СТРУНА

И долго на свете томилась она,

Желанием чудным полна,

И звуков небес заменить не могли

Ей скучные песни земли.

М. Ю. Лермонтов

— Вчера я ходила по воду. Сняла с плеча коромысло, нагнулась к воде посмотреть на себя… Эх, Секул, постарела я! Своих глаз узнать не могу — так они ввалились. Над правым ухом — два белых волоса. Только руки тонкие, какими были давно, в девичестве. Тонкие…

Опустив глаза в землю, Секул сидел на топчане и пытался скрутить цигарку. Его неуклюжие черные пальцы медленно передвигали табак по бумажке. Потертая табакерка вздрагивала на колене. Теплые слова шевелились в душе, просились на волю, хотели перелиться прямо в душу жены, но он не знал, как их сказать.

— Что же я поделаю, — тихонько сказал он, выпрямляя широкую спину, чтобы достать из-за пояса огниво. Синие глаза его блеснули под соломенными ресницами и стали ловить взгляд жены, которая пряла, крутя длинное пестрое веретено. Веретено пело, словно пчелы жужжали над цветами. Она почувствовала синюю ласку мужниных глаз, но не подняла головы. Секул посмотрел через ее плечо на колыбель в темном углу, услышал тихое дыхание спящего ребенка, жадно поглотил это дыхание, и лицо его посветлело. Он ударил кремнем.

— Что же я поделаю, — повторил он, — я человек простой, каменотес. Мое дело камень ломать в скале да скатывать его вниз и увозить на волах.

Рой искр вспыхнул, упал на рогожу.

— Я у тебя вместо рабыни. Весь день бегай взад-вперед, по дому хлопочи, таскай воду из колодца. Как положу на плечо коромысло — кости трещат. Таю я, как свечка. Какая я была, и что со мной стало! Нет, Секул, не для меня эта жизнь!

— Что это ты опять?

— Скажу. Вчера пошла я на кладбище посадить мальву на мамину могилу. Только нагнулась, слышу — голоса. Покойника принесли. Бабку Златарку хоронили. Как начали над ней кадить! Я ладана не выношу, душит он меня. Опустили ее в яму, стали закапывать. Комья стучат по гробу. Засыпали яму, сравняли с землей, и все им мало, кидают еще землю, холмик насыпают. Скребут лопатами. Целую гору земли навалили у нее над головой. Миленькая бабка Златарка! Как хлынули у меня слезы! Стою над могилой и рыдаю, а слезы стучат по черепку. Вышла я с кладбища, и знаешь, Секул, до самого дома мне чудился стук комьев, которыми мой гроб будут засыпать. Взяла сына, дала ему грудь — и отлегло от сердца. Вот какой конец у человеческой жизни! А в Кушкундалево нет ни кладбища, ни крестов, там не кадят ладаном. Лесные русалки рождаются, они засыпают и снова превращаются в росу…

Лягу и я поздней осенью на мягкую желтую хвою под какой-нибудь стройной пихтой. Убаюкают меня глухой шум леса да голоса звезд. И будет мне сниться, что я — звезда, отставшая от каравана и упавшая в тихое бездонное море. И я умру, и наутро меня не станет. Только капелька росы на обожженной хвое останется от Струны — лесной русалки. Засветится она, как бусинка. Прилетит птичка с зелеными крыльями и красными лапками, увидит росинку, сядет рядом и откроет клюв. Выпьет мою росистую душу и запоет. Из мокрого горлышка душа моя вылетит песней и рассыплется по веткам на лесной тропинке… Ах, Кушкундалево, Кушкундалево!

Она замолчала, опустила веретено и вздохнула. Веретено покатилось по полу, и голос пчелы, которая, трепеща крылышками, висела над медовым цветком, оборвался как золотая нить.

Секул положил цигарку на подоконник. Нагнувшись, он с кряхтеньем стал развязывать навои царвулей. Снял и пыльную рубаху. Голый до пояса, он ждал, чтобы жена принесла ему чистую белую рубаху — переодеться, но та засмотрелась в окно и не двигалась с места. Секул почесал черное мускулистое плечо, нагнулся к топчану, взял грязную рубаху и снова надел ее. Босиком подошел к колыбели, нагнулся. Дитя спало, как рыбка-кротушка, сунув в рот пальчик. Малый человек, волосенки соломенные, точь-в-точь как у отца! Гордая улыбка пробежала по лицу каменотеса. Он протянул руку погладить ребенка, но не посмел, потому что ладонь у него была грубая и мозолистая. Оцарапаешь ребенка, он и проснется. Секул вернулся к топчану и опять сел, глядя на тонкие плечи жены, по которым как руно белого барана сбегали вниз и падали до пола шелковые волосы. «Зачем она говорит, что состарилась! Она такая красивая!» Он потянулся за цигаркой — та уже погасла.

В темноте под самым окном петух захлопал крыльями и хриплым голосом прокричал: «ку-ка-ре-ку!» Его голос наполнил комнату. Секулова жена вздрогнула, как струна, которой коснулся смычок. Ее истомленное сердце встрепенулось: вторые петухи поют. Заря встает. Скоро придет новый день.

— Давай ложиться. Нынче я сильно запоздал. Такой выдался день — неудачный. Целую телегу перевернул хорошо еще, что скотина уцелела. Пока обратно камень погрузил — смеркалось, а пока домой вернулся — и ночь до половины утекла. Иди ко мне, ляг на мою руку. Очень мне бывает хорошо, когда ты положишь голову вот сюда!

— Ты спи, Секул, спи. Я вижу, какой ты усталый. Весь день камни ворочал. А на меня не гляди. Я все равно глаз не сомкну, даже если лягу.

Секул разнежился:

— Видела бы ты, Струна, какой мост ставят мастера вниз по Тундже. Великое дело! Крепкий мост. Как тебе сказать; примерно, две телеги снопов могут разъехаться. А на том берегу есть родничок. Говорят, там фонтан сделают, вроде бы уж очень сладкая в нем вода. Эх, были бы у меня деньги, я бы сам сделал тот фонтан, чтобы на камне мое имя поставили, внизу написали год и наше село. Вырос бы сын и прочел бы мое имя. Хочешь, завтра я отведу тебя туда?

Струна подхватила, как во сне:

— На что мне ваш мост! Странные вы, люди! Знай дороги строите да мосты, всю жизнь с землей боретесь, пока смерть вас в нее не уложит! Ах, как мне тоскливо, Секул, как тоскливо! Нет, не понять тебе меня! — внезапно воскликнула Струна, подняла руки, взмахнула ими словно крыльями и глотнула слезы.

— Почему не понять, я тебя понимаю…

— Если понимаешь — отпусти меня на волю…

Секул замер.

— Куда?

— В Кушкундалево. Отдай мне рубашку! Скажи, где ты ее прячешь! Я знаю, ты ее в землю закопал. Прошу тебя, молю тебя, на колени перед тобой встану, ноги твои буду целовать — не держи меня больше. Не для меня такая жизнь. Тошно мне от бедности, тошно мне от всего. Прошлое воскресенье вышла и я на хоро, как все люди. Вижу, другие женщины вырядились в мониста, оделись в шелковые платья, шитые серебром да золотом, — пляшут да смеются. Мониста на них играют. А я на себя поглядела — хуже цыганки. Ах, господи, как я хочу опять полететь! Улетела бы я в лес, побегала бы по синим теням деревьев, по кривым козьим тропкам, через малиновую чащу. Помчалась бы я на русалочье озеро. Ты его знаешь, Секул, ты ведь помнишь его? Там я купалась с сестрами в тот вечер, когда ты меня нашел. Ты ходил по лесу искать пропавшего буйвола. А вместо буйвола нашел меня. Сначала схватил с берега мою рубашку и бросился бежать, потому что знал, что без рубашки я не русалка, просто девушка. Ты бежал, а я за тобой следом. Просила тебя: «Отдай рубашку!» Добежали мы до лугов. На траве лежала роса. Я шла, глотала слезы и дрожала от холода. А ты, Секул, снял свою антерию и закутал меня. Сели мы возле грушевого пня, и ты обнял меня, чтобы согреть. Ах, как сладки показались мне тогда человеческие объятия.

Секулова жена замолчала и стала вспоминать пыльные дороги своей жизни среди людей. Потом, забыв о домашнем очаге, она полетела мыслями туда, куда звало ее сердце.

— Как приду к озеру, сниму конопляную рубашку и брошусь в прохладную воду. Искупаюсь, выйду на берег, протяну руки вверх — обниму небесную ширь. Одену свою девичью рубашку и опять стану чистой, как была. Вместо пояса подпояшусь змеей, и за плечами у меня вырастут легкие желтые крылья. Глаза у меня станут как зеленая озерная вода, глаза русалки — будто ничего и не было, будто и не бывало… Ах, Секул, поднимусь я над вершинами да запою, так что будут дивиться и лес, и горы: кто это поет, жаворонок ли или ангел небесный. Вечером ты усталый будешь ехать от карьеров или идти в пыли позади телеги, услышишь мой голос и скажешь: «Это моя жена поет, Струна — лесная русалка…»

Она закрыла глаза, вздохнула, и когда подняла ресницы, по щекам ее покатились слезы. Секул гладил ее по волосам, по плечам, по щекам, но она ничего не чувствовала. И заговорила опять:

— Пока была я бездетна, все надеялась: отпустит меня Секул, чего ему за меня держаться, я ведь яловая, но как родила… Ох, это дитя! Люблю я его, услышу его голос — словно мед на сердце каплет, а иной раз я так бы и куснула его между глаз, как гадюка!

Эти слова ударили Секула прямо в сердце. Он поднялся. Широко раскрыл глаза, и его соломенные ресницы застыли. Струна настороженно встретила его взгляд. Молния пробежала между ними, но гром не грянул. Он заглох в душе каменотеса, утонул в ней, как камень в глубоком омуте.

— До того, значит, дошло? — тихо сказал Секул, встал, закусил губы и вышел из дома. Долго его не было. Струна ждала, дрожа всем телом. И когда муж вернулся с дивной рубашкой, что соткана не из шелка, не из золота, не из серебра, она бросилась к нему, схватила рубашку и как безумная стала целовать его руки, обливая их слезами. Потом оглянулась, как будто забыла что, толкнула дверь и кинулась прочь из дома. Скоро утих шум ее шагов. Секул же смотрел на свои босые ноги и думал: «Какие противные у меня ноги! Кожа толстая, как у черепахи, пальцы кривые… Как Струне не сбежать от меня…»

Он вышел во двор и прислушался: ни шагов, ни собачьего лая. Только теплый ветер расталкивает темноту. Далеко в горах мерцает чабанский костер. Нет, не костер — это встает заря. Теплый ветер бьет прямо ему в лицо. Секул поднял руку, и пыльный рукав впитал в себя влагу, застлавшую глаза. Он вернулся в дом, посмотрел на брошенное веретено и промолвил:

— Кончено. Ушла моя Струна.

Сел на краешек топчана, потер лоб рукой. В душе его пожаром полыхал огонь.

* * *

Тихий осенний закат. На ветвях трепещут сети тонкой паутины. Птичьи гнезда пусты. Птенцы давно покрылись перьями и улетели. Пожелтели вековые дубы в старом горном лесу. Желуди падают, как пули, облетает медная листва. Кое-где сверкают, как бусины алых четок, крупные ягоды кизила. С грабов свисают лозы дикого винограда со зрелыми гроздьями. Солнце прядет золотые нити. Они пробиваются сквозь густые кусты, падают на землю и складываются в узорные ковры.

Струна идет по солнечным коврам. Ее русалочья рубашка сияет нетленным светом. На грудь она приколола лиловый цветок, он опустил головку и гладит ее смуглую кожу. За спиной висят усталые желтые крылья. Она летала над лесами Телилейскими, играла с птицами над утесами и с мошками на кривых козьих тропках. Плавала в озере, сушила волосы на русалочьей поляне, три раза ходила в Кушкундалево — брать дурман-траву, ею можно приворожить какого-нибудь чабана. Целовала поздние цветы и как пчела сосала мед из их чашечек.

Уже пятый день, как она ушла из дома.

Перед ней встает горный хребет. Синева моет его гайдуцкие плечи. Русалка спускается на поляну. Здесь есть родничок, здесь растет росистая трава. К полуночи, когда выйдет на небо Большая Медведица, к родничку придет усталый Секул. Снова он будет искать ее, снова будет усталый каменотес карабкаться по темным тропкам. А Струна спрячется в листве дуба и знаку не подаст, что она здесь. А как ей хочется увидеть его! Как жарко он обнимал ее в ту первую ночь! Тяжело будет ей смотреть, как брошенный муж утирает слезы ладонью, но сердце ее не дрогнет, как не дрогнуло его сердце, когда она бежала за ним и просила отдать рубашку.

Она вышла на вершину холма и засмотрелась вниз. Темные долины, где ютились пыльные людские села, манили ее к себе. Она села на белый камень, нагретый солнцем, которое только что ушло с неба. Скоро потемнели горные вершины, утонули во мраке деревья. Пропала и козья тропа, что змеей вьется вниз. Далеко затрепетали светляки. Это села… Вдруг она услышала голос козленка. Должно быть, он отбился от матери и заблудился в лесу. Этот голос бился в ее сердце, будто дрожащий птенец в гнезде. Она вскочила. Бегом спустилась по козьей тропке и нашла среди деревьев белоснежного козленка с черными блестящими глазами. Нагнулась, взяла его на руки. Прижала к груди. Козленок дышал совсем как ее сын. Она закусила губу. Жаркая любовь вспыхнула в ней, любовь и тоска по первенцу. Струна взмахнула желтыми крыльями и в тревоге взлетела в воздух.

Русалка подлетела к загону, где уже спал пастух, спустила козленка за забор и стремглав полетела к огонькам, мерцавшим внизу, в Секулово село…

Как легкий ветер, Струна пробралась в окно. В комнате было темно и тепло. Секул лежал на спине, широко открытыми глазами глядя в потолок. Горе и заботы камнем лежали на сердце, и он не слышал, как появилась Струна. Белая фигура наклонилась над колыбелью, просунула пальцы под одеяло, схватила теплое тельце сонного ребенка, прижала его головку к отвердевшим грудям, впилась в щеку неистовым материнским поцелуем.

Секул приподнялся посмотреть, кто шелестит возле колыбели, кто душит маленького. Струна дала грудь сыну и, отыскивая в темноте взгляд Секула, боязливо прошептала:

— Секул, я вернулась. Пустишь ты меня снова лечь тебе на руку?

Загрузка...