Салвадор Эсприу

Тереза-которая-спускалась-по-лестнице

I

Нет, так не честно, ты подглядываешь. Закрой глаза и повернись лицом к церкви. Только сначала договоримся, как побежим. По улице Кордерс, по улице Бомба, на Рера-ла-Флека, по улице Эзглезиа и на площадь. Нет, по берегу ни за что, а то в песке завязнем. И так конец не близкий, а если еще туда свернем, то в жизни друг друга не догоним, только устанем зря. Граница возле дома настоятеля, понятно? И, пожалуйста, не жульничать. Бежим, Тереза водит! Так не честно, она подсматривает. Тереза, милая, ты что, не слышала, встань лицом к церкви. Если отвернешься, глаза можешь не закрывать, только не шевелись, пока не крикнем. Да вы не поняли, что ли? Конечно, свернем на улицу Торре. Нет, не по берегу, там песок очень глубокий. Как, снова считаться? Ну, Тереза, мы ведь уже считались. Опять она не согласна! Только зря время теряем. Скоро совсем стемнеет, лодки причалят, а мы так и не начнем. Что, «Панчита» возвращается с Ямайки? Подумаешь! Мой отец и подальше плавал, до самой России. Вернулся оттуда в мохнатой шубе, весь заросший, прямо как медведь, и сразу пошел в церковь помолиться. Так брат Жозеп д’Алпенс в шутку начал креститься, как будто черта увидал, отец часто про это вспоминает. Мы играем или нет? Можно подумать, на белом свете у вас одних есть фрегат. Ох, до чего же ты упрямая! Ладно, посчитаемся, но, уж если кто выйдет, пусть не жалуется. Эни-бени-рес, квинтер-минтер-жес. Опять ты, Тереза. Бежим! Бареу, ты что, хромаешь? Подождите, ребята. Бареу хромает. Исключим его или пусть сторожит? Хорошо, помогай ей водить. Не хнычь, Тереза, ты теперь не одна. Ладно, начали. Эй, ну-ка спиной! Если Бареу, хоть и хромой, будет часовым, нам до дома настоятеля ни за что не добежать. Кто там кричит «пора!»? Нет, Тереза, нет, еще не пора. Не спускайся, Тереза, не спускайся, тут какой-то дурак закричал раньше времени. Извиняюсь, меня поймали, так я же еще и обманщица? Просто тебе не хочется играть, водить неохота, вот и всё. Не спускайся по лестнице, тебе говорят, не спускайся! Ну и пожалуйста, я с тобой не вожусь! Можешь потом просить, ни за что играть не буду.

II

Как, ты до сих пор их не видел? Да ты что! Они же еще вчера приехали. На этот раз вернулись из роскошного путешествия, представляешь, целых три месяца — сначала по Балтийскому морю, потом по суше: Германия, Швейцария, Милан, Венеция и Флоренция. А «Панчиту» оставили в Данциге. Странно, капитан ведь не думал ехать в Италию, как всегда собирался по торговым делам, и только морем. Видно, девочки уговорили его превратить все в увеселительную прогулку. Отец ни в чем не может отказать им. Ты посмотри, как обе сияют, и рассказам, наверное, конца нет. А уж чего только не привезли: и хрусталь из Триеста, и фарфор из Каподимонте, и мрамор, и шелка, и медальоны… Во Фьезоле они случайно столкнулись с Висенсом де Пастор. А может, не так уж и случайно, он ведь влюблен в Терезу. Подозреваю, что не очень-то бедняга преуспел: ходит повесив нос и молчит как рыба. Да, что и говорить, красивые девушки, особенно Тереза, правда? Нет, я не согласна, Тереза красивее. Особенно после этого путешествия. У нее в глазах появился глубокий лучистый свет, в них сияет радость, так и рвется наружу, как ни скрывай. Жулия, конечно, утонченней, но не такая яркая, и потом, она ведь слабенькая. Их мать умерла от чахотки, и капитан страшно горевал! Эта смерть, да еще несчастье с сыном, негодный он мальчишка. Кажется, живет теперь на Тринидаде, среди негров и белых подонков. Женился на креолке или, может, на метиске, и у них родился уродливый ребенок, горбатенькая девочка. Думаю, несладко им там приходится. Вот, остановились. Только посмотри, как они спускаются по лестнице — будто и ступеней не касаются. Нет, ты как хочешь, а Тереза гораздо красивее. Можешь смеяться, но они совсем как настоящие герцогини, и сегодня вечером, на празднике, их непременно выберут королевами бала.

III

He здоровайся с Терезой, не здоровайся, она все равно никого не видит. Подумать только, как изменилась, а в молодости до чего веселой была… Конечно, столько несчастий, одно за другим. Умерла Жулия; бедняжка так мучилась, так долго и мужественно боролась со смертью. В самый день ее кончины «Панчита» разбилась, сев на мель в устье Роны. Вальялта очень богат, и состояние его особенно не пострадало, но ведь он любил свой фрегат! Со дня крушения капитан больше ни разу не ступил на палубу: возненавидел плавания. Теперь целыми днями сидит у себя в поместье «Пьетат», среди деревьев и книг, и смотрит на море издали. Этот высокий, сильный мужчина превратился в трясущегося старика. И рассказов о былых приключениях от него сейчас не услышишь: он теряет память. А какой был человек! Говорят, мальчиком служил юнгой у Барсело[20] и даже участвовал в его экспедиции против Алжира. Может, по годам и не сходится, но все равно он весь мир объездил, был и на Ило-Ило, и в Мексике, и на Никобарских островах, и на Новой Земле, и в Одессе. А теперь единственное, чего капитан хочет, — это дожить последние дни в тишине сада, и дочь за ним ухаживает. Ну да, Терезе сейчас лет сорок, а может, и больше, и Висенс де Пастор все еще ждет ее согласия, но Тереза никого не любит. Не здоровайся с ней, это бесполезно, она тебя не увидит, она спускается по лестнице, не замечая ступеней.

IV

Ты только посмотри, как она спускается по лестнице — настоящая дама! Что за поступь: медленная, величавая, уверенная — и вместе с тем легкая; в наше время в этом знали толк. Да, Тереза очень стара, мы с ней ровесницы. Ну конечно, помню! В детстве мы столько раз играли вместе — вот на этой самой площади — и в разбойников, и в салки, и в прятки, и в колдунчиков. Сколько лет прошло с тех пор! Тогда поселок казался нам гораздо больше, просто огромным, и все здесь было по-другому — ярче и веселей. Мы обегали его весь, но каждый раз открывали какие-нибудь новые, неведомые места, а по вечерам ждали возвращения лодок, а то и парусника из далеких стран, из Америки или Китая. Мой отец сам был лоцманом и плавал даже в Россию, по холодным морям, огибая ледяные скалы. Вернулся в роскошной меховой шубе, совсем как медведь, в церкви все чуть с ума не посходили. Все прошло. А то, бывало, к вечеру мы нарушали запрет и забирались в заросли тростника, замирая от ужаса и восторга. Мы шли медленно, почти на ощупь, и постепенно нас охватывало предчувствие волшебства. Долина Ремей была окутана тонкой пеленой тумана, а за ней кружились ведьмы в бешеном хороводе. Вернувшись домой, мы пугали наших бабушек рассказами о привидениях, которые бродят в камышах. Все прошло. Мы выросли, я вышла замуж. Тереза и ее сестра Жулия, та, что давно болела туберкулезом, много путешествовали с отцом, капитаном Вальялтой, на своем фрегате «Панчита». Потом фрегат разбился, а Жулия и старик умерли. А теперь, сама видишь, Тереза проходит мимо и даже не смотрит на меня, и ее горбатая племянница семенит следом, точно кривая собачонка. Надо же, проходит совсем рядом — и даже не замечает! Моя семья ничуть не хуже ее, а получается, я должна ей кланяться, как какая-нибудь служанка. Все изменилось. Тереза теперь унылая старуха, она разучилась смеяться. И поселок кажется мне, да и ей, конечно, тоже, таким маленьким, таким скучным и жалким! А были времена, когда он представлялся нам бескрайним, словно окутанным волшебным облаком. Улица Бомба, Рера-ла-Флека, улица Торре… Тереза вприпрыжку спускалась по лестнице, а теперь посмотри, как выступает. Что верно, то верно, настоящая дама.

V

Еще бы, конечно, у Капитанши дорогой гроб. Племянница-то у нее скупая, но уж на такое дело расщедрилась. В конце концов, они одной крови, и горбунья не захочет выставлять себя на посмешище. Подумать только, какое богатство на нее свалилось, чего только в жизни не бывает. А сеньор Висенс де Пастор совсем сгорбился, прямо вопросительный знак. Надо же, на старости лет остался один как перст, а ведь говорят, он всю жизнь любил Терезу. Да, народу полно, такое не часто увидишь, не каждый день Капитанши умирают. У-у, еще какая богатая, тысяч двести золотых унций, а то и больше. Огромные деньги, и все горбунье достались. Да что ты, я не завидую, меня бог здоровьем не обидел, и спина прямая, как у людей, грех жаловаться. Посмотри только, как соседки за ней увиваются; вчера и близко к себе не подпускали, а теперь вон как юлят. Все здесь: и коротышка Ботил, и хромая Фита, и Катерина, и Нарцисса Мус. Три последние обряжали старуху, потому что Паулина, племянница, сама бы не смогла, а сейчас ходят с кружкой, пожертвования собирают, кривые душонки. Знаешь, что мне рассказала Нарцисса? Что когда они искали саван, то нашли коробочку, а в ней золотистый локон и портрет какого-то юноши. И еще внизу имя написано, очень странное, французское, что ли… Это же надо, никто ничего не подозревал, ведь Тереза столько путешествовала! И всегда была такой гордой, такой холодной. Не здоровалась даже с моей крестной, царство ей небесное, потому что та была бедная, а между прочим, девчонками они вместе играли. И вот тебе раз, тайный любовник! Хотя, конечно, это все пустые разговоры, может, там ничего плохого-то и не было. Тише, уже выносят. Тяжело им, наверное, а лестница такая крутая, не споткнулись бы. Да, гроб дорогой, можешь не сомневаться, очень дорогой. Как потеют, бедняги, просто жалко смотреть. Еще, чего доброго, уронят покойную на ступени.

Три затворницы

Одна только сеньора Магдалена Блази до сих пор навещала сестер Жинебреда. Четыре-пять раз в году она заходила в их убогую квартирку на улице Льянтерна, возле Пласа-дел-Сол, чтобы «развлечь немного этих несчастных». Младшая, Мадрона, давным-давно умерла, и сестры — Амелия и Элпидия — жили теперь вдвоем, причем Элпидия постоянно хворала. Виной тому редкое имя, обожала повторять сеньора Блази, и всякий раз громко смеялась своей остроте. Сестры выслушивали шутку, древнюю, как и их гостья, с многозначительной улыбкой нищих старых дев — улыбкой лукавой, сдержанной и угодливой одновременно. Навещая бедняжек, сеньора Магдалена Блази дарила им чиненое-перечиненое белье, лежалые сладости, щербатую посуду, дешевые духи, перелитые в дорогие флаконы, засохшее мыло. Сестры принимали все это со смешанным чувством смирения и обиды, рассыпались в вычурных изъявлениях благодарности, надеясь в один прекрасный день получить что-нибудь более существенное. «Если вам не нравится, так прямо и скажите, я унесу назад», — говорила сеньора Блази, и в голосе ее слышались ледяные нотки, предвещавшие взрыв негодования в случае возможного отказа. Дабы успокоить старуху, сестры поспешно забирали приношение и принимались уверять, что очень довольны и что в хозяйстве все пригодится. Существуя буквально святым духом, в основном благодаря весьма переменчивой благосклонности кузена Рибалты и Анжелики Антоммарчи, да еще скромным заказам на вязание чулок, сестры Жинебреда проявляли поистине поразительную изобретательность, достойную удивления гораздо больше, чем евангельские чудеса. Особенно старшая, Амелия, потому что младшая без конца болела. Элпидия была, как это ни печально, только обузой в городе, истерзанном революцией и гражданской войной. Да, обстоятельства не баловали ни сестер, ни безработного плотника, который обитал этажом выше, ни отца Силви Саперес, капеллана, снимавшего комнату еще выше, столь же забитого жизнью, как и супружеская пара, ютившаяся под самой крышей (молодая чета, в тревожном нетерпении ждущая появления первого ребенка), и всех, кто населял этот дом в сыром рабочем квартале. Даже сам домовладелец, адвокат, существовавший на скромные доходы от сдачи квартир, уверял (хоть никто ему и не верил), что, если господь не смилуется, он просто умрет с голоду. Жильцы, однако, видели, что жена его день ото дня толстеет, щеголяет в заложенных съемщиками драгоценностях и покупает в лавках самые лучшие продукты. С недоверием, совершенно, впрочем, незаслуженным, относились также к капеллану, поневоле соблюдавшему строгие заповеди христианства, и к сестрам Жинебреда, «этим сеньорам, которые ходят к мессе в дорогих мантильях». В сострадании старым девам было отказано как представительницам враждебного лагеря, класса угнетателей, обреченного на скорую гибель. Несмотря на бедственное положение сестер, остальные жильцы не могли простить им воспитания, полученного в лучшие времена; ни к чему не приводили попытки одиноких женщин заслужить расположение и дружбу соседей с помощью приветливых слов и сладких улыбок, щедро расточаемых отчасти по доброте, отчасти из страха. Мысленно жильцы давно предназначили обеих, а заодно и отца Силви вместе с домовладельцем в жертву грядущим историческим событиям. Старые девы чувствовали это и содрогались от ужаса, ибо всеми силами души любили жизнь. Они были немощны и бедны, но любили жизнь, ту самую жизнь, которую Мадрона покинула так неожиданно, совсем молодой, три десятка лет назад. Сестры частенько беседовали об умершей друг с другом и с сеньорой Магдаленой Блази. «Она была самой красивой из вас, — изрекала гостья, — и самой достойной, а все потому, что больше походила на отца, чем на мать». Амелия и Элпидия безропотно выслушивали сии неприятные откровения, так как Мадрона давно умерла, и все трое поднимали глаза, чтобы взглянуть на портрет девушки (белокурой, с расплывчатыми чертами лица), который висел между портретами мамы и папы. «Ваш отец не имел себе равных», — расхваливала его сеньора Блази с бесстыдством старой женщины. И смотрела на широкое чувственное лицо, украшенное длиннейшими усами а-ля последний кайзер. Злые языки намекали, будто сеньора Блази некогда состояла в любовницах у сеньора Жинебреды. Сестры это знали, верили слухам, ненавидели их и тем не менее изо всех сил, заговорщически переглядываясь и снисходительно улыбаясь, старались поддержать разговор. Обеим нравилось вместе с сеньорой Блази вызывать из небытия мир их молодости, чудесный мир, полный радости и изобилия. Папа часто уезжал в Париж по делам (так он именовал свои похождения, утверждала сеньора Блази) и возвращался с роскошными подарками для жены — увы, ей было что прощать супругу — и для дочерей, чрезвычайно образованных девиц, сведущих во французском и в музыке. Амелия и слабая здоровьем Элпидия исполняли в четыре руки «Здесь обитает…» или «Мое милое увлечение», модные тогда произведения, по нотам, приобретенным папочкой chez[21] Дотезио, а Мадрона восхитительно пела высочайшим сопрано, которому с превеликим усердием вторил нестройный хор слуг на лестнице. Иногда устраивали танцы и семейные концерты с участием кузенов — Килдета Ногерес и братьев Рибалта, студентов университета. Сестры Жинебреда приглашали подружек, кузены приводили приятелей, относительно приличных молодых людей, робких и обильно потеющих по любому поводу. Карлетс Рибалта вместе с Мадроной пел легкомысленные куплеты на мотив «Креольской песни» Кеттерера или «Прощай» Гюстава Санжа, а также дуэты из итальянских опер. Затем старшие Жинебреды исполняли «Мандолину» Томе, «Погибшую ласточку» Гесса, «Серенаду» Франца Хитца или «Эолову арфу» Сиднея Смита. Вечер завершался исполнением «Я хотел бы умереть», которую Эстанислау Рибапта (вскоре он заболел туберкулезом и скончался во цвете лет) пел с небывалым чувством. Гости пытались скрыть за светскими улыбками душераздирающую тоску, навеянную «этой глупой песней». Затем представители сильного пола повторяли заученные фразы о величии Вагнера, а девушки впадали в легкое оцепенение, делая вид, что внимательно слушают, пока не приходило время садиться за стол, обильный стол тех времен, во главе с родителями, Анжеликой Антоммарчи и Магдаленой Блази. За окнами темнело, гости начинали прощаться. Оставшись одни, сестры вспоминали вечеринку, безжалостно критиковали недостатки подруг, подробнейшим образом обсуждали финансовые и физические особенности приятелей кузенов и забывались сном только на рассвете, строя планы относительно следующего празднества — возможной прелюдии к таинству брачной церемонии. И в самом деле, благодаря этим вечеринкам был заключен не один супружеский союз, и каждый из них Амелия и Элпидия теперь тщательно анализировали вместе с сеньорой Магдаленой Блази. Почти все браки оказались совершенно неудачными. «И это утешает нас в нашем одиночестве», — вздыхали Жинебреды. Обе (особенно Амелия) уверяли, будто им до смерти надоело отвергать назойливых женихов, но сеньора Блази говорила, что никто никогда всерьез и не помышлял о том, чтобы жениться на бедняжках, «потому что у вашего отца, кроме долгов, за душой ничего не было. Да вы как миленькие побежали бы под венец, сделай вам кто предложение». Амелия и Элпидия с негодованием возражали старухе, но в глубине души сознавали, что она права. Как-то раз все три сестры одновременно влюбились в кузена Рибалту, стройного, с некоторой претензией на элегантность. В конце концов Карлетс предпочел Мадрону. Отчаяние сплотило двух старших против младшей, которая незамедлительно стала жертвой мелких жестоких выходок, чередовавшихся со слезливыми примирениями и классическими сценами ревности. Так продолжалось до тех пор, пока однажды, самым обычным зимним вечером, Мадрона не умерла, проболев совсем недолго. Была она девушкой без всякого воображения, мечтала только о том, чтобы выйти замуж и всю жизнь разъезжать в собственном автомобиле. Но для безутешных родителей и Карлетса ранняя смерть окружила ее образ радужным ореолом, а в душе Амелии и Элпидии разбудила запоздалые угрызения совести. Все превозносили покойную Мадрону, с тех пор ставшую предметом трепетного почитания. В каждой комнате водрузили портреты девушки, застывшей в самых что ни на есть величественных и малопривлекательных позах; перед портретами на стеклянных полочках были устроены миниатюрные алтари, украшенные свечками и искусственными цветами. Поклонник Мадроны вскоре женился на богатой женщине, перестал посещать семейство Жинебреда и постепенно превратился в господина апоплексической наружности, строгого в суждениях и совершенно глухого. Теперь сестры иногда ходили к Карлетсу клянчить остатки трапез, а уж перепадало им что-нибудь или нет — зависело от капризов его пищеварения.

Смерть Мадроны была первым ударом, постигшим семью. Вскоре мать разбил паралич, и несчастная постепенно впала в полный идиотизм. Сидя в инвалидной коляске, она визжала, изрыгала проклятия и не давала никому ни минуты покоя, словно хотела наконец отвести душу после стольких лет смиренного молчания. Светская жизнь стала совершенно невозможной для сестер, а вслед за одиночеством пришло и полное разорение семьи, которая неизвестно каким образом вдруг оказалась без гроша. Отец уверял, будто в свое время растратил все средства на поправку здоровья.

И тем не менее, пока он был жив, Жинебредам удавалось сохранить хотя бы видимость прежнего благополучия. Каждое лето сестры отправлялись вместе с разбитой параличом матерью на дачу — этот дом семья снимала уже много лет подряд. Когда-то девочками они резвились с кузенами в саду, где посередине журчал маленький фонтан, а кругом росло с полдюжины розовых кустов и акаций. Жила там и старая черепаха, которая поедала ломтики помидоров и листья салата. Сидя в саду, Амелия и Элпидия вспоминали Мадрону, превращенную их воображением то ли в прекрасную фею, то ли в святую. К вечеру обе сестры чувствовали себя совершенно подавленными. Плыли по небу облака, незаметно, час за часом, скользило время, хрустела салатом черепаха. Дочери-сиделки устраивали мать, слюнявую и беспомощную, под какой-нибудь акацией; так проходили дни, серые и однообразные, пока сеньора Жинебреда наконец не преставилась. Теперь, если Элпидия была в состоянии, сестры совершали прогулки до той самой дачи, останавливались у стальной ограды, подолгу смотрели в сад и думали обо всем сразу — о Мадроне, о родителях и о черепахе. Грусть притупилась, стала смутной и далекой, слабой, как их собственное дыхание. Чтобы выразить такую грусть, слова не нужны, довольно одной улыбки. В саду по-прежнему журчал фонтан, а кругом росло с полдюжины розовых кустов и акаций.

Пришло время — и отец тоже умер. К старости он превратился в господина благообразной наружности, ходил опираясь на палку и поигрывал в ломбер в каком-то заштатном клубе. Сеньор Жинебреда смежил очи со спокойным безразличием хорошо воспитанного человека и оставил дочерей на произвол судьбы. Вспоминая его, сестры произносили задумчиво, без тени упрека: «Ах, если бы нас видел бедный папочка!» Отец возглавлял вереницу призраков былых времен, былых празднеств.

Амелия и Элпидия получили самое изысканное образование, для них нанимали частных учителей, из коих наиболее достойной внимания является Адела Монтолиу. Родом из знатного семейства, пришедшего в упадок, Адела была старой девой лет тридцати пяти, по-солдатски подтянутой, близорукой, безвкусно одетой, романтически настроенной и чрезвычайно comme il faut[22]. Жила она с матерью, настоящей дамой, некогда очень красивой, которая разорила своего супруга, с чисто спортивным азартом практикуясь в грехе прелюбодеяния. Уродливая Адела, обреченная, напротив, неустанно следовать правилам строгой морали, преподавала сестрам Жинебреда французский и историю, руководствуясь кратким изложением Анкетиля. Под ее наблюдением девицы читали французские романы. Во-первых, произведения мадам Штольц: «Магапи», «Белый дом», «Злоключения мадемуазель Терезы», — далее непременно мадемуазель де Флерио, а также «Элиан» и «Анна Северен» мадам Августус Кравен. Повзрослев, сестры получили разрешение ознакомиться, разумеется во французских переводах, с книгами госпожи Марли: «Вторая жена», «Дом Шиллинг», «Маленькая принцесса де Брюйер». Тайком же девушки, всю жизнь читавшие только по-французски, проглотили несколько занимательных историй Бурже и даже пару сладострастных творений Прево.

Адела Монтолиу диктовала им «Напутствия матушки своим детям» мадам де Ламбер и обожала повторять, что «Les vertus des femmes sont difficiles parce que la gloire n’aide pas a les pratiquer. Vivre chez soi, ne regler que soi et sa famille, etre simple, juste et modeste, vertus penibles, parce qu’elles sont obscures. II faut avoir bien du merite pour fuir l’eclat et bien du courage pour consentir a n'etre vertueuse qu’a ses propres yeux[23]. Кроме того, учительница научила их отличать point a l’aiguille от dentelle duchesse и от point a la rose[24]. Сестры Жинебреда могли рассуждать о достоинствах и особенностях алансонского, миланского и брюссельского кружева, а также фламандского, английского и венецианского и беседовать о многих других утонченных и бесполезных предметах. Больше они ничего не знали.

Амелия и Элпидия до сих пор иногда встречали свою бывшую учительницу, уже очень старую, сгорбленную и брюзгливую. Происходило это в церкви в Фелипонс перед распятием, где сестер охватывали благочестивые чувства и слова молитвы перемежались разговорами о том, как трудна стала жизнь. Все три женщины давно позабыли наставления мадам де Ламбер, погрузились в пучину беспросветной нищеты и с некоторым даже удовольствием рассуждали на тему о том, что «нам, беднякам, сейчас приходится несладко». В свои восемьдесят лет Адела окончательно покорилась судьбе. Сестры могли протянуть еще лет двадцать и одинаково боялись как жизни, так и смерти. Теперь учительница и ее бывшие воспитанницы достигли полного взаимопонимания и держались на равных, делясь насущными проблемами. «Если бы по крайней мере Элпидия поправилась», — вздыхала Амелия. Но Элпидия и не думала поправляться; с тех пор как умер отец, вот уже пятнадцать лет, она укладывалась в постель с первыми холодами и хворала до самой весны, попеременно жалуясь то на голову, то на грудь, то на живот. Амелия самоотверженно лечила сестру и чутко прислушивалась ко всем ее желаниям, увы, как правило, невыполнимым за недостатком средств. Она ни на минуту не теряла выдержки и мужественно терпела несносные капризы отчаявшейся больной. Однажды соседка, чья кошка принесла потомство, подарила старым девам котенка, дабы развлечь Элпидию. Подарок был принят без особого восхищения, «только чтобы не обидеть эту добрую женщину», но вскоре животное стало радостью и утешением сестер. На шею ей повесили колокольчик и нарекли именем «Мурр» — литературная реминисценция времен Аделы Монтолиу. Но вскоре от этой затеи пришлось отказаться, так как животное на такую кличку отзываться не желало. Гораздо охотнее кошка шла на классическое «кис-кис», и Женебреды не могли нахвалиться на ее необычайную сообразительность. Сестры привыкли включать кошку в свои беседы, и казалось, что умница почти все понимает. Киска напоминала им Мадрону, ту самую покойную Мадрону, которую обе когда-то и любили, и ненавидели. Они с удовольствием назвали бы зверька Мадро-ной, если бы не боялись оскорбить этим память умершей. Когда их любимица впадала в беспокойство (ее никогда не выпускали на улицу), сестры делали вид, будто очень раздосадованы, но широкие ноздри Элпидии раздувались еще больше, а запавшие глаза больной начинали блестеть. Она не переставая гладила кошку, и та устраивала «поистине отвратительные сцены», по словам Магдалены Блази. Но Жинебре-ды не обращали на ворчание гостьи внимания. Прикрыв веки, они думали о Мадроне и предавались тоске по былым временам.

Прошлого не вернешь. Теперь оставалась только изнурительная борьба, изо дня в день, за корку хлеба, а впереди ждала пустота. Каждое утро Амелия спускалась по лестнице, относила заказчикам готовые чулки и отправлялась стоять в бесконечных очередях, чтобы достать хоть немного мяса для сестры. Возвращалась она поздно, уставшая, и неизменно шла все теми же улицами: Аурора, Виртут, Муртра, Пласа-дел-Соя, улица Льянтерна. Грязь, стайки ребятни, нищие без рук, без ног, чуть ли не без головы. Угольные лавчонки, торговцы всякой всячиной: тазы с оливковой водой, перец и виноград, зеленые бананы по бешеной цене. Толпы людей, которых не вывести на путь истинный никакому миссионерству — ни религиозному, ни социальному. «Хоть бы Элпидия поправилась! — думала Амелия по дороге домой, — Хоть бы она поправилась или уж умерла». И сама не заметила, как размечталась о смерти сестры, представила, как будет скорбеть об усопшей, и ей стало жалко себя до слез. Элпидия, бедняжка, почиет рядом с родителями и Мадроной, а она останется, чтобы нести груз долгих лет одиночества, возможно, в какой-нибудь обители (давняя и тайная мечта), пока наконец не воссоединится с остальным семейством. Поднимаясь по лестнице, Амелия улыбалась своим мыслям и вдруг очнулась, ощутив укоры совести. Да разве можно желать смерти сестры, подумать только — смерти сестры! Женщина открыла дверь, бросилась к кровати Элпидии и обняла больную. Словно отгадав тайную причину этого неожиданного порыва нежности, Элпидия неприязненно отстранилась: «Поправь мне подушку». Но Амелия растерялась и не выполнила просьбы. «Поправь мне подушку, слышишь! — повторила Элпидия. — Почему ты не поздоровалась с Магдаленой?» — «Я как раз собиралась уходить», — сухо сказала сеньора Магдалена Бла-зи, которая на этот раз принесла несколько пустых коробок. «И больше сюда ни ногой», — решила старуха. Ее раздражала кошка, снова впавшая в беспокойство, кашель Элпидии и отчаянная нищета. «Я слишком стара для подобных зрелищ», — подумала она. «На днях уезжаю, — объявила Магдалена сестрам. — Говорят, война на носу, и мне вовсе не улыбается быть застигнутой здесь врасплох». Сестры побледнели. «Прощайте, девочки!» — сказала сеньора Блази. «Прощайте, Магдалена!» Амелия проводила старуху до лестницы, и, когда вернулась, на обеих тяжким грузом навалились пустота и одиночество. Как ужасно сидеть вот так, в крохотной клетушке, и покорно дожидаться воздушных налетов! Общая смерть, которая соединит всех: и капеллана, и плотника, и молодую чету, и домовладельца с женой (хотя этих, пожалуй, нет — успеют вовремя уехать). Обе с завистью думали о Мадроне и других покойниках, им уже мерещился вой сирены, они гладили кошку, плакали вместе, тесно обнявшись; потом утерли слезы и с жадностью проглотили свой скудный ужин.

Знахарка Марианжела

Просто непонятно, как могла она заболеть, когда кругом было столько целебных трав. В своей борьбе с недугами Марианжела, по ее собственному утверждению, полагалась на лекарства, данные нам самой природой. Эту веру с нею разделял мой первый учитель латыни, отец Силви Саперес. Ближе к вечеру, когда опускается туман и начинает блестеть влажная мостовая, священник входил в лавочку знахарки, кто знает зачем — может, чтобы поделиться замечательным рецептом, найденным в записях Женовера де Виланана, ученика сеньора Вей, землепашца из Ла-Перы. Над прилавком в аптеке Марианжелы красовались два аляповато написанных портрета: один претендовал на сходство с Линнеем, другой — с Жауме Салвадором. Вдоль стен тянулись ряды бесчисленных ящичков, полных корешков, засушенных побегов и листьев; на каждом ящичке белела наклейка с народным и латинским названием растения в соответствии с познаниями отца Силви Сапереса, который привел в порядок запасы лечебных трав. Почти под самым потолком шла деревянная галерея, откуда с помощью приставной лестницы можно было достать до верхних полок. Возвращаясь с занятий, я останавливался и смотрел, как на тускло освещенном квадрате окна вытягивались и колыхались две тенимой учитель и Марианжела то склонялись над прилавком, то исчезали в таинственной глубине дома. Выйдя на улицу, капеллан принимался читать латинские стихи или спешил открыть мне слабительные свойства очитка едкого и добавлял, что примочки из настоя этой травы — прекрасное средство от опухолей лимфатических желез. Потом мы рассматривали ботанический атлас монсеньора Себастиана Кнейпа, приобретенный в книжной лавке Жозефа Кезеля в Кемптене. Чудесные то были годы! Чудесные, хотя люди вокруг напряженно и настороженно смотрели друг на друга и ждали, когда же иссякнет поток крови, льющейся под солнцем и дождями, поток крови, который столько всего смел на своем пути: мой мир, мир моей матери и моего бедного друга Салома, царство ему небесное. Во время уроков капеллан смаковал цитаты из классиков, перекатывая их во рту, словно миндальные орешки из Синеры, и требовал, чтобы я объяснил ему значение таких слов, как vomer или paludamentum[25]. Иногда мой отец присутствовал на занятиях и, улыбаясь, глядел, как я обливаюсь потом над совершенно бессмысленным, по его мнению, предметом, но ни во что не вмешивался, ибо взирал на мир с добродушным оптимизмом прекрасно обеспеченного человека. У отца начались тогда приступы кашля и несварение желудка. Капеллан посоветовал ему принимать сразу после обеда столовую ложку настоя шалфея, смешанного для вкуса с каплей водки и сахаром. Отец пил анисовую, а шалфей потихоньку выливал и спешил уверить матушку, что чувствует себя гораздо лучше. Узнав о прописанном лекарстве, Марианжела сказала, что лично она порекомендовала бы кошачью мяту.

— Nepeta cataria? Никогда! Ее назначают при истерических припадках, — заявил священник.

Матушка часто жаловалась на нервы и выпила изрядное количество настоя валерианы, правда без существенных результатов. Зато нельзя не отметить, что на хроническую экзему нашей Секундины весьма благотворное влияние оказала мазь из корневища купены, истолченного и смешанного с салом. В данном случае рекомендации священника и Мариан-желы полностью совпали.

Лампочка в лампе знахарки то и дело мигала, разливая тусклый неверный свет, точно керосиновый фонарь. Зыбкая тень Марианжелы двигалась в окне и вдруг замирала — значит, хозяйка теперь уже одна в пустой аптеке. Нашла наконец необходимое лекарство. Иногда по вечерам к ней заходила итальянка с умным грустным лицом, которую у нас все называли Летицией и которая жила с каким-то художником в мансарде под самой крышей. Тучная сеньора Фрамис также посещала Марианжелу. Офелия Фрамис носила парик и водила за собой на поводке хрипящего пекинеса. Свои дряблые телеса она облачала в длиннейшие платья, отчего становилась похожей на астролога из карнавального шествия. Бывало, я встречал в аптеке эту даму, когда запасался лакрицей и анисовыми конфетами с тмином, а под Рождество — мхом и остролистом, чтобы устроить дома маленькие ясли с фигурками Девы и волхвов. Я дружил со знахаркой и как мог защищал ее, если Секундина, любившая позлословить, говорила, будто Марианжела скупа и наживает деньги ворожбой. Секундина намекала на поздних посетителей, которые щедро оплачивали советы травницы и лекарства от каких-то неведомых болезней. Люди видели, добавляла служанка, в аптечном чуланчике остриженные ногти, пряди волос и человечков из воска.

— Господи, какая гадость! — воскликнула, узнав об этом, моя матушка. — Впредь тебе запрещается с ней общаться.

— Но ведь сам отец Силви часто заходит к Марианже-ле, — возразил я.

— У отца Силви на многое есть благословение папы римского. И потом, он почти святой, — отвечала матушка.

Но я пренебрег запретом и постарался забыть эти слова.

У знахарки была дочка, которая обучалась в монастыре Богоявления искусству ведения дома, священной истории, французскому, вязанию и счетоводству. Девушка проводила каникулы с матерью и помогала ей в лавке. Марианжела давно овдовела. Ее супруг, мужчина с красивыми раскосыми глазами, неизвестно каким образом оказался в Мексике во время восстания Мадеро[26]. Когда начали убивать индейцев в Торреоне[27], беднягу схватили и забили насмерть палками, осыпая при этом всяческими оскорблениями. Затем его обнаженное тело вместе с телами других жертв провезли по городу на телеге мусорщика под оглушительный рев труб. Играли, кажется, какой-то военный марш.

Получив образование, дочь покинула монастырь, вышла замуж за пожилого землевладельца и поселилась в деревне. Она стала приезжать в гости к знахарке на собственном, хоть и ветхом, автомобиле. Секундина всегда выходила посмотреть на нее, громко восхищаясь элегантностью очередной шляпки, похожей на тарелку, тогда как предыдущая больше напоминала колокол. Матушка удивлялась достатку травницы, которую знала давно, еще по Синере, где за Марианжелой всюду таскался слабоумный брат; мальчишка вечно ухитрялся разбить где-нибудь свою огромную голову, а потому постоянно ходил в бинтах.

— Они собирали травы по обочинам. Настоящие оборванцы, ты помнишь? — спрашивала матушка отца.

— А Марианжела как-то говорила мне, что мы с ней родственники, — наивно заявил я.

— Да ты что! — возмутились родители. — По какой это линии, если не секрет?

Наш спор привел лишь к тому, что некоторое время я здоровался с Марианжелой украдкой, так как очень не люблю раздоров. Между тем годы летели, я рос и не замечал, как постепенно меняется столь хорошо знакомое мне лицо. Когда отец Силви сказал, что Марианжела тяжело больна, новость потрясла меня.

— Но это невозможно! Ведь у нее столько целебных трав!

— Когда пробьет наш час, — ответил священник, — не спасет никакое снадобье. Ни шафранная вода, ни алоэ.

И вот однажды вечером у аптеки остановился катафалк, и две лошади принялись яростно отмахиваться хвостами от мух. А потом — черный гроб, бормотание священника, родня в трауре. У дверей в окружении кумушек Секундина критиковала не в меру скромные похороны, осуждая дочь Марианжелы.

— Возможно, такова была последняя воля покойной, — робко предположил кто-то.

— Это еще неизвестно, — рассудительно и сдержанно ответила Секундина.

А я шагнул из толпы и пошел за гробом Марианжелы. По дороге отец Силви поведал мне, что покойная была доброй женщиной и еще кое-что, о чем не велел никому рассказывать. Вскоре лавка перешла к другим хозяевам, которые переделали ее на современный манер, с некоторыми претензиями на роскошь. Все соседи дружно решили, что светящаяся вывеска пришлась весьма кстати, но ни меня, ни отца Силви она так и не соблазнила переступить порог новой аптеки.

Панетс, гордо несущий голову

«Все мы должны стремиться к совершенству, — изрек Эфрем Педагог, принимая величественную позу. — Да, да, к совершенству, должны достичь полноты чувств и восприятия, как достиг ее я, признаюсь без ложной скромности. — Он откашлялся, — Вот вы, например, можете назвать себя совершенством?» — живо поинтересовался Эфрем Педагог у внимавшего ему Амадеу Панетса. «Боюсь, что пока нет», — признался Панетс, поклонник теории Адлера[28]. «Так надо стараться, юноша», — строго произнес Эфрем. «А как?» — спросил Амадеу. «О, ничего сложного здесь нет», — пояснил Эфрем. И впал в глубокую задумчивость. Панетс почтительно замолчал. «Совершенство, совершенство… — повторял он, выйдя из дома Учителя, — что-то не совсем понимаю…» И отправился за советом к Сауримонде, известной гадалке. «Воск или кофейная гуща?» — деловито предложила она. «Карты», — решил Панетс. «Карты — не совсем моя специальность. Впрочем, давайте», — сказала Сауримон-да. Сеанс начался. «Карты правду говорят… Ничего хорошего вам не выпало, но не расстраивайтесь, держите голову выше». Панетс не спорил. «Вот беда! Это ведь так утомительно», — огорчился он. «Что поделаешь, со временем привыкнете», — философски заметила Сауримонда. «Ладно, — перебил Панетс, — сколько?» «Да ну вас, — равнодушно ответила Сауримонда и засмеялась смехом мягким и благостным, как длань епископа — Сколько найдется от щедрот». От щедрот нашлось негусто. «Тьфу ты!» — рассердилась Сауримонда. Но Амадеу уже и след простыл. «Ну что ж, Панетс, — размышлял он по дороге домой, — как она там говорила — выше голову?» И вытянул шею как только мог. «Радикулит схватил?» — участливо спросила Семпрониана. «Не радикулит, а стремление к совершенству», — гордо заявил Амадеу Панетс. И весь вечер разглагольствовал о глубине своих сыновних чувств, а потом разразился речью на тему: «Каждому гражданину — избирательный голос». «Вот несчастье-то, — вздохнула по этому поводу унылая, вечно беременная Семпрониана. — Хочешь, натру мазью от радикулита?» Последовало длительное молчание — Панетс колебался. «Да, пожалуй, а то очень болит», — сдался он наконец. Однако назавтра, как следует отдохнув, снова принялся тянуть шею. «Труд нелегкий, но приходится терпеть», — подбадривал себя Амадеу. Выйдя прогуляться, он повстречал Эфрема Педагога. «Ну как, Учитель?» — спросил Панетс. «Посмотрим… Превосходно! Это благородная голова. Видно, что на вас лежит печать истинного совершенства». «Еще бы!» — согласился Панетс. «Так вперед, юноша», — сказал Педагог. И они расстались. Больше мазь от радикулита не понадобилась. «Панетс, милый, не упрямься, — говорила жена, — ты ведь еще…» «Лучше помолчи, Пронианета, — сердился Панетс, — Я знаю, что делаю». Время шло, дни, недели, а потом и месяцы пронеслись над его гордо поднятой головой. «Если это и называется совершенством, то оно не так уж трудно дается», — решил Панетс, когда все хрящи, позвонки и сухожилия достаточно затвердели. «Да здравствует совершенство!» И, довольный достигнутым, самозабвенно предался полноте чувств и восприятия. «Я — гражданин, — сообщил он себе. — И наверняка гражданин замечательный». От таких мыслей шея вытянулась еще на пядь. «Кто это с такой гордо поднятой головой?» — заинтересовались люди. «Это? Это Панетс», — последовал ответ. «Судя по осанке, весьма значительная личность, настоящий столп общества. Представьте-ка нам его…» — сказали люди. И Панетса представили. «Да он философ», — с уважением говорили люди. «Его светлая голова постигла все самое ценное, что на протяжении веков было написано, создано и изобретено», — без устали расхваливали люди. «Может, я не просто замечательный гражданин», — задумался Панетс. И сочинил стихи. Слава не заставила себя ждать. «Наш великий поэт Амадеу Панетс, — написал один критик, — овладел тонким искусством сложнейшей звуковой архитектуры, но в то же время не чуждается простых и понятных слов, которые башнями высятся в строках; подобно стае птиц, шумно взмывают вверх; издают мелодичный звон девственной наивности. Стихи Амадеу Панетса целиком завладевают читателем, обрушивая на нас поток стилистических новшеств». Теперь поток стилистических новшеств обрушился на самого поэта, и под его живительными струями шея Панетса вытянулась еще на пядь. «Мне известно, что я — поэт, но ведь этого недостаточно, черт возьми!» — принялся подгонять себя Амадеу через некоторое время. Он выбрал четыре или пять наук и в каждой преуспел, ибо не было ничего неподвластного его всемогущей голове. Ах, да что там говорить, голова Амадеу Панетса не имела себе равных. Постепенно она овладевала всеми возможными областями человеческого познания. Напрасно пытались протестовать ученые. «Вы здесь ничего не смыслите», — твердили эти несчастные завистники, мало преуспевшие на стезе совершенства. «С такой головой — и не смыслю!» — смеялся в ответ им Панетс. Но слишком уж заметной и уязвимой стала его голова. «Вот увидите, этот малый плохо кончит», — в конце концов заключил Килдет Ногерес. «А он, однако, хвастун», — начали подозревать некоторые. Так зародилось сомнение. «Да, пожалуй, Панетс чересчур заносится. Кто он такой, в самом деле?» — спрашивали люди. Ответы посыпались как из рога изобилия. «Гениальный мыслитель», — заявили одни. «Но этот мыслитель не высказал ни одной стоящей мысли», — возражали ученые. «Панетс — оратор», — утверждали другие. «Но бедняга двух слов связать не может», — не унимались ученые. «Панетс — великий деятель», — пытались вступиться третьи. «Деятель? О каком действии может идти речь, если у него едва хватает сил носить свою голову!» — возражали противники. «Уж не собираетесь ли вы отрицать, что Панетс — поэт!» — вознегодовали благородные почитатели. «Поэт, но отвратительный!» — презрительно отрезали вечно всем недовольные молодые бунтари. «Так кто же он?» — потеряли терпение люди. «Воплощенное совершенство, дамы и господа», — снисходительно пояснил Панетс. «Совершенство? — ядовито усмехнулся Эфрем Педагог, давно уже страдавший болезнью желчного пузыря — Тоже мне, совершенство! Да это просто Панетс, который гордо несет голову». «Ну, от головы-то мы лекарство найдем!» — воскликнули люди. И камни градом посыпались на уязвимую, отовсюду заметную голову Панетса. Амадоу рухнул на землю и долгие месяцы боролся со смертью, но даже камни не смогли сокрушить его выдающуюся голову. «Пойду-ка пройдусь, — сказал он Семпрониане, едва встав на ноги, — Я давно ее не проветривал, а не мешало бы». «О, я несчастная! — зарыдала жена. — Ты обращаешься с головой так, как будто она…» «Тсс… Само совершенство, — ответил Панетс, гладя себя по темени. — Ну, милая, пошли», — обратился он к голове. И вышел из дома. «Я же говорил, что бедняга плохо кончит», — рассудительно заметил Килдет. «А ведь подумать только, что, начни он вовремя лечиться, все обошлось бы простым приступом радикулита!» — рыдая, сокрушалась верная, унылая, вечно беременная Семпрониана.

Загрузка...