Запахи



Иногда кажется, что у меня больше пяти органов чувств. Хотел написать, одарён больше, чем пятью органами чувств. Но остановился и подумал, одарён? Не наказан ли? Нет, нет! Речь не о физиологии! Одарён или наказан, потому что, кроме обычной функции органов чувств, обеспечивающих моё существование, зрительные образы, звуки, вкусовые ощущения, прикосновения – иногда будят во мне воспоминания, которые, вероятно, вообще не должны, или не могли возникнуть. Но, пожалуй, самые яркие воспоминания, притом, казалось бы, самые скрытые и неожиданные, связаны с обонянием.

Вот сейчас я раскупорил бутылку вина. Из горлышка дохнул такой добрый, такой давно не вспоминаемый запах. Стоп! Какой же давно не вспоминаемый запах? Я ведь часто пью моё любимое вино. Именно это. Смесь Каберне Савиньён, Мерло и Шираз, произведенного в самарийском поселении. Я ведь не впервые откупориваю такую бутылку. Почему же только сейчас этот, безусловно, нередко ощущаемый мною запах так точно, так последовательно включил каждый мой шажок от самого дома до подвала?

Вас удивляет это уменьшительное шажок? Так ведь речь идёт о времени, когда мне было три года и ещё максимум два месяца. Почему с такой точностью я определяю возраст? Случилось это вскоре после смерти отца. Он умер в начале июля. Об этом я узнал, разумеется, уже повзрослев. А я вышел из дома в жаркий летний день. Следовательно, это не могло быть позже конца августа.

Фасад нашего дома был стороной угла, замыкающего площадь. Вторая сторона угла начиналась устьем узенькой улицы, а дальше – длиннющий тоже, как и наш, двухэтажный дом. Это была большая центральная, самая парадная площадь города. Дореволюционное название Соборная сменили на Красная. Ближе к дому на ней был красивый сквер, а там, в дальнем конце – голое пространство, на котором принимали парады. В пору, о которой рассказываю, я ещё не забирался в такую даль. Где-то в тридцатых годах там водрузили памятник Ленину. Но это уже совсем потом.

А пока я шёл по раскалённому тротуару вдоль длинного дома, и вдруг почувствовал удивительно приятный запах. Впервые. Запах вырывался на улицу из открытой двери. Как сейчас, из горлышка бутылки. Я вошёл. Уже на очень многих ступеньках каменной лестницы, спускавшейся в глубокий подвал, было так приятно, прохладно. Не было сжигавшего зноя тротуара. Но главное запах! Кроме запаха и прохлады, в подвале был загадочный полумрак. Деревянные бочки очень большие и просто огромные занимали всё длиннющее пространство подвала. А ещё человек. Пожилой. Может быть, даже старый.

Естественно, тогда я ещё не знал, что единственный человек в этом подвале был виноделом. Трудно сказать, когда впервые я услышал слово винодел и понял его значение. Но было очень интересно наблюдать, как этот старый человек воткнул конец толстой резиновой трубки в отверстие огромной большой бочки, что-то выпил из другого конца трубки и мгновенно вставил его в отверстие бочки поменьше. Я смотрел на это, взгромоздившись на табуретку.

- Ты маленький Деген? – Спросил меня пожилой или старик. – Ах, какой человек был твой папа! Нет такого другого человека на свете! Все любили его. Все! Святой был человек! Хочешь немного вина?

Я ещё не знал, что такое вино. Но старик, так хорошо говоривший о моём папе, а я невыносимо тосковал по нему, не мог предложить мне что-нибудь нехорошее. Поэтому я кивнул.

Он взял маленький гранёный стаканчик. Сейчас такой я назвал бы стопкой. Очень быстро вытащил из меньшей бочки конец резиновой трубки, из которой в стаканчик полилась какая-то темно-красная жидкость. Он быстро возвратил конец трубки в отверстие бочки, посмотрел на стаканчик, в котором этой жидкости было чуть меньше половины. Ещё раз посмотрел, чуточку отлил на пол, и дал мне стаканчик.

Естественно, человек, который так хорошо говорил о моём любимом папе, не мог дать мне что-нибудь плохое. Но я даже не ожидал, что эта тёмно-красная жидкость окажется настолько вкусной! К сожалению, её так мало! На дне небольшого граненого стаканчика.

Старый человек ушёл в дальний конец подвала. Я быстро соскочил с табуретки, подошёл к бочке, извлёк конец толстой резиновой трубки. Из неё текла эта самая вкусная тёмно-красная жидкость, которую старый человек назвал вином. И я с удовольствием, без всяких ограничений стал пить это вино.

Дальше уже из рассказов, которые я слышал. Дальше я ничего не помнил. Рассказывали, что меня, утопавшего, успели спасти, извлекли из лужи вина.

Не помню, что было дальше. Вообще ничего не помню. Помню только, что в четырёхлетнем возрасте заболел брюшным тифом. Вернее, помню, что для выздоровления, как лекарство раз в день мама давала мне столовую ложку вина. Слово вино мне уже было знакомо. Но это был совсем другой напиток. Тоже вкусный, потому, что сладкий. Но не было в нём того запаха, который околдовал меня ещё на раскалённом тротуаре площади. Не потому ли, что это вкусное сладкое вино было лекарством, я всё-таки не люблю крепленых вин? Но и такого вина, в котором чуть не утонул, до приезда в Израиль пить мне не приходилось. Правда, в Грузии, где я приходил в себя после первого ранения, очень понравилось домашнее вино. Хозяин, Самуэль Гагуа, называл его Джаная. И потом, когда пил хорошие грузинские вина, вспоминал и доброго Самуэля Гагуа, и Джаная, вино, которого не было в продаже.

Когда мне исполнилось двенадцать лет, мы переехали из дома на площади. Я начал работать, и у меня появились деньги. Нет, за работу помощником кузнеца у дядьки Фэдора я денег не получал до тринадцати лет. Деньги платил мне живописец Герцель за лозунги. Перед октябрьскими праздниками и перед Первомаем школа отпускала меня на неделю, в течение которой я должен был для школы написать праздничный лозунг. Вероятно, в школе не знали, что такая работа занимает у меня не боле одного часа. А остальные часы, пока Герцель золотом и серебром расписывал знамёна, я зубным порошком, разведенным на молоке с добавлением клея, писал лозунг за лозунгом, получая за каждое полотнище тридцать рублей. Таким образом, дважды в год перед праздником я приносил маме ровным счётом три её заработных платы медицинской сестры. Разумеется, из этих денег я мог выкроить какой-то рубль с копейками на бутылку изумительного могилёв-подольского Алигате. Бутылку мы выпивали на пару с другом прямо из горлышка. Очень редко из стаканов.

Это было совсем не то вино. Не тёмно-красное. Белое. Если точнее, не белое, а бесцветное. Правда, если посмотреть не на бутылку, а уже потом – сквозь стакан на свет, слегка желтоватое, словно солнце оставило на нём свой отпечаток. Вино другое, не с тем незабвенным запахом. Полусухое могилёв-подольское Алигате! Неповторимое!

Много-много лет спустя, когда мы бывали в Греции – на материке и на островах, я искал хоть что-нибудь подобное могилёв-подольскому Алигате. Но не было такого. И в Италии не было. И во Франции, Испании и Португалии. Не было его в Бразилии и в Калифорнии. И вдруг в Шлайдене, который в Северо-западной Германии, недалеко от Голландии, в ресторане на горе к форели нам подали очень похожее вино. Забыл его название. Три слова. Одно из них – Мозырь. Впрочем, название не имеет значения, потому что не только в соседних Аахене и Кельне, не только в Кобленце, который на Мозыре, но даже в самом Шлайдене в магазинах этого вина нет. А ещё очень похожее вино мы нашли в Вюрцбурге, который совсем не на Мозыре, а на Майне.

Сейчас с женой мы опорожнили бутылку с вином, запах которого возродил в моей памяти тот самый подвал. Хотел добавить и лужу вина. Но я ведь этой лужи не помню. Вероятно, даже не видел. Знаю о ней только из рассказов. Возможно, снова возникнут подобные воспоминания, когда раскупорю очередную бутылку. Она лежит среди других и ждёт своей очереди.

Запах. Он как палец, нажавший на спусковой крючок, выстрелил воспоминания. А выстрел отводит затвор и загоняет в патронник другой запах, который ох как не хочется выстрелить! Другой запах. Совсем другой запах. Не вина. К превеликому сожалению, этого запаха не могу забыть.

По пути из дома в почтовое отделение, в которое иногда наведываюсь, для сокращения пути, по нежилой, просто проезжей не улице, вернее, дороге, прохожу мимо огромного зелёного металлического бака, из которого даже лёгкий ветерок достаёт этот жуткий запах. И это в Израиле, который весной, шутя, называю парфюмерным магазином. Чтобы не ощущать этого запаха, приходится удлинять путь – по нормальной улице и вдоль большой автомобильной стоянки. Дело не в вони. Я ведь врач. С первого курса медицинского института и почти до завершения врачебной работы не был окутан только запахами амброзии и нектара. В анатомке запах формалина, исходивший из трупов, выедал глаза. А потом – запахи гноя, кала, немытого тела. Но эти запахи не будили воспоминаний. А тот, из большого зелёного металлического бака…

Командир танка, гвардии младший лейтенант не имел понятия о том, что наступление, которое вот сейчас, через несколько минут для нас, для танков начнётся по сигналу белой ракеты, назовут, или уже сейчас где-то там назвали «Багратион».

И вообще, что мог знать гвардии младший лейтенант, кроме устремлённой на левый край, на Запад красной линии на свёрнутой в гармошку карте? И за это спасибо. Знал хотя бы, куда должен идти его танк. Это в районе белорусского городка Лиозно. Начало атаки было очень успешным. Ещё бы! После такой артиллерийской подготовки, казалось, вообще в немецкой обороне не мог уцелеть даже случайный муравей. И когда танк наклонялся так, что, казалось, вот сейчас он свалится на бок, это когда гусеница вдавливала в землю каким-то невероятным образом уцелевшее немецкое орудие, уже не было никакого страха.

Но главное, уже не было страха за экипаж. Я-то был обстрелянным, после двух ранений. А четыре мальчика моего экипажа, мои одногодки, лишь лобовой стрелок был старше меня, только сейчас, в этой атаке, впервые узнали, что оно такое, война. Но они были в порядке. Вася Харин вполне прилично вложил из пушки больше десятка снарядов по нужным целям. Вася Осипов, как ни странно, вполне исправно заряжал орудие. А я так боялся за него. Боже мой! Видели бы вы, какого изголодавшегося доходягу я вывез из запасного танкового полка в Нижнем Тагиле! Он мучительно сгибался, с трудом поднимая пятнадцатикилограммовый снаряд. И это не в тесноте танка, и не на ходу, и фактически не одной рукой. Всеми правдами, а больше неправдами я подкармливал и тренировал его по пути от Урала к фронту. Нет, ничего не скажешь – молодцы.

Но вот, когда вечером мы вышли из боя… Это было между Витебском и Оршей. До самого основания выжженное село. Ни одного дома. Только обугленные печи. И трубы из них торчали, как надгробья. И запах.

На рассвете перед боем мы позавтракали. Днём, разумеется, ни о какой еде не могло быть и речи. Следовательно, надо бы перекусить. Но, когда я подумал о еде, меня от тошноты чуть не вывернуло наизнанку. Запах.

Тёплый летний вечер был настоян на непереносимой сладковатой вони. В тот вечер мы узнали, что это запах разлагающейся человечины, изредка сдабриваемой чем-то горелым. Убивал этот запах. И так несколько дней. До самой литовской границы. Бывало и потом. Но только бывало. Временами. А тут, в Белоруссии ежедневно, ежеминутно. До самой старой границы мы не увидели ни одного не сожжённого села. В это трудно поверить, но когда башня после каждого выстрела нашей пушки наполнялась пороховым газом, хоть и нечем было дышать, мы отдыхали от муки этой непереносимой вони.

Сейчас по пути на почту я предпочитаю более длинный путь.

Простите, что рассказал вам об этом, да ещё вслед за рассказом о запахе любимого вина. Но я ведь предупредил, что моё обоняние, это то, чем я одарён, и в то же время моя мука.

Мне так хотелось бы забыть войну! Но не могу. Не получается. Не удаётся. Потому что какой-нибудь пустячок среди полного благополучия на расстоянии сотен парсек и на отдалении в тысячи световых лет от того, что я упорно подавляю в своей памяти, внезапно восстанавливает в моём сознании то время и те проклятые картины.

Спустя пятнадцать лет после наступления «Багратион» я ночами не спал, опасаясь снова ощутить этот запах.

Восемнадцатого мая 1959 года мне удалось осуществить операцию, о которой я мечтал, ещё будучи раненым в госпитале после последнего ранения. Вероятно, именно мечта о такой операции привела меня в медицинский институт.

Через сорок минут после глупой травмы, приведшей к ампутации правой руки на уровне средней трети предплечья у слесаря-сантехника, я начал пришивать эту руку. Врачи скорой помощи постоянно слышали мои просьбы, если случится такая ампутация, немедленно привезти мне пострадавшего. И вот просьба выполнена.

Учиться реплантации мне было не у кого. Таких операций до этого ещё нигде не производили. После операции рука была зафиксирована гипсом. В палате, в которой лежал больной, заняты все девять коек. Так вот, на следующий день все девять больных этой палаты заявили, что в отделении есть только три настоящих хирурга. Меня тоже, как вы понимаете, им пришлось назвать. Ведь именно я прооперировал этого недотёпу-сантехника. А ещё они назвали Петра Андреевича Балабушко и Петра Васильевича Яшунина. Себя, даже не из скромности, я бы исключил из этой компании. Добавил бы профессора Бориса Михайловича Городинского, во время Дела врачей вышибленного заведующего кафедрой хирургии Киевского медицинского института. Можно было бы добавить ещё примерно четырёх хирургов. Да что говорить! За исключением двух дам, хотя во время войны они работали в госпитале, и меня, самого молодого, все врачи нашего отделения были хирургами в медсанбатах. Но даже на их фоне два Петра из одного медсанбата были не просто хорошими, а выдающимися хирургами. Недаром наше отделение считалось лучшим в Киеве. Это очень объективная оценка. Врачи скорой помощи во главе со своим главным врачом, а кто лучше этих людей знал медицинскую обстановку в городе, при необходимости становились пациентами только нашего отделения.

Увлёкся воспоминаниями о своих коллегах и не объяснил, почему девять больных назвали только трёх врачей. Оказывается, они заметили, что все врачи, кроме этих трёх, заходя в палату, немедленно направляются к больному после реплантации и просят его подвигать пальцами. А только два Петра и я не просим двигать пальцами, а нюхаем руку. Это же так само собой разумеется! Как не нюхать. Не дай Бог ощутить даже намёк на тот самый запах!

Ну, а что же Борис Михайлович? Профессор вообще не заходил в мою палату. В операционную он вошел, когда я только начал реплантацию, когда я начал скреплять лучевую кость. Посмотрел и сказал только одно слово: «Сумасшедший! И вышел. Мне кажется, до самой выписки моего больного профессор почему-то поглядывал на меня косо. Возможно, он всё ещё не верил в удачу и опасался появления того самого запаха.

Но какая наблюдательность пациентов! Заметили, что мы нюхаем. Два Петра, как и я, надо полагать, не могли не принести с войны, не запомнить страшного запаха гниющей человечины.

Да, намешал я запахов в этом сочинении. Но куда деться. Столько ещё остаётся рассказать. А возраст поджимает. Можно и не успеть.

Пойду выпью. Нет, не раскупорю сейчас бутылку любимого вина. Надо выпить что-нибудь посолиднее. Имеется в виду не запах, а процент содержания алкоголя.

Май 2013 г.
Загрузка...