— Давай сюда пластырь.
Несмотря на пистолет, он колеблется — достаточно долго, чтобы убедить меня в подлинности этой штуки. На нем дешевая одежда, хотя выглядит он довольно ухоженным: маникюр, депиляция и гладкая, как у ребенка, кожа состоятельного человека среднего возраста. В его бумажнике будут только карты p-денег, анонимные, но шифрованные, а значит, бесполезные за неимением живых отпечатков пальцев. На нем нет украшений, а часофон сделан из пластмассы; единственная ценная вещь при нем — это пластырь. Хорошая имитация стоит 15 центов, хороший оригинал — 15 штук, но его возраст и социальный статус не позволяет носить простую имитацию ради одной лишь моды.
Он осторожно тянет за пластырь, и тот отрывается от кожи; липкий ободок не оставляет после себя ни малейшего рубца и не выдергивает ни одного волоска из брови. Обнаженный глаз не щурится и не моргает — но я знаю, что на самом деле он еще не прозрел; на повторное пробуждение подавленных сенсорных путей уходит несколько часов.
Он отдает мне пластырь; я отчасти ожидаю, что он приклеится к моей ладони, но этого не происходит. Внешняя поверхность черная, как анодированный метал, с изображенным в углу серебристо-серым логотипом в виде дракона — кусая себя за хвост, он как будто пытается «сбежать» из собственного изображения, похожего на вырезанный из сложенной бумаги узор. Рикёрсив Вижн[53], в честь Эшера. Я сильнее прижимаю пистолет к его животу, чтобы напомнить ему об угрозе, а сам, опустив взгляд, переворачиваю пластырь. Внутренняя поверхность поначалу кажется черной, как бархат — но наклонив ее, я замечаю отражение уличного фонаря с радужными дифракционными разводами, созданными решеткой лазеров на квантовых точках. Некоторые из пластиковых имитаций имеют специальные углубления, которые дают похожий эффект, но четкость этой картинки — разделенной на цвета без единого намека на замыленность — превосходит все, что мне когда-либо доводилось видеть.
Я поднимаю на него глаза, и он с опаской смотрит в ответ. Я знаю, что он чувствует — будто в живот налили ледяной воды — но в его глазах есть что-то помимо страха: какое-то осоловелое любопытство, будто он упивается необычностью происходящего. Тем, как он стоит здесь в три часа утра с приставленным к животу пистолетом. Лишившись своей самой дорогой игрушки. Недоумевая, что еще ему предстоит потерять.
Я невесело улыбаюсь — и понимаю, как это выглядит в балаклаве.
— Тебе стоило остаться в Кроссе[54]. Что ты здесь забыл? Искал, с кем бы потрахаться? Или чего занюхнуть? Тусил бы себе в ночных клубах — и все бы было.
Он не отвечает — но глаз не отводит. Он как будто изо всех сил пытается разобраться в происходящем: его собственный ужас, пистолет и само это мгновение. Я. Он будто пытается впитать обстановку и осознать ее, как океанограф, попавший в цунами. Я не могу решить, заслуживает ли это восхищения или просто меня бесит.
— Чего ты здесь искал? Новых ощущений? Сейчас я тебе их устрою.
Мимо нас по земле проносится какой-то предмет, подгоняемый ветром — то ли пластиковая упаковка, то ли пучок веток. Все террасы на этой улице переделаны под офисы, запертые и молчаливые — защищенные сигнализацией от посторонних, но слепые ко всему остальному.
Я убираю пластырь в карман и поднимаю пистолет. — Если я решу тебя убить, то пущу пулю прямо в сердце, — без обиняков говорю я ему. — Быстро и чисто, обещаю; я не стану бросать тебя здесь с истекающими кровью кишками.
Он будто собирается что-то сказать, но потом передумывает. Он просто завороженно смотрит на мое лицо, спрятанное за маской. Снова поднимается ветер — прохладный и до невозможности тихий. Мои часы издают короткую последовательность сигналов, означающую, что сигнал персонального имплантата, отвечающего за его безопасность, успешно блокируется. Мы совсем одни на крошечном островке радиотишины: фазы компенсируют друг друга, силы тщательно сбалансированы.
«Я могу пощадить его… или нет», — думаю я, и мое сознание начинает проясняться, вуаль спадает с моих глаз, туман расступается. Теперь все в моих руках. Я не смотрю вверх — но в этом и нет необходимости: я чувствую, как вокруг меня кружатся звезды.
— Я могу это сделать, могу убить тебя, — шепчу я. Мы продолжаем пялиться друг на друга — хотя сейчас я смотрю прямо сквозь него; я не садист, мне нет нужды видеть, как он дергается. Его страх — вне меня, а все, что имеет значение, находится внутри: моя свобода, смелость принять ее сраспростертыми объятиями, сила, не дрогнув, встретиться со всем своим естеством.
Моя рука онемела; я провожу пальцем по спусковому крючку, пробуждая нервные окончания. Я чувствую, как пот охлаждает мои предплечья, и как болят мышцы челюсти, застывшей в неподвижной улыбке. Я чувствую, что все мое тело напряжено и сжато, как пружина — изнывающее от нетерпения, но послушное и ждущее моей команды.
Я отвожу пистолет и с силой ударяю его рукояткой прямо в висок. Вскрикнув, он падает на колени, и один глаз заливает струйка крови. Я отступаю, не спуская с него глаз. Он опускает руки, чтобы не дать себе упасть лицом на землю, но настолько ошарашен, что может лишь стоять на коленях, кряхтя и истекая кровью.
Я разворачиваюсь и убегаю, срывая балаклаву, пряча пистолет в карман, и мчусь все быстрее и быстрее.
Его имплантат должен был в течение нескольких секунд связаться с полицией. Я петляю среди аллей и безлюдных переулков, опьяненный одной лишь примитивной химией бегства — но не теряя контроля, беспрепятственно паря на волнах инстинкта. Я не слышу сирен — но, скорее всего, полиция и не будет ими пользоваться, поэтому я прячусь в укрытии всякий раз, когда замечаю приближение машины. Карта этих улиц впечатана в мой мозг вплоть до каждого дерева, каждой стены, каждого заржавевшего кузова. Я всегда могу за несколько секунд добраться до какого-нибудь укрытия.
Дом настоящий, хотя и выглядит, как мираж. Когда я пересекаю последний освещенный участок земли, мое сердце едва не выпрыгивает из груди; открывая дверь и захлопывая ее у себя за спиной, я сдерживаюсь, чтобы не закричать от восторга.
Я промок от пота. Раздевшись, я хожу по дому, пока не успокоюсь настолько, чтобы встать под душ, пялясь на потолок под музыку вытяжного вентилятора. Я мог его убить. Триумф от этой мысли пульсирует в моих венах. Это был мой и только мой выбор. На моем пути не былоникаких преград.
Высохнув, я разглядываю себя в зеркале, наблюдая, как медленно проясняется запотевшее зеркало. Достаточно просто знать, что я мог спустить курок. Мне представилась такая возможность; доказывать больше нечего. Так или иначе, важен не сам поступок. Важно преодолеть все, что стоит на пути свободы.
Но в следующий раз?
В следующий раз я это сделаю.
Потому что могу.
Я несу пластырь Трэну, на его видавшую виды террасу в Редферне[55], увешанную заслуженно безвестными плакатами бельгийских групп в духе Chainsaw[56]. — Рикёрсив Вижн Интроскейп 3000. Розничная цена 35 штук.
— Я знаю. Уже проверял.
— Алекс! Обидно такое слышать. — Он улыбается, обнажая изъеденные кислотой зубы. Слишком часто его рвало; кто-то должен ему сказать, что он и без того достаточно худой.
— Так что можешь за него предложить?
— Штук 18–20, я думаю. Но на поиски покупателя могут уйти месяцы. Если хочешь избавиться от него прямо сейчас, могу дать 12.
— Я подожду.
— Дело твое. — Я протягиваю руку, чтобы забрать пластырь, но он тянет его к себе. — Прояви хоть немного терпения! — Он подключает оптоволоконный кабель к крошечному разъему на ободке, после чего принимается щелкать по клавишам ноутбука, расположенного в самом сердце импровизированного испытательного стенда.
— Сломаешь — я тебе шею нахер сверну.
Он тяжело вздыхает. — Ага, а то глядишь, мои большие и неуклюжие фотоны сломают там какую-нибудь хрупкую часовую пружинку.
— Сам знаешь, о чем я. Ты можешь его заблокировать.
— Если собираешься держать его у себя полгода, разве тебе не хочется узнать, какая на нем прошивка?
Я чуть не поперхнулся. — Думаешь, я собираюсь его использовать? Скорее всего, это какой-нибудь стресс-монитор для менеджеров. «Голубой понедельник»: научитесь доводить цвет на панели настроения до расположенного рядом эталонного оттенка, чтобы достичь оптимальной продуктивности и благополучия во всех делах.
— Не отказывайся от биологической обратной связи, пока не попробовал. Возможно, это то самое средство от преждевременной эякуляции, которое ты искал.
Стукнув его по тощей шее, я заглядываю ему через плечо в размытую от движения абракадабру шестнадцатеричных цифр на экране ноутбука. — Что именно ты делаешь?
— Каждый производитель резервирует в ISO диапазон кодов, чтобы их товар нельзя было случайно включить не с того пульта. Но те же самые коды используются и для кабельных устройств. Так что нам остается просто испытать коды для Рикёрсив Вижн…
На экране появляется изящное мраморно-серое диалоговое окно. «Пандемониум», — гласит заголовок. Единственная доступная опция — это кнопка «Сброс».
Трэн поворачивается ко мне, держа в руке мышь. — Никогда не слышал о «Пандемониуме». Похоже на какую-то психоделическую хрень. Но если эта штука изучила его мозги, и доказательство прямо здесь… — Он пожимает плечами. — Раз уж мне все равно пришлось бы сделать это перед продажей, вполне можно сбросить его прямо сейчас.
— Лады.
Он щелкает по кнопке, и на экране появляется вопрос: «Вы хотите удалить сохраненную карту и подготовить устройство для нового носителя?» Трэн нажимает «Да».
— Носи на здоровье, — говорит он. — Задаром.
— Ты просто святой. — Я забираю пластырь. — Но я не стану его носить, пока не выясню, что именно он делает.
Он открывает другую базу данных и печатает PAN*. — Так. Никаких записей. Значит… он с черного рынка… без официального разрешения! — Он смотрит на меня, расплываясь в улыбке, как школьник, который берет другого на слабо, предлагая съесть червяка. Что такого он может сделать с тобой в худшем случае?
— Не знаю. Промыть мне мозги?
— Вряд ли. Пластыри не могут показывать натуралистические образы. Ничего, что может вызвать сильную ассоциацию с реальным объектом — и никакого текста. В испытаниях использовали музыкальные клипы, котировки акций, языковые уроки…, но пользователи все время натыкались на окружающие предметы. Теперь пластыри могут показывать только абстрактную графику. Разве этим можно промыть мозги?
Я ради эксперимента подношу пластырь к левому глазу — хотя и знаю, что он даже не загорится, пока плотно не приклеится к коже.
— Если посмотреть на это с точки зрения теории информации, — замечает Трэн, — то что бы эта штука ни делала, она может показать только то, что уже есть у тебя в голове.
— Серьезно? От такой скуки и помереть можно.
И все же упускать такую возможность, похоже, и правда глупо. Владельцу настолько дорого железа наверняка пришлось бы немало раскошелиться и на софт — а если он оказался достаточно необычным, чтобы попасть под запрет, то вполне может оказаться чем-то стоящим.
Трэн начинает терять интерес. — Решение за тобой.
— Вот именно.
Я прикладываю пластырь к глазу, позволяя его ободку аккуратно склеиться с кожей.
— Алекс? Ты разве мне не расскажешь? — спрашивает Мира.
— Хм? — Я смотрю на нее сонными глазами; она улыбается, но выглядит слегка уязвленной.
— Я хочу знать, что он тебе показал! — Склонившись надо мной, она начинает кончиком пальца поглаживать выступ моей скулы — будто она хочет коснуться самого пластыря, но никак не может решиться. — Что ты видел? Светящиеся туннели? Полыхающие древние города? Серебряных ангелов, трахающихся у тебя в голове?
Я убираю ее руку. — Ничего.
— Я тебе не верю.
Но ведь все так и есть. Никаких космических фейерверков; если уж на то пошло, образы угасали тем сильнее, чем больше я отдавался сексу. Но детали, как обычно, ускользают, если только я не делаю осознанного усилия, сосредотачиваясь на изображении.
Я пытаюсь объяснить. — Большую часть времени я ничего не вижу. Ты «видишь» свой нос или ресницы? С пластырем все точно так же. Через несколько часов изображение просто… исчезает. Оно не похоже на что-то реальное, оно остается на месте, когда ты двигаешь головой — в итоге мозг понимает, что оно не имеет отношения к реальному миру, и начинает его отфильтровывать.
Мира возмущена, будто я ее каким-то образом обманул. — Ты даже не можешь увидеть то, что он тебе показывает? Тогда… в чем смысл?
— Ты не видишь изображение так, будто оно плавает у тебя перед глазами — но все равно его ощущаешь. Это похоже на… есть такое неврологическое расстройство, зрячая слепота, когда люди перестают осознавать то, что видят — но при этом все-таки могут догадаться, что находится перед ними, если как следует постараются, потому что информация продолжает поступать в мозг…
— Как ясновидение. Я поняла. — Она касается анха на шейной цепочке.
— Да, это сложно объяснить. Светишь мне в глаз голубым лучом…, и я, как по волшебству, понимаю, что он голубой.
Мира тяжело вздыхает и снова плюхается на кровать. Мимо проезжает машина, и ее фары сквозь шторы освещают статуэтку на книжной полке — сидящую в позе лотоса женщину с головой шакала с обнаженным под одной из грудей священным сердцем. Очень модно и синкретично. Как-то раз Мира с невозмутимым лицом заявила мне: «Это моя душа, которая передавалась от одной инкарнации к другой. Раньше она принадлежала Моцарту, а еще раньше — Клеопатре». Надпись на основании гласит: «Будапешт, 2005». Но самое странное — это то, что статуэтка устроена наподобие матрешки: внутри души Миры есть еще одна, в той третья, а в третьей — четвертая. — Последняя — это просто мертвое дерево, — сказал я. — Внутри нее ничего нет. Тебя это не беспокоит?
Сосредоточившись, я снова пытаюсь вызвать в сознании увиденный образ. Пластырь постоянно замеряет диаметр зрачков и фокусное расстояние хрусталика в прикрытом глазу — которые самопроизвольно повторяют аналогичные показатели открытого — и в зависимости от этого подстраивает синтетическую голограмму. Благодаря этому изображение всегда находится в фокусе и никогда не выглядит слишком ярким или, наоборот, тусклым — вне зависимости от того, на что смотрит неприкрытый глаз. Ни один реальный предмет так бы себя не повел; неудивительно, что мозг так быстро списывает его со счетов. Даже в первые несколько часов — когда я без труда видел эти образы поверх всех остальных предметов — они напоминали, скорее, яркие умозрительные картинки, чем фокусы со светом. Теперь же сама мысль, что я могу «просто взглянуть» на голограмму и автоматически ее «увидеть», звучала нелепо; в реальности это больше походило на попытку догадаться о внешнем виде предмета, ощупывая его в темноте.
Вот что я себе представляю: хитроумные ветвления разноцветных нитей, мерцающих на фоне серой комнаты — как пульсации флюоресцентного красителя в тончайших венах. Изображение выглядит ярким, но не слепит глаза; я по-прежнему вижу тени вокруг кровати. Сотни ветвящихся узоров мерцают одновременно — но большинство их них слабы и очень быстро гаснут. В любой конкретный момент преобладают, пожалуй, десять или двенадцать образов — каждый из которых ярко вспыхивает примерно на полсекунды, после чего все они гаснут, уступая место другим. Порой мне кажется, что один из таких «сильных» образов вызывает соседний прямо из темноты, напрямую передавая ему свою мощь — а иногда оба загораются вместе, сплетаясь запутанными краями. В другие моменты сила, яркость, возникает как будто бы из ниоткуда — хотя время от времени и замечаю на заднем плане два-три едва различимых каскада — настолько слабых и быстрых, что за ними почти невозможно проследить взглядом — сливающихся в единый образ в яркой и продолжительной вспышке.
Сверпроводящая плата, расположенная внутри пластыря, строит модель всего моего мозга. Эти образы могли быть отдельными нейронами — но какой смысл показывать что-то настолько микроскопическое? Скорее всего, это системы куда более масштабные — сети, насчитывающие десятки тысяч нейронов — а вся картинка представляет собой что-то вроде функциональной карты: соединения между нейронами сохраняются, но расстояние корректируются для простоты интерпретации. Конкретные анатомические подробности представляли бы интерес только для нейрохирурга.
Но какие именно системы мне показывают? И как я должен на них реагировать?
Большая часть пластырных прошивок реализуют биологическую обратную связь. Показатели стресса — или депрессии, возбуждения, сосредоточенности, чего угодно — кодируются в форме и цветах графических изображений. Поскольку картинка, которую показывает пластырь, «улетучивается», она не рассеивает внимание — однако доступ к информации остается. В итоге области мозга, которые изначально не были соединены друг с другом, входят в контакт, что дает им новые возможности взаимного модулирования. По крайней мере, такова поднятая вокруг них шумиха. Однако прошивки с биообратной связью должны ставить перед пользователем четкую цель: рядом с картинкой в реальном времени они должны показывать некий фиксированный шаблон — результат, к которому должен стремиться владелец пластыря. А этот пластырь показывает мне всего лишь… пандемониум.
— Думаю, тебе пора, — говорит Мира.
Картинка с пластыря исчезает, как проколотый пузырь с мыслями мультяшного героя — но мне удается задержать его усилием воли.
— Алекс? Думаю, тебе лучше уйти.
Волосы у основания шеи встают дыбом. Я видел… что? Те же самые образы, после того, как она произнесла те же самые слова? Я отчаянно пытаюсь воспроизвести их последовательность по памяти, но образы, которые я вижу прямо сейчас — образы, отвечающие за попытку что-то вспомнить? — сводят мои старания на нет. А когда я, наконец, позволяю картинке погаснуть, момент уже упущен; я не знаю, что именно я видел.
Мира кладет руку мне на плечо. — Я хочу, чтобы ты ушел.
У меня по коже бегут мурашки. Даже не видя перед собой картинку, я знаю, что в ней вспыхивают те же самые образы. «Думаю, тебе лучше уйти». «Я хочу, чтобы ты ушел». Я не вижу звуков, закодированных в моем мозге. Я вижу их смысл.
И даже сейчас, даже просто размышляя об этом самом смысле — я знаю, что та же последовательность повторяется снова, но слабее.
Мира меня сердито встряхивает, и я, наконец, поворачиваюсь к ней лицом. — Да что не так-то? Хотела поиметь пластырь, а я тебе помешал?
— Очень смешно. Иди уже.
Я медленно одеваюсь, чтобы ее позлить. Затем, встав у кровати, я разглядываю ее худощавое тело, свернувшееся под простынями. «Я мог бы причинить ей немалый вред, если бы только захотел», — думаю я. — «Это было бы так просто».
Она смущенно смотрит на меня. Я чувствую укол стыда — по правде говоря, мне не хотелось ее даже пугать. Но сожалеть поздно; я уже это сделал.
Она разрешает мне поцеловать ее на прощанье, но все ее тело будто окоченело от недоверия. Меня мутит. Что со мной происходит? В кого я превращаюсь?
Но на улице, в холодном ночном воздухе, мое сознание проясняется. Любовь, эмпатия, сострадание — все это препятствия, которые я должен преодолеть на пути к свободе. Мне не обязательно выбирать насилие — но мои решения не имеют никакого смысла, пока их сковывают социальные нормы и сентиментальность, лицемерие и самообман.
Ницше это понимал. Сартр и Камю понимали.
«На моем пути на было никаких преград», — спокойно рассуждаю я. — «Я мог сделать все что угодно. Мог бы сломать ей шею. Но я решил этого не делать. Я решил. Но как именно это произошло. Как… и где? Когда я сохранил жизнь владельцу пластыря…, когда я решил не трогать Миру… в конечном счете именно мое тело поступило так, а не иначе… но где же все началось?»
Если пластырь показывает все, что происходит в моему мозге — или все, что имеет значение: мысли, смыслы, высшие уровни абстракции — смог бы я проследить за процессом, умея читать эти образы? Смог бы найти его первопричину?
Я останавливаюсь на полушаге. Эта мысль пьянит и кружит голову. Где-то в глубине моего мозга должно быть «Я»: источник всех поступков, самость, принимающая решения. Нетронутая культурой, воспитанием, генами — источник человеческой свободы, полностью независимый, отвечающий лишь перед самим собой. Я всегда это знал — но годами пытался придать этому знанию более четкую форму.
Если бы пластырь мог отразить мою душу, как в зеркале — если бы я мог своими глазами увидеть, как моя собственная воля исходит из центра моего естества в то самое мгновение, когда я нажимаю на спусковой крючок…
Это был бы момент идеальной честности, идеального понимания.
Идеальной свободы.
Придя домой, я ложусь в темноте, восстанавливаю увиденную картину в памяти и начинаю экспериментировать. Если я собираюсь идти вверх по течению, мне придется нанести на карту как можно бо льшую территорию. Это не так-то просто — наблюдать за собственными мыслями, искать закономерности, пытаясь найти связи. Видятся ли мне образы, в которых отражаются идеи как таковые, пока я сам выбираю первую пришедшую в голову ассоциацию? Или они связаны, скорее, с самим процессом концентрации, балансирующим между образом и мыслями, которые, как я надеюсь, он выражает?
Я включаю радио, нахожу ток-шоу — и пытаюсь сосредоточиться на словах, одновременно удерживая в сознании пластырный образ. Мне удается различить образы, вспыхивающие в ответ на несколько слов — или, по крайней мере, образы, присутствующие в каждом из каскадов, возникающих в тот момент, когда эти слова пускаются в ход — но после пятого или шестого слова я упускаю из вида первое.
Я зажигаю свет, беру бумагу и пытаюсь набросать словарь. Но дело безнадежное. Каскады действуют слишком быстро, и любая моя попытка запечатлеть один из образов, остановить мгновение — это вторжение, которое уносит его прочь.
Уже почти рассвет. Я сдаюсь и пытаюсь уснуть. Скоро мне понадобятся деньги, чтобы заплатить за аренду, мне придется что-то предпринять — если только я не соглашусь на предложение Трэна. Пошарив под матрасом, я убеждаюсь, что пистолет все еще на месте.
Я вспоминаю последние годы своей жизни. Одна бесполезная университетская степень. Три года безработицы. Днем — спокойная работа в сфере бытовых услуг. Потом — ночные вылазки. Пелена иллюзий слой за слоем спадает с моих глаз. Любовь, надежда, мораль… все это нужно преодолеть. Теперь я не могу остановиться.
И я уже знаю, как все должно закончиться.
Когда в комнату начинает проникать свет, я чувствую внезапную смену… чего? Настроения? Восприятия? Я не свожу глаз с узкой полоски солнечного света на осыпающейся с потолка штукатурке — но все выглядит так же, как и прежде, ничего не изменилось. Я мысленно сканирую свое тело, как если бы столкнулся со слишком чуждой для себя болью, чтобы сразу же ее осознать — но в ответ получаю лишь обострение собственной неуверенности и смущения.
Странное ощущение усиливается — и я невольно вскрикиваю. Мне кажется, будто моя кожа лопается, обнажая жидкую плоть, из которой выползают десять тысяч червячков — вот только нет ничего, что могло бы объяснить такое ощущение: ни видимых ран, ни насекомых, и абсолютно никакой боли. Ни зуда, ни жара, ни холодного пота… ничего. Это похоже на жуткие истории о наркоманах, резко ушедших в завязку, или кошмарном приступе алкогольного делирия — но лишенные всех симптомов, кроме самого чувства ужаса.
Скинув ноги с кровати, я сажусь, держась рукой за живот — хотя в этом нет никакого смысла: меня даже не тошнит. Напряжение исходит не из моих внутренностей.
Я сижу, дожидаясь, пока не уляжется паника.
Но ничего не меняется.
Я едва не срываю пластырь — а что еще это может быть? — но успеваю передумать. Сначала я хочу кое-что попробовать. Я включаю радио.
— … предупреждение о циклоне, надвигающемся на северо-западное побережье…
Десять тысяч червячков струятся и клокочут; слова ударяют по ним, как поток воды из пожарного шланга. Я резким движением выключаю радио, успокаивая столпотворение — и после этого слова эхом отдаются в моей голове:
— … циклон…
Каскад окаймляет понятие, возбуждая образы, которые отражают его звучание; едва ощутимый вид слова на письме; изображение, абстрагирующее сотню спутниковых погодных карт; кинохроника с вырванными ветром пальмами — и гораздо-гораздо больше, настолько, что невозможно охватить.
— … предупреждение о циклоне…
Большая часть образов, отвечавших за «предупреждение», уже были активны — опираясь на контекст, предугадывая очевидное. Образы съемок с высоты урагана становятся сильнее и возбуждают другие — сделанные наутро кадры людей рядом с пострадавшими от непогоды домами.
— … северо-западное побережье…
Образ спутниковой погодной карты сжимается, фокусируя свою энергию в одном взятом из памяти — или сконструированном — изображении с наложенным в нужном месте вихрем облаков. Вспыхивают образы, кодирующие названия полудюжины северо-западных городов, виды туристических достопримечательностей…, пока каскад не добирается до туманных ассоциаций со спартанской простотой деревенских пейзажей.
И я понимаю, что именно сейчас происходит. (Вспыхивают образы «понимания», вспыхивают образы «образов», вспыхивают образы «замешательства», «переполненности чувствами», «безумия»…)
Процесс слегка успокаивается (вспыхивают образы для каждого из этих понятий). Я могу это постичь, оставаясь спокойным, я могу дойти до конца (вспыхивают образы). Я сижу, положив голову на колени (вспыхивают образы), пытаясь добиться необходимой сосредоточенности мыслей, чтобы справиться со всеми резонансами и ассоциациями, которые пластырь (вспыхивают образы) продолжает передавать в мой не вполне зрячий левый глаз.
Не было никакой нужды совершать невозможное, засев за составление словарь на бумаге. За последние десять дней образы вытравили свой собственный словарь прямо в моем мозге. Нет необходимости сознательно наблюдать и запоминать, какой образ соответствует конкретной мысли; все свое бодрствование я провел в окружении тех же самых ассоциаций — они въелись в мои синапсы за счет простого повторения.
И теперь это начинает приносить свои плоды. Мне не нужен пластырь, чтобы знать, какие мысли, на мой взгляд, крутятся у меня в голове — но теперь он показывает мне и все остальное: слишком слабые и мимолетные детали, которые невозможно уловить при помощи одной лишь рефлексии. Не один, самоочевидный поток сознания — последовательность событий, определяемую самым мощным образом из всех, активных в конкретный момент времени — а все кружащиеся под ним потоки и водовороты.
Весь хаотичный процесс мышления.
Пандемониум.
Речь — это настоящий кошмар. Я практикуюсь в одиночестве, разговаривая с радио, но мой голос настолько нетверд, что я не решаюсь даже на телефонный разговор, пока не научусь избегать ступора и не отклоняться от намеченной цели.
Мне едва удается открыть рот, не ощущая дюжину образов слов и фраз, которые возносятся в ранг возможных, соревнуясь за возможность быть высказанными — и каскады, которые должны были за долю секунды схлопнуться до единственного варианта (раньше так, скорее всего, и было, иначе весь этот процесс был бы просто невозможен), продолжают нерешительно жужжать в силу одного лишь факта, что теперь все альтернативы стали доступны моему сознанию. Спустя какое-то время я научился подавлять обратную связь — по крайней мере, настолько, чтобы избежать паралича. Но ощущения по-прежнему довольно странные.
Я включаю радио. — Тратить деньги налогоплательщиков на реабилитацию равносильно признанию, что мы слишком рано выпустили их на свободу, — говорит дозвонившийся на станцию радиослушатель.
Каскады образов наполняют оголенный смысл слов множеством ассоциаций и связей…, которые уже спутаны с каскадами, конструирующими собственные ответы и вызывающими собственные ассоциации.
Я отвечаю так быстро, как могу: «Реабилитация обходится дешевле. А вы что предлагаете — держать людей под замком, пока они не станут слишком дряхлыми, чтобы снова преступить закон?» Когда я говорю, передо мной победоносно вспыхивают образы выбранных слов — в то время как образы, отражающие два-три десятка других слов и фраз, начинают угасать только сейчас, как будто услышать мой фактический ответ было для них единственным способом убедиться в потере собственного шанса на жизнь.
Я повторяю эксперимент десятки раз, пока не начинаю четко «видеть» образы для всех возможных ответных реплик. На моих глазах они плетут в моем разуме замысловатые паутины смыслов, в надежде, что выбор падет именно на них.
Вот только… где и когда происходит этот выбор?
Ответа на этот вопрос у меня по-прежнему нет. Когда я пытаюсь замедлить процесс, мои мысли сковывает паралич — но если мне удается получить отклик, любая попытка проследить за его динамикой оказывается тщетной. Спустя секунду или две, я все еще могу «видеть» бо льшую часть слов и ассоциаций, затронутых этим процессом…, однако отследить выбор реплики до его источника — до самого меня — все равно что пытаться найти виновного в столкновении тысячи машин по одному размытому снимку, на котором с большой выдержкой запечатлена вся неразбериха.
Я решаю сделать перерыв на час-другой (Каким-то образом я решаю). Ощущение разложения на кучу извивающихся личинок потеряло первоначальную остроту — но я все равно не могу до конца заглушить собственное восприятие пандемониума. Я мог бы попробовать снять пластырь — но риск медленной реакклиматизаци, которая может потребоваться, когда я снова его надену, вряд ли того стоит.
Стоя в ванной и бреясь, я перестаю смотреть себе в глаза. Хочу ли я пройти через это? Хочу ли наблюдать за отражением своего разума в тот момент, когда убиваю незнакомого человека? Что это изменит? Что докажет?
Это бы доказало, что внутри меня есть искорка свободы, к которой больше никто не может прикоснуться — и которую никто не может забрать. Это бы доказало, что я, наконец-то, несу ответственность за все свои поступки.
Я чувствую, как что-то поднимается внутри пандемониума. Как что-то всплывает из его глубин. Закрыв оба глаза, я замираю, оперевшись на раковину — затем я открываю глаза и снова пристально смотрю в оба зеркала.
И, наконец, я вижу его поверх своего лица — замысловатый звездчатый образ, похожий на какое-то придонное животное, касающееся своими тонкими нитями десяти тысяч слов и символов — имея в своем распоряжении всю машинерию мысли. Меня накрывает волна дежавю: этот образ я «видел» уже много дней. Всякий раз, как воспринимал себя в качестве субъекта, действующего лица. Всякий раз, когда размышлял о силе воли. Всякий раз, как мысленно возвращался к тому моменту, когда почти нажал на спусковой крючок.
У меня нет ни единого сомнения: это оно. То самое «Я», которое принимает все решения. «Я», которое свободно.
Я снова замечаю свой глаз, и образ начинает источать потоки света — не просто от вида моего лица, а от вида того, как я наблюдаю и знаю, что наблюдаю — и что могу в любой момент отвернуться.
Я встаю и изумленное разглядываю это чудо. Как мне его назвать? «Я»? «Алекс»? Ни одно из этих имен на самом деле не годится; они слишком многозначны. Я пытаюсь найти слово, образ, который бы дал самый мощный отклик. Отражение моего лица в зеркале, извне, вызывает едва заметное мерцание — но когда я ощущаю себя безымянно сидящим в темной пещере черепа — наблюдая за происходящим через глаза, управляя телом…, принимая решения, дергая за ниточки… образ распознает меня, вспыхивая ярким пламенем.
— Повелитель воли, — шепчу я. — Вот кто я такой.
Голова начинает пульсировать. Я позволяю созданному пластырем образу погаснуть.
Закончив бриться, я в первый раз за несколько дней осматриваю пластырь снаружи. Дракон, вырывающийся из своего иллюзорного портрета в попытке обрести трехмерность — или, по крайней мере, изображенный таковым. Я думаю о человеке, у которого украл пластырь и задаюсь вопросом, смог ли он хоть раз заглянуть в пандемониум так же глубоко, как и я.
Но такого просто не может быть — ведь тогда он бы ни за что не позволил мне забрать пластырь. Потому что теперь, когда перед моими глазами появился проблеск истины, я знаю, что расстался бы со способностью ее видеть лишь ценой собственной жизни.
Я выхожу из дома около полуночи, осматриваю местность, считываю ее пульс. Ритм, в котором сменяется активность местных клубов, баров, борделей, игровых домов и частных вечеринок, слегка отличается от ночи к ночи. Но меня не интересуют скопища людей. Я ищу место, куда человеку идти ни к чему.
Наконец, я выбираю стройплощадку, расположившуюся в окружении безлюдных офисов. Я нахожу клочок земли, закрытый от двух ближайших уличных фонарей большим контейнером у дороги, который отбрасывает черную треугольную тень. Я сажусь на промокший от росы песок и цементную пыль — пистолет и балаклава лежат наготове в пиджаке.
Я спокойно жду. Я научился терпению — бывали ночи, когда мне приходилось встречать рассвет с пустыми руками. Но чаще кто-нибудь обязательно решает срезать путь. Или забредает не туда.
Прислушиваясь к звуку шагов, я отпускаю свой разум в свободное плавание. Я старюсь пристальнее следить за пандемониумом, пытаясь выяснить, удастся ли мне пассивно впитывать последовательность образов, размышляя о чем-то другом… а затем заново проигрываю свои воспоминания, фильм о моих мыслях.
Я складываю пальцы в кулак, затем раскрываю его. Снова складываю и… оставляю как есть. Я пытаюсь поймать повелителя воли на месте преступления, тренируя свою способность исполнять желаемое. Воссоздавая картину, которую мне как будто бы удалось «увидеть», узор с тысячей щупалец отчетливо вспыхивает ярким светом — но память выкидывает странные фокусы: я не могу восстановить правильную последовательность событий. Каждый раз, когда я прокручиваю этот фильм у себя в голове, я вижу, что большая часть остальных образов, вовлеченных в процесс, загораются первыми, посылая каскады сигналов, которые сходятся в повелителе воли, заставляя вспыхнуть и его — что полностью противоречит известной мне истине. Повелитель воли загорается в тот момент, когда я, по моим же ощущения, делаю выбор… так как же этому поворотному моменту может предшествовать что-либо, помимо мыслительного шума?
Я практикуюсь больше часа, но иллюзия не рассеивается. Может, дело в искаженном восприятия времени? В каком-нибудь побочном эффекте пластыря?
Звук приближающихся шагов. Один человек.
Я натягиваю балаклаву и жду несколько секунд. Затем я медленно поднимаюсь на корточки и осторожно выглядываю из-за края контейнера. Он прошел мимо, не оглядываясь назад.
Я направляюсь следом. Он идет быстрым шагом, засунув руки в карманы пиджака. Когда расстояние между нами сокращается до трех метров — достаточно близко, чтобы у большинства людей не возникло желания сбежать — я тихо говорю: «Стой».
Мельком взглянув на меня через плечо, незнакомец оборачивается. Он молод, лет 18 или 19, выше и, вполне вероятно, сильнее меня. Мне стоит быть внимательнее на случай какой-нибудь глупой бравады. Не то чтобы он стал протирать от удивления глаза, но вид балаклавы, похоже, всегда вызывает на лицах людей выражение нереальности происходящего. Да, и еще атмосфера спокойствия: когда я не начинаю махать руками и выкрикивать ругательства из голливудских фильмов, некоторые люди оказываются не в состоянии поверить, что все это происходит на самом деле.
Я подхожу ближе. В одном ухе он носит бриллиантовую сережку-гвоздик. Она совсем крошечная, но это лучше, чем ничего. Я указываю на нее, и незнакомец передает сережку мне в руки. Несмотря на свой мрачный вид, он вряд ли решится на какую-то глупость.
— Достань бумажник и покажи мне, что внутри.
Он послушно извлекает содержимое и раскрыв в виде веера, показывает мне на манер карточной колоды. Я выбираю е-деньги — «е» в смысле «еле защищенные от взлома»; я не могу узнать баланс, но все же опускаю карту в карман, позволяя ему забрать все остальное.
— А теперь снимай обувь.
Он соглашается не сразу, и я вижу, как на мгновение в его глазах вспыхивает чистое негодование. Но он все же слишком напуган, чтобы хоть что-то сказать в ответ. Он подчиняется, неуклюже снимая обувь, поочередно становясь на одну ногу. Я его не виню: сидя, я бы чувствовал себя более уязвимым. Даже если это ничего не меняет.
Пока я шнурками привязываю туфли к задней части своего ремня, он смотрит на меня так, будто пытается решить, понимаю ли я, что ему больше нечего мне предложить — решить, буду ли я разочарован и зол. Я без намека на злость смотрю в ответ, стараясь всего лишь запечатлеть его лицо в своей памяти.
На секунду я пытаюсь визуализировать пандемониум — но в этом нет необходимости. Теперь я стараюсь воспринимать образы сами по себе — впитывая их и осознавая в полной мере, благодаря новому сенсорному каналу, который пластырь проложил для себя, воспользовавшись нейробиологией моего зрения.
И я вижу, как вспыхивает повелитель воли.
Я направляю пистолет в сердце незнакомца и снимаю его с предохранителя. Его хладнокровие тает, лицо искажает гримаса. Тело жертвы охватывает дрожь, на лице выступают слезы, но незнакомец по-прежнему не закрывает глаз. Я чувствую всплеск сочувствия — и «вижу» его своими глазами — но оно находится вне повелителя воли, а делать выбор способен только он.
— Почему? — только и спрашивает он жалобным голосом.
— Потому что могу.
Он закрывает глаза — его зубы стучат, из ноздри тянется струйка слизи. Я дожидаюсь момента ясности, момента идеального понимания, момента, когда я смогу выйти за пределы вселенского круговорота и взять ответственность на себя.
Но вместе этого расступается другая завеса — и пандемониум во всех подробностях предстает перед самим собой.
Образы, отражающие идеи свободы, самопознания, отваги, искренности, ответственности ярко вспыхивают. Они похожи на крутящиеся каскады — огромные, перепутанные ленты длиной в сотни образов — только теперь все связи, все причинно-следственные отношения наконец-то обретают кристальную четкость.
И оказывается, что сигналы не проистекают из каких-то фонтанов действий или самодостаточного, несократимого «я». Повелитель воли активен — но это всего лишь один образ из тысяч, всего-навсего еще одна замысловатая шестеренка. Запустив в окружающие каскады десятки щупалец, он бездумно тараторит: «Я, я, я», — беря на себя ответственность за все происходящее, хотя в реальности ничем не отличается от остальных.
Из моей гортани вырывается звук рвотного позыва, и мои колени едва не подгибаются. Я не могу охватить это знание, не могу с ним смириться. Продолжая крепко держать пистолет, я запускаю руку под балаклаву и срываю пластырь.
Ничего не меняется. Представление продолжается. Мозг уже впитал в себя все ассоциации и связи — и обретенный смысл продолжает неустанно раскрываться перед моими глазами.
Здесь нет никакой первопричины, никакого места, где берут начало любые решения. Лишь гигантская машина из лопастей и турбин, движимая проносящимся через нее потоком причин и следствий — машина, созданная из слов, образов и идей во плоти.
Ничего другого здесь нет — лишь эти образы и связи между ними. «Решения» принимаются буквально везде — в каждой из ассоциативных связей, в каждой цепочке идей. За «выбором» стоит вся структура, вся огромная машина.
А как же Повелитель воли? Это не более чем воплощение абстрактной концепции. Пандемониум способен вообразить что угодно: Санта Клауса, Бога,… человеческую душу. Он может создать символ для любой идеи и соединить его с тысячью других — но это еще не означает, что стоящая за этим символом сущность отражает какое-то реальное явление.
С ощущением ужаса, жалости и стыда я смотрю на трясущегося передо мной человека. — Ради чего я приношу его в жертву? — Я мог бы сказать Мире: «Даже одна кукольная душа — это перебор». Так почему я не могу сказать того же самому себе? Внутри меня нет никакого второго «я», никакого кукловода, который дергает за ниточки и принимает решения. Есть только машина в целом.
И под пристальным взглядом эта зазнавшаяся шестеренка начинает усыхать. Теперь, когда пандемониум способен воспринимать себя целиком, идея Повелителя воли теряет всякий смысл.
Нет ничего и никого, дающего повод для убийства — никакого императора, который правит твоим разумом и которого нужно защищать до самой смерти. Как нет и барьеров, которые нужно преодолеть на пути к свободе, будь то любовь, надежда, мораль… разберите эту радующую глаз машину на части, и останется лишь кучка беспорядочно дергающихся нервных клеток — а вовсе не рафинированный лучезарный Сверхчеловек, обладающий всей полнотой свободы. Единственная свобода состоит в том, чтобы быть именно этой, и никакой другой, машиной.
И вот эта самая машина опускает пистолет, неуклюже поднимает руку в знак раскаяния, поворачивается спиной и убегает, исчезая в ночи. Не останавливаясь, чтобы перевести дух — и как всегда, помня об опасности преследования — и проливая на всем пути освободительные слезы.
От автора. На этот рассказ меня вдохновили когнитивные модели «пандемониума», разработанные Марвином Минским, Дэниелом К. Деннетом и рядом других исследователей. Однако представленный мной грубый набросок призван лишь выразить общий принцип, лежащий в основе этих идей, и даже не претендует на должное изложение их тонкостей. Подробное описание этих моделей приводится в книгах «Объясненное сознание»[57] за авторством Деннета и «Общество разума» за авторством Минского.