Микел Анжел Риера

Стеклянная клетка

Посвящается Франсеску Казасновас и Пере Росельд

Идя на работу и возвращаясь домой, я каждый раз проходил по тротуару мимо дома, в первом этаже которого происходило настоящее вавилонское столпотворение, лихорадочно суетились плотники, маляры, электрики, декораторы и прочий народ — они там сооружали что-то, не имеющее ко мне никакого отношения, скорей всего ресторан среднего класса, и видно было, что его открытие уже не за горами. Должен пояснить, что это строительство не имело ко мне никакого отношения лишь в том смысле, что посещение подобного заведения было мне не по карману и я не собирался стать его завсегдатаем, но, с другой стороны, я проходил мимо будущего ресторана по три-четыре раза в день, и он все больше вторгался в мой мир, именно вторгался, потому что я не находил, да, собственно, и не пытался найти, в своей душе какого бы то ни было интереса к нему, однако столько раз бросал на него мимоходом рассеянный взгляд (это было самое оживленное и людное место на моем пути от автобусной остановки до нашего учреждения), что мне стали казаться знакомыми лица тех людей, которые с каждым днем суетились там все больше, думая, вероятно, о назначенном сроке открытия; для меня это был день как любой другой, а этих людей он подгонял, и они в своих заботах, пожалуй, ни разу на меня и внимания не обратили. Но я-то их замечал, как я уже говорил, и даже, можно сказать, невольно раскладывал по полочкам: сегодня одну черточку подметил, завтра другую — и так понемногу получил о каждом из них какое-то представление, построил психологическую модель, основанную, разумеется, на случайных эпизодах, сценах, брошенных вскользь фразах. При этом я отмечал про себя, как один за другим завершались разные этапы строительства — плотницкие работы, малярные, проводка электричества и прочее, — по тому, как исчезали те или иные лица. Особой проницательности тут не требовалось: в один прекрасный день исчезли плотники, значит, наступил черед маляров и отделочников, когда исчезли маляры, надо было ожидать прихода мебельщиков, и так поочередно одна бригада сменяла другую, причем с каждым разом число рабочих уменьшалось; и вот наконец, когда интерьер был закончен и, на мой взгляд, получился слишком серьезным и строгим для того, чтобы обеспечить коммерческий успех, если принимать во внимание заранее приподнятое настроение людей, идущих в ресторан, — и вот тогда на смену рабочим появились новые, незнакомые мне люди и занялись разными мелочами, оформлением витрин и полок, я понял, что это — будущие официанты. С их появлением словно кто-то захотел лишить меня удовольствия изучить также и лица официантов, я стал часто находить дверь ресторана закрытой или чуть приоткрытой, и это был как бы последний штрих, заключительный аккорд симфонии, исполненной большим оркестром, верный знак того, что день торжественного открытия вот-вот наступит.

Так и случилось. Не прошло и недели, как неоновым огнем вспыхнула вывеска. «Стеклянная клетка» — весьма подходящее название. Этими двумя словами владельцы честно заявляли, что не обещают ничего особенного, ведь стекло — материал, которого везде сколько угодно, и меня в свое время удивило именно его обилие во внутренней отделке.

Хотя ресторан по своему классу оставался за пределами того мира, который я мог считать своим, пусть даже не в повседневной жизни, а по праздникам, но все же, как только его открыли, меня не покидала уверенность, что пройдет совсем немного дней — и я позволю себе роскошь зайти туда, уступив неуемному желанию, брошусь в этот чужой мир очертя голову. И это было не такой уж пустой затеей: ну как одинокому человеку вроде меня не взглянуть на людей, которые хоть немного ему знакомы, когда ему грозит бездонная пропасть полного одиночества. А в этом заведении у меня были «знакомые», хотя наблюдать за официантами мне довелось гораздо меньше, чем за сменявшими друг друга рабочими, которые ко дню открытия ресторана исчезли все до одного. Кроме того, что я мог увидеть там немножко знакомые мне лица, меня привлекал и сам этот зал, как будто это был дом дальних родственников, которых любишь, но с которыми не встречаешься, он стал для меня чем-то вроде одного из заветных мест, хранимых в памяти с детства, куда, став взрослыми, мы обязательно наведываемся, как только попадаем в родные края.

Я чувствовал себя настолько «своим» в этом ресторане, что, переступая его порог в первый (и, как потом оказалось, в последний) раз, держался завсегдатаем, и проявилось это прежде всего в том, что я не оглядывал зал, как это делает каждый, кто входит в подобное заведение впервые, потому что прекрасно знал, что где находится, от гардероба до туалета, и вошел так непринужденно и уверенно, что официанты наверняка удивились моему поведению. Я-то узнавал их всех без труда, с первого взгляда, будто нас связывало старое, пусть и недолгое знакомство, но и я в свою очередь удивился, когда метрдотель, приняв у меня пальто и передав его кому-то из своих подчиненных, спросил, один я или с компанией. Как мог я прийти туда не один, если живу один-одинешенек и вырос один-одинешенек и компанию составляет мне лишь мое бренное тело, с которым я неразлучен, как тень (или оно со мной неразлучно)? Если же подумать хорошенько, это был вполне резонный вопрос, и преследовал он одну лишь цель: получив ответ, проводить меня к столику, который по своим размерам или по своему расположению подходил бы мне наилучшим образом. Но получилось так, что, когда метрдотель задал мне этот вопрос, я уже шел к одному из столиков, а ему оставалось только следовать за мной. Усевшись, я еще раз прочувствовал, насколько удачное название придумали для этого ресторана. Можно было предположить, что его выбор, сделанный, безусловно, в коммерческих целях, был подсказан самим техническим решением интерьера, которое предпочли всем остальным, когда обсуждали проект. Мне кажется, нет на свете ничего более похожего на стеклянную клетку. Вернее, на эффектную витрину из многих клеток, словно предназначенную для показа всех видов рода людского — в широком кругу так называемых порядочных людей, — и все потому, что столики были отделены друг от друга стеклянными перегородками, из-за чего помещение напоминало просторный зверинец, рассчитанный на то, чтобы в нем рядом, но не соприкасаясь друг с другом, сосуществовали особи различных видов. Когда я уселся или, если хотите, спрятался в один из таких примыкающих друг к другу стеклянных ящиков, открытых с одной стороны и немного сверху, у меня возникло двойственное впечатление: с одной стороны, меня будто опустили в камеру, где царит изумительная искусственная тишина, с другой — казалось, что я смотрю на окружающий мир сквозь очки с растрескавшимися стеклами — настолько сильно искажало очертания окружающих предметов преломление света в рядах прозрачных переборок. Именно так все и было, я нисколько не преувеличиваю: непривычная, обволакивающая и глухая тишина превращала мою стеклянную клетку в роскошный аквариум, и мне это показалось забавным. Вот какого удивительного эффекта добились те люди, за работой которых я наблюдал не одну неделю, не догадываясь, что причудливое нагромождение прозрачных стенок понадобилось для того, чтобы создать игру преломленных лучей, благодаря которой все линии смещаются, образуя причудливые фигуры. Надо сказать, что оптический эффект и был главным новшеством, именно он придавал ресторану особую прелесть и выделял его среди других, тогда как тишина в стеклянной клетке была просто-напросто доведенной до абсолюта чертой, свойственной многим подобным заведениям, завсегдатаи которых хотят, чтобы никто им не мешал и чтобы сами они никому не мешали.

Я обратил внимание на это женское лицо, когда доедал первое блюдо. Мне показалось, что я ощутил какое-то прикосновение, как бывает, когда кто-нибудь долго и пристально на тебя смотрит, и ощущение это было настолько сильным, что я поднял голову от тарелки и повернулся в ту сторону, откуда взгляд исходил. Я сидел за столиком спиной к выходу из кабины, и женское лицо возникло на стекле слева от меня, четко выделяясь среди других лиц, расплывчатых и казавшихся из-за преломления света в вогнутом стекле более далекими, чем на самом деле. Когда я поднял голову, словно получив неизвестно как дошедший до меня сигнал — я отчетливо сознавал, что меня побуждают взглянуть именно в ту сторону, это впечатление живо в моей памяти по сей день, — глаза мои смело, почти дерзко встретили устремленный на меня взгляд женских глаз. Незнакомка оказалась проворней меня и тактично воспользовалась своим преимуществом — ведь она смотрела на меня еще до того, как я ее увидел, — и, хотя моя природная робость заставила меня отвести взгляд почти моментально, я все же успел заметить, что женщина первой опустила глаза. Даже сейчас не могу сказать, была ли она так красива, чтобы мгновенно поразить мое воображение, но одно знаю наверняка: в тот миг время для меня остановилось, я почувствовал, что ее лицо внушает мне безграничное доверие и в жизни моей наступила решающая минута. Я понимаю, всякому покажется сомнительным подобное утверждение, но я действительно с первого взгляда полюбил эту женщину, увидеть ее и воспылать любовью к ней — эти два события произошли одновременно, в одно и то же мгновение, я говорю о том, что почувствовал тогда и чувствую сейчас, так как это ощущение живо во мне и поныне. Никогда не мог я понять, какая неведомая сила пробуждает в нас любовь при взгляде на лицо одной-единственной женщины, в то время как другие женские лица, обладающие, возможно, не меньшей красотой, оставляют нас равнодушными. Но я совершенно уверен, что с того времени, как я себя помню, ни одна женщина (не говоря, разумеется, о моей матери) не пробуждала во мне такой нежности. Именно это чувство заставило меня, невзирая на условности, тотчас снова поднять голову и посмотреть еще раз на незнакомку, которая одним взглядом, как по волшебству, вдребезги разбила многотонную глыбу моего одиночества. Отражение оставалось на стекле, на том же месте, по-прежнему живое, и, хотя теперь женщина на меня не смотрела, в лице ее я почему-то чувствовал внимание к себе. Я попробовал оглядеться, чтобы установить действительное местонахождение этой женщины по искаженному вогнутым стеклом отражению, перевел взгляд вправо, в глубину зала, — незнакомка исчезла, затем стал проверять все возможные направления, надеясь угадать зигзаги лучей света в нагромождении стеклянных коробок. В ту минуту я понял одно: женщина, чей образ я вижу, может находиться в любом месте ресторанного зала. Мне оставалось или положиться на судьбу, или бесцеремонно разглядывать всех сидящих за столиками, иначе мне не найти эту женщину, которая так неожиданно и властно вторглась в мою жизнь. В ту минуту я острей, чем когда бы то ни было, почувствовал себя беспомощным ребенком. Я говорю это теперь, вспоминая, с каким пылом я поначалу украдкой, потом, махнув рукой на всякие приличия, нахально начал оглядывать зал, силясь отыскать истинное место, откуда сквозь непостижимое хитросплетение преломленных и отраженных лучей пришел ко мне этот чарующий образ, который заставил меня впервые в жизни стать смелым, даже дерзким в присутствии женщины. Так вот, этот наглый мальчишка, которого я заставил пройти по всем рядам клеток, заглядывая в каждую, вернулся на свое место, потерпев полное фиаско. Но отражение не исчезло, глаза незнакомки теперь смотрели на меня как будто бы робко, а возможно, мне так казалось только потому, что взгляды были быстрыми, на лице же никакой робости не отражалось. Совершенно убитый провалом своих поисков в зале, я стал глядеть на женщину в упор, так что она могла принять меня за наглеца, хотя на самом-то деле я изо всех сил старался, несмотря на жгучий интерес к незнакомке, не выходить за рамки приличий. Какой бы трудной ни казалась мне задача, я понимал, что нужно только правильно сориентироваться в пространстве, но как раз это мне и не удавалось, а меж тем лицо женщины, которую я так лихорадочно разыскивал, оставалось на прежнем месте, проступая на фоне многих других лиц, зал был полон, но меня влекло к себе только ее лицо, других я просто не видел.

Готовый на все, лишь бы не упустить такой исключительный случай, я даже привстал со стула, чтобы изменить угол зрения, увеличить обзор. Но это ничего не дало. Я с изумлением увидел, что, несмотря на позу, которой я явно выдавал свои намерения, выражение лица незнакомки нисколько не изменилось, как будто она не заметила этой отчаянной, но безуспешной попытки. И я выбрал то, что с самого начала предпочел бы терпеливый и расчетливый человек: положиться на время и ждать удобного случая. Рано или поздно незнакомка, где бы она ни находилась, поднимется с места, чтобы уйти, и я сразу же узнаю об этом, потому что ее отражение исчезнет со стекла. А уж тогда нетрудно будет заметить, из-за какого столика встали посетители.

Значит, требовалось насколько возможно продлить пребывание в ресторане. И я принялся через силу поглощать блюдо за блюдом, заказывая новое, как только очередная тарелка пустела, несмотря на всю мою медлительность. Мне подали четыре или пять разных блюд, а может, и больше. Время от времени я замечал, как освобождался тот или иной столик, но отражение не исчезало, и уход каждой компании интересовал меня лишь постольку, поскольку все сужался и сужался круг, в котором находилась реальная женщина, которая сидела, может быть, совсем недалеко, только до меня ее образ доходил по неведомому стеклянному лабиринту. Итак, я ждал, ждал терпеливо, волнуясь всякий раз, как из-за какого-нибудь столика вставали посетители; люди приходили и уходили, а мой обеденный перерыв подходил к концу: скоро четыре часа, пора возвращаться на работу. Ресторан наполовину опустел, последние дневные посетители сидели за столиками тут и там, и, что самое главное, среди них все еще находилась та самая женщина, милый образ которой таинственными зигзагами доносили до меня преломленные лучи света, мне казалось, что и незнакомка так же тянется ко мне, как я к ней. На работу я плюнул: пойду попозже, к концу дня, а то и вовсе не пойду, если понадобится.

Понемногу, один за другим, стали гаснуть огни, и это вывело меня из задумчивости. Я снова оглядел зал. И почти с полной уверенностью отметил, что, кроме моего столика, оставались занятыми только два. Один из официантов пошел к входной двери и перевернул лицевой стороной к улице табличку с надписью, гласившей, что ресторан закрыт. Посетители, сидевшие за одним из столиков, встали. Отражение не исчезло. Теперь люди оставались только за одним столиком. Значит, женщина, чье лицо я видел на стекле, находилась там, иначе быть не могло. Мне вдруг пришла в голову мысль, что, может быть, и она проявляла тихое упорство и не уходила единственно потому, что хотела встретиться со мной не меньше, чем я с ней. Когда я подумал об этом, было уже около пяти и официанты один за другим одевались и уходили, только двое из них сновали меж столиками, собирая посуду и приборы, готовили зал к вечернему наплыву посетителей. Решив ускорить встречу с незнакомкой, я встал. И с восторгом увидел, что тотчас поднялись со своих мест и люди, сидевшие за последним занятым столиком. Стук сердца отдавался во всем теле. Я знал наверняка, что на этот раз меня не одолеет робость и слова не застрянут в горле. Пусть этих слов будет немного, но они обязательно сломают прозрачную стену и сократят расстояние между нами, искусственно увеличенное стеклянными переборками. Я впился глазами в этих последних посетителей. Из полутьмы они вышли на освещенное место, где я их дожидался. И я беспрепятственно разглядел каждого из них, пока они шли к двери. Но все четверо оказались мужчинами! Похолодев, я обернулся к столику, который они занимали. Там не было никого. Никого не было и ни за каким другим столиком: с того места, где я стоял, весь зал был передо мной как на ладони. Остались только двое официантов да я, последний посетитель, который никак не мог уйти. Мне необходимо было помедлить еще несколько секунд, чтобы разобраться в этой совершенно непостижимой ситуации, и я опустился на ближайший стул, будто мне вдруг стало дурно — как иначе оправдать перед официантами свое затянувшееся пребывание здесь? Голова моя шла кругом, но мне показалось, что я все еще вижу в стекле женское лицо. Поднявшись со стула, я неуверенно шагнул к своему столику. Должно быть, вид у меня был плачевный, потому что официанты спросили, не плохо ли мне. Пришлось ответить утвердительно, и тогда они, вежливо промолчав, погасили последние огни, предупредительно подали мне пальто и сказали, что ресторан пора закрывать. Последний взгляд в зал я бросил уже из-за двери.

Вместо того чтобы пойти на работу, я побрел куда глаза глядят. Мне было грустно, но уже не так, как прежде, а по-другому, я знал, что с этого удивительного дня я никогда больше не буду чувствовать себя совсем одиноким.

Каждый день прохожу я мимо «Стеклянной клетки». Но зайти не осмеливаюсь: а вдруг как раз в этот день ее там не окажется?

Думать воспрещается

Посвящается Рамону Кодине

Прецеденты бывали и раньше, до прихода к власти Деспота. Уже тогда считалось, что думать неприлично, и все наше общество — от самых просвещенных его членов, для которых отказ от умственной деятельности был наибольшей жертвой, до тех, кто вел растительную жизнь и почти ничего не терял, — мало-помалу отказалось от изжившей себя и потому опасной для общества склонности к размышлению. С этим атавизмом покончили, и во всей стране никто уже больше не думал, кроме членов Триумвирата, которые думали за всех. И все же то тут, то там обнаруживались неискорененные остатки этой застарелой дурной привычки. А поскольку мы знали, что Триумвират — явление не только переходное, но и недолговечное, со всеми вытекающими отсюда последствиями, то мы считали себя борцами за уничтожение старых обычаев и обветшавшего на наших глазах уклада жизни; мы сознавали, что войдем в историю как свидетели и творцы перелома, который без малейшего преувеличения можно назвать сменой эпох. Нынешняя эпоха характеризуется прежде всего тем, что не имеет ничего общего с предшествующей, из которой лишь немногие установления следовало перенести в будущее и сохранить для потомков. Поэтому и через много-много лет никого не удивит, что одним из первых указов Деспота, сменившего Триумвират, было строгое запрещение отжившей свой век склонности к размышлению, которая до прихода Его к власти считалась всего-навсего неприличной и нежелательной и которую по этой причине было не принято обнаруживать. По сути дела, речь шла о категорическом запрете, хотя и замаскированном мягкими выражениями — ведь это был самый первый декрет Тирана, а всем известно, что лишь некоторое время спустя Он перешел на резкий и лаконичный стиль речи, который теперь для Него характерен; так вот, я говорю, что запрет был встречен одобрительно и споров почти не вызвал, так как мы сами давно к этому готовились и с самого начала понимали, что речь шла о совершенно необходимой мере социальной профилактики. Вот почему декрет вызвал у нас, надо прямо сказать, скорее чувство благодарности за своевременно принятое мудрое решение, чем обычный протест граждан, которые по традиции огульно отвергают любые спускаемые сверху нормы и правила, как это было характерно для любого общества на нашей планете в начале XXI века. Мы все сразу поняли, что декрет, запретивший думать, со дня его издания и на веки вечные освободил нас от самого тяжкого бремени, которое мы влачили в годы Большого Кризиса при безответственном и робком правлении печальной памяти Триумвирата, ведь эта троица, как мы теперь понимаем, ни на что не была способна. Не зря писатели решили пожертвовать жизнью некоторых своих собратьев по перу, заставив их бросить Верховной Тройке обвинение в том, что она потворствовала сохранению неустойчивого и безобразного положения, не решаясь вывести народ из той сумятицы, в которую вверг его закон, объявлявший проявление мыслительных способностей всего лишь нежелательным общественным явлением; писатели совершили героический поступок, который с полным основанием можно было бы занести в анналы, ведь он означал благородный отказ от существования интеллигенции как таковой — а они были последним, что от нее осталось, — во имя общественного блага, которое они, так сказать, заслонили грудью и тем самым помогли обществу избавиться еще от одного пережитка прошлого. Но протест их, собственно говоря, выявил лишь всеобщее пренебрежение к давно дискредитированному искусству писать, ведь они потерпели полное, сокрушительное поражение, результатом их подвига явилась лишь смерть отдельных личностей — тех, кто был наиболее резок, а значит, виновен скорей в нарушении формы, а не по существу, — но это вовсе не означало полного и окончательного уничтожения писателей как сословия, хотя, возможно, именно такую цель они перед собой и ставили. С писателями было навеки покончено лишь после прихода к власти Деспота, и то не так решительно, как хотелось бы, что поделаешь, тогда у Него еще мало было опыта и первые декреты Великого Избавителя формулировались в мягких выражениях.

Никто из членов нашего великого общества даже не подозревает, в каком страхе я живу, потому что теперь, когда я заставил работать свою память и взял на себя смелость написать эти строки (подобное святотатство само по себе показывает весь ужас происшедшей со мной катастрофы), именно теперь я убедился в том, что во мне ожил древний инстинкт, который мы все считали искорененным во славу общества, — я снова начал думать. Неужели этот атавизм грозит опять стать бичом человечества, подобно болезням, которыми, как рассказывают, страдали древние народы? Неужели на нас надвигается варварство и оно избрало своим плацдармом меня, а не кого-нибудь другого? Как только подумаю об этом, меня охватывает ужас и еще какое-то чувство, которое в древние времена называли, кажется, бунтарством или мятежным духом, а если это и в самом деле бунтарство, значит, человечеству угрожает вспышка эпидемии атавизма, в то время как мы полностью сознаем, каким бедствием это было бы для общества, для моего дорогого народа, и эта страшная зараза, похоже, угнездилась во мне, чтоб затем расползтись по свету.

Со страхом я спрашиваю себя: неужели мы накануне краха современной техники? Неужели то, что происходит со мной, вызвано функциональным старением электродов? А может, мой мозг не такой, как у всех, и после долгой борьбы с электродами, которой я не замечал, хоть она и происходила во мне самом, выработал в конце концов иммунитет к ним или вообще вывел их из строя и тем самым святотатственно нарушил предохранительную систему, которую представляют собой эти электроды, гениально вживленные в мой мозг по проекту Великого Ученого? Как осмелился мой мозг по собственной инициативе делать то, на что я никогда бы не решился, — противоборствовать Ему? С тех пор как наука создала возможность вживлять в мозг электроды, что освободило нас от усилий, затрачиваемых на борьбу с коварным искушением подумать, статистика не отметила ни одного случая той болезни, которой страдаю я, — такого не было и в помине. В надежде спасти свое доброе имя я хотел бы задать вопрос: почему? Почему я, именно я, а не кто-нибудь другой? Если это наказание, то откуда оно исходит? Разве не было очевидным мое стремление ничем не отличаться от других? Неужели я совершал сомнительные поступки или произносил речи, позволявшие заподозрить меня в том, что я считаю себя не таким, как все?

Не могу описать то ни с чем не сравнимое чувство, которое охватывает меня всякий раз, как я убеждаюсь, что в нашей стране кто-то снова начал думать, и этот кто-то — я сам. Должно быть, нечто подобное испытывает человек, у которого всю жизнь не работали ноги и который вдруг, неизвестно как и почему, начинает ходить. Но всего обидней, что я, вне всякого сомнения, оказался неполноценным по сравнению с другими. Смотрю на своих сограждан — все они нормальные люди, я вижу их и сейчас, когда пишу эти строки, которые, надеюсь, станут моей исповедью и моим завещанием. Я вижу, что все остальные пребывают в сладкой дреме, они со всем согласны, послушно выполняют то, что предписано спущенной сверху программой, они тихие и дисциплинированные. Одни водят общественный транспорт, другие спешат куда-нибудь по делам, а те, что постарше, рядком греются на солнце, выполняя определенные мышечные и дыхательные упражнения на ортопедических скамьях в огромных парках. У всех глаза искрятся счастьем, отныне для меня невозможным, — счастьем чувствовать себя покорными чьей-то воле. Это самое полное счастье, и я им когда-то наслаждался, теперь же от него осталось одно воспоминание, да и оно не приносит утешения, а лишь усугубляет мое отчаяние. У всех такое блаженное выражение лица, которое появляется благодаря вживленным в мозг крохотным полупроводникам, но в том-то и беда, что мои больше не работают. На моем лице от блаженного выражения не осталось и следа, это заметил бы каждый, кто взял бы на себя труд заглянуть в глаза такому обреченному горемыке, как я. Лицом я, должно быть, напоминаю человека, который сознает, что совершил самое подлое предательство. Раз уж я это понимаю, надо кончать с таким тягостным положением. Болезнь моя неизлечима, на помощь нечего и надеяться, — какой смысл вживлять новые электроды человеку моего возраста? В любом случае я носил бы позорное клеймо до конца своих дней. Пусть все узнают из этих записок, что я начисто отвергаю такую судьбу. И никто не сможет сказать, что я закоснел в моем нынешнем состоянии. Какова бы ни была причина моей трагедии, откуда бы ни пришла ко мне эта злополучная способность мыслить, я обязан сделать то, что подсказывает мой долг: сохранить достоинство и не оставаться долго в таком немыслимом положении. Во всяком случае, не дольше, чем потребуется для того, чтобы хоть как-то закончить эти записки. А затем я тотчас выполню свое решение и разом покончу с возрожденной способностью мыслить: я должен умереть, эта единственно правильная мысль пришла мне в голову, как только я понял, что невольно стал главным действующим лицом общественной трагедии. Но я еще должен оказать обществу последнюю услугу: написать о моей беде. Пусть все знают, что какая-то сила отжившего прошлого пытается заполонить нас, разрушить новые порядки, установленные Великим Мыслителем. Чтобы до этого не дошло, чтобы нам не опасаться вторжения давно изжитого нами варварства, пусть Великий Инженер получит полную информацию о том, что электроды хоть и редко, но все же выходят из строя и оставляют человеческий мозг беззащитным перед зловещей перспективой возврата к мышлению.

Загрузка...