СВАДЬБА МОМЧИЛА

Крики гостей во дворе стали затихать. Ночь одолевала веселье. Топур-паша, заложник на свадьбе, устал плясать, и горло у него пересохло от кукареканья. Он швырнул в угол обреченного петуха, увешанного бусами из жареной кукурузы и красного перца, намазанного бронзовым лаком. Одурелая птица упала, растопырила крылья, попыталась шевельнуть ими, но сил у нее уже не было, и так и осталась сидеть с расставленными крыльями. Топур-паша подсел к попу Димитру и начал пальцами водить по его мокрой от вина бороде. Поп оскорбился и хватил его по руке. Ребятишки, уткнувшись в материнские подолы, давным-давно спали сладким сном, не обращая внимания на крики свадебщиков.

Старые сваты — Кольо-гайдук, отец Бойки, и Арабин, отец Момчила, вели бессвязный разговор о кладе, зарытом в крепости Калепатека. Три кувшина золота и драгоценных камней, сокровище царя Ивана Шишмана, спрятаны под древним дубом. Лежат, ждут в глубокой пещерке, выложенной камнем. Кольо-гайдук считал этот клад своим, будто царь Иван Шишман был ему прадедом, и никому не давал близко подойти к развалинам древней крепости, потыкать киркой в каменную кладку.

— Кто посмеет посягнуть на этот клад — упадет на землю без дыханья…

Иван Кехая, музыкант, черноглазый чабан Кольо-гайдука, играл на гыдулке кроткую песню, держа смычок бесчувственной рукой; струны еле слышно отзывались, будто деревья роняли последние капли после отшумевшего летнего дождя; будто сонный ветер шелестел и нежно будил заснувший лес. Пальцы его гладили жесткие струны, а музыканту казалось, что это не струны, а золотые пряди женщины, у нее золотые ресницы и манящий грудной смех… Перед ним стоял на коленках дед Раздолчо, по прозвищу Цикада, по обычаю одетый в подаренную ему на свадьбе бархатную жилетку. Поперек жилетки он повесил блестящую цепь без часов, а сверху набросил свою сиротскую антерию, залатанную на локтях кусками старой рубахи. Он опускал в горло гыдулки мелкие монеты, которые гости бросали музыканту, и то и дело отирал ладонью глаза. Когда гыдулка тяжелела, Иван не глядя высыпал монеты на стол. Дед Раздолчо собирал их горстью в кучку, опускал в карман жилетки монетку — другую, — брал свою дань, — и снова кидал деньги в горло гыдулки. Дружки уже не обносили гостей противнями с печеным мясом, крученым пирогом и куриными крыльями, а кололи орехи, сыпали в разлатые расписные миски сушеный виноград и персики. Цедили вино из двух бочек. Одну, полную белого вина от тамянки-лозы, дал на свадьбу Арабин; другую с дегтярно-черным вином Кольо-гайдук привез из Мелника.

Молодые уже ушли в спальню. Момчил сидел рядом с новобрачной на кровати. Его колено касалось ее бедра, чувствовало ее тепло, и разгоряченная кровь начинала бурлить в жилах. Молодая в белом платье, подхваченном в талии шелковой безрукавкой, шитой серебром, кусала губы как завороженная и смотрела на стену, не в силах отвести глаз от висевшего там ружья и старых кремневых пистолетов Арабина. Иногда она прикрывала глаза ресницами; золотые ресницы опускались, как крылья мертвой птицы, и губы ее начинали дрожать. Этот трепет через ее бедро перебегал в тело Момчила, бежал по жилам, и он тянулся гладить сквозь вуаль ее косы, что змеями сбегали по спине и падали на белое одеяло кругами как паутина. Момчил смотрел на эту паутину, и ему казалось, что он завяз в ней, как муха. И спасенья ему нет.

— Какая ты стала! Когда я возвращался этой осенью в родные края с чужбины, думал, что застану все ту же девчонку с румяными щеками, тот же бутон яблоневый, южным ветром не тронутый. Такую, какой помню со школы, маленькую Бойку. Да только бутона не нашел…

— А что нашел? — неспокойно спросила Бойка, не поднимая ресниц.

— Цветок. Мне сказали, что для тебя Иван Кехая сложил ту песню, которую девчата поют на посиделках, да чабаны играют на свирелях на горных пастбищах.

— Какую песню?

— Неужто не знаешь? — усмехнулся Момчил. — А я, как услышал ее в первый же раз на посиделках, когда вы кукурузу лущили, она меня за горло взяла, дыханья лишила. Подхватила, как буйная река, потащила в страшную глубину. Ты ведь помнишь тот осенний вечер? Золотой месяц плыл над чистым током, было светло, и ни один парень не смел отозвать свою любимую в сторонку, увести ее в сад под темную листву, под виноградную лозу. Ты вышивала на белом полотне лапку птицы, что сидит на кудрявой ветке. К полуночи явился Иван Кехая с цветком за ухом, пришел с верхних лугов. И как заиграл — весь ток наполнил музыкой. Закачались копны, месяц заслушался и споткнулся о ветки ореха, вспыхнула темная листва. Кольо-гайдук вышел на галерею, закурил и вздохнул. А ты, Бойчица, положила на колени работу, что для приданого шила, да так и глотаешь песню, и музыку, и музыканта… Разве не так было?

— За песню я все готова отдать. Хочешь, разорви мне грудь и вынь оттуда сердце.

— Где оно, это сердце? — воскликнул Момчил.

— Оно здесь! — вскрикнула молодая.

Момчил протянул руку к груди Бойки, но, коснувшись горячей кожи, внезапно смутился и отдернул руку, будто ожегся.

— В ту ночь было мне очень тяжко. Будто дьявол какой схватил меня обеими руками и бросил в горячую печь. Как обугленный ушел я с посиделок. До зари бродил в темноте по полям, спотыкался о борозды, карабкался на холмы и падал как камень. Иду мимо вашего двора, остановился под чинарой у колодца. Вода журчала и разговаривала неведомыми голосами. Взял я ковшик, поднес к губам и говорю себе: из него пила воду Бойка. Глажу каменную колоду и говорю: здесь проходила летом из сада Бойка, моя невеста, усталая и разрумянившаяся, несла коромысло с двумя корзинами черешни. Некого было мне обнять, так я охватил морщинистую чинару. Хотелось мне тряхнуть ее изо всей силы, выдернуть с корнями.

Бойка засмеялась. Смех у нее был грудной и грешный.

Момчил удивленно посмотрел на нее: чему тут смеяться?

— Ох, какой ты у меня, Момчил! Отчего же ты не залез на белую ветку чинары, с ветки — на забор, а с забора — на траву во двор. Нашел бы мое окошко, тихонько залез бы в темноте. Застиг бы меня сонную, теплую…

— И всегда оно у тебя летом открыто?

— Что?

— Окошко.

— Зачем спрашиваешь? — вздрогнула Бойка.

— Так, знать хочу.

— Скажи, зачем! — хмуро повторила молодая.

— Скажу. Затем, что нехорошие разговоры идут про тебя в селе, но я решил: на людской роток не накинешь платок, это не бочка, втулкой не заткнешь. Известное дело такую красавицу и подавно захотят очернить. Ведь если родится яблочко на самой верхушке яблони, его самое сильное солнышко греет, оно самым жарким румянцем горит, так про него обязательно скажут: червивое…

— Ку-ка-ре-куу! — хрипло закричал в замочную скважину Топур-паша. Он драл горло, чтобы разбудить молодых, которые еще и не ложились.

Момчил привстал.

Бойка жестом остановила его:

— Сиди тут! Зачем у тебя на стене ружье висит?

— Ведь я должен выстрелить в окно, подать знак, что сваты могут подогретую ракию пить.

— Рубаху! Давайте рубаху! — зашептал Топур-паша в замочную скважину.

Бойка вдруг вскочила и задрожала, как осенний лист, что еле держится на оголенной ветке. Она бурно бросилась в объятия Момчила, охватила его обеими руками и тихо, без слез заплакала.

— Давайте рубаху! — повторил за дверью Топур-паша, но жилистая рука схватила его за плечо и дернула назад.

— Милачок, ты не кукарекай, не то положу твою голову на колоду и отрублю топором, как петуху. Да, отдам тебя бабам, чтобы сварили в кастрюле. Погоди еще малость, пускай сваты разберутся, кому копать клад на Калепатеке. Пошли чокнемся! Желаю пить из стеклянного стакана. Не хочу баклагу! Давай выйдем на холодок, я тебе что-то сказать хочу…

Сторож Димо потащил Топур-пашу на улицу и начал ощупывать его голову.

— Где у тебя ухо? Ты не дергайся, не укушу. Дай ухо, я тебе одну штуку скажу!

— Говори! — насторожился Топур-паша.

— Милачок, я тут один стаканчик приготовил — без дна. Как рубашку вынесут, ты не лезь вперед. Я сам хочу поднести гретой ракии сватам. Ишь, клад делят… Я этого дня давно жду! Угощу Кольо-гайдука, будет он меня помнить! Попробовал я копать на Калепатеке, он меня знаешь как отделал! Все кости переломал. Копал, верно. А что, разве мне золото не нужно? Неужто я богатством распорядиться не сумею! Неужто у меня нету права накупить себе земли, завести стада в горах, дворец себе построить, подарить жене на шею золотое монисто, чтобы блестело не хуже Бойкиного! Ясно говорю?

— Ясно! Как вот эта свечка!

— Когда Кольо-гайдук умрет, я этот клад вырою. Пусть кто попробует эти деньги тронуть — в решето превращу! Почему? Потому что мне за них больше всего синяков досталось.

— И за Бойку…

— И за Бойку, правильно. Милачок, хороша баба! Огонь! Я ее летом видел, да как видел! Хошь, скажу! Идет из сада, несет две большие корзины черешни. А сама — всем черешням черешня, съел бы, да и только! Идет по тропке через просо к речке, туфлями скрипит — скрип, скрип, будто мышь по доске. А я за ней следом, как кот какой. Плечо у нее под коромыслом покраснело. Верхняя пуговка на рубашке расстегнута, а под рубашкой бьются две горлинки! И-эх! Только держись!

— Будет тебе, — Топур-паша стал вырываться. — Не хочу я таких слов слушать. Мы ихний хлеб едим, ихнее вино пьем.

— Ах ты, святенький! Ах ты, монашка непорочная! Не хочет слушать! Отчего так? Да ты сам все время носом водишь, будто пес, который зайца учуял. Думаешь не видно? Молчи, стой тут! А ихний хлеб мы с тобой давно с лихвой отработали! Так слушай, милачок. Подошла Бойка к перелазу отцовского сада, сняла корзины с коромысла, поставила у плетня, а сама в сад перемахнула. Да через покос, мимо тутовника, и шмыгнула в ивняк. А я, милачок, обошел вокруг пчельника деда Обрешко и на другой берег, да на пузе, что твой змей, ползу в высокой траве. Хотелось мне увидеть, что разгорячившаяся девка делать станет. Я, милачок, человек не робкий, но когда Бойка рубаху с себя стянула да на берег кинула — обмер. Сердце стучит, как цыганский даул. Ползу обратно, опять как змей, да только змей-то поперек спины ударенный. И бегом оттуда… Не могу ее забыть! Как свеча, говоришь? Правильно! Вот я подожгу сейчас Кольов дом!

— Врешь! — охваченный внезапным весельем, воскликнул Топур-паша. — Твое здоровье!

— За это я положу тебя головой на колоду и топором — тюк! Твое здоровье!

Иван-музыкант оборвал кроткую песнь, струны гыдулки неподвижно застыли. Тогда встал отец Момчила и сказал:

— Иван, всю ночь я жду, когда ты сыграешь Бойкину песню. Так давай, чего тянешь?

— Давай, Ванчо! — подхватил поп Димитр и подмигнул на дверь, за которой были молодожены.

— Бойкину, милачок! Сыграй мне Бойкину! Я так желаю! — топнул ногой сторож, будто главнее его не было человека на свадьбе.

Иван не стал ждать других уговоров. Он взял инструмент и ударил смычком, и по телу его пробежала сладкая дрожь. Пальцы наперегонки заплясали по струнам русалочью пляску. Омытый в золотом дожде звуков, неспешно выползал на белый свет, как змея на весеннее солнце, голос песни. Внезапно он оборотился невидимой птицей и взмахнул крыльями над трапезой. Женщины ахнули. Старики закивали. Дети зашевелились, потянулись и снова уснули, убаюканные теплой песней. Поп Димитр погладил бороду и замычал в такт музыке. Сначала казалось, что Иван удерживает птицу за ноги и она неловко взмахивает крыльями. Внезапно музыкант закрыл глаза, набрал в грудь воздуха и выпустил райскую песню на волю:

Знала бы ты, знала бы, мама,

Какую я красавицу нежил,

Нежил да целовал, мама,

Высоко в горах Пирина.

Только не знаю я, мама,

Ни улицы ее, ни дома…

Птица долго кружилась над свадьбой, раза два ударилась в переплет темного окна, попробовала вылететь на волю, но не смогла. Повернула в комнату, поднялась под потолок, который искусная рука резчика изукрасила, как ковер, описала круг и хотела ухватиться за него коготками, но не удержалась и упала камнем прямо в медный котелок с густым вспенившимся вином, который внесла сноха Кольо-гайдука. Обрызгала белую рубаху молодайки, и та, смутившись, выбежала во двор.

— Что же ты, сынок, не спросишь,

Откуда она да чья будет,

Кого отцом называет.

— Спросил я, мама, спросил я,

Она же в ответ все шутит:

Мол, днем прозываюсь дочкой

Николовой из села большого,

А ночью прозываюсь дочкой

Кольо-гайдука в Пирине…

Птица выпорхнула из котелка, отряхнула мокрые крылья и полетела к двери, за которой были новобрачные. Обернулась золотой пчелой и влезла в замочную скважину, где стоял упоительный запах молодой горячей плоти. Закружилась над головой Бойки, села ей на плечо. Поползла вниз, подняв крылышки, залезла за пазуху и со всей силы вонзила свое жало. Бойка подошла к зеркалу и дрожащими руками стала поправлять волосы.

— Ты что это? — спросил Момчил.

— Хочу выйти!

— Зачем?

— Плясать буду!

— Нашла время!

— Буду плясать!

— Раз хочешь плясать, выйдем! — покорно встал Момчил.

Молодая опустила на лицо фату, резко дернула ручку и распахнула дверь. Все глаза в горнице уставились на нее.

— Не хочу эту песню! — крикнула она и стрельнула глазами на Ивана. — Давай рученицу!

— Давай рученицу, милачок! Раз Бойка желает, и я желаю! — подскочил сторож, пьяно размахивая руками, как огородное чучело. И пошел в пляс, не дожидаясь музыки.

Иван опустил глаза и посмотрел на белые чулки молодой; нагнувшись, она снимала туфли. Может и безрукавку снять, но еще не смеет…

— Давай, что ли! — толкнул его дед Раздолчо и пустил монету в горло гыдулки. — Плачу́!

Музыкант рассеянно начал рученицу. Первым встал отец Момчила, тяжело повел плечами и начал хлопать в ладоши — две большие лопаты ударялись одна о другую. Перед ним петухом скакал Димо-сторож. Но вот встал Кольо-гайдук, ухватил пьяного сторожа за антерию и оттащил к стулу. Тогда пустилась в пляс Бойка, размахивая полотенцем, которое схватила со стола вместо платка. Она пошла мелким дробным шагом, будто перебирала ногами просяные зернышки. Потом резко подпрыгнула на обеих ногах, и Арабин отозвался тяжким топотом, будто камни толкал. Закачался весь дом, загремел, зазвенели окна, затрещал потолок. Сонные дети проснулись, начали тереть кулачками глаза и оглядываться, как испуганные зайчата.

— Град идет! — промолвил про себя Момчил и прислонился к притолоке. — Птенец выпал из гнезда, залитого дождем, прыгает по веткам, под листьями, а градины — что орехи. Будет ли он жив, когда мать вернется в гнездо, когда припечет солнце и засветится лес, запоют тихую песню колокольцы на шейках ягнят, что разбредутся по полянам? Град идет над моим домом и бьет черепицу!

Заложник пошел вприсядку между плясунами, охваченный огнем рученицы, уперся руками в землю и перекувырнулся. Башмаки его ударились в подол бабке Златарке, и она начала его клясть.

— Чтоб ты лопнул, проклятый! Чтоб тебя черви сожрали! Убил до смерти!

Иван мотнул головой и подошел к свату. Долго играл для него одного, пока тот не упал без сил на подушку. Потом музыкант повернулся к Бойке. Поднял глаза и посмотрел на нее. Меж ними пробежала молния. Она подожгла фату и превратила ее в пепел. Сгорел и свадебный венок. Сгорел и Момчил, тихий парень, что подобрал птенца, побитого градом, и согревал его своим дыханием. Долго Бойка носилась вихрем по комнате, как лесная русалка, под изумленными взглядами гостей, пока наконец не обессилела и чуть не упала. Муж подхватил ее на руки и унес в комнату. Опустил ее на кровать, запер дверь и задул лампу.

Когда пропели вторые петухи, заложник и сторож вышли из комнаты молодых. На очаге посвистывал кувшинчик, полный огненного зелья. Ракия уже закипела; в очаге догорали грушевые поленья, вокруг валялись в беспорядке пустые кастрюли, горшки, противни, миски. Димо быстро выхватил из-за пояса стаканчик, подпер донышко пальцем снизу и наполнил его доверху. Топур-паша схватил кувшинчик. Они вышли к свадебщикам и направились к отцу молодой. Кольо-гайдук встал, чтобы принять ракию от заложника. Глаза его просияли. Будто мельничный жернов свалился у него с плеч. Он как огня боялся Бойки. Вдруг дочь осрамила его род и дом? Вдруг этой ночью ему вымажут ворота дегтем? Но когда он увидел, что ему подносят гретую ракию — на душе стало легче.

— Держи ракию крепче, милачок! — засмеялся сторож.

Гайдук Кольо протянул руку, но как только взялся за стакан, Димо отпустил палец, и ракия полилась на стол.

— Со свадебкой! — крикнул сторож.

Кольо-гайдук покачнулся — его ударило прямо в сердце, — обвел горницу безумными глазами, потом зверем бросился на сторожа. Схватил его за шею и начал душить. Сильные руки сгребли его и дернули назад.

Арабин крикнул. Голос его грянул громко, будто из пустого погреба. Все застыли.

— Рубаху!

— Рубашку принесите! — подхватил поп Димитр.

Топур-паша засеменил к комнате молодоженов, исчез за дверью и скоро вернулся. Все бросились глядеть невестину рубаху.

— Мама, подними меня повыше, я тоже хочу посмотреть, мамочка! — захныкала какая-то девочка.

— Свадьба кончилась! Бери свою дочь и убирайся из моего дома! — Арабин встал перед сватом и расставил руки.

— Кто посягнул на мою дочь? — заревел Кольо-гайдук и страшными глазами обвел гостей. В его взгляде было безумие.

В это время из комнаты показался Момчил с ружьем в руках.

— Я посягнул, — сказал он. Холодный пот заливал его лоб. Сердце куда-то упало, будто перезрелый плод.

Его никто не слышал.

— Я посягнул! — крикнул Момчил, и все замерли.

Молодожен поднял ружье к окну и трижды выстрелил над головами гостей. Взревела тяжко раненная тишина. Осколки стекла посыпались на стол. Дети от испуга закричали. Бабье бросилось на улицу, как всполошившиеся куры из курятника, куда забралась лиса.

— Музыку! Где музыкант?

Иван, желтый, как свеча, поднял скрипку и заиграл: «Ракия льется…» На току вспыхнул огонь: там подожгли целую копну сена. Дружки потащили котлы с вином на улицу, брызгали вином на снег. Гости намазали лица сажей и принялись скакать через костер, валяться в снегу. Их крики и смех сотрясали ночь. Проснулись собаки, залаяли, принялись протяжно выть.

Дед Раздолчо Сверчок долго собирал со стола разбросанные монеты, потом выполз на галерею, похлопал себя по полному карману жилетки, посмотрел на костер и крикнул:

— И-и-и-ха-ха!

И скатился по лестнице во двор.

Загрузка...