— Всем своим знакомым закажу, чтоб на вас не женились, на такой скряге, — шутил Назаров.

— Не беспокойтесь заказывать, и так ни за кого из ваших знакомых не пойду.

В это время новый гость появился в комнате, и разговоры притихли; все обратили на него свое внимание, здоровались с ним. Это был Федор Степанович Новожилов, богатый жених из соседнего завода. Его никто не ждал, и появление его произвело некоторый эффект. Все обратились к нему с поздравлениями с приездом, как к недавно только вернувшемуся с Макарьевской ярмарки, с расспросами о том, как он съездил, что особенно-интересного видел, что слышал.

— Да не знаю, право, что сказать. Кажись, я ничего особенно интересного не видел, а новостей гам всяких узнавать я не охотник, — заговорил Новожилов, как-то особенно расставляя руки. Он понимал, что под новостями подразумевалось, не слышал ли он чего о воле, но не желал говорить об этом. — Вот что касается мануфактуры, так тут я озаботился и всего привез самого свеженького, самого модненького. Покорнейше прошу вас, барышни, и вас, господа, не оставлять нас своим вниманием, — заключил Новожилов свою речь и слегка поклонился всем общим поклоном.

— Ну и купчина! Только и знает, что зазывать в свою лавочку, — воскликнул Назаров, разведя руками: — А мы-то ждали, что он, сломавши такую путину, нам кучу новостей расскажет, да как там люди живут, да как веселятся, что про волю не толкуют ли, об чем речи ведут, чем больше заняты. Да мало ли что можно увидеть и услыхать в таком многолюдном месте! А он — на-ка поди! Ничего, говорит, не слыхал, ничего не видал, только и сообразил кое-что насчет своей мануфактуры. Да будто уж только и свету в окошке, что разные модные товары!

Назаров, вставший было с места, махнул рукой, повернулся к Новожилову спиной и пошел опять к своему месту около Маши.

Новожилов обиделся.

— Эх, Семен Васильевич, какой человек вы странный. Ведь вы знаете, что тятенька у меня уж старичок, и прежде всего я должен был его успокоить насчет своих делов, а как все дела обделали, так сейчас и домой поворот. Под главным домом музыки послушали, потолкались в народе, ну и довольно.

— Да неужто вы ни разу и в театре не бывали и нигде, кроме как под главным домом? — спрашивал Назаров, все еще недоумевающий, как это человек так мало впечатлений вынес из такой дальней поездки.

— Как же, бывал, был с знакомыми купцами и в театре, и в цирке, и акробатов там разных видел, да что ж тут такого особенного? Раз поглядел, два, оно и прискучило, — возразил Новожилов, передернув плечами.- ßce эти развлечения для праздных и богатых людей устроены, а не для нас, — добавил он, принимаясь за поданный ему чай.

— Ну, это вы напрасно так думаете, — не унимался Семен Васильевич, — есть у нас поговорка одна, весьма справедливая: кто за чем пойдет, тот то и найдет. Иной из театра много хорошего вынесет, впечатлений там свежих, чувств благородных, возвышенных, ну, одним словом, дух в нем поднимается, а другой, конечно, и не поймет ничего, а потому соскучится или начнет около буфета продовольствоваться и в конце концов бог знает куда попадет. А об вас-то мы иначе думали, человек вы молодой, недавно со школьной скамьи, вот мы и ожидали от вас больше, чем от вашего тятеньки или дяденьки. Те уж старики и всей душой в свое торговое дело ушли, а вам-то, кажись бы, рано еще таким быть.

— Так-то оно так, Семен Васильевич, да только когда на руках у вас дело да родитель над вами вроде стража неусыпного, только и следит, чтоб я ничем посторонним не заимствовался, так и выходит, что ты, как связанный. Да оно и бог с ним, я ни за чем посторонним не гонюсь, только бы своего не упустить.

— Ну, конечно, свои карманные интересы ближе и дороже всего, — рассмеялся Семен Васильевич.

— Да кому же свои интересы не дороги? Коснись до вас, так и вы своего упустить не пожелаете.

Вошла Серафима Борисовна и стала приглашать гостей в залу.

— Пожалуйте в залу, там попросторнее, там и поиграть и песни попеть можно, идите, идите, пожалуйста, что здесь сидеть в углу.

Все перешли в залу. Там только что пришел Василий Иванович, его познакомили с Новожиловым. Пока мужчины знакомились и разговаривали между собой, барышни столпились в кружок и сговаривались, какие петь песни, какими играть играми. К ним подошла Серафима Борисовна и стала их убеждать скорее начинать игры. Она любила, чтоб у них веселились, любила петь и сама первая запела:

Ходит царевич, ходит царевич


Вокруг нова города…

Хоровод тотчас же устроился, и барышни дружно подхватили песню. Новожилов, а за ним и Назаров начали ходить кругом хоровода, изображая царевичей, ищущих своих царевен. Песню пришлось повторить несколько раз, пока все царевичи отыскали своих царевен, затем ее сменила другая в том же роде. Запели:

Плыла лебедь, плыла лебедь…

И Лизе, вытолкнутой в середину хоровода, пришлось изображать гуляющую по бережку красную девицу. Вслед за ней тотчас же вышел и Новожилов и с низкими поклонами стал подходить и с той и с другой стороны, желая ей божьей помощи, но спесивая красная девица даже не взглянула и с пренебрежительной минкой всякий раз отворачивалась от кланяющегося доброго молодца. Не дождавшись ответного поклона, Новожилов запел довольно звучным баритоном:

Пожди, девица, спокаешься!


Пошлю сватов, я засватаю тебя.


Стоять будешь у кровати тесовой,


Знобить будешь резвы ноженьки свои,


Сушить, крушить ретиво сердце.

— Ну уж, нет, этого не дождетесь, — расхохоталась Лиза, прерывая песню, и вышла из круга, тогда как, следуя тексту песни, должна была изображать спокаявшуюся красную девицу, ищущую примирения. Все засмеялись, хоровод расстроился.

— Ах, Лизавета Петровна! Да вы бы мне хоть чуть головкой кивнули. Я-то вам поклонов, не считая, отвешивал, а вы и головкой кивнуть не хотели, — упрекал ее Новожилов, останавливаясь перед ней.

— А вот не хочу даже и головкой кивать, когда к тому угрозами вынуждают, — задорно ответила ему Лиза.

— Ай-ай, какая вы гордая! — говорил Новожилов, обтирая большим пестрым шелковым платком свой вспотевший лоб. — Меня даже в жар бросило от вашей жестокости.

Лиза рассмеялась. Барышни несколько времени прохаживались по комнате, смеясь и разговаривая, когда вошедшая Серафима Борисовна снова запела игровую песню, при которой все могли сидеть, кто где хотел:

Ехал пан, ехал пан из клуба пьян,


Обронил, обронил свою шляпу черную…

Новожилов встал при первых же словах песни, следом за ним поднялись еще двое молодых людей и принялись более или менее ловко изображать едущего из клуба пьяного пана, потерявшего шляпу. Новожилов уронил свою шляпу к ногам Лизы и затем жестами и поклонами приглашал ее поднять шляпу, напевая в то же время слова песни:

Подь сюда, моя панья милая,


Подними мою шляпу черную.

Лиза несколько колебалась, но вежливость все-таки требовала принять приглашение, и она встала и, подняв шляпу, надела ее на наклоненную голову Новожилова, ловко отдернув руку, когда он хотел схватить и поцеловать ее, как велела песня. Теперь Лизе пришлось изображать возвращавшуюся из компании панью, уронившую «с плечик шаль атласную». Шаль заменял просто носовой платок, который она и уронила перед Василием Ивановичем, не принимавшим никакого участия в игре.

Подь сюда, подь сюда, милый пан возлюбленный…

пела она своим негромким, но мелодичным голоском. Он быстро встал и с поклоном подал платок Лизе, радостно загоревшимися глазами взглянув ей в глаза. Милая улыбка и ласковый взгляд были ответом на его немой вопрос. Они ходили по комнате, пока допевалась песня, и по окончании ее сели рядом.

— Как давно не видал я ничего подобного и не слыхал этих песен, кажется, с самого детства, — сказал Василий Иванович. — Чем-то родным и таким старинным повеяло на меня от них.

— А в Благодатске разве не играют никакими играми? — спросила Лиза.

— Нет, там только танцуют. Кадриль и полька вытеснили все игры и песни. Там весьма недурной любительский оркестр, и всегда можно иметь музыку.

— А здесь только один был музыкальный инструмент — большая гармоника, да и та испортилась, и теперь осталась только гитара, но что ж под гитару танцевать! — с сожалением сказала Лиза.

— Почему же, можно под гитару потанцевать. Есть очень простой и веселый танец — гроссфатер. Тут, подыгрывая на гитаре, можно и петь и танцевать.

— Да у нас, пожалуй, никто не знает этого танца, — возразила Лиза.

— Да это то же, что наша улочка. Вам случалось танцевать ее?

— Случалось.

— Так вот и прекрасно. Значит, не будет никакого затруднения. Вы будете танцевать со мной?

— С удовольствием.

— Теперь только познакомьте меня с обладателем гитары, и мы живо наладимся; я тоже немного умею на гитаре и покажу ему.

— С Петром-то Ивановичем! Да разве вы не знакомы? Это наш кассир.

— Да? С ним я знаком, только не знал, что он-то и есть музыкант.

Василий Иванович и Лиза, смеясь, встали и пошли в уголок залы, где сидел небольшого роста, черненький, невзрачной наружности человечек. Это и был Петр Иванович Лопатин, отец Маши и двух других молоденьких дочерей. Лиза объяснила ему, в чем дело, и они все вместе вышли в кабинет дяди, чтобы там сыграться с напевом. Лиза слушала слова гроссфатера и старалась запомнить их. Чтоб лучше запомнить, она принялась торопливо записывать их на столе у дяди, а Крапивин нарочно повторял их по нескольку раз подряд.

VI

Все время разговора Новожилов следил глазами за Лизой с все возраставшим неудовольствием. В нем закипала ревность. Еще весной он со своим тятенькой порешил, что женится на Лизе по осени. Летом у них было так много торговых дел, что свадьбу играть было совсем некогда. В согласии отца старик Новожилов был вполне уверен, так как речь об этом уже шла между ними, а о согласии невесты ни тот, ни другой не заботились. Оно казалось несомненным ввиду согласия отца.

«Вот выискался, выскочка! — думал Новожилов, следя злыми глазами за уходившими в кабинет Крапивиным и Лизой. — Нет, я не уступлю тебе, сударик! Этот кусочек не про тебя!»

Между тем барышни опять запели:

Запрягу я пару коней вороную…

И Новожилов встал и, пройдясь по комнате, отправился в кабинет приглашать Лизу. Она было отговаривалась тем, что ей некогда, но Новожилов просил так настоятельно, что Лиза согласилась и вышла с ним в залу. Там уже прохаживалась другая пара, а именно Назаров с Машей; Лиза подошла к ней и, прохаживаясь с ней рядом, начала ей шепотом читать, что успела записать в кабинете. Они не обращали внимания на своих кавалеров, как того требовала и песня, и с презрением отворачивались от своих «мужей», когда они, закупив в китай-городе, подносили «женам»

Само, само наилучшее платье,

и «мужья» затем обращались с жалобой к добрым людям на нелюбовь своих «жен», не принимающих подарков. Затем песня повторялась, в ней говорилось, что обиженный муж снова отправлялся в китай-город за подарком и получал на этот раз «саму, саму наилучшую плетку». Лиза и Маша продолжали ходить по зале и затверживать то, что удалось Лизе записать.

Принимай-ка, жена, не стыдися,


Душа-радость моя, не спесивься, —

продолжал петь Новожилов и с гордым видом кинул на плечо Лизе свой пестрый шелковый платок, продолжая петь торжествующим тоном:

Посмотрите-ка, добрые люди,


Как жена-то меня молодца любит.

При этих словах Лиза и Маша вдруг расхохотались и, сбросив платки с плеч, сели на стулья около двери, прислонившись к косяку которой стоял Крапивин.

— Какая смешная песня! И какая тут глупая жена выведена, — сказала Лиза, смеясь и обращаясь к Крапивину.

— Правда, глупая жена выведена, — ответил вместо Крапивина Новожилов, остановившийся перед Лизой. — Только в этой песне много правды. Есть такие жены, которые только тогда и начинают любить своих мужей, когда они выкажут свою власть над ними.

— Вроде того, что вздуют своих жен плетью или палкой! Нечего сказать, должно быть, хороша любовь из-под палки! — заметил Крапивин.

— Однако вы, Лизавета Петровна, не хотите со мной ни одной игры доиграть, — упрекнул Новожилов Лизу.

— Надоели они мне, — ответила Лиза.

— И мне надоели, — сказал подошедший Назаров. — Все одно и то же. Лучше уж в кошку и мышку играть.

— Так бросим игры и станем танцевать гроссфатер, — предложил Крапивин. — Петр Иванович отлично подыграет нам. Надо только больше танцующих, надо всех просить принять участие, кроме играющих в карты.

— Отлично, отлично, устраивайте танец, я согласен, — заявил Назаров. — Марья Петровна, я с вами. — Маша с улыбкой кивнула головой, а Лиза с Василием Ивановичем принялись составлять и устанавливать пары.

— Да ведь мы совсем не умеем, не знаем ни слов, ни фигур, — протестовал было Новожилов, но его протест затерялся в общем согласии всех, заинтересовавшихся новым танцем. Он хотел было пригласить Лизу, но, узнав, что она уже танцует с Крапивиным, обратился к Серафиме Борисовне. Наконец, пары установились, Петр Иванович заиграл что-то вроде польского, и пары чинно двинулись по всем комнатам. Когда, обойдя комнаты, через переднюю вернулись в залу, Крапивин запел своим небольшим, но приятным тенорком:

Вот в полном разгаре и блеске наш бал,


Веселый гроссфатер оркестр заиграл…

Начались фигуры гроссфатера. Назаров подпевал басом, и все остальные, прислушавшись и уловив мотив, тоже принялись подпевать. Всем было весело, все подпевали и танцевали с удовольствием, и даже игроки бросили карты и вышли посмотреть на танцующих.

Вот щеголь поседелый


Бежит в манишке белой,


Ногой лягнет,


Другой дрыгнет… —

пел Крапивин все громче и увереннее, и танцующие, согласно то замедлявшемуся, то ускоряемому темпу, или чинно прохаживались, или весело проделывали немудреные и несложные фигуры гроссфатера. Молодежь веселилась от души, глаза у барышень сияли удовольствием. Один Новожилов имел недовольную физиономию. В душе его все сильнее и сильнее разгорались чувства озлобления и ревности к Крапивину, успевшему в один час затмить их всех и сделаться «персоной грата[7]» вечера, и хотя он все еще не признавал его своим соперником, но уже глухо предчувствовал это. Он видел по разгоревшемуся лицу Лизы, по ее сияющим глазам, что тут есть что-то более простого удовольствия, и ему было досадно и неприятно.

Танец длился уже целый час, и все еще конца ему не предвиделось, все новые и новые фигуры выдумывал Крапивин, и все веселее и увереннее звучал его красивый голос:

Какой сумасшедший, какой вертопрах!


Ну, можно ль резвиться в преклонных летах!


Всему есть на свете сезон.

Уставшие из пожилых танцоров и танцорок отстали, уселись к стенкам и, обмахиваясь платками и посмеиваясь, переговаривались между собою:

— Ну и танцор, ну и певун! Не было еще у нас такого, всю компанию взвеселил. Веселый выдался вечерок, веселый.

В передней у дверей в залу столпились зрители из прислуги своей и посторонней, собравшиеся тоже посмотреть на танцы. Сзади всей этой толпы стоял высокий мастеровой с черной курчавой бородой и такими же волосами. Его загорелое, покрытое сажей лицо показывало, что он только что оставил работу и что-то особенно нужное пригнало его сюда. Это был пудлинговый мастер из пудлинговой фабрики, по фамилии Озерков.

Он обращался ко всем из прислуги Нагибина со своей просьбой, но все только пожимались на его просьбу, и никто не хотел ее исполнить. Да и сам он просил как-то нерешительно, точно сознавая несвоевременность своей просьбы, и, стоя в кучке прислуги, глядел он на танцующих с какой-то странной смесью интереса и даже удовольствия и тоскливой мысли в открытых светлых глазах. Смолоду и сам он любил поплясать и всегда был первым затейщиком всяких плясок и игр. И до сих пор частенько ему принадлежал почин в устройстве какой-нибудь добродушной потехи или шутки над кем-либо из своих товарищей. Долго стоял он, переминаясь с ноги на ногу, и, может быть, простоял бы еще больше, если б его не увидал нечаянно вошедший в переднюю механик.

— Что ты? Чего тебе? — спросил он, живо заинтересовавшись присутствием рабочего в передней. — Не случилось ли чего в фабрике?

— Никак нет. На фабрике все благополучно. Только вот девочка у меня захворала, почитай, при смерти находится, Василья Ивановича мне бы надо.

— А-а, хорошо, я ему скажу, хоть и жаль его удовольствие портить. Вишь, он в танце главный зачинщик, и все дело, пожалуй, спутается без него, — сказал механик с сожалением.

— Да мне и самому жалко тревожить их, больно уж весело играют, — сказал рабочий, — только боюсь я, не умерла бы девчонка-то.

— Да что с ней?

— Тянет всю, ломает, а теперь посинела, и у рта пена.

— Окормили чем-нибудь, какой-нибудь дрянью напичкали, — сказал механик. — Сейчас подойду и скажу.

Василий Иванович только что остановился, кончив новую фигуру гроссфатера, как к нему подошел механик и, положив сзади руку на его плечо, сказал тихонько:

— Служба, батенька, прежде всего. Выдьте-ка в переднюю, там есть дело до вас.

Василий Иванович тотчас пошел в переднюю, продолжая напевать; Лиза глядела ему вслед с некоторой тревогой. Он быстро вернулся и, подойдя к ней, сказал:

— К сожалению, я должен идти к больной сейчас же. Прошу извинить, что нарушаю общее удовольствие. Но, может быть, танец продлится и без меня, Семен Васильевич будет начинать.

— Ах, как жаль! — сказала Лиза. Серафима Борисовна и Марья Ивановна тоже выразили сожаление и пошли в переднюю за Василием Ивановичем, обмахиваясь платками. Обе они танцевали с увлечением молодых девушек. Серафима Борисовна просила Василия Ивановича возвратиться к ужину.

— Постараюсь, — ответил он, — это ведь недалеко отсюда, тут напротив вас, за прудом.

Несмотря на убеждения Назарова продолжать, танец расстроился, и кавалеры пошли к столу с закусками по просьбе Серафимы Борисовны. После выпивки еще танцевали кадриль, но прежнего оживления и удовольствия уже не было. Часа в два стали накрывать ужин.

Лиза остановилась с Машей у окна в зале и, глядя на видневшийся за прудом огонек в одном из домов рабочих, сказала ей:

— Я думаю, Василий Иванович все еще там и потому не пришел сюда.

— Разве он туда пошел? — спросила Маша, тоже вперяя свой взор в сумрак осенней ночи.

— Он сказал, что больная за прудом, как раз против нас, и мне кажется, что она вот тут, где огонь. В других домах ведь темно, везде спят.

— Однако тяжелая же его служба, — задумчиво сказала Маша, — во всякую пору, во всякую погоду он должен идти, если его позовут.

— Правда, служба не легкая, но зато какая полезная, какая благодетельная для всех, — сказала Лиза с жаром.

— О чем это вы толкуете? — спросил подошедший к ним Назаров. — И чего уставились глазами в темноту?

— Да вот Лиза думает, что Василий Иванович там, где огонек виднеется за прудом, — сказала ему Маша, не заметив, что вслед за Назаровым подошел Новожилов.

— Однако, как барышни увлеклись новым фельдшером, следят за каждым его шагом и мысленно сопутствуют, — с насмешливой улыбкой сказал Новожилов.

— Что ж, он человек хороший, и увлечься им не грех. Вот такими, как мы с вами, так, небось, не увлекутся, — обернулся к нему, смеясь, Назаров.

— Куда нам до него! — с пренебрежительной усмешкой протянул Новожилов. — Разве вот вы, Семен Васильевич, еще потягаетесь, а я уж пасую.

— Скоренько спасовали, — опять рассмеялся Назаров.

— Однако ж уже ужин подают, а Василия Ивановича все нет. Жаль, приятно было бы хорошо поужинать в веселой компании.

— Огонь за прудом погас, — сказала Маша, снова взглянувшая в окно. — Может быть, он теперь уже идет сюда.

Однако он не пришел и во время ужина, длившегося целый час. После ужина пили шипучее вино, провозглашая многолетие виновникам празднества. В это же время внимание гостей было привлечено треском нескольких ракет, взлетевших над темными деревьями сада. Все, наскоро одевшись и укутавшись платками, вышли из гостиной на террасу и любовались ракетами, рассыпавшимися разноцветными огнями. Барышни сошли в сад и прохаживались по дорожкам цветника, слабо освещенным светом из окон залы и усыпанным опавшим желтым листом. Лиза и Маша, отделившись от других, пошли по аллее, отлого спускающейся к пруду, и остановились там у решетки, отделяющей сад от пруда. Стоя у решетки, они стали вглядываться в темные, чуть освещенные тусклыми фонарями фигуры людей, копошившихся на берегу и пускавших ракеты. От них отделился какой-то мужчина и пошел по дорожке, пролегавшей за решеткой. Девушки узнали Крапивина и поспешили ему отворить калитку.

— Любуетесь ракетами, — сказал он им, входя в сад. — Ну и раскутился же наш Николай Модестович, даже что-то вроде фейерверка устроил ради своей серебряной свадьбы.

— Да, это у нас что-то необыкновенное сегодня, что-то небывалое, — весело ответила Лиза. — Почему вы так поздно пришли? Мы вас ждали к ужину.

В это время к Маше подбежала ее сестра и позвала ее. Их родители уже собрались уходить, и девушки, наскоро простившись с Лизой, убежали.

— И думать нельзя мне было попасть к ужину, — заговорил Василий Иванович, прислонившись к решетке сада. — Случай тут вышел один странный такой с девочкой, и понять я его не могу. Есть признаки отравления, а чем отравилась, не знаю. И это уже второй случай!

— Господи! Да что же это такое значит? — испуганно воскликнула Лиза.

— Не понимаю, право; постараюсь разъяснить это завтра же. Девочку я надеюсь спасти, взял ее в больницу, сделали ей теплую ванну, конвульсии и рвота прекратились, теперь заснула, а я увидел ракеты в окно и пошел сюда, в надежде еще раз увидеть вас.

— А первый случай с кем был? — спросила Лиза, чтоб скрыть овладевшее ею смущение.

— Старушка одна захворала, посылали за мной вчера вечером, те же все признаки отравления, только в больницу она не пожелала лечь, дома, говорит, помирать хочу. Ну и, пожалуй, настоит на своем и точно умрет дома. Сегодня видел ее — очень плоха.

С минуту они молчали и медленно шли к дому по аллее.

— Лизавета Петровна, — робко и волнуясь заговорил Василий Иванович, — давно уж мне хотелось увидеть вас вот так, без свидетелей, и сказать вам, что всей душой полюбил я вас и на всю жизнь и был бы несказанно счастлив, если б вы пошли за меня замуж.

Он тихонько овладел рукой девушки и покрыл ее горячими поцелуями. Лиза не могла говорить, сильно взволнованная.

— Я знаю, что я незавидный жених, — сказал Василий Иванович несколько упавшим голосом, смущенный молчанием Лизы, — но я так горячо люблю вас, что не могу уже молчать. Я жизни не пожалел бы для вас, ответьте мне лишь слово, вот кто-то, кажется, идет сюда, — умоляющим голосом просил Крапивин.

— И я люблю вас, Василий Иванович, — чуть слышно прошептала Лиза, поспешно отнимая руку и ускоряя шаги. Навстречу им шли Серафима Борисовна с Марьей Ивановной. Узнав Крапивина, Серафима Борисовна принялась звать его в комнаты поужинать и, несмотря на все его протесты и ссылку на позднее время, увела его в дом.

— Какой хороший вечер провели мы сегодня, — сказала Марья Ивановна, пытливо заглядывая в смущенное и пылающее личико Лизы.

— Да, это хороший вечер, единственный в моей жизни, — шепотом ответила ей Лиза и горячо расцеловалась с ней. К ним подошли другие гости, все прощались и уходили; Лиза поспешила в комнаты и там встретила Крапивина, тоже уже уходившего. Они простились крепким рукопожатием, обменявшись только взглядом.

VII

На другой день Крапивин получил записку от Марьи Ивановны, приглашающую его зайти часов в одиннадцать взглянуть на Басю. Крапивин улыбнулся: это значило, что Марье Ивановне хотелось поболтать с ним за кофеем, а Бася только предлог.

Входя к ним в переднюю, он встретил кухарку и попросил ее принести ему горсточку ржаной муки.

— Вы что тут стряпать собираетесь? — спросил его Густав Карлович, стоявший на пороге своего кабинета. Василий Иванович, не заметивший его сначала, подошел поздороваться и увидал в кабинете Нагибина. Он хотел было подойти и к нему, но тот, бросив газету, которую просматривал, сухо пробормотал:

— Ведь мы уж виделись сегодня, — и прошел мимо него в столовую.

В этих словах, а главное, в лице и манере виделось что-то сухое и неприязненное. Густав Карлович поглядел вслед ему с недоумением и вопросительно взглянул на Василия Ивановича. Тот только слегка пожал плечами и пошел к чайному столу здороваться с Марьей Ивановной и стал ее расспрашивать о Басе. В это время кухарка принесла на тарелочке муку и подала ее Василию Ивановичу.

— Это зачем? Что вы хотите делать? — спросила несколько удивленная Марья Ивановна.

— Хочу посмотреть, из какой муки вы хлеб делаете, — ответил Василий Иванович, вынимая из кармана стеколко и внимательно рассматривая муку. Посмотрев, он сказал кухарке:

— Унеси, мука у вас хорошая.

— И у всех такая, — сказал на это Нагибин, смотревший с недовольным видом на Крапивина. — Охота вам, Василий Иванович, из мухи слона делать!

— Нет, Николай Модестович, не я делаю из мухи слона, а вы хотите из слона муху сделать, это вот верно, — ответил тот с какой-то особенной горячностью.

— Да в чем дело? Объясните вы мне, пожалуйста, — просил Густав Карлович, присаживаясь к столу с закуской и водкой и жестом приглашая их к себе.

— Дело в том, — сказал Василий Иванович, — что муку, негодную в пищу, выдают рабочим, и от этого произошло много заболеваний, а сегодня в ночь старуха одна даже жизнью поплатилась.

— Да полно вам, Василий Иванович! От старости старуха умерла, ну и бог с ней, молодым место опростала, — сказал Нагибин, наливая себе водку.

— Ну, хорошо, бог с ней, не два века ей жить! Но для меня важно не то, что она умерла, а то, отчего она умерла.

— Вот привязался! От старости ли старуха умерла или объелась чем, что нам за дело? — заговорил Нагибин, в волнении встав со стула, на который он было присел. — А он пристает вскрывать старуху. Из-за двухсот пятидесяти верст доктора выписывать да караул при ней держать; хлопот сколько, а из-за чего? Старуха честнехонько кончилась, напутствована, чуть ли даже не соборована, и родным ее это не понравится. Нет, Василий Иванович, мудрите вы не в меру. Очень уж вам захотелось ученость свою выказать.

Ехидная улыбочка искривила губы Нагибина. Василий Иванович тоже встал и, подойдя к Нагибину, сказал:

— Не думал я, Николай Модестович, что вы такого дурного обо мне мнения и так мало понимаете, чего я хочу. Ведь я убежден теперь, что старуха померла от вредного хлеба. Во всех пяти домах, где были серьезные заболевания, я был сегодня, рассматривал муку и хлеб и нашел их негодными в пищу. Обо всем этом я уже написал от себя донесение и в главное управление и доктору и надеюсь, что вы, прибавив к нему свое, отправите его сегодня же с нарочным. Амбар с вредным хлебом вы, конечно, распорядитесь запечатать и выдать рабочим муку из другого амбара, из которого выдают вам и служащим и нам в больницу отпускают. Это ваша прямая обязанность.

Угрюмо нахмурившись, слушал эту речь Николай Модестович, и только красные пятна, выступившие на его лице, показывали, что он далеко не спокоен.

— Спасибо вам, Василий Иванович, что напомнили мне про мою обязанность, — сказал он с иронией, кланяясь Крапивину, и, выпив налитую рюмку, так сильно стукнул ею о стол, что донышко отскочило. Потом, закусив корочкой хлеба, он попревшему с иронией обратился к Крапивину:

— А чем прикажете народ кормить, если эту муку не выдавать? До зимнего пути муки взять нам ведь негде.

— Да я ведь знаю, что не весь хлеб у вас плохой. Я вам говорил, что у вас да и у всех конторских служащих мука хорошая, чистая, а у рабочих испорченная. Посмотрите, только простым глазом посмотрите и увидите сами.

— Да полно вам вздор говорить, Василий Иванович, у всех одна мука, и если какая баба своим неряшеством муку испортила и хлеб плохой испекла, так из этого стоит делать такую историю! Смотрите, как бы вам худа не было за излишнее-то усердие.

— Что ж? Пусть мне и худо будет, да зато совесть моя будет спокойна, если я от людей этот вред устраню. Старуха умерла, а на той неделе двое детей померли с теми же признаками отравления, но тогда я понять не мог, чем они отравились. Теперь в больнице лежит девочка и мужик, работник, отец семейства, привезли его сегодня утром; ну, этих двух я надеюсь спасти, потому что уже знаю, с чем я борюсь, и вред от них устранил. Умерших не воротишь, конечно, и согласен я не упоминать о них больше, только обязанность ваша от живых этот вред устранить, и если немедленно прикажете вы отпускать всем хорошую муку, то я и буду доволен. В противном же случае число заболеваний будет все увеличиваться, и это будет лежать у вас на совести.

— О моей совести прошу не беспокоиться, я свое дело и свои обязанности хорошо знаю, — вспыхнул, наконец, долго сдерживавшийся Нагибин, — а вот вы своих не знаете. Ваше дело лечить больных, а не совать свой нос в чужие дела.

Николай Модестович вышел в залу, закурил там трубку и стал ходить взад и вперед, пуская клубы дыма. Он чувствовал себя глубоко оскорбленным. Он искренно думал, что Василий Иванович преувеличивает опасность и суется не в свое дело или потому, что у него такой уж характер гадкий, или из желания выслужиться перед начальством.

«Только он неверный путь выбрал для этого; от начальства ему, пожалуй, нагорит за это», — думал Нагибин, но в то же время он решил сегодня же вечером позвать к себе Архипова и порасспросить его о муке.

— Да не ошибаетесь ли вы, Василий Иванович? — сказал Густав Карлович, когда Нагибин ушел в залу. — Может, и в самом деле болеют они от чего-нибудь другого, может быть, другим чем отравились, а не хлебом, ведь жрут они всякую гадость, грибы эти, рыбу тухлую, пиканы там какие-то, ну и болеют, конечно.

— Нет, не ошибаюсь я, Густав Карлович, сегодня я с семи часов утра только и делал, что из дому в дом бегал и хлеб и муку исследовал. Мука с спорыньей да еще лежалая; от долгого лежанья в ней особенный этакий яд развился. Где мешали эту муку со старой хорошей, там и меньше хворали, а где было не с чем мешать, там и хворают больше.

— Вы все-таки не беспокойтесь очень, — сказала Марья Ивановна. — Я уверена, что Николай Модестович распорядится сегодня же, чтоб выдавали хорошую муку. Вы очень горячитесь и этим вредите себе. С Николаем Модестовичем надо умеючи говорить.

— Да как же тут не горячиться, когда каждый день можно ожидать, что все поголовно захворают. Почти во всех домах старая хорошая мука съедена и осталась только плохая.

Василий Иванович, несмотря на убеждения Марьи Ивановны не сердить Нагибина, пошел в залу, надеясь еще поговорить с ним, но тот и слушать не стал и, замахав рукой, схватил фуражку и быстро пошел домой. Густав Карлович тоже уговаривал Крапивина не затевать с Нагибиным ссоры и подождать, не опомнится ли он и не сделает надлежащего распоряжения.

— Ну, подождем: скоро наступит выдача хлеба, и тогда посмотрим, какую муку будут выдавать. Если опять ту же, тогда придется уже действовать иначе, — сказал Василий Иванович, глубоко опечаленный и каким-то упавшим голосом.

— Я за вас боюсь, что вы повредите себе, — ласково сказала ему Марья Ивановна.

— Эх, Марья Ивановна, да в такое время о себе-то ведь грех и думать, — горячо возразил Крапивин и, простившись, ушел.

Дома у себя он застал Назарова. В конторе уже шел разговор о том, что Крапивин был у Нагибина и очень резко поговорил с ним, что Нагибин очень недоволен им.

— Оставь ты, пожалуйста, друже, эту историю, не затевай напрасно ссоры с Нагибиным, пользы-то, пожалуй, никому не выйдет, а себе, несомненно, повредишь, — сказал Назаров, передав сначала то, что толкуют в конторе.

— Пусть я себе поврежу, но оставить этого дела я не могу. Ну, вот не могу и только, душа не подымает.

— Фу ты господи! Вот еще человек с душой выискался! — шутливо воскликнул Назаров. — Ведь ты свое дело сделал, Нагибину доложил, в управление написал, ну и жди распоряжений.

— Да ты понимаешь ли или нет, что ждать-то нельзя. Меры принимать немедленно надо, а он не шьет, не порет!

— Нагибин тяжкодум и всегда такой был, а ты ждал, что он для тебя так и запрыгает.

— Да не для меня! — с сердцем закричал Крапивин. — Что ты бестолкового-то из себя корчишь? Ведь люди мрут, ведь я убежден, что болеют и умирают от испорченного хлеба. Я вот за стол спокойно сесть не могу, за еду приняться не могу. Все во мне вот как кипит.

— Ну, это, брат, напрасно! Не нравится мне в тебе эта горячка. Перестань, давай-ка лучше выпьем, да я у тебя и пообедаю, — сказал Назаров, садясь к накрытому уже столу.

Крапивин не отвечал и быстро шагал из угла в угол, глубоко задумавшись.

— Все будет зависеть от того, какой на этих днях хлеб выдавать будут, — сказал он, наконец, как будто успокоившись несколько и присаживаясь к столу, у которого уже сидел Назаров над налитой тарелкой щей.

Вечером Семен Васильевич сообщил Крапивину, что Нагибин призывал к себе запасчика и, вероятно, сделал надлежащее распоряжение.

— А вы все-таки спросили бы Архипова, зачем его звал Нагибин и как распорядился?

— Да я не видел его, он не зашел в контору от Нагибина, да если б и зашел, то немного от него добьешься. Он ведь такой же кряж, как и Нагибин.

— Ну, будем ждать, — вздохнул Крапивин.

Но спокойно ждать ему не пришлось. Рано утром на другой день его позвали к умирающей родильнице. Роды наступили преждевременно, за Крапивиным послали поздно, женщина мучилась уже вторые сутки и, несмотря на все его старание спасти ее, через несколько часов умерла. Крапивин подробно расспросил о том, что она ела перед тем, как захворала, и узнал, что она ела вместе со всеми горячий, только что испеченный хлеб с солеными грибами.

— Хлеб у нас плохой, — сказал муж больной, — мы все животами замаялись.

Василий Иванович велел завернуть себе в платок муки и хлеба и, уходя, сказал мужику:

— Завтра вам станут муку выдавать, и если опять такую же будут давать, не берите, просите хорошей. В другом амбаре есть хорошая.

— Да ведь не дадут, пожалуй, — уныло сказал мужик, опустив на грудь всклокоченную голову.

— Хлебом твоя жена отравилась, и от хлеба произошли преждевременные роды, от хлеба она умерла, и все вы болеете от него же, — сердито сказал Крапивин и поскорее ушел, почти убежал из избы, в которой поднялся плач и причитания. Он заходил еще в несколько домов, спрашивал о здоровье, везде были больные, а мука, которую он смотрел, у всех была негодная, испорченная. И везде с сердитым и сильно побледневшим лицом он говорил бабам, чтоб не брали эту муку, если завтра ее же будут выдавать, а просили бы другой, хорошей, говорил им, что мука эта вредная, что жена рабочего Сапегина умерла от этого вредного хлеба, и предсказывал ту же участь всем, предостерегая особенно беременных.

Весть о смерти Сапегиной всех поразила ужасом, ее жалели, жалели ребят и мужа. Все женщины страшно волновались, бегали из дома в дом и сговаривались не брать вредной муки. Обыкновенно муку и весь съестной провиант получали больше женщины, потому что мужья находились на работе и не все могли отлучаться за получкой. Крапивин на это и рассчитывал: «Пусть бабы действуют, — думал он, — их рев и просьбы скорее проймут этих толстокожих». Грустный, с понурой головой, уже в сумерки возвращался он с своей неудачной практики и недалеко от дома Архипова почти наткнулся на Лизу.

— Здравствуйте, — сказала ему обрадованная неожиданной встречей девушка. — Куда это вы ходили?

— Ах, Лиза! — воскликнул Крапивин, очнувшись, и неожиданно для себя и еще более для Лизы обнял и поцеловал девушку.

— Что вы? Что вы это? Ведь нас могут увидеть, — испугавшись и сконфузившись, проговорила Лиза, быстрым движением освобождаясь из его объятий.

— Простите, Лиза, я так обрадовался вам, — умоляющим тоном говорил Крапивин, — мне так хотелось видеть вас, говорить с вами, увидал и потерял голову от радости. Куда вы идете?

— Я к тете. Она присылала за мной. Мы можем пойти вместе вот по этой улице, так дальше будет, но зато мы можем поговорить дорогой.

— Спасибо, Лиза, — Василий Иванович, взяв Лизу под руку, повернул с ней в узенькую и пустую боковую улочку.

— Лиза, милая, я страшно измучился за эти два дня, — заговорил Василий Иванович, крепко прижимая к себе руку Лизы. — Люди болеют и умирают даже, а с Нагибиным говорить нельзя. Болеют от вредного, испорченного хлеба, а мое донесение в правление до сих пор не отправлено, и если завтра он не распорядится выдавать хорошую муку, я просто не знаю, что будет.

— Вероятно, дядя приказал уже. Он вчера еще присылал за отцом.

— А Петр Яковлевич ничего не говорил, возвратившись, о чем у них речь была?

— Ничего. Отец никогда не говорит со мной ни о чем, кроме домашнего дела, — грустно ответила Лиза.

— Жаль, жаль! И ничего у них не узнаешь толком. Я говорил Нагибину, и просил, и убеждал, и доказывал, и на все один ответ: не ваше дело. Думаю сегодня вечером еще сходить, сообщу, что часа два тому назад умерла жена рабочего Сапегина, умерла именно от вредного хлеба, в этом я убежден.

— Боже мой, какая жалость! — вскричала Лиза. — Ведь она еще молодая, и детей у них маленьких много.

— И вот по милости дурного отношения начальства к нуждам рабочих дети стали сиротами, — гневно сказал Василий Иванович.

В душе он винил в этом деле Архипова более, чем Николая Модестовича: тот мог и не знать, какую муку выдает запасчик, но сам запасчик уже непременно должен был знать качество муки, как опытный человек, полжизни проведший у этого дела. Но говорить Лизе про недобросовеетность ее отца Василий Иванович не нашел возможным. Они тихо шли несколько времени в грустном молчании.

— Дай бог, чтобы устроилось все к лучшему, — сказал, наконец, Крапивин, вздыхая. — Но, Лиза, милая, если случится, что мне пострадать придется из-за этой истории, хотя я уверен, что правда рано или поздно обнаружится, но временно мне все-таки придется потерпеть, ведь ты не разлюбишь меня, не забудешь?

— Ни за что, никогда! — горячо ответила Лиза и опять очутилась в крепких объятиях своего милого и на этот раз уже не уклонялась от них.

Темная, безлюдная улочка хорошо укрывала их от нескромных взоров, и молодые люди шли несколько времени, обнявшись и позабыв обо всем на свете, только полушепотом перекидываясь ласковыми словами. Но вот они достигли того переулка, по которому Лизе надлежало повернуть к дому дяди, прошли его, и Лиза стала просить Василия Ивановича не провожать ее дальше, чтобы не встретить кого-либо из прислуги Нагибина, и, простившись с милым горячим поцелуем, она убежала. Василий Иванович постоял, глядя вслед убегающей девушке, пока она не скрылась в темноте наступающего вечера, и медленно побрел в свою больницу.

VIII

Войдя в переднюю, Лиза удивилась, увидев освещение в зале и услыхав, что в гостиной раздаются какие-то голоса, как будто совсем незнакомые. Пока она снимала верхнюю одежду, к ней поспешно вышла Серафима Борисовна.

— Что ты так раскраснелась? И зачем долго не шла и отпустила кучера и шла одна в такой темноте? И зачем ты не оделась? Разве кучер не передал тебе, что я велела тебе одеться? — засыпала Лизу вопросами Серафима Борисовна.

— Он сказал, что вы велели одеться и поскорее идти к вам. Я думала, что это значит надеть пальто и идти. Я так и сделала; ведь я часто бываю у вас в домашнем платье, — сказала Лиза, с удивлением глядя на Серафиму Борисовну. — Разве у вас есть гости?

— Да, у нас гости, и гости эти приехали для тебя, друг мой, Лизанька, — сказала Серафима Борисовна с некоторой торжественностью. Она взяла Лизу за руку и прошла с ней в столовую, отделенную от гостиной угловой неосвещенной комнатой.

— Сваты приехали, Лизанька, тебя сватать, — сказала она, целуя Лизу.

Лиза побледнела.

— Какие сваты? Кто? Зачем? Я не хочу замуж, — растерянно и быстро заговорила она. — Я не пойду замуж, и никаких мне сватов не надо.

— Полно глупости говорить, — ласково сказала Серафима Борисовна. — Все девушки говорят, что замуж не пойдут, и всегда выходят, и ты выйдешь. Там, в гостиной, твой отец и отец жениха уже обо всем переговорили. С отцом жениха приехала его дочь с мужем. Видишь, как все дело в порядке ведется. Теперь нужно только твое согласие, и мы ударим по рукам, а завтра вечерком просватанье сделаем уж формально, со священником… Да что ты, что ты, Лиза? Что с тобой?

Серафима Борисовна в тревоге подхватила зашатавшуюся и смертельно побледневшую девушку, без сил опустившуюся на первый попавшийся стул.

— Чего ты так испугалась? Ведь это Новожиловы, ведь этого сватанья давно следовало ожидать.

— Я не пойду за Новожилова, — сказала Лиза и, опустив голову на руки, глухо зарыдала.

Серафима Борисовна с досадой всплеснула руками.

— Это еще что значит? Чем же Новожилов не жених? Смотри, Лиза, не забирай себе глупостей в голову. Отец твой этого брака хочет.

— Да ведь не отцу жить-то, а мне! А я не хочу свою жизнь загубить, — тоскливо воскликнула Лиза.

— Не понимаю, чем ты тут свою жизнь загубишь? Люди они хорошие, богатые.

— И хорош, и богат, да не мил мне, не люблю я его и не пойду за него, не пойду, так и скажите им, — и Лиза снова заплакала, упав головой на стол, возле которого сидела.

Серафима Борисовна стояла перед ней, несколько растерянная, с нахмуренными бровями и недовольным лицом, и сердито теребила бахрому своего шейного платка. Между тем из темных дверей угловой комнаты медленно вышла высокая и дородная женщина с крупными и резкими чертами лица, одетая нарядно, но по-купечески повязанная шелковым платочком. Серафима Борисовна обернулась на ее шаги.

— Вот подите же, расплакалась, испугалась, когда я ей сказала, что к ней жених приехал. Ну, конечно, дело молодое, оно и в самом деле страшно одну жизнь менять на другую, — заговорила она, подходя к гостье.

— Да чего же тут бояться-то? Ведь все мы через это проходим, и ничего в замужестве страшного нет, — вкрадчиво заговорила гостья каким-то сладеньким голоском, совсем не подходящим к ее фигуре, и, подойдя к Лизе, ласково положила к ней на плечо свою большую белую руку.

Лиза быстро отерла слезы и сконфуженно поздоровалась.

— Не бойтесь, Лизавета Петровна, милая вы моя, ведь не в темный лес, не к диким зверям выйдете, а к таким же людям, как и здесь, — сказала сваха, усаживаясь рядом с Лизой. Серафима Борисовна Езяла стул и, поставив его перед Лизой, тоже села.

— Да я не думала о замужестве, мне и во сне-то ничего такого не снилось, и вот точно гром грянул, — сказала Лиза, продолжая утирать неудержимо катящиеся слезы.

Сваха тонно улыбнулась.

— Это ничего, это признак хороший. И все мы в девушках о замужестве не думаем, а придет жених да родители прикажут, — и приходится подумать. Так и вам! милая Лизавета Петровна, пришло времечко о замужестве подумать. Мы вас торопить не будем, чтоб вот сию же минуту и ответ получить, подождем до завтра, а вы тем временем с крёстной вашей маменькой пересоветуйте, она вам ведь заместо родной матери; с папашей своим переговорите, да, помолившись богу, с тайной своей подружкой — пуховой подушкой все думушки и передумайте. Ночь долга, надуматься можно, а завтра мы к вам за ответом с Серафимой Борисовной вместе и приедем, — говорила сваха своим ровным, однообразным, сладеньким голоском.

— Я не пойду замуж, я не хочу, — сквозь рыдания проговорила Лиза.

Сваха снова улыбнулась.

— Милая Лизавета Петровна! Это все так-то говорят, а все выходят. Да и почему вам за Феденьку не идти замуж? Вы, слава богу, его давно знаете, и тетенька и дяденька ваши знают его. Худого за ним ничего не водится. Родитель наш ведь тоже вам известен, человек он с достатком, а Феденька у него один сын. Жить будете, как у Христа за пазухой. Может, сомневаетесь, что сестры, еще есть девицы, так это что же, они ведь птицы отлетные, вот что и ваше же дело, да притом они завсегда с почтением к вам будут, как к старшей. Не бойтесь, вы хозяйкой в доме будете, а никто другой. Родитель наш человек кроткий, только и знает свое торговое дело, в домашнее дело никогда и не вступается.

И долго еще прибирала сваха всякие резоны своим ровным, однообразным голосом, а Лиза сильнее и сильнее рыдала и твердила все одно и то же:

— Я не пойду замуж, я не хочу, не пойду.

Тем временем уходившая в кухню распорядиться об ужине Серафима Борисовна вернулась и, найдя дело все в том же положении, рассердилась.

— Ну, что ж, ты долго еще будешь реветь? На, выпей воды и успокойся. Поди ко мне в спальню, посиди там и подумай. Так и быть, подождем твоего ответа до завтра, только смотри, чтобы резонный ответ был.

— Все равно, я завтра скажу то же, — ответила Лиза, вставая и уходя в темную спальню.

«Пойдешь, шутишь, — думала сваха, тоже вставая с места и глядя вслед уходившей Лизе, нисколько не тронутая ее слезами; она им и не верила. — Цену себе уронить не хочет, ишь, какая еще хитрая», — идя вслед за Серафимой Борисовной в гостиную, думала сваха. Там сидели старик Новожилов со своим зятем в компании с Нагибиным и Архиповым около стола с закусками и водкой. Серафима Борисовна объявила им, что невеста не дает ответа сейчас и просит время подумать.

— Чего еще ей думать? Все за нее удумано, все улажено, — сказал Архипов с заметным неудовольствием.

— Ну, все ж таки ведь это для девушки большая перемена в жизни, — снисходительно заступилась сваха. — Мы можем и обождать. Пословица говорит: «Утро вечера мудренее». Пусть подумает, а завтра, бог даст, и надумается ответ дать.

— А по-моему, думать тоже много нечего; да уж если охота пришла, так пусть подумает, — сказал Нагибин. — А нам, гости дорогие, пора выпить, милости прошу.

Хозяева усердно принялись угощать сватов.

Когда после ужина, проводив гостей, Серафима Борисовна пришла к Лизе в спальню, та, печальная, сидела, опустив голову на руки. Тетка подсела к ней и сказала серьезным и озабоченным тоном:

— Неужели ты и впрямь забрала в голову не идти за Новожилова?

— Не пойду и не пойду, — упрямо повторяла Лиза, отирая свои распухшие от слез глаза.

— Что ж, ты за Крапивина, что ли, хочешь выходить? Это тебе Марья Ивановна вбила в голову. Придется, верно, мне с ней серьезно поссориться.

— Напрасно, крестная, Марья Ивановна тут ни при чем. Сердцу любить не прикажешь, оно любит, кого захочет.

— Твое-то сердце полюбило, да тебя-то любят ли? — с некоторым скрытым ехидством сказала Серафима Борисовна.

— Я знаю, что и он меня любит, — тихонько прошептала Лиза, опуская голову.

— Так у вас уж и объяснение было? — сердито вскричала Серафима Борисовна. — Ах ты, гадкая девчонка! И когда это вы успели сговориться? Это не на нашем-то ли вечере в саду было? А я-то, дура, и во внимание не взяла, ничего даже не подумала! Еще ужинать его увела! Ну, нечего сказать, ловкий парень! А все-таки тебе за ним не бывать, отец твой ни за что не согласится.

Лиза снова заплакала.

— Напрасно, лучше и не плачь, слезами старика не разжалобишь, — холодно сказала Серафима Борисовна, — да и мне твое вытье надоело. Бери-ка лучше подушку да одеяло и ложись спать. Домой завтра уйдешь. И что тебе в Крапивине понравилось? Человек бедный, можно сказать, что ни перед собой, ни за собой ничего не имеет, и притом дурного характера, любит мешаться не в свое дело, жить не умеет, с высшего оклада переведен на низший, а ты все свое: не пойду за Новожилова, пойду за Крапивина.

— Ну, этому не бывать, — сердито отрезал Архипов, стоявший в темной передней у двери в столовую. — Это дурь одна, и думать не смей об этом.

Серафима Борисовна и Лиза вздрогнули от неожиданности. Они не знали, что Архипов стоит тут и дожидается Лизу.

— Батюшка! — с рыданием бросилась к нему Лиза, но он сердито оттолкнул ее и вышел, громко хлопнув дверью.

— Говорю тебе, не разжалобишь старика, лучше перестань плакать и покорись. Родительская воля все равно, что божья. Полно, Лиза, успокойся, обдумай свое положение, ведь замужество дело серьезное, не вечер, только протанцевать, а всю жизнь жить придется. Будь же умницей, перестань.

Серафима Борисовна уговаривала и ласкала безумно рыдающую Лизу и, наконец, тронутая ее слезами, и сама расплакалась.

— Вот-то две дуры выискались! — воскликнул слегка подвыпивший Нагибин, проходя через столовую в спальню со свечой в руке и останавливаясь с удивлением перед плачущими женщинами. — Богатый, хороший жених к ним приехал, где бы радоваться, а они ревут.

И Нагибин, скорчив брезгливую гримасу, прошел в спальню.

IX

В шесть часов утра на другой день Петр Яковлевич уже вышел из дому в своем стареньком, подпоясанном ремнем тулупчике, с ключами в руке. Он шел к хлебным амбарам, стоявшим на самом конце селения над прудом, протянувшимся довольно далеко за селение. Он шел не спеша, своей обычной тяжелой походкой, чуть-чуть позвякивая на ходу ключами. У амбаров под навесом уже стояло около полсотни женщин, к которым все подходили вновь прибывающие. Мужчин почти не было; были только возчики, то есть те, у которых были свои лошади. Обыкновенно если рабочие являлись за получкой хлеба сами, то только в обеденное время. Бабы приветствовали Петра Яковлевича молчаливыми поклонами. Ответив кивком головы на их поклоны, он не спеша принялся отпирать висячий замок и, сняв с пробоя тяжелую железную полосу, запиравшую дверь, стал отворять большим ключом внутренний замок. Бабы перешептывались между собой и подталкивали одна другую. Архипов отворял опять тот же амбар, из которого выдавали испорченную муку в прошлом месяце. Все они условились между собой не брать плохую муку, но ни одна из них не решалась первая заговорить об этом.

Архипов отворил дверь, вошел в амбар и, положив на стол принесенную с собой большую записную книгу, в которую вписывал выдаваемую муку, вынул из нее небольшую тетрадь, полученную им вчера из конторы, и стал громко и медленно прочитывать имена и фамилии и количество выписанных пудов.

— Ефремову восемь с половиной пудов, подходи, нагребай.

Бабы угрюмо молчали, переминаясь.

— Нет, что ли, никого от них? — спросил Архипов, не поднимая глаз от тетради, и, не получив ответа, продолжал, несколько удивленный угрюмой молчаливостью баб, обыкновенно весело галдевших во время получки хлеба:

— Анисимову пятнадцать пудов, нагребай!

То же молчание было ему ответом.

Архипов сердито сунул свою тетрадь на стол и поднял глаза на стоявших у широких дверей амбара баб. Анисимова и Ефремова стояли в толпе почти впереди всех. Архипов увидал их.

— Да вы тут? — закричал он, удивленный. — Что же вы, старые чертовки, не нагребаете?

— Не надо нам из этого амбара муку, не возьмем, — тихо, но все-таки отчетливо ясно сказала, наконец, Ефремова, высокая, уже пожилая женщина с суровым, нахмуренным лицом. Все бабы, видимо, только этого слова и ждали.

— Не надо нам эту муку! Не надо! Не возьмем! Отпирай другой амбар! Помирать нам неохота от худого хлеба! — загалдели бабы все разом.

Петр Яковлевич выругался нехорошими словами и вскочил с табуретки.

— Да вы очумели, проклятые! — закричал он. — С хлеба еще никто не помирал, а вот без хлеба вас оставить на месяц, так скорее поколеете.

— Ну, без хлеба народ нельзя оставить, такого закону нет, чтобы рабочих с голоду морить, — кричали бабы. — Сколько ты не ругайся, а муку давай хорошую!

— Лучше этой муки вам не будет, — рявкнул Архипов и снова сел к столу.

— Нагибин ведь призывал тебя вчера и приказал выдавать хорошую муку из другого амбара, — раздался из толпы чей-то мужской голос.

— Ничего не приказывал, эту муку велено выдавать, ее кончать нужно сперва.

— Она не пропадет у вас, ее можно стравить заводским лошадям, а рабочим надо отпустить хорошую, — крикнул ему в ответ все тот же голос.

— Кто это там кричит, а сам за баб прячется? — насмешливо сказал Архипов. — Выходи вперед, коли хочешь говорить!

— И выйду, — ответил голос. Из толпы расступившихся баб вышел Сапегин. Это был бледный, убитый горем человек, проведший ночь без сна над трупом своей жены. Он пристально глядел на Архипова, и тот как будто немного смутился.

— Ежели твоя жена в родах покончилась, то на это воля божья, а хлеб тут ни при чем, — сказал Архипов, потупившись. — Я сам овдовел так, тоже родами хозяйка моя замаялась.

— Фельдшер сказал, что от хлеба у ней преждевременные роды начались, от него и смерть приключилась, и запретил он нам этот хлеб брать, — ответил ему Сапегин, не сводя с него своего вызывающего пристального взгляда.

— А, так вот кто ваше начальство ныне! Паршивый какой-то фельдшеришка завелся и давай всех мутить и всеми командовать. Ну, нет, это дудки! Не будет по его. Не будет вам другого хлеба, хоть голодом сидите! — закричал Архипов, вспыхивая гневом, и, вскочив с места, сердито забегал по амбару.

Притихшие было ненадолго во время разговора Архипова с Сапегиным бабы снова зашумели. Одни уговаривали и усовещивали его, другие стыдили, корили, ругали, называя псом на чужом сене, но Архипов не сдавался. Одни из баб подошли к закромам, стали смотреть муку, брали в рот, нюхали, подносили Архипову к носу, но он, усевшись снова на свой табурет, сидел неподвижно, как истукан, и только отругивался и повторял все одно и то же:

— Говорят вам, не будет другого хлеба. Коли хотите жрать, берите этот, а не то хоть по домам расходитесь.

Первым ушел Сапегин. Он зашел в больницу и сообщил Василию Ивановичу о суматохе, происходящей около амбаров.

Через двадцать минут, засунув свою лупу в карман, Василий Иванович был уже у амбаров, радостно встреченный бабами.

— Что это, Петр Яковлевич, вы делаете? Опять негодную муку выдавать собрались? Разве Николай Модестович не приказал вам выдавать из другого амбара? — с такими вопросами обратился Крапивин к запасчику, останавливаясь у его стола.

— Негодной муки у нас нет, мука хорошая, другой не будет, — отрезал Архипов коротко и угрюмо.

— Дайте-ка, бабы, муки сюда из тех закромов, из которых велят вам брать, я посмотрю, — сказал Василий Иванович.

Две бабы с величайшей готовностью кинулись к закромам и подали ему в пригоршнях муки. Он взял муку на ладонь, пригладил ее другой рукой, понюхал и, вытащив из кармана стеколко, внимательно посмотрел в него.

— Это та же никуда негодная мука, что и раньше давали, и бессовестно вы поступаете, уверяя, что мука хорошая, — сказал Василий Иванович, поднося и муку и стеколко запасчику, чтоб тот посмотрел.

Петр Яковлевич сердито оттолкнул и муку и стеколко, так что мука вся рассыпалась, а стеколко улетело под стол, и, быстро поднявшись с места, заговорил возбужденно и гневно:

— Да что ты лезешь ко мне, когда тебя не спрашивают? Что ты за птица такая важная выискался, что берешься указывать людям старше себя? Всего ведь ты фельдшер, и вся цена тебе грош, пошел в свою больницу, не мути народ напрасно, смутьян! А вы, дуры, чего его слушаете? Охота, чтоб вас в полиции отодрали? И отдерут, в лучшем виде отработают! Да еще выдачи лишат на месяц, так вот тогда и складывайте зубы на полку.

Василий Иванович хотел что-то говорить, но Архипов замахал на него руками и продолжал своим хриповатым басом, обращаясь к бабам:

— Разве не помните, какую муку вам в прошлом году выдавали? Слежалась так, что топорами разрубали, в ступах комья толкли, однако брали и жрали, и никто из вас не поколел с этого хлеба. Эх ты, фершал, умная голова! Да в мужицком брюхе и долото сгниет без остатка, а не то ли, что такой хлеб. Ступай, ступай! Нечего тебе здесь делать. Я тебя слушать не стану.

Но Василий Иванович не уходил; он поднял свое стеколко и во всех закромах пересмотрел муку и давал бабам смотреть в стекло, продолжая убеждать их не брать муку, не трусить перед Архиповым, и объяснял им, почему и чем она вредна. Взятая из самого заднего закрома мука была рыхлая, но высыпанная из горсти на стол мука вся шевелилась и расползалась по столу мельчайшими пылинками, что можно было видеть даже простым глазом. Она вся кишела какими-то мельчайшими насекомыми. Бабы обступили стол, смотрели на муку и так, и в стеколко, ужасались, дивились, кричали и ругались.

— Да чертовки вы этакие, ведь эту муку я не выдавал вам, это остатки из заднего закрома, только лошадям даем, — кричал Архипов, проталкиваясь к столу сквозь толпу баб и стараясь рукой смести муку на пол.

— Захватите с собой и этой муки, — говорил Василий Иванович бабам, — и пойдемте к Нагибину, не урезоним ли его скорее. С этим аспидом, видно, не столкуешься. — Василий Иванович, опустив голову, пошел от амбара; бабы толпой пошли за ним.

— Ступайте, и я домой уйду! — крикнул им вслед запасчик. — Скоро и обедать пора, — он стал запирать дверь амбара.

Оставшиеся у амбара мужики и бабы пробовали было уговорить Архипова выдать им муку другую, но он отказал, сказав, что без записки от Нагибина сделать этого не может. Тогда и все остальные пошли в контору. Под навесом осталась только небольшая кучка самых робких и забитых, большей частью стариков и искалеченных рабочих, получающих пенсию мукой.

Крапивин вошел в контору и быстро, ни на кого не глядя, направился к отдельной комнате, где занимался один Нагибин. Бледный, взьолнованный, в выпачканном мукой платье, он смело прошел к этой комнате и отворил дверь. В двери он приостановился и, обернувшись, крикнул оставшимся в передней бабам:

— Идите за мной! Чего вы стали?

Николай Модестович медленно поднял свою наклоненную над бумагами голову и, увидав Крапивина и входившую за ним толпу баб, густо покраснел.

— Это что значит? — спросил он, сдвигая брови.

— Да вот бабы принесли вам показать муку, какую им велит брать Архипов. А мука эта совсем не годится в пищу. Я объяснил им, что она вредная, и никто из рабочих не хочет ее брать.

— Вот погляди, батюшка Николай Модестович, понюхай, — совали женщины муку под нос Нагибину.

— Скотину кормить этим хлебом надо, а нам прикажи выдать другую, — говорили другие.

— Вот наши ребята хворают, пожалей ребят, будь отец родной, — молили самые робкие и несмелые.

— Напиши ты скорее приказ Архипову, чтоб выдал хорошую муку, ишь, без приказа он не отпускает, записку велел от тебя принести. Напиши ты скорее, родимый, ведь уж обед на дворе, а мы все еще свою дачу не получили, — кричали и молили бабы, обступая Нагибина.

Обеденный час уже пробил, и поспешно бежавшие обедать рабочие, узнав, что жены их пошли в контору, сбегались туда же. Скоро вся контора наполнилась бабами и мужиками. Так как было уже обеденное время, то все служащие рассудили, что лучше разойтись по домам. Остался один Назаров у своего стола, он ждал Василия Ивановича.

Придя в себя от ошеломивших его бабьих криков, Нагибин обратился к Василию Ивановичу с довольно спокойной укоризненной речью:

— Это значит, что вы взбунтовали рабочих, Василий Иванович, ворвались в присутствие с толпой баб…

— Да понимаете ли вы, Николай Модестович, что делать больше ничего не оставалось, что люди болеют и умирают от этого хлеба, что Архипов у вас упрямый и бессовестный осел. Он должен был сам доложить вам, что мука не годится, а он уверял в противном. Только ваше упрямство — и причина всего этого беспорядка. Напишите Архипову приказ о выдаче другой муки — и мигом все успокоится.

Василий Иванович, сложив вдвое пол-листа бумаги, подал его с пером.

Нагибин молча взял перо и с угрюмым лицом начал писать. Бабы застыли в немом ожидании. Крапивин с тоской следил глазами за его рукой. Нагибин писал не то, что было нужно: он писал донесение в главное управление о том, что фельдшер Крапивин взбунтовал рабочих, ворвался с толпой их в самом неприличном виде в присутствие и с угрозами требовал отмены сделанного им, Нагибиным, распоряжения о выдаче хлеба. Далее донесение гласило, что он должен был посадить Крапивина под арест, а рабочих приказать полицейским разогнать нагайками. Кончив донесение, подписавшись и проставив число, Нагибин молча подал Василию Ивановичу бумагу. Бабы и рабочие, отступившие от стола, ждали в молчании. Крапивин, едва взглянув на бумагу, положил ее на стол и, взяв другой полулист бумаги, сложил его и опять положил перед Нагибиным.

— Относительно этого как вам угодно поступайте, — сказал Василий Иванович, указывая рукой на донесение, а теперь пишите приказ скорее.

Нагибин, сдерживавшийся до сих пор, вдруг рассвирепел.

— Да вы с ума сошли! — закричал он, вскакивая с места. — Да что я вам — пешка какая, что ли? Эй, Вахрушев!

На это воззвание сквозь толпу рабочих поспешно стал проталкиваться полицейский, обыкновенно дежуривший утром в конторе. Рабочие расступались, пропуская его.

— Запереть Крапивина в темную! Да прежде вытолкай этих дур отсюда, — сказал ему Нагибин, тяжело отдуваясь. Гнев душил его.

Полицейский усердно принялся было заворачивать и выталкивать баб, но они увертывались и с возгласами: «Полегче, Спиридоныч, полегче!» — все теснее обступали Крапивина и Нагибина. Рабочие, смирно ожидавшие в соседней комнате, тоже начали перебираться в кабинет Нагибина, который он так важно величал присутствием.

— Это что же он писал-то такое? — обратилась Ефремова к Василию Ивановичу, показывая на исписанную четвертушку бумаги. — Запасчику, что ли?

— Нет, это донесение в правление, что я взбунтовал рабочих и что меня надо посадить в темную.

— Тебя-то в темную! — заорали бабы. — Да мы ни за что не допустим. Все мы постоим за тебя, родной ты наш, заступник наш единый. Нет, ты его не сади, Нагибин, худое ты дело затеваешь, — кричали бабы, обступая Нагибина, а в поддержку им начинали слышаться сердитые мужские голоса.

— Стыдно невинного человека в темную запирать!

— Сам жрешь хороший хлеб, а нам велишь худой давать, злодей!

— Тебя вот в темную-то запереть да покормить с недельку этим хлебом, небось, не то запоешь, изверг!

Возгласы и ругань становились все неистовее и грознее, и тщетно Нагибин кричал и ругался, призывая полицейских. Единственный находившийся в конторе полицейский Вахрушев был притиснут в угол толпой рабочих и не мог там пошевелиться.

— Послушай, Николай Модестович, пиши сейчас записку запасчику, и дело с концом, — сказал высокий чернобородый рабочий с фабрики, с лицом, покрытым сажей, на котором сверкали только белки глаз, положив руку на плечо Нагибину. Он только что протискался к нему сквозь толпу рабочих.

Нагибин обернулся и взглянул рабочему в лицо.

— А, это ты, Озерков! Хорошо, запомним, — и потом закричал, насколько мог, громко и грозно: — Не будет вам другого хлеба! Сказано: не будет — и не будет!

— Так не будет? — спросил Озерков, и его сильная рука снова опустилась на плечо Нагибина и на этот раз потяжелее первого. Нагибин слегка качнулся и сел на стул, возле которого стоял, но тем не менее снова закричал:

— Сказано: не будет — и не будет! И вон отсюда! Вон! Негодяи, бунтовщики, вон!

Озерков снова поднял руку, но за руку ему ухватился стоявший за ним мастеровой Шитов и удержал его.

— Я только тряхнуть его хотел хорошенько, — ухмыльнулся Озерков в свою кудрявую бороду, оглянувшись на Шитова.

— Помилосердуй, Николай Модестович, отдай приказ запасчику, — заговорил Шитов, слегка отстранив Озеркова рукой, чтоб быть ближе к Нагибину. — У меня жена брюхата, и я не хочу, чтоб она, как жена Сапегина, померла от вредного хлеба. Не станем мы эту муку брать и не станем.

— А, Шитов! — сказал Нагибин, взглянув на мастерового. — Ну, так еще раз говорю вам, что не будет другой муки, хоть с голоду подыхайте, подлецы, бунтовщики!

Общее недовольство и озлобление возрастало, все громче раздавались крики и ругательства по адресу Нагибина, все грознее становились угрозы мастеровых. Василий Иванович пробовал уговорить их, но его голос терялся, его слов не слушали. Река прорвала плотину, и было поздно останавливать ее.

— Ишь, ведь идол какой! — раздался вдруг громкий голос Озеркова. — Право, идол, да и только. Обойдемся мы, братцы, и без его приказа. Айда к амбарам все, силом заставим Архипова выдавать муку, вот покажем ему эту бумажонку и скажем, что это приказ, а читать не дадим.

Озерков, схватив со стола донесение Нагибина, замахал им по воздуху, приглашая всех выходить. Пошел Шитов, махнув безнадежно рукой на Нагибина, за ним пошли и все. Последним остался Василий Иванович.

— Выходи, выходи, Василий Иванович, нечего тебе тут делать, — говорил Озерков, подхватывая его под руку и выводя из двери. — Пусть этот идол проклятый сидит тут и строчит свои доносы, — прибавил он, запирая дверь торчавшим в замке ключом. — Ничего, пусть посидит, — прибавил он, усмехнувшись на протестующий жест Василия Ивановича, — умнее будет. А ты, друже мой, иди в больницу, я ведь оттуда в контору-то прибежал, и не знал даже, что тут деется.

— Зачем ты был в больнице? — спросил его Крапивин, медленно подвигаясь с ним вслед за выходившей толпой, гогочущей от удовольствия, что Нагибина заперли в конторе.

— Я сынишку своего туда стащил, помнишь, Васятку-то? Захворал, то же с ним, что и с девчонкой было. Сделай божескую милость, поводись ты с ним, жаль мальчонка, шустрый такой. Иди-ка с богом к своему делу, а мы тут лучше без тебя-то оборудуем.

Озерков кинулся догонять уходивших мастеровых.

— Ради бога, не делайте насилий, не ломайте замков, — кричал им вслед Василий Иванович. К нему подошел Назаров и, усмехнувшись, сказал:

— Чудак, сам бросил с горы камень да и кричишь ему: не катись! Пойдем-ка. — И, взяв его под руку, он быстро зашагал с ним к больнице.

— Не выпустить ли нам Нагибина? — в нерешительности остановился было Крапивин.

— Хуже будет, пожалуй, бока намнут ему мужики, обозлились очень, там целее будет, — сказал Назаров, и оба быстро пошли в больницу, предоставив событиям идти своим чередом.

X

Между тем толпа с шумом бежала к амбарам вместе с Озерковым, нагнавшим ее и все продолжавшим размахивать захваченной им четвертушкой бумаги. До сих пор у восставших не было вожака, шумели бабы и лишь изредка слышались мужские голоса в их среде. Теперь вожак явился и сразу стал проявлять свои организаторские способности. Многие из рабочих, имевшие было намерение разойтись по домам, присоединившись к толпе, предводительствуемой Озерковым, и, громко и возбужденно переговариваясь, шли к амбарам. Там уже сидел сходивший домой пообедать Архипов на своем табурете у стола и ждал, что бабы образумятся и станут брать муку. Галдящая, шумная толпа рабочих и женщин приближалась к амбарам. Впереди всех шел Озерков, размахивая бумагой.

«Неужто Нагибин уступил?» — подумал Петр Яковлевич, увидав бумажку в его руке.

— Вот тебе приказ, старая амбарная крыса, немедленно отпереть другой амбар и выдавать нам хорошую муку, — сказал ему подошедший Озерков, размахивая у него перед глазами бумагой. — Живо поворачивайся! Скоро стемнеет, а народу множество.

— Подай сюда бумагу, я должен ее прочитать, — сказал Архипов, — чего ею машешь?

— На, читай, — сказал Озерков и, подойдя к нему вплоть, сунул бумагу прямо в нос и, продержав немного, прибавил:- Ну, прочитал? Ступай теперь, отворяй!

Он быстро поднял Архипова за шиворот и вытолкнул из амбара. Удивленный и обозленный в высшей степени, Архипов принялся осыпать их всевозможной руганью. Но ругань его потеряла всю свою силу, встреченная такой же руганью со стороны мужиков, и сам Архипов, рядом с мощной фигурой Озеркова, не имел в себе ничего внушительного.

— Ну, живо, живо отпирай, чего еще разговариваешь? — закричал на него Озерков, приготовляясь снова встряхнуть его за шиворот.

Архипов отскочил.

— Не буду я отпирать, у меня и ключей нету здесь, сказано: берите из того, который отперт, — кричал Архипов, отбиваясь от баб, тащивших его к другому амбару.

— Ах ты, старый хрыч! Дохлая ты крыса! — выругался Озерков. — Ключей нету у него. Эй, бабы, бегите кто-нибудь к нему в дом за ключами. Спросите там у его дочери, она, верно, знает, где они лежат. Возьмите их и несите сюда.

Несколько женщин отделились и убежали за ключами.

— Да не здесь ли они у тебя, старый скряга, — сказал Озерков, заглядывая на полку над столом и шаря рукой около дверей по стене амбара. Но ключей тут не было. Между тем начинало смеркаться, и Озерков послал двоих из рабочих в заводскую сторожку за фонарями, которых всегда там имелось заправленных несколько штук. Вскоре женщины вернулись без ключей. Лиза не знает, где они, и не может их найти.

— И все мы искали и не могли найти, — оказали бабы.

— Куда ты их запрятал, старый черт? Говори, где ключи? — Озерков принялся так трясти Архипова за шиворот, что у него только зубы застучали.

— Не скажу, — прохрипел Архипов, отбиваясь.

— Не скажешь! Ах, ты… — и на Архипова посыпались всевозможные ругательства. Его толкали, дергали, совали ему кулаки в нос, но он упорно твердил: — Подайте бумагу, без записки я не отворю амбара.

— В пруд его, старого черта, тогда вспомнит, скажет, где ключи, как искупаем в холодной воде, — распорядился Озерков, и запасчика потащили к пруду.

— Эй, сними-ка вожжи и дай сюда! — крикнул Озерков одному из близ стоявших возчиков и, когда вожжи были поданы, побежал к пруду. Там, на плоту, устроенном для полосканья белья, стоял Архипов, удерживаемый сильными руками рабочих, и продолжал упорствовать и ругаться.

Озерков молча обвязал Архипова вожжами подмышки и крикнул ему в самое ухо:

— В последний спрашиваю, скажешь ли?

Тот молчал; но все-таки он начинал трусить, хотя и думал, что его только стращают и не посмеют сделать того, чем угрожают. Вода была холодная и темная, по утрам уже бывали заморозки, и у берегов виден был лед. Перспектива искупаться в воде была не из приятных.

— Молчишь? Не хочешь сказать? Так ступай же, старый черт, искупайся!

Озерков, держа в одной руке концы вожжей, поддал Архипову в зад ногой так сильно, что тот вылетел чуть не на середину пруда и с головой погрузился в воду. Его тотчас же притянули обратно к плоту, и, поднимая его голову над водой, Озерков опять спросил:

— Ну, скажешь теперь?

Но Архипов только стучал зубами, чихал, фыркал и отплевывался. Озерков еще раз окунул его с головой и затем, вытащив из воды, посадил на плоту.

— Ну, очухайся малость и говори; до тех пор тебя буду купать, пока не скажешь, где ключи, — сказал ему Озерков.

В толпе, стоявшей на берегу, произошло какое-то движение. Все быстро расступились, пропуская кого-то к плоту. То была Лиза, смертельно-бледная, перепуганная, в одном платье, с непокрытой головой; она подбегала к пруду, неся два ключа, связанные ремешком.

— Вот ключи, вот ключи! — кричала она. — Берите ключи, не трогайте отца, не топите его!

— А-а! Нашлись! — весело вскричал Озерков и, выпустив вожжи из рук, бросился к Лизе навстречу и схватил ключи.

— А твоего родителя мы только постращали, голубушка, оченно уж он упрям, а топить мы его и не думали, — сказал Озерков Лизе. — Получай его и веди поскорее домой. Ребята, пособите ей, подхватите его под руки, намок ведь он, и стащите до дому.

С Архипова сдернули веревку и потащили его домой.

— Напой его малиной, Лизанька, — кричали ей вдогонку бабы.

— Что малина! Водки ему стакан поднеси! — с хохотом кричали рабочие.

— Чаем с ромом напой!

— На печку положи да шубой закрой!

— Баню истопи!

Рада не рада была Лиза, когда рабочие, дотащивши его до ворот, оставили и убежали обратно. Там уж отворили амбар и зажгли фонари, так как совсем стемнело.

— Кто ж теперь у нас за запасчика будет? — недоумевал Озерков, вопросительно оглядывая всех. — Ведь надо кому-нибудь выдачу записывать.

— Гвоздев тут недалеко живет, — сказал Шитов. — Мальчонка бойко пишет, а у нас ведь грамотных никого нету.

— Айда за Гвоздевым, ребята, тащите его сюда.

Гвоздев был мальчик лет шестнадцати, за хороший почерк определенный в контору писцом. Отец его служил в заводе распометчиком. Парня привели чуть живого от страху. Следом за ним бежала его плачущая испуганная мать.

— Что вы, черти оголтелые, хотите с ним делать? На что вам парнишка мой понадобился? Неужто вы и его утопить хотите, душегубы?

По заводу уже разнесся слух о том, что запасчика утопили в пруду.

— Полно, Кирилловна, зачем пустяки говоришь? Не душегубы и никакого худа твоему парню не сделаем. Вот пусть садится и записывает выдачу. Вот тебе и стол и табуретка, перо и чернила, садись и пиши. Да с тетрадью-то сверяйся, смотри, чтоб кои бабы лишнего не получили, — говорил Озерков, усаживая Гвоздева за стол и ободряя его. Хотя они и брали муку самовольно, но многие из рабочих соглашались с Озерковым, чтоб это не имело вида грабежа, а было такой же выдачей провианта, как всегда.

— Да-ведь с парня взыщут после! — кричала мать Гвоздева, хватаясь за сына и мешая ему взяться за перо. — Скажут, что и он бунтовал вместе с вами. Со службы прогонят, пожалуй.

— Не бойся, не взыщут, — уговаривали ее мужики и потихоньку отводили и выпихивали из амбара. — С нас взыщут, это точно, а с него что же взять? Силом его сюда привели, силбм писать заставили. Ступай с богом домой и нисколько о парне не сумлевайся.

— Принеси ему валенки да полушубок, всю ночь ведь мы его тут продержим, замерзнет, — предложил кто-то из рабочих Гвоздевой, все не уходившей.

— И точно, — воскликнула она, — простудится еще парень! — и пошла поспешно к дому.

А мальчик скоро разобрался в книге и аккуратно стал отмечать число выданных пудов против каждой фамилии. Озерков стоял у весов и зорко следил за тем, чтоб взвешивали аккуратно, чтоб никто не взял лишнего фунта. Всю ночь кипела работа, выдача производилась часов до десяти утра, и только тогда, когда все явившиеся за мукой получили, что им следовало, Озерков, наконец, отпустил своего импровизированного запасчика, запер амбар и, вручив ему же ключи, наказал их отнести в контору вместе с книгой. Ему же передал он и ключ от присутствия, наказав передать его сторожу.

— Будто уж просидел Нагибин ночку, ну и довольно с него, — сказал он, рассмеявшись. — Пусть выходит.

Но Озерков напрасно воображал, что Нагибин все еще сидит под арестом. Его выпустил механик еще вечером. Часу в пятом к нему прибежала встревоженная и плачущая Серафима Борисовна и сказала, что взбунтовавшиеся рабочие заперли ее мужа в конторе и, приставив караул к дверям, отправились грабить амбар.

— Вот что наделал ваш хваленый Василий Иванович, — напустилась Серафима Борисовна с упреками на Марью Ивановну, — всех рабочих взбунтовал. Архипова, говорят, в пруду утопили. А мы-то считали его за хорошего человека, ласкали, у себя принимали; да знала бы я, что он за птица такая, на порог бы его не пустила.

— Кто же знал, что все это так разыграется. Крапивина винить одного тоже нельзя, неправ ведь и Николай Модестович, — попробовала возражать Марья Ивановна.

— Да я знаю, знаю, что вы за Крапивина заступитесь, а Николая Модестовича обвините. Вы и Лизу нашу смутили своими похвалами Крапивину. Вчера глупая девчонка изволила высказаться, что ни за кого, кроме Крапивина, и замуж не пойдет. А он вон что натворил! На его душе ведь смерть Архипова будет, если точно правда, что его утопили.

— Ну, это вздор, должно быть, — возразила Марья Ивановна.

— А вчера Новожилов приезжал свататься, сегодня сваты ни с чем уехали, в другой раз не приедут, пожалуй, — продолжала жаловаться и упрекать Серафима Борисовна.

Между тем Густав Карлович собрал все ключи от своих комнатных дверей и пошел освобождать Нагибина. Ключи, однако, не пришлись, и Густаву Карловичу пришлось немало повозиться с ними. Он посылал своего кучера в слесарную за подпилком, чтоб подтереть один из ключей, более других подходивший к замку. Нагибин вышел злой и, только кивнув головой Густаву Карловичу, напустился на старика-сторожа, ругая за то, что тот допустил в контору баб. Сторож молчал, зная, что Нагибин просто срывает сердце и что лучше не оправдываться, а то, пожалуй, еще влепит в ухо. Нагибин редко выходил из себя, но, не в шутку рассердившись, не клал охулки на руку. Приказав сторожу разыскать поскорей почтаря и очередного ямщика, он скорыми шагами пошел домой. На крыльце своего дома он остановился, прислушиваясь, и с минуту раздумывал: идти ли ему домой или к амбарам, откуда несся гул голосов рабочих. Это раздумье прекратила Серафима Борисовна, прибежавшая домой от механика. Она втолкнула его в сени и собственноручно заперла дверь крепким засовом, приказав кучеру запереть и окна ставнями. Тогда она сообщила мужу услышанную ею на пути к механику весть, что Архипова утопили в пруду. Это ошеломило Нагибина и заставило его несколько струсить. Единственный человек, оставшийся у него в подчинении, его кучер, был послан за полицейскими, но возвратился один: в полиции не было никого, кроме старика-сторожа. Все полицейские десятники ушли получать выдаваемую Озерковым муку. Тогда Серафима Борисовна послала кучера к Архипову узнать, жив ли он. Кучер возвратился уже часов в восемь вечера и сказал, что Архипов жив и лежит на печи под шубой.

— Его только покупали в пруду, а топить не хотели, — говорил кучер, — ключи от амбара он долго не давал, вот и рассердились. Уж Лизанька наша ключи и принесла им, тогда его и сволокли домой. Ну, может, помяли малость дорогой: Архипова ведь рабочие завсегда не любили.

— Ах, злодеи, злодеи! — восклицала в ужасе Серафима Борисовна. — Совсем всякий страх забыли!

Николай Модестович, слушая кучера, сердито ходил из угла в угол, куря свою трубку, и снова прогнал его торопить почтаря и ямщика. Но только поздно вечером пришлось ему отправить в главное управление свое донесение, заготовленное им еще в то время, как он сидел под арестом. Назаров побывал вечером в конторе и отослал с почтарем всю ранее заготовленную почту, а также и письма Крапивина, валявшиеся несколько дней неотправленными. Этим он думал все-таки оказать некоторую услугу приятелю.

XI

Спустя около недели, уже в сумерки одного ненастного дня, на двор господского дома, в котором жил Нагибин, вкатил тяжелый дорожный экипаж, запряженный четверкой взмыленных лошадей. Соскочивший с козел лакей и выбежавший навстречу Нагибин подхватили под руки с трудом выбирающегося из экипажа главного управляющего имениями князя. Это был уже немолодой человек, довольно высокий и тучный, с бледным и утомленным лицом, оживленным только умным и проницательным взглядом серых глаз, полуприкрытых нависающими веками.

— Ну и дорога! — сказал он, только вскользь взглянув на Нагибина, и, поспешно сунув ему руку в ответ на его почтительный поклон, стал тяжело взбираться на лестницу, поддерживаемый под локоть лакеем.

Вслед за ним, кряхтя и стоная, выбирался из экипажа седой и тучный доктор. Его тоже подхватили под руки кучер Нагибина и полицейский десятник, уже двое суток дежуривший в квартире Нагибина в ожидании управляющего. Доктор с трудом держался на ногах, так его растрясло. Поздоровавшись с Нагибиным, он сердито заворчал, что дороги у них невозможные, почти непроездные и что это просто свинство возить по таким дорогам, в такую сквернейшую погоду.

— Теперь дорогу невозможно содержать в порядке; всю неделю дождь и снег, — оправдывался Нагибин, идя по лестнице вслед за доктором, которого тащили под руки кучер Нагибина и полицейский.

Дорога в Новый Завод всегда была почти непроездная. Еще плохо устроенная, она шла то болотинами, замощенными бревенчатой гатью, то ложбинами, размываемыми бесчисленными горными ручьями, то поднимаясь на крутые каменистые пригорки, то спускаясь с них. Мосты через ручьи и речки, часто пересекающие дорогу, были хотя и новые, но покривившиеся и исковерканные частыми разливами речек, в дождливую погоду часто выходивших из берегов. Доктор, не любивший и боявшийся ездить, все время ворчал и ругался. Управляющий, в начале пути подсмеивавшийся над доктором, к концу пути и сам стал хмуриться и выражать неудовольствие. Они проехали, почти нигде не отдыхая, двести пятьдесят верст, из которых только первую половину ехали по сравнительно хорошей дороге. Придавая слишком много важности своему донесению о взбунтовавшихся рабочих, Нагибин думал, что прежде всего к нему обратятся с расспросами, как и что у них тут произошло, а о дороге забудут и думать, и был весьма удивлен, что и управляющий и доктор только ругают дорогу и ни о чем не расспрашивают. Он стоял почти около самых дверей и глядел, как управляющий, расправляя затекшие ноги, медленно прохаживался взад и вперед, а доктор, набросав на диван подушек, растянулся на них, приказал лакею управляющего стащить с ног меховые сапоги и двигал ногами, перекладывая их с места на место. Комнатный мальчик Нагибина вносил и ставил на столы по две зажженных свечи.

Через полчаса на двор еще въехала тройка, и лихой ямщик, остановив лошадей, ловко обернулся и отстегнул кожаный фартук повозки. Из нее легко выпрыгнул молодой человек, личный секретарь главноуправляющего, и, отстранив рукой подбежавшего полицейского, быстро взбежал по лестнице. Следом за ним выбирался из экипажа пожилой, худощавый, одетый в простую овчинную шубу мужчина. Это был повар, сопровождавший управляющего во все продолжительные поездки. Ему уже никто не помогал ни выходить из экипажа, ни всходить по лестнице. Он спросил, где кухня, и, предшествуемый кучером, прошел туда и прежде всего спросил себе пообедать.

Через час, на этот раз уже у крыльца въезжего дома, остановился еще экипаж четверней. В нем приехал исправник с двумя казаками на козлах. Это был крепкий и сильный мужчина с щетинистыми усами, военной выправкой и громким, басистым голосом. Он, повидимому, был менее всех утомлен дорогой. Выпив стакан чаю, почистившись и пристегнув тесак, он вышел на крыльцо. Там уже ожидала его посланная Нагибиным лошадь.

— А, вот и вы, Анатолий Николаевич, — протянул управляющий при входе исправника в залу. Он сидел в глубоком кресле и медленно прихлебывал чай из стакана. Доктор пил чай, полулежа на диване. Нагибин тоже со стаканом чаю сидел у одного из простеночных столов.

— А я думал, нам придется ждать вас здесь, — добавил управляющий, протягивая руку подошедшему исправнику.

— Я выехал тотчас, как только получил вашу бумажку, — ответил тот и, здороваясь с Нагибиным и доктором, прибавил: — Я думал, что догоню вас, но дорога ужасная.

— Да, батенька мой, — заворчал доктор, — дорога невозможная, убийственная дорога. Нас так растрясло, что еле жив. Вот еще будет удовольствие расхвораться в таком скверном месте.

— Ну, что вы, зачем же хворать? Вы ободритесь. Что до меня, так я ко всяким дорогам привычен и переношу их довольно стойко, — сказал исправник, усаживаясь на стул между доктором и управляющим.

— А вы, Николай Модестович, насчет закуски распорядились? — спросил управляющий. — Там есть кое-что дорожных запасов, надо сказать Нейстерову, так он приготовит.

— Помилуйте-с, Григорий Павлович, жена уже хлопочет. За честь почтет угостить, чем только может, что имеем, — заговорил Нагибин, вскочив и как-то засуетившись на месте. — Не знаю только, куда подать прикажете.

— Сюда, сюда, милейший Николай Модестович, — быстро заговорил доктор, приподнимаясь на диване и показывая рукой на круглый стол, отодвинутый несколько вбок, возле которого он пил чай. — С супругой вашей мы уже завтра увидаемся, а теперь бы немножко что-нибудь перекусить, пока там повар Григория Павловича приготовит что-нибудь поужинать. Ведь мы, батенька, хорошенько не едали около двух суток.

Доктор выразительно вздохнул и сел на диван, свесив ноги.

Григорий Павлович рассмеялся.

— Мы, кажется, довольно исправно сегодня закусили в Никольском?

— Это битки-то ели? Мясо, я вам скажу, вроде подошвы и до невозможности луку и перцу. Это нас там жена смотрителя угостила; повар наш с секретарем отстали и подъехали тогда уж, как мы выезжали со станции, — рассказывал доктор исправнику, похлопывая его по коленке. Тот смеялся.

Внесли огромный поднос с закусками, накрыли стол белой скатертью и поставили на него поднос. Доктор, прищурившись, нагнул вбок голову и приглядывался к тому, что было подано на подносе. Должно быть, он остался доволен поданным, потому что лицо его несколько прояснилось, а другой поднос с водками и настойками привел и всех в более хорошее расположение духа. Все выпили и принялись закусывать. Разговор завязался. Исправник стал рассказывать, как на прошлой неделе он ездил на следствие в завод соседнего помещика и что там такое произошло. Наконец, разговор коснулся и происшедшего в Новом Заводе бунта.

— Ну, расскажите, что у вас тут такое произошло? — обратился Григорий Павлович к Нагибину, закусывая свою вторую рюмку водки маринованным белым грибком. У Григория Павловича было правило пить только две рюмки водки, а за ужином он пил только вино и то в небольшом количестве.

— Это все произошло от вмешательства фельдшера Крапивина, — сказал Нагибин, подходя поближе. — Если бы не он, то я уверен, что решительно ничего бы не было. Мука точно была плоховата, но и в прошлом году муку выдавали не лучше, однако ж никто бунтовать и не думал, все были довольны и спокойны.

— Однако ж тут было несколько смертных случаев, и Крапивин пишет, что они произошли от вредного хлеба, — сказал Григорий Павлович.

— Смертные случаи точно были, но они ведь и всегда бывают, но я не могу этого хлебу приписывать. Я думаю, на то была воля божия. Во всяком случае, они должны были просить начальство, а не самовольно грабить амбар. Притом запасчика Архипова чуть не утопили.

Нагибин начал подробно рассказывать все происшествие. Управляющий слушал, нахмурившись; исправник вставлял по временам отрывистые восклицания, вроде: «Ах, канальи, вот бестии! вот черти!» Доктор не спеша, методически закусывал, чокаясь с исправником, и тоже молчал, то нахмуривая брови, то прищурив глаза, внимательно и зорко вглядываясь в лица Нагибина и Григория Павловича.

— Жаль, жаль, — сказал управляющий, выслушав все, что считал нужным сказать Нагибин. Он встал с кресла и несколько раз медленно и, повидимому, в большом раздумье, прошелся по комнате.

— Это в высшей степени неприятная история, в высшей степени неприятная история! Надо было всячески избежать ее, — сказал он, наконец, останавливаясь против Нагибина.

— Я не виноват, — заговорил тот как-то торопливо и растерянно. — Вам известна моя служба, Григорий Павлович, всю жизнь со всем усердием, так сказать, верой и правдой…

— Да знаю, знаю, — махнул рукой Григорий Павлович, снова заходив по комнате. — Ну, оставим это все до завтра. А виновные где у вас находятся?

— Крапивин под домашним арестом содержится в больнице. Заведование больницей передано бывшему фельдшеру Каратаеву. Озерков, Шитов и еще двое из более виновных содержатся при полиции, остальные все на работах.

— Хорошо. Так, значит, завтра мы все расследуем и увидим, что нужно сделать. А теперь хорошо бы поужинать и соснуть. Я чувствую крайнее утомление, — заключил Григорий Павлович, снова опускаясь в кресло.

Нагибин скрылся во внутренних комнатах, сильно озабоченный. Он начинал понимать, что зашел в своем усердии к интересам помещика слишком далеко. Он сам прошел в кухню и спросил у повара, уже надевшего свой колпак и белый фартук и важно священнодействовавшего у плиты, скоро ли будет ужин.

— Сейчас будет готово-с, — ответил тот, не отрываясь от своего дела.

Вскоре после того, как приехал управляющий, на дворе у Нагибина собралась небольшая кучка баб с просьбой допустить их до управляющего, перед которым они хотели встать на колени и просить помилования себе и мужьям.

— Что с ними делать? Доложить ли Григорию Павловичу или приказать казакам разогнать их? — спрашивал растерявшийся Нагибин у секретаря управляющего, пившего чай в столовой с Серафимой Борисовной.

— Нет, лучше не докладывать. Григорий Павлович все равно не примет их сегодня, а казакам отдать приказ, то, пожалуй, шум подымется; Григорий Павлович этого не любит. Лучше выйти и уговорить их разойтись, сказать, что завтра их выслушают, — предложил секретарь.

Нагибин с минуту молча глядел на него. Ему идти уговаривать баб разойтись! Это что-то не вязалось е его понятиями.

— Не выйдете ли вы? Как лицо уполномоченное… вас скорее послушают, — предложил Нагибин секретарю.

— Что ж, пожалуй, я выйду, — согласился тот и, улыбаясь, встал и отправился на крыльцо, где ему очень скоро удалось успокоить баб обещанием, что завтра они будут приняты и выслушаны в конторе. Секретарь стоял на крыльце в одном сюртуке, поеживаясь от холоду и сырости и покачиваясь с каблуков на носки, уговаривал баб, называя их голубушками. А сзади его стояли два исправничьих казака, всюду сопровождавшие свое начальство, готовые ринуться по его приказу в огонь и воду. Бабы разошлись без всяких возражений.

Ужинали в зале. К ужину приглашены были секретарь и Нагибин. Разговор за столом не клеился, да и некогда было разговаривать. Повар Григория Павловича не ударил лицом в грязь, и уха из свежих харюзов была очень хороша. Хороши были и отлично зажаренные рябчики с разными вкусными к ним салатами и нежные, легкие вафли со сбитыми сливками и душистым вареньем из княженики. Ко всему этому подавались весьма недурные вина, хранившиеся в подвале Нагибина для особо важных посетителей. После ужина, хотя и приведшего гостей в более благодушное настроение, они все-таки пожелали сейчас же лечь спать. Были внесены кровати в залу и гостиную с пуховиками для доктора и для управляющего. Секретарю пуховика не полагалось, и сделанная ему на диване в зале постель была порядочно жестковата (тогда в заводах еще не водилось мягкой мебели), но была чистая простыня, пара мягких подушек и теплое одеяло, и секретарь с наслаждением растянулся на диване, дождавшись, однако ж, когда улеглось начальство, укладываемое своим лакеем. Когда легли и Григорий Павлович приказал потушить свечи, секретарь сказал ему:

— А ведь к вам, Григорий Павлович, тут полный двор баб сбегался.

— Ну и что же?

— Струсил Нагибин и спрашивает, как с ними быть. Хотел вам докладывать, я отсоветовал, вышел к ним и уговорил их разойтись. Сказал, чтоб завтра приходили в контору.

— И прекрасно, и прекрасно! — ответил управляющий и почти тотчас стал посапывать носом.

«Уж заснул, а я и покойной-то ночи не успел пожелать», — огорчился секретарь, засыпая.

Только доктор в гостиной еще ворочался на своем пуховике, тяжело отдуваясь: он покушал более, чем следовало.

XII

Утром на другой день, несмотря на то, что падал мокрый снег и тотчас же таял на земле, бабы уже собрались у конторы и ждали там часа два появления начальства. Крапивина приводили для допроса в дом к Нагибину, и он принес с собой образцы муки и хлеба. Григорий Павлович допрашивал его в зале только в присутствии доктора. Крапивин просил произвести вскрытие последнему умершему мальчику, сыну Озеркова, похороненному всего дня два тому назад. Ему хотелось это сделать для того, чтобы были вполне несомненные доказательства отравления.

— Но можно и так поверить, — сказал на это доктор, сидевший за столом и рассматривавший муку и хлеб. — Скверный хлеб, нельзя таким людей кормить. Николай Модестович сделал грубую ошибку, что не досмотрел сам и слишком положился на своих подчиненных. А вырывать похороненных и производить им вскрытие, я думаю, нет надобности. Это только еще больше неудовольствия вызовет в народе, он ведь подобных вещей не любит.

— Да, это правда, я и сам думаю, что вскрытие излишне, — согласился Григорий Павлович, прохаживавшийся по зале.

— Мертвых не воскресишь, — рассуждал доктор, откинувшись на спинку стула, — а от живых вред этот устранен теперь будет. Кроме того, ведь не все же и умирали. Погибли только слабейшие организмы, имевшие предрасположение к заболеваниям, как это и всегда бывает и при эпидемиях и при всяких других неблагоприятных условиях жизни. Самое лучшее, Григорий Павлович, оставить мертвых в покое, а то подумайте, сколько хлопот и лишних расходов. Да и его сиятельству эта история будет крайне неприятна.

— Все это так, милейший доктор, и вполне я с вами согласен, — заговорил Григорий Павлович, останавливаясь против доктора, — но тогда Крапивину, как вызвавшему волнение и беспорядки в среде рабочих без особенно уважительных причин, придется понести почти одному всю тяжесть княжеского гнева. Не довести же этого дела до его сведения я не могу.

— Совершенно верно-с, но в своем донесении вы можете смягчить всю эту историю, представив ее не в слишком мрачных красках, и дело, может быть, как-нибудь и обойдется: особенно сурового наказания, вроде отдачи в солдаты, теперь ведь уж быть не может, а небольшое послужит наукой молодому человеку, заставит его более умело обращаться с людьми, — говорил доктор, постукивая по столу концами пальцев.

— Крутенек наш князь, крутенек и не слишком-то поддается посторонним влияниям, — сказал Григорий Павлович, останавливаясь перед Крапивиным. — Я просто не могу себе представить, чем это может кончиться. Вы должны быть ко всему готовы.

— Я и готов ко всему, — спокойно сказал Василий Иванович, глядя в глаза управляющему своими чистыми серыми глазами. — Я перенесу все безропотно, но молчать и ждать я не мог, не имел права. — Григорий Павлович молча отвернулся и опять стал ходить по комнате.

— Ну да, я понимаю все это, хорошо понимаю. Всему причиной эта проклятая дорога, эта дальность расстояния. Если б можно было своевременно снестись с главным управлением, то оно, конечно, устранило бы поводы к этой истории.

— Я так и думал, и как только дело выяснилось для меня, написал и в главное управление и господину доктору, но Николай Модестович не захотел отправлять с нарочным моих донесений, а почта ходит отсюда только раз в неделю. Письма мои и пролежали дней пять в конторе. А тут как раз наступила выдача хлеба, и рабочие не захотели брать его.

— Да, Николай Модестович бывает через меру экономен, чересчур, — проговорил недовольным тоном Григорий Павлович, опускаясь в кресло.

— И вот в результате произошло столкновение двух служебных усердий, — рассмеялся доктор, разведя руками. — А нам вот тут в чужом пиру похмелье.

Крапивин хотел было возразить на это шутливое замечание доктора, но только поглядел на его широкое, лоснящееся от жиру лицо и промолчал.

— Идите, и будем ждать распоряжений князя. Я постараюсь сделать для вас, что могу, — сказал Григорий Павлович Крапивину.

— Я готов всему подчиниться, — отвечал Крапивин, — но я покорнейше прошу вас, Григорий Павлович, сколь возможно снисходительно отнестись к Озеркову. Ведь у него сын умер, отравившись хлебом. Да и ко всем другим я прошу вашего снисхождения. Собственно, они ведь не виноваты, я причиной всему.

— Хорошо, хорошо, идите. Там уж наше дело разобрать, кто насколько виноват, — несколько суховато ответил Григорий Павлович.

Василий Иванович откланялся и вышел.

— Теперь, милейший доктор, я отправляюсь в контору, а вы…

— А я в больницу, надо же по пути обревизовать, как там и что, а затем, — добавил доктор, обращаясь к входившему Нагибину, — зайду к супруге вашей выпить ее прекрасного кофе, который она так мастерски варит, ну и побеседую с почтеннейшей Серафимой Борисовной, пока вы будете в конторе и, вероятно, оттуда пройдете и на фабрики. — Григорий Павлович утвердительно кивнул головой и пошел в переднюю одеваться.

Толпа баб, ожидавшая у конторы, упала на колени прямо в грязь, как только подъехал управляющий с Нагибиным к крыльцу, выходившему на улицу.

— Не надо, не надо, встаньте, — закричал им управляющий, с недовольным видом махая рукой, и поспешно прошел в контору. Тут были допрошены Озерков и Шитов и все те, на кого показывал Архипов, как на главных виновников совершенного над ним насилия. Был допрошен и сам Архипов, и некоторые из баб, и Гвоздев, заставленный насильно записывать выдачу, и, наконец, все дело выяснилось как нельзя лучше перед молчаливо выслушивавшим показания Григорием Павловичем.

Оставив решение дела до завтра, он встал и, пригласив с собой Нагибина, проехал с ним на фабрики. И там он был встречен земными поклонами, просьбами о прощении, обещаниями усердно работать и хорошим поведением загладить свою вину. Там же, на пороге пудлинговой фабрики, Григорий Павлович был встречен механиком и, дружелюбно поздоровавшись с ним, заговорил о делах, касающихся его специальности. Вместе обошли они все фабрики, разговаривая о делах, и затем управляющий простился, пригласив механика обедать с собой, и уехал. Прощаясь с рабочими, он обещал им испросить прощение у князя ввиду их раскаяния и исправного исполнения работ.

— Будем стараться, рады стараться, — кричали рабочие, окружая управляющего, опять кланяясь до земли.

— Хороший народ, послушный, покорный и всегда был на хорошем счету. Удивляюсь, как вы на этот раз не умели с ним поладить. Следовало удовлетворить их просьбу о хлебе и не затевать всей этой истории. — Нагибин заговорил было что-то в свое оправдание, но управляющий остановил его с нахмуренным и недовольным лицом.

— Да уж молчите, завтра поговорим об этом. — В уме он решил распечь его как можно жестче, но откладывал это дело до завтра, так как очень проголодался и не хотел портить своего аппетита. Вообще завтрашний день назначался днем экзекуций, и уже вечером этого дня в гостях у механика, пригласившего всех к себе в гости после обеда, он поговорил с Анатолием Николаевичем о мерах возмездия.

— Невозможно оставить их без наказания, хотя, как я вижу теперь, всю эту историю могло устранить здешнее начальство, да толку не хватило, — говорил Григорий Павлович, с досадой разводя руками.

Они прохаживались с исправником по зале, пока в кабинете механика устраивался карточный стол. Карты устраивались исключительно для доктора, который начинал жестоко скучать и хандрить всякий раз, когда долго не видел зеленого поля.

— Никак невозможно, острастка должна быть дана, — с готовностью ответил исправник.

В то время исправники получали определенный оклад от заводовладельцев, а иногда еще и сверх оклада перепадало что-нибудь за особо важные услуги, и к управляющим больших имений относились весьма почтительно, чтоб не сказать подобострастно. Выпороть кого угодно, даже и без вины, каждый исправник считал своей обязанностью. А тут и вина была, и притом вина громадная. Готовность исправника, конечно, нисколько не удивила Григория Павловича, но заставила его несколько озабоченно нахмурить брови. — Только знаете что, Анатолий Николаевич, времена теперь мы переживаем трудные, так сказать, накануне освобождения, — заговорил он, понижая голос, — а поэтому нужно все-таки сообразоваться с требованиями времени и-и… — тянул управляющий подыскивая выражения.

— Я понимаю вас, Григорий Павлович, вполне понимаю, все будет сделано в надлежащем размере, — успокоил Анатолий Николаевич затрудняющегося управляющего. — Вы можете вполне положиться на меня, я, знаете, и сам не люблю переступать границы.

— Да, пожалуйста! Я на вас надеюсь более, чем на Нагибина, который завтра будет вместе с вами в полиции и, может быть, по злобе на того или другого (тут ведь у него не обойдется без личных счетов) будет настаивать на более строгом взыскании, так вы уж, пожалуйста, не слишком доверяйте ему, решайте сами. И женщины тут будут, надо и попугать их и все-таки отнестись к ним помягче. Можно бы и совсем баб не трогать, если б не это насилие над Архиповым, который, правду сказать, больше всех заслуживает розог.

— Помилуйте, без наказания оставить нельзя-с. Там еще когда что будет относительно воли, а страх и почтение к начальству они должны иметь. Нет, надо и им сделать внушение, а то они и снова какое-нибудь самоуправство проявят. На баб ведь только зыкнуть хорошенько, так у них и душа в пятки уйдет, а для примера прочим дать одной или двум лозанов по пяти, и довольно. Сами вы, конечно, не будете присутствовать.

— Нет, пожалуйста, увольте, — сказал Григорий Павлович с брезгливой гримасой. — Вполне достаточно одного Нагибина. Мне завтра надо будет позаняться кое-чем с Густавом Карловичем.

В это время Густав Карлович подошел с картами веером; Григорий Павлович и Анатолий Николаевич взяли по карте и пошли к карточному столу, у которого уже дожидался их доктор.

На другой день производилась экзекуция. Выдрали Озеркова и Шитова и еще человек трех из рабочих, на которых указал Архипов накануне, как на помогавших тащить его в пруд. Только число ударов оказалось настолько невелико, что виновные, ожидавшие жесточайшей порки, после сами удивлялись слабости наказания. Они приписали это заступничеству Василия Ивановича, весть о котором как-то достигла до них.

Во время порки стон и рев как в самой полиции, так и около нее стояли невообразимые. Бабы, на этот раз согнанные десятниками, ревели так отчаянно громко, что почти заглушали гремевший, как труба, голос исправника. Из них только одна получила пять лозанов; другая, указанная Нагибиным, оказалась беременной и была отпущена. Часам к двенадцати все было кончено, и отпущенные домой мужики и бабы бегом разбегались по домам с чувством облегчения, что ожидаемая гроза, наконец, разразилась и все их дело кончено. Никто не роптал на наказание, все считали его заслуженным, одна только Ефремова, как женщина уже пожилая, никогда раньше не подвергавшаяся телесному наказанию, считала себя глубоко обиженной и горько проплакала весь вечер.

Все начальство опять вместе обедало у Нагибина, а вечером управляющий потребовал к себе Архипова и жестоко распек его за испорченный хлеб. Когда тот попробовал было оправдываться тем, что хлеб и доставлен был дурной, то это только ухудшило дело.

— Так зачем ты, собачий сын, принимал его, когда видел, что он испорчен? Ты, значит, взятку взял с поставщика? Как смел ты это делать? — кричал на него Григорий Павлович. — Я знаю, как вы свои карманы набиваете, разбойники, грабители! Сам ты, однако, не ел этого хлеба, а других заставлял его есть! Ведь знаешь ли ты, что тебя под суд упечь за это можно? Благодари бога, что тебя покупали в пруду, ты это вполне заслужил, и если б не это, я отнесся бы к тебе еще строже. Старик ты, шестьдесят лет тебе, а ты не боишься бога, не имеешь совести. Через месяц ты будешь сменен с должности, а теперь ступай вон!

Архипов, дрожащий, готовый упасть на колени, поспешил выпятиться в переднюю. Он страшно струсил, несмотря на то, что имел чем жить, если бы и остался без службы.

— А теперь, Николай Модестович, надо поговорить и с вами, — обратился Григорий Павлович к Нагибину, молча присутствовавшему при этой сцене. — Как могли вы допустить все это безобразие и почему не отнеслись с большим доверием к заявлению фельдшера Крапивина? Почему, наконец, мне не донесли немедленно? Я успел бы сделать распоряжение, а вам только задержать выдачу хлеба дня на два, — и всей этой скверной истории не было бы. Столько лет вы служите, пользовались до сих пор доверием как моим, так и князя и поступили так глупо и даже недобросовестно. Сами едят себе хороший хлеб и знать ничего не хотят о нуждах рабочего. А между тем это ваша прямая обязанность, как ближайшего к рабочему начальства. А вы сами даже не посмотрели хлеб и других сведущих людей не заставили посмотреть, вполне на свою родню положились, а вот он, ваш милейший шурин, и подвел вас, поставил в глупейшее положение. Да и все хороши теперь будем перед князем. Эх, Николай Модестович!

Махнув рукой, Григорий Павлович несколько времени молча ходил по комнате, потом подошел к столу, на котором стоял графин с домашним квасом, налил и выпил полный стакан. Потом он повернулся к Нагибину, молча сконфуженно переминавшемуся с ноги на ногу, и снова принялся пилить его.

— Ведь вам небезызвестно, Николай Модестович, что скоро наступит освобождение и надо всячески избегать всяких поводов к неудовольствиям. Боже упаси, если вспыхнет открытый бунт и придется остановить заводы. Какие будут громадные потери и какая ответственность упадет на нас, если только мы уцелеем. Нет, милейший, теперь не время гнуть рабочего в бараний рог, надо с ним помягче, потактичнее обходиться. Этому заводу предстоит будущность, может быть, закроются другие, но этот будет расти и развиваться, так хочет князь. Итак, помните, что во что бы то ни стало надо ладить с рабочими, не мирволить им, но о нуждах их заботиться добросовестно.

И долго еще читал Нагибину нотацию Григорий Павлович, и когда, наконец, Нагибин был отпущен, то был красен, как рак, и рубашка на нем была совершенно мокрая. Он упал в своей спальне на постель и, уткнувшись головой в подушку, заплакал. За все тридцать лет его службы он не помнил, чтоб его когда-нибудь кто-нибудь так долго, так гневно и язвительно распекал и упрекал потворством к заведомо берущей взятки родне жены. И всю эту кутерьму поднял Крапивин, смутивший всех. Да, наступали какие-то новые, непонятные для узкого и тяжелого ума Нагибина времена. В первый раз еще Григорий Павлович заговорил об освобождении крепостных, как о деле решенном, и все еще не веривший в это Нагибин теперь сразу поверил и испугался надвигающегося переворота.

«Уходить тогда надо, уходить», — думал он и тоскливо метался на постели. Серафима Борисовна подошла к нему, помогла снять сюртук и старалась его утешить и успокоить.

В последнюю ночь пребывания управляющего в Новом Заводе выпало много снегу, и, к великой радости доктора, запрягли лошадей в зимний экипаж, но повар и секретарь управляющего должны были ехать в летнем на случай, если б он понадобился. Несколько рабочих было выслано вперед на все трудные и опасные места, чтоб могли подхватить экипаж, поддержать, а в случае надобности и перевезти его на себе. Исправник со своими казаками уехал вперед рано утром, а в десять часов и главноуправляющий имением князя выехал из Нового Завода. Его провожали только механик, Сергей Максимович, явившийся по обыкновению с больничной рапортичкой, и Серафима Борисовна, растерянно извиняющаяся за супруга, что он заболел и не может встать и выйти проводить дорогих гостей. Она приложила платок к глазам и всхлипнула.

— Э, не беспокойтесь, это пройдет у него, — сухо сказал Григорий Павлович и, поблагодарив ее за хлеб-соль, простился со всеми и уехал.

XIII

Серафима Борисовна напрасно боялась, что богатый жених, не получивший сразу определенного ответа, обидится и не приедет больше. Дня через три после бунта он снова был в Новом Заводе только с зятем, но без сестры и отца; оба были у Серафимы Борисовны и до некоторой степени были обнадежены ею, но к Архипову она их не повезла и просила их обождать еще несколько дней, чтоб дать Архипову поправиться, да и самой ей хотелось прежде проводить ожидаемого на днях главноуправляющего.

Сваты приехали опять вскоре после отъезда Григория Павловича, на этот раз втроем: Новожилов-жених, его сестра и ее муж. За отца они извинились, что он не может быть по этой ужасной дороге. Правда, они приехали уже в кошеве, но местами снегу было так мало, что приходилось, тащиться по голой земле, и сорок верст расстояния, отделяющего Сосьву от Нового Завода, плелись около шести часов.

— Если б не крайность, — говорила Варвара Степановна (так звали сестру Новожилова), здороваясь с Серафимой Борисовной, — то ни за что бы не поехала по такой дороге. А то, вижу, брат скучает, ходит сам не свой, ну, думаю; надо как ни то добиваться окончания дела.

Серафима Борисовна еще утром побывала у Архипова и сказала ему и Лизе, что сваты приехали и надо дать решительный ответ, то есть прямо сделать просватанье и назначить день свадьбы.

Лиза, похудевшая и побледневшая за эти тяжелые для нее дни, только плакала и хотя твердила все свое: «нет, не пойду», но на это никто не обращал внимания. О Крапивине и своей любви к нему она не смела и заикнуться.

Когда Архипова приволокли домой и с помощью своей старухи-кухарки Лиза переодела отца и уложила его на печь под шубу, подав ему, по его требованию, стакан водки, — кто-то тихонько постучал в окно комнаты, выходившее на улицу. Лиза подошла к окну и увидала стоявшего там Крапивина, знаками просившего Лизу отворить ему калитку. Зимние рамы были уже вставлены, отворить окно было нельзя, и Лиза только махнула ему рукой, чтоб уходил. Выйти к воротам, запертым тяжелым засовом, тотчас как втащили Архипова, она не смела: кухарка увидала бы и сказала отцу.

На третий уж день, когда зубы у Архипова перестали стучать и самого его перестало трясти, он разразился страшной руганью по адресу Крапивина. Во всем винил он его одного: и в том, что его, старика, пользовавшегося уважением рабочих, чуть не утопили в пруду, и в том, что он произвел бунт в народе без всякой иной причины, кроме желания всем наделать как можно более неприятностей. Он так кричал, так топал ногами и скверно ругался, что перепуганная Лиза, никогда не видавшая отца в таком раздраженном состоянии, не только не смела сказать слово в защиту Крапивина, но готова была провалиться сквозь землю. Ей строго запрещено было не только видеться и говорить с «этим душегубом, с этим каторжным», но и кланяться ему и даже глядеть на него.

— Если увижу, что ты еще с ним переглядываешься, прямо схвачу полено и убью тебя, — заключил Архипов свои гневные речи.

Последнее запрещение было совсем излишне, потому что на другой же день после бунта Крапивин был арестован, и у дверей свободной больничной палаты, обращенной в место заключения, постоянно сидел сторож, вначале не позволявший ему даже в коридор выходить. В день бунта, услыхав, что Архипова топили в пруду, Василий Иванович бросился к его дому, думая оказать помощь, но уже застал запертые ворота. Тщетно ходил он около, поджидая, не выйдет ли к нему Лиза и не скажет ли что-нибудь о своем отце, и, не дождавшись, ушел в больницу, где его попечений требовал больной сынишка Озеркова.

Эта история с Архиповым была для Василия Ивановича совсем неожиданной. Правда, он ожидал, что у Архипова отберут ключи насильно, если он сам добровольно не отворит амбара, что, может быть, не обойдется при этом без нескольких толчков, но не ожидал, что Архипов будет так долго упорствовать, а народ, такой забитый и кроткий, так рассвирепеет.

Он думал сам пойти с народом к амбарам и употребить все свое влияние, чтоб удержать рабочих от насилий, но свалившийся ему на руки опасно заболевший сын Озеркова, к которому он так настойчиво просил идти, помешал ему быть там. Все сложилось так скверно, что Василий Иванович сильно приуныл, сознавая и опасаясь, что эта история может навсегда разлучить его с Лизой. Когда Назаров приходил к нему и, видя его уныние, начинал утешать и ободрять его, Крапивин сердился.

Загрузка...