ДОРОГИЕ АППЛОДИСМЕНТЫ (1903)

<Под Рождество>

Большой гастрономический магазин на Дерибасовской улице накануне рождества, залитый светом ауэровских горелок, сиял, как чертог.

В магазин и из магазина беспрерывно входили и выходили покупатели, увешанные покупками.

Мимо магазина под густо падавшим и мягко, как пух, ложившимся под ноги снегом шмыгали денщики с корзинками с вином, мальчишки из кондитерских с тортами, посыльные с цветами и проплывали нарядные дамы и девицы.

Тьма народа была на улице.

Перебегая от магазина к магазину за последними покупками, люди, празднично настроенные, покрывали улицу громким говором, шутками и раскатистым смехом.

И, вслушиваясь в этот шум, казалось, что теперь не поздний декабрь, а начало весны, когда в душистых акациях шумят, возятся, хлопочут и чирикают тысячи воробьев.

— Марья Петровна! Здравствуйте! — чирикала какая-то дама.

— Здравствуйте, здравствуйте, Ирина Григорьевна!

— Куда так шибко? Да постойте!

— Не могу. Еще одну покупочку надо сделать. Боюсь — магазин закроют. Au revoir!..

— Извозчик!.. Во-оозчик! — покрывал этот диалог звонкий голос мальчишки, выскочившего со свертками из магазина.

— Есть! — откликался пушечным выстрелом с мостовой, по которой со звоном проносились сани, точно мукой обсыпанные снегом, извозчик и, как вихрь, срывался с места.

В этой сутолоке, в этой тьме народа, в этом шуме и падающем снеге, как булавочная головка в мешке с пшеницей, как жалобный писк птенца в шуме векового леса, затерялся Сенька Фрукт — совсем незначащая личность, червячок, пропащий гражданин Одесского порта.

Его никто не замечал, и никто не обращал на него внимания.

Толкаемый со всех сторон денщиками, посыльными и господами, он больше двух часов вертелся перед гастрономическим магазином.

Нос, щеки, руки, оголенные в нескольких местах ноги, спина и грудь его — все это было раскрашено и почти до крови натерто морозом. А козлиная русая бородка, усы, брови, веки и куча волос, на которых чудом держался «окурок» фуражки, были посеребрены морозом и похожи на стальные щетки.

Но Сенька не обращал на это никакого внимания.

Засунув руки в рукава своей кофты, — на нем вместо пиджака была женская теплая кофта в заплатах, — надвинув на глаза свой «окурок», скрючившись в вопросительный знак и безостановочно и глухо покашливая, он каждую минуту заглядывал в магазин через настежь раскрытые двери.

Лицо при этом у него делалось злым, как у волка.

В магазине было людно, тепло и весело.

В большом пространстве, огороженном кадками в белых рубахах с надписями «Нежинские огурчики», «Королевские сельди», «Икра паюсная», «Икра зернистая», полками, на которых лежали и лоснились кучи всяких колбас, ветчины, зажаренных уток, тяжелых и блестящих, как зеркало, окороков, и стойками с батареями всяких вин, водок и ликеров топтались в нанесенном с улицы снеге и грязи дамы в шикарных ротондах, мужчины в шубах, чиновники и студенты в николаевских шинелях, кухарки, толкали друг друга, перебирали руками и обнюхивали со всех сторон колбасу, сыр и трещали на разных голосах так громко, что было слышно на улице.

— Дайте же мне наконец полфунта паюсной икры!

— Неужели мне два часа ждать сыру?

— Дайте фунт охотничьих колбас и фунт чайной!

Розовые, как амуры, приказчики в круглых каракулевых шапочках и картузах, в белых передниках, с кожаными нарукавниками возле кистей рук, с карандашиками за ухом метались от одной кадки к другой, от прилавка к прилавку, резали колбасу, ветчину и сыр, взвешивали, заворачивали в бумагу и скороговоркой отвечали нетерпеливым покупателям:

— Извольте-с, сударыня, получить фунт чайной колбасы. Еще чего прикажете? Ничего-с? Мерси-с! Кушайте на здоровье!

— Грибков вам маринованных? Сию секунду-с! Не угодно ли присесть?

— С вас, мусью, два рубля семьдесят три копейки. Извольте получить чек и обратиться в кассу.

— Уверяю, самое свежее! Сегодня только получено. Так прикажете отрезать?…

Получив свои покупки, покупатели направлялись к кассе у дверей, за которой сидел с бесстрастным лицом кассир, расплачивались, опускали мелкую монету в кружку Общества спасания на водах — раскрашенную жестяную спасательную шлюпку — и удалялись.

Улучив момент, когда кассир головой погружался в конторку, Сенька легонько поднимался на каменную ступеньку перед дверьми, выкруглял спину и вытягивал свою длинную шею вместе с серебряной головой, оглядывал публику и поводил носом.

Можно было подумать, что ему доставляет удовольствие послушать разговоры приказчиков с публикой и что он наслаждается запахом окороков, сыров и колбас.

Но как только кассир поворачивал лицо к дверям, Сенька моментально втягивал, как улитка, голову и длинную шею в свои узкие плечи и давал задний ход.

Он соскакивал со ступеньки.

— О, чтоб вас! Анафемы! — ругал он вполголоса покупателей. — Да разойдетесь вы наконец? Все мало вам! Весь магазин хотели бы забрать! И в какую утробу вы столько колбас понапихаете? Чтоб вас разорвало!

Повертевшись немного и потолкавшись в публике, он снова подходил к магазину, просовывал в двери свою смешную голову и ворчал по адресу какой-нибудь барыни в роскошном саке:

— Да будет тебе… торговаться и людям (приказчикам) голову морочить! Сказано тебе, что фунт сыру — семьдесят копеек. Чего же торгуешься? И на кого она похожа? Нацепила на себя шляпу с пером! Умереть можно. Ах ты, чимпанзе!

Будь у меня такая жена, я бы ее в зверинец отправил. Что ты говоришь? Сыр не свежий? Скажите пожалуйста! Оне не привыкли несвежий сыр есть. Боже мой, боже мой, какие мы нежные… А этот длинный в очках на кого похож? На цаплю! Тоже онор имеет и на букву «г» говорит (тон задает).

Ни один находившийся в магазине не избежал его злой критики.

Каждого выходящего из магазина он встречал такими словами:

— Так бы давно. А то стоишь и торгуешься двадцать часов. Слава богу, одним менче.

Но радость сейчас же покидала его, так как на смену одного являлись пять новых. И он от злости сжимал кулаки и скрипел зубами.

«Когда же наконец послободнеет?» — спрашивал он самого себя с отчаянием в голосе.

Сенька вот уже седьмой год, что ходит перед каждым рождеством в этот магазин за обрезками.

Приказчики, освободившись от работы, подзывали его и набрасывали ему в фуражку обрезки охотничьей и чайной колбасы, ветчины и сыру.

Взвесить бы эти обрезки, всего-то их оказалось бы на пятачок.

Пятачок, что и говорить, монета пустячная. Для иного пятачок — все равно что плевок.

А для Сени и для всякого портового босяка в зимнее время — капитал.

Вот почему он готов был ждать даже еще три часа.

Не остаться же ему в праздник без мяса.

Чтобы хоть чем-нибудь развлечься, Сенька подошел к витрине магазина.

В громадной витрине, залитой приятным светом, как в аквариуме, во всю длину ее покоилась громадная, без шелухи рыба, хорошо прокопченная, жирная, сочная, янтарная. Она купалась в соку. Ее окружали полчища разноцветных бутылок, окороков, белые, как молоко, поросята и коробки с разным соленьем.

Дрожь электрическим током пробежала по телу Сени.

У него родилась преступная мысль:

«Посадить на правую руку фуражку, разбить стекло, вытащить быстро за хвост эту подлую рыбину и сплейтовать (удрать) в порт».

Да! Это было бы недурно. «Но куда тебе, несчастному Сеньке Фрукту, — заговорил в нем благоразумный голос. — Будь ты блатным (ловким вором), куда ни шло. А то ведь ты жлоб (дурак). Далеко не уедешь. Сейчас мент (постовой) сцапает тебя, и попадешь ты в участок. И будет тебе в участке хороший праздник».

Сенька со вздохом расстался со своей мыслью и, дабы не поддаться больше соблазну, оставил витрину.

Он опять заглянул в магазин и просиял.

Народу в магазине теперь было совсем мало. Всего пять-шесть человек.

— Слава богу, — проговорил Сенька, откашлялся, вытащил из рукавов красные, как бы обагренные кровью руки, снял картуз и бесшумно влез в магазин.

— Что надо? — грубо спросил кассир.

— Обрезки… Приказчики изволили обещать, — пролепетал он, с трудом ворочая одеревеневшими от мороза губами.

— После придешь, — отрезал кассир.

— После опять много народу будет… Они сказали, что когда послободнее будет, чтобы прийти… Теперь слободно…

— Убирайся!

— А я уже три часа жду, барин. — И Сенька состроил плаксивое лицо. — Смерз весь. Ей-богу… Страсть как холодно на дворе. Как ножом режет…

— После, после! Я же тебе сказал, когда совсем слободно будет! — послышался из-за прилавка резкий голос старшего приказчика. — Будешь надоедать, ничего не получишь!

Сенька помял в руках картуз, пожал плечами, засмеялся неестественным смехом и покорно проговорил:

— Что ж. После так после. Три часа ждал. Можно еще часок подождать.

И он оставил магазин.

«Попросить бы у кого-нибудь», — подумал он и запел над ухом одного франта:

— Пожертвуйте что-нибудь ради праздника образованному и благородному человеку.

Но тот и глазом не моргнул.

Из магазина в это время вылез толстый, приземистый господин с бабьим лицом, без бороды, в шубе.

Это был Семен Трофимович Быков, одесский домовладелец, он же хозяин мясной лавки на Молдаванке, человек по натуре мягкий, чувствительный, но бесхарактерный.

За спиной Семена Трофимовича стоял артельщик с громадной корзиной, отягченной окороками.

Семен Трофимович запахнулся плотнее в свою шубу, посмотрел на падающий снег и быстрым взглядом оглянул мостовую.

Сенька моментально сообразил, что надо Семену Трофимовичу, подскочил к нему, ловко козырнул по-военному и спросил:

— Позвать извозчика, барин?

— Сделай милость, — ответил тот.

Через дорогу возле магазина белья стояли сани. Сенька подскочил к обочине тротуара, замахал руками и крикнул:

— Извозчик!

— Занят! — последовал ответ.

— Извозчик! — крикнул он потом другому и третьему.

Все, как назло, оказались занятыми.

Тогда Сенька бросился в переулок, отыскал свободные сани, прыгнул в них и подъехал, как триумфатор, к магазину.

— Пожалуйте! — крикнул он Семену Трофимовичу и выскочил из саней.

Семен Трофимович подошел вместе с артельщиком.

— Прикажете поставить? — спросил артельщик, указав на корзину.

— Поставь.

— Я поставлю! — воскликнул Сенька и, не дожидаясь разрешения, почти вырвал из рук артельщика двухпудовую корзину.

Артельщик ушел, а Сенька стал устраивать в санях корзину.

— Полегче. Бутылки не разбей, — заметил ему Семен Трофимович.

— Будьте покойны, — ответил Сенька.

Пока Сенька возился с корзиной, Семен Трофимович разглядывал его тощую, стоявшую к нему спиной и терзаемую кашлем фигуру, профиль страдальческого лица, голую шею, присыпанную снегом, и вдруг почувствовал к нему глубокую жалость и расположение.

Он вспомнил почему-то недавно прочитанного на сон грядущий «Юлиана Милостивого», как тот пригрел прокаженного и как прокаженный оказался лучезарным ангелом, посланным Юлиану богом для испытания.

«А что, — промелькнула в голове Семена Трофимовича нелепая мысль, — если этот маленький, худой, оборванный человечек, возящийся над его корзиной, — такой же, как и тот прокаженный, и послан Семену Трофимовичу господом богом для испытания?»

Мысль эта была неожиданна и повергла его в трепет.

«Все равно, — подумал он потом, — кто бы ни был, а я должен пригреть его. Возьму его сейчас домой, и мы вместе встретим праздник», — решил он.

От этого решения на душе у него сделалось так легко, точно он услышал великую радость.

Сеня тем временем окончил работу, поднял голову и, ничего не подозревая о готовившемся для него сюрпризе, проговорил с улыбкой:

— Готово, ваше благородие.

— И прекрасно, — сказал как-то особенно мягко и ласково Семен Трофимович. — Теперь садись! — И он легко втолкнул его в сани.

Сенька вытаращил на него свои мышиные глаза.

— Поставь корзину к себе на колени, — сказал, как прежде, мягко и ласково Семен Трофимович.

Сенька, продолжая таращить на него глаза, исполнил его приказание.

Семен Трофимович одобрительно кивнул головой и с кряхтением залез в сани.

— Подвинься, — попросил он Сеню.

Сеня забился в самый угол саней и, несмотря на это, оказался до боли притиснутым Семеном Трофимовичем. Сене сделалось так тесно, как тесно покойнику в гробу. Он задыхался.

— Не тесно тебе? — спросил участливо Семен Трофимович, захватив девять десятых узкого сиденья.

— Н-не, — соврал Сенька.

— А корзина не тяжела?

— Н-не, — соврал опять Сенька.

Корзина давила его колени, как надгробный памятник.

— Тогда с богом, извозчик!

Сани со скрипом и звоном полетели по снежному пуховику.

Сеня, придерживая обеими руками и подбородком корзину и изнемогая от ее тяжести, ждал, что будет дальше.

Когда они проехали полквартала, Семен Трофимович повернул к нему свое доброе, бабье лицо и спросил:

— Ты, брат, чем занимаешься?

— В порту работаю. Уголь из трюмов выгружаю, — ответил скромно Сенька.

— Та-ак-с. А работа выгодная?

— Не очень чтобы. Конкуренция. Банабаки и буцы совсем цены сбили. Прежде по рублю работали мы в день, а теперь иной раз по сорок копеек.

— А кто они, банабаки?

— Имеретины и грузины. И нанес их черт с Кавказа! Сидели бы себе там и шашлыки свои лопали.

— А буцы кто?

— Мужики. Тоже анафемы. В деревне сладкого нет, так они к нам за сладким в порт лезут.

— А ты сегодня работал?

— Где там, когда ни одного английского парохода в гавани. Лед кругом. Декохт такой в порту, что держись.

— А декохт что такое?

— Пост. — И Сенька рассмеялся.

— Вот оно что. А где ты нынче, милый, праздник встречать будешь?

— Известно где. В баржане, в приюте.

— Ну, этого не будет, — торжественно заявил Семен Трофимович. — Ты вот что, друг любезный, поедешь со мной ко мне домой, и вместе праздник встретим, как полагается всякому православному.

Сенька, как услышал это, поймал его руку и беззвучно прилип к ней.

— Что ты?! Христос с тобой! — оторвал его руку Семен Трофимович.

Он после этого совсем расчувствовался, положил на плечо Сеньки свою тяжелую руку и ласково проговорил:

— А кутья у нас будет хорошая. С орехом, миндалем, маком… Любишь такую кутью? Небось никогда не едал такой. Хе-хе! Потом рыба всякая, вино, водка, и рябиновая, и горькая, и наливка.

У Сени при перечислении всего этого глаза забегали и потекли слюнки.

Семен Трофимович помолчал малость и затем продолжал знакомым торжественным голосом:

— Вот я не знаю, кто ты, да и на что мне знать, я беру тебя к себе домой, потому что я — христианин и ко всякому бедному человеку жалость иметь могу. Христос учил одевать нагого и кормить голодного… А ты бы, милый, накрыл чем-нибудь грудь! Боюсь, простудишься. Ты и так кашляешь. Ах ты, милый человек, братец родной мой…

— Не извольте беспокоиться. Дело привычное, — ответил с дрожью в голосе Сеня и громко всхлипнул.

Ласковые речи Семена Трофимовича тронули его за самую душу.

Первый раз в жизни он слышал такие речи.

Кто говорил с ним так?

Разговоры с ним были известные. Все называли его босяком, дикарем, пьяницей.

— Эх! — вырвалось у Сеньки, и он всхлипнул громче.

Семен Трофимович тоже прослезился, и оба поднесли рукава один — своей шубы, а другой — женской кофты к глазам, из которых зернами пшеницы падали слезы.

— Куда прикажете, барин? Влево или вправо? — испортил своим вмешательством эту удивительную картину извозчик.

— Влево. Нам на Градоначальническую улицу, — ответил Семен Трофимович.

Извозчик повернул налево.

Сенька перестал всхлипывать и переставил корзину с одного колена на другое.

— Тяжело тебе? — спросил, как прежде, участливо, указав глазами на корзину, Семен Трофимович.

— Не-е, — ответил Сенька.

— Скажи, есть у тебя кто-нибудь? Мать, отец?…

— Никого.

— Бедный. Подожди… Дай только приехать домой… Все хорошо будет… А я, брат, живу не как-нибудь. В пяти комнатах. Комнаты светлые-светлые, как фонарь. Мебель-то какая. В чехлах вся. Фортепиано, люстра, граммофон. Что хочешь, граммофон играет. Например, «Жидовку», «Угеноты», романц «Под чарующей лаской» и смешные такие куплеты «с одной мадмозелью случилась беда, полнеть как-то вдруг стала»… А жену посмотрел бы ты мою. Красавица. Детей у меня четверо. Старшему, Косте, — четырнадцать. В гимназии учится. Как же! Отметки преотличные. Все «пять» и «четыре» и ни одной единицы. Я ему за это велосипед купил и «Ниву» выписал.

Сеня слушал его со вниманием и в знак удивления покачивал головой и поднимал и опускал брови.

Семену Трофимовичу, как видно, большое удовольствие доставляло говорить о своем доме, и он продолжал:

— Вчера только две кровати английские купил. Сто тридцать рублей отдал за них. Были у меня деревянные, да не выдержали. Увидишь… А ты как поужинаешь, переночуешь на кухне. Это ничего, что на кухне. У меня там тепло. Как в бане. Тебе матрац дадут, подушку.

Сенька, слушая его, радостно улыбался и заранее предвкушал все эти удовольствия.

«Скорее бы только добраться домой, — думал он, — да согреться и поужинать. А то промерз насквозь и голоден как волк. А на кухне, должно быть, кухарка есть. Толстая такая, красавица, румяная». Греховная мысль о кухарке заставила его улыбнуться во весь рот.

— У тебя, брат, я вижу, сорочки нет, — прервал его приятные думы Семен Трофимович. — Как же можно в такой холод — без сорочки? Я тебе сорочку дам. Даже две. У меня их много. Пять дюжин. И фуфайку дам. Знаешь, иегеровскую. И ботинки… Два раза только ботинки в починке были. Не знаю только, хороши ли они на тебя будут? У тебя какая нога? Большая или маленькая?

— Не извольте беспокоиться. Самая подходящая. А ежели они очень велики, то можно будет напхать в носки хлопку или газету.

— Это верно ты сказал… Я тебе еще пальто подарю. Два года у меня даром на вешалке висит… Дай только приехать домой… А какой водочкой тебя угощу! Желтой. А ты пьешь? Может быть, не пьешь?

— Помилуйте, — чуть было не обиделся Сенька.

Семен Трофимович перестал приставать к нему с разговорами и погрузился в свои думы.

Никогда-никогда он не чувствовал себя так хорошо и таким чистым перед богом, как теперь.

Как же! Такое хорошее и богоугодное дело сделал. Взял человека с улицы и пригрел его.

Но, отъехав два квартала, Семен Трофимович вдруг завял, сократился, беспокойно завертелся на своем сиденье и со страхом посмотрел на Сеню.

Он как будто только сейчас увидал его, до того тот показался ему чужим.

Сенька сидел, нагнувшись над корзиной, и мечтал.

Он мечтал о теплой, как баня, кухне и кухарке. Он рисовал себе вот что: на кухне — полусвет. Сытый и слегка пьяный, он лежит на матраце в углу, а она, кухарка, лежит на деревянной скрипучей кровати и вздыхает.

— Чего, матушка, вздыхаешь? — спрашивает он.

— Да как не вздыхать, милый человек, — отвечает она. — Весь день работаешь, и нет тебе удовольствия.

— А муж у тебя есть?

— Нет.

— Как же так без мужа?

— А на черта мне муж? Чтобы бил меня?

— Почему чтобы бил? Такую славную бабу-то. Выходи за меня замуж, как в раю жить будешь. Всякие удовольствия предоставлю. Гм!..

— Ах, какой смешной!.. Хи-хи!

«Господи! Что я наделал? — думал в это время Семен Трофимович. — Взял с улицы первого встречного, оборванного и домой везу. Кто он? Может быть, он не угольщик, а душегуб, беглый. Хоть бы паспорт спросил у него. А что жена скажет? Без спросу ее в гостиную ввести такого лохматого, босяка… Ишь какие у него патлы. Сколько зверья в них, как подумаю».

— Послушай, любезный, — обратился он к Сеньке.

Голос его теперь не был торжествен. В нем чувствовалась тоска и неловкость.

Сенька с трудом расстался со своими дивными мечтами и поднял голову.

— Давно был в бане? — спросил Семен Трофимович.

— Давно.

— Как давно?

— В позапрошлом году.

— Гм-м!

Семен Трофимович отодвинулся и опять подумал: «Вот целый год в бане не был… И как я, дурак, решился… Нет, этого никак нельзя. Жена загрызет. Надо ему сказать по совести. Он сам поймет. Но как? Неловко, стыдно. Сам ведь пригласил его, наговорил ему за кутью с миндалем, за желтую водку, за теплую кухню, за рубахи, фуфайку и прочее. А теперь… Да делать нечего».

Семен Трофимович для храбрости откашлялся и робко сказал Сене:

— Послушай!

Тот поднял голову и приготовился услышать опять что-нибудь про его обстановку, про граммофон, про рубаху, фуфайку и прочие подарки.

Но вместо этого он услышал совсем иное.

— А что жена моя скажет?

— Что-о-о? — не понял было сразу Сенька.

— Что жена, спрашиваю, скажет? Она у меня не очень-то добрая. Чего, спросит, с улицы незнакомого человека в дом привел? А вдруг она возьмет да меня с тобой выкинет? Что тогда? Каково положение? А!

«Дзинь!» — послышалось вместо ответа.

Это зазвенели бутылки в корзине на коленях у Сеньки.

Дрожь пролетела по всему его телу и сообщилась бутылкам.

— Легче! Разобьешь! — вскрикнул, побагровев, Семен Трофимович… — Ну, как ты думаешь насчет этого самого?

— Как я думаю?… — прошептал Сенька и посмотрел на Семена Трофимовича испуганными глазами.

— Вот что, милый, я тебе скажу, — Еыручил его Семен Трофимович… — Дам я тебе полтинник, и ступай себе ты в трактир или ресторацию… А насчет рубах, фуфайки, пальто и всего прочего приходи ко мне после праздников. Что обещал, то дам. Так ты как? Ничего?

— Ничего, — машинально ответил Сенька.

— Стой, извозчик! — закричал Семен Трофимович. Извозчик остановился.

— Ну!.. Отдай корзину и вылезай.

Сенька отдал ему корзину и неуклюже вылез.

— Постой, — сказал Семен Трофимович. Он достал из кошелька полтинник и сунул ему в руку. — Ты, брат, не сердишься? — спросил он его потом.

— Чего сердиться? — послышался тихий ответ.

— Так будь здоров. Не забудь прийти за тем, что обещал. Извозчик!

Извозчик дернул вожжи, Семен Трофимович глубоко вздохнул, как человек, с которого свалилось бремя, и сани понеслись, оставив посреди мостовой, в глубоком снегу Сеню.

«Как же это так, — шептал Сеня вслед удалявшимся саням. — Обещал кутью, то, другое, третье. А вышло вот что. Уж не посмеялся ли он надо мной? Наверно, посмеялся».

И Сенька стал громко ругать Семена Трофимовича, пересыпая свою ругань портовыми эпитетами:

— Ах ты, бочка сальная! Чтоб тебе домой не доехать!

Он ругал его, злился несколько минут, а потом от души расхохотался, пошел с полтинником в трактир и поужинал. Из трактира пошел в порт, в баржан и рассказал о своем приключении товарищам. И все хохотали до колик.

Дорогие аплодисменты

Я, он и жена его сидели за чаем.

На столе, в номере, тихо шипел самовар, у кровати на привязи сопел и потягивался рыжий пес, а в клетке стучал своим острым клювом Кузьма Кузьмич Скворцов — ученый скворец, танцующий по команде вальс и другие салонные танцы.

Несмотря на час ночи, я не покидал номера.

Он — первый русский соло-клоун и дрессировщик животных, клоун, не похожий на прочих клоунов, исколесивший несколько раз со своими животными всю Россию и немало претерпевший на своем веку, передавал мне некоторые эпизоды из своей жизни.

Он передавал эти эпизоды тихим и усталым голосом. И я слушал его с нескрываемым интересом.

Да! Недешево, судя по рассказам его, достались ему его громкое имя и лавры. Они достались ему ценой крови.

Я слушал, не сводя с него глаз, и удивлялся, как этот человек до сих пор сохранил еще веселый смех, улыбку и энергию.

В данный момент передо мной сидел не жизнерадостный клоун, заставляющий бешено аплодировать и неистовствовать раек, заставляющий детишек в ложах от души хохотать и хлопать своими маленькими ручонками, а расслабленный, усталый и разбитый человек.

— Тс-с, Запятуся! — часто прерывал он свои воспоминания и ласково гладил по атласной и черной шерсти свою удивительную умницу собачку, примостившуюся возле него сбоку.

Рассказав несколько глубоко захватывающих своим драматизмом эпизодов, клоун вдруг уставился в меня грустными глазами и, вздохнув, сказал:

— Да, много, много я на своем веку выстрадал. Сколько разочарования я вынес в своей жизни! Недаром я перенес все свои симпатии и дружбу на своих животных. Были, конечно, в жизни у меня и светлые моменты. Но мало, ах, как мало! Если сказать, положа руку на сердце, то всего в жизни был у меня один такой момент, светлый!

Клоун оживился, просиял, и в глазах у него блеснул радостный огонек.

— Какой это момент? Расскажите! — стал я просить его.

Клоун переглянулся с женой, погладил свою собачку и начал:

— В тысяча восемьсот девяносто четвертом году я с Анютой (жена его) переправлялись на небольшом пароходе через реку Обь в Сибири. Переправлялись мы вечером. Вечер был чудный. Полный месяц золотил на далеком пространстве реку, плоский берег, к которому мы приближались, и палубу нашего парохода, на которой дремали в позолоченных лунным светом клетках мои дрессированные птицы и животные. Я с Анютой, стоя у железных перил на палубе, широкой грудью вдыхали мягкий вечерний воздух и любовались разбросанными по берегу инородческими юртами и далеко отстоящим лесом. Чудный, чудный вечер! Никогда я не забуду этого вечера! Одно только омрачало меня тогда. Позади, в ста шагах от нас, тихо на буксире покачивалась баржа. Если Бы не месяц, она была бы похожа на большой черный гроб. Благодаря месяцу она была освещена. Это была скорее клетка, чем баржа. Огромная клетка, похожая на клетки для зверей. Но не звери сидели в ней, а люди. В ней сидели арестанты. И когда я поворачивался, то встречался с мрачными лицами, стеклянными холодными глазами, серыми халатами и сильно режущими своим блеском мои глаза кандалами.

Кандалы эти звенели и зловещими звуками наполняли воздух. Я поворачивался только на минуту, ибо всякий раз, встретившись с неясно очерченными лицами, с оскалом зубов, со сверкающими, как раскаленные угольки, глазами и с холодным, но стертым до блеска стали железом кандалов, вздрагивал.

Волосы шевелились у меня на голове, и сердце сжималось.

Эти мрачные лица, эти серые халаты, эти звенящие похоронным и зловещим звоном кандалы нарушали поэзию вечера и напоминали о том, что рядом со спокойным лунным вечером, рядом с чистыми и кроткими небесами, рядом с гармонией в природе живут и вечно будут жить братоубийство, порок, страдание, скрежет зубовный и проклятие.

Пароход наконец медленно причалил к берегу. Причалила в ста шагах от него и человеческая клетка.

Я и Анюта в числе нескольких пассажиров сошли на берег. Пароход нагружался дровами, а мы, пока шла нагрузка, стали прохаживаться. Обнявшись с Анютой и прижавшись к ней, я забыл об этой ужасной клетке и весь отдался обаянию вечера.

«Какой вечер, какой славный вечер, Анюта!» — восклицал я в восторге.

Анюта разделяла со мной восторг.

Вечер этот нежил, настраивал, и у меня вдруг явилось желание петь. И я запел. Голос у меня был тогда свежий. Я запел один чудный цыганский романс — «Тоска по родине». Голос мой расплывался по всему берегу, и стоящий в ста шагах ко мне лицом часовой-конвойный прислушался.

Стали прислушиваться, бросив работу, и матросы.

Помню, я был тогда в ударе. В моем голосе слышались тоска и слезы. Я пел около десяти минут, и, когда я окончил, с реки раздалось вдруг наподобие пальбы из десятка ружей оглушительное:

«Браво, браво, Владимиров!»

При этом сильно зазвенели кандалы. Мне аплодировали арестанты. Сердце у меня от неожиданности готово было выскочить. Я почувствовал, как ноги у меня подламываются. Но я скоро овладел собою. Задыхаясь от волнения, я бросился вперед к воде.

Конвойный загородил мне дорогу.

«Нельзя!»

Но я оттолкнул его.

Я видел ясно протянутые ко мне меж железных прутьев решетки дрожащие руки и сверкающие на них браслеты, я видел счастливые лица и, сам протянув руки, крикнул сдавленным голосом:

«Откуда вы меня знаете?! Как вы меня узнали?!»

В клетке послышался гул.

«Мы узнали вас, господин Владимиров, по голосу!»

«Я вас видел с вашей Бишкой в Москве, в манеже!»

«Я вас видел в вашем цирке в Воронеже!»

«Я вас видел в Петербурге у Чинизелли!»

Но вот гул и звон кандалов улеглись. В клетке воцарилось молчание. Серая масса халатов отодвинулась в конец клетки, расступилась и дала дорогу одному арестанту.

Высокий, худой, с белой по пояс бородой, с длинным орлиным носом и в халате внакидку, он подошел к решетке и воскликнул дрожащим голосом:

«Благодарю вас, господин Владимиров, от всей нашей отверженной братии! Благодарю вас за высокое и эстетическое наслаждение, доставленное нам вашим чудным пением! Вы вашим пением воскресили в нашей памяти дорогое прошлое. Вы перенесли нас в разные города, в разные деревни, села и дома! Спасибо, сто раз спасибо! Да наградит вас бог!»

«Спасибо вам!» — бросился я у самой воды на колени, и слезы хлынули у меня градом. Помнишь, Анюта?!

— Помню, — вздохнула жена.

— Вот он, лучший момент в моей жизни, вот они, лучшие выпавшие на мою долю аплодисменты! А дорогие, дорогие аплодисменты!

Клоун закончил свой рассказ и отвернулся, чтобы скрыть выступившие у него на глазах слезы.

Дунька

— Дунька, а Дунька! Да куда она запропастилась, противная! — волновалась, высунувшись из окна, Анна Петровна — дама пышная, румяная.

Дунька — худенькая, курносенькая девочка. Ей одиннадцать лет. Прошлой зимой ее привела к Анне Петровне мать, рябая женщина, уроженка ржаной полосы, в сапогах и полушубке.

— Здрасьте! Тут требовалась девочка?

— Тут.

— А сколько, мандам, платить будешь?

— Во-первых, я тебе не мандам и не ты! — строго осадила Анна Петровна. — Во-вторых, если она девочка послушная, не ленивая, три рубля в месяц платить буду.

— Обижать, мандам, изволишь.

— Ничуть.

— Что торговаться! Только ты уж будь милостива, не слишком наваливай работы. Силенки у нее, сама понимать должна, детские. За жалованьем будет приходить хресный. Он недалече в артели работает, мостовщик.

— Ма-а-амка! — разревелась Дунька и прилипла к ее полушубку.

— Ну, чего?! Раскисла!

— Бо-о-юсь! Я не оста-а-нусь!

— Дура! Тебе тут хорошо будет! Мандам добрая, гостинцы дарить будет.

— Бо-о-юсь!..

— Нишкни! А то гляди у меня! — пригрозила мать и оторвала ее от полушубка, как улитку. — А теперь, мандам, прощай! Будущей зимой увидимся. — И она поклонилась в пояс.

Дунька после ухода ее забилась в угол и разревелась пуще.

— У-у-у, а-а-а!

Анна Петровна попробовала успокоить ее лаской. Но когда ласка не помогла, сердито топнула ногой и прикрикнула:

— Цыц! А то выброшу на улицу!

Дунька притихла.

— На, почисть! — И Анна Петровна сунула ей в руки нож и картофель.

Дунька, потихоньку всхлипывая, почистила картофель.

— Теперь возьми веник и подмети!

Дунька послушно взяла веник и подмела. Анна Петровна послала ее потом в лавочку за лампадным маслом, велела наколоть дров. Прошел день, другой. Дунька перестала плакать, помирилась с новой обстановкой и исполняла все приказания хозяйки.

Первого числа к Анне Петровне явился здоровенный мужик в ситцевой рубахе, в огненно-красной бороде, со скошенным набок картузом и веселыми зелеными глазами. Он долго тыкался в дверь, пока открыл ее, и от него несло перегаром.

— Здорово, сударыня! Наше вам!..

— Ты кто?

— Я-то? Хресный. Как, значит, Дунька у вас, а я ей заместо отца родного. Позвольте с вашей милости три рубля серебром!.. Уговор такой был…

— Да ты не наваливайся! — И она брезгливо отстранилась.

— Наваливаться?! Зачем?!. Я только говорю, уговор такой был!..

— Подожди!

Анна Петровна пошла рыться в комоде, а хресный разговорился с Дунькой.

— Как дела, Дуняша?

— Домой хочу!

— Чего?

— Скушно…

— Ску-ушно?!. Дома, думаешь, веселее? Всю деревню сейчас как есть снегом засыпало. Брось убиваться-то!

Он покопался в кармане и достал связку баранок. Дунька перестала хныкать.

— Получи! — сказала, вернувшись, Анна Петровна и сунула ему три рубля.

— Покорнейше благодарим, сударыня! Сто лет здравствовать! Прощай, Дунька! Завтра писать буду вашим и беспременно от тебя поклонюсь…

Наступила весна, за ней лето. Высоко поднялось солнышко. Зазеленело кругом, запели птички.

Дунька сделалась рассеянной. Сядет чистить картофель и задумается. Иной раз смахнет украдкой слезинку. Стала она потом исчезать. Пойдет в лавочку за вермишелью или за луком и исчезнет на час, полтора.

— Где была? — допытывается Анна Петровна.

Та опускает глаза, молчит.

И сейчас Дуньки нет.

— Дунька, Дунька! — не перестает звать из окна Анна Петровна. — Противная девчонка! Иван! — остановила она дворника. — Не видал Дуньки? Беда мне с ней! Послала ее в час дня за керосином, уже — три, а ее все нет.

— Да она на чердаке!

— Что она там делает?

— А я почем знаю? Она кажинный день лазит.

— Не понимаю! — пожала плечами Анна Петровна. Она оставила кухню и взобралась на чердак.

— Дунька, а Дунька! Ты здесь?

Ответа не последовало.

— Дунька!.. Вот ты где!

Дунька стояла на коленях перед небольшим оконцем, от которого протянулся золотой столб пыли, разрезая тьму чердака. Около валялась жестянка от керосина.

Положив на каменный подоконник локти, она высунула свою белокурую головку с косичкой, сильно освещенную горячим солнцем, и смотрела вдаль блестящими, широкими глазами.

Вдали, за кривыми линиями крыш, расстилались поля. Желтел хлеб, строились, как солдаты, копны. Над копнами плыли грачи.

— Сумасшедшая! Ты упадешь! — воскликнула в ужасе Анна Петровна.

Дуня вздрогнула и обернулась.

— Ты что тут делаешь? — грозно накинулась Анна Петровна.

— Гляжу в поле, — мечтательно ответила Дунька.

— Поле? Какое тебе поле?!

— Там теперь вяжут снопы, косят, там хорошо.

— Я тебе дам «вяжут снопы», мерзкая девчонка! Я ведь послала тебя за керосином. Ступай вниз! Марш!

Дунька вскочила, подобрала жестянку, метнула в последний раз глазами в оконце и бросилась вниз.

Анна Петровна засадила ее опять за картофель.

Загрузка...