Уже не первый год поселок разъедала злая язва. Чужие люди, понаехавшие бог знает откуда, начали строить плотину, они хотели подчинить себе, обуздать реку, чтобы она давала электрический ток, а поселку предназначено было на веки вечные остаться на дне водохранилища. Настали тревожные, тяжелые, богом проклятые времена. Кому какое дело до людей, которые потеряют кров над головой, кто тревожился о том, куда они пойдут и что будут делать? Плотина все росла и росла, днем и ночью, и растревоженный поселок отчаянно боролся за жизнь. Наконец люди добились того, чего хотели. Как-то вечером их созвали на собрание и объявили, что за два года, которые оставались до окончания работ, будет построен новый поселок, а за все, что поглотят волны, им заплатят. Глава каждой семьи получит в компенсацию по пятьдесят тысяч песет на каждого ее члена.
Тут-то и ожил поселок, исхудавшие, изможденные люди вновь обрели надежду и радость — пусть и не без примеси грусти, — к ним вернулись надежды и мечты, они принялись строить планы на будущее, а у хромого Силверио взыграла любовная страсть…
— Подумать только, на моего тестя Базилио, на этого одра, мне выдадут пятьдесят тысяч песет! — удивленно бормотал Силверио, ковыляя по переулку Креста к своему дому.
— Пятьдесят тысяч песет!
Он даже остановился посреди дороги. Эта цифра ослепляла его, будоражила воображение.
— Пятьдесят косых!
Во дворе дома Никазио пес, привязанный к колесу телеги, яростно залаял, разорвав ночную тишину; испуганный кот тенью метнулся вдоль стены и исчез за углом лавки Понса. Силверио, погруженный в свои мысли, продолжал путь.
— А я-то думал, чем скорее он сдохнет, тем лучше. Но теперь, оказывается, за него я получу кучу денег! Кучу денег за развалину, которая и на ногах-то не держится! Неплохое дельце… Говорят, никогда не знаешь, где выиграешь, где проиграешь, ох, как это правильно! Вот не думал, не гадал, а тут целый капитал. А ведь, черт возьми, если бы все это случилось, когда и теща была еще жива! Было бы на пятьдесят тысяч больше! Старая ведьма загнулась, как будто чтобы насолить мне. Я бы даже подумал, что она это сделала нарочно, но ведь тогда еще никто не знал и не догадывался, как пойдут дела, даже она, а уж эта проклятая баба умела разнюхать все на свете. Прах ее побери! Ловко у нее это получилось! Еще и косточки ее не сгнили… Чертова перечница! Как бы она хохотала, показывая беззубые десны, если б могла сейчас передо мной явиться. «Не поживишься на моих костях, Силвериет, шиш тебе!» Но и без того я ухвачу немалый куш: пятьдесят тысяч на старика, пятьдесят тысяч на жену, по пятьдесят тысяч на каждого из троих мальчишек и пятьдесят тысяч на себя самого. Стало быть, всего получится… Сейчас посчитаем…
Силверио остановился и начал медленно считать, загибая пальцы:
— Сто тысяч… двести тысяч… триста тысяч песет!
Его эта цифра ошеломила. Триста тысяч песет! Сколько месяцев работы в угольном разрезе, сотни дней махать киркой, тысячи часов глотать и сплевывать каменноугольную пыль. А эти деньжищи придут к нему за здорово живешь, по мановению волшебной палочки, не надо и спину ломать…
— Как только я их получу, первым делом куплю телевизор — побольше и получше, чем у свояченицы! И нам не надо будет тащиться к ней, чтобы посмотреть какой-нибудь интересный фильм, будто мы идем просить милостыню! Да мне это уже как кость поперек горла, особенно когда она намекает, что, мол, у нее-то муж — управляющий шахтой, а я — всего-навсего паршивый забойщик, и что деньги у нас сроду не водились, и живем-то мы в чужом доме. Как увижу ее, так бы в рожу и плюнул! Стерва, и больше ничего! Да если б я мог пойти учиться, как ее муженек, тогда мы еще посмотрели бы… Но, видно, мне на роду написано мыкать горе!.. Ну а теперь дело совсем другое! Их всего двое, получат свои сто тысяч — и все… Так им, сволочам, и надо! Как бы у них от злости печенка не лопнула! Правда, мне еще целых два года лапу сосать!
Собака по кличке Флора учуяла хозяина и выбежала ему навстречу, стала тереться о ноги.
— Пошла!
Силверио поддал ее ногой, и ни в чем не повинное животное, скуля, убежало прочь.
— Два года — срок немалый. Еще бы! А старик не очень-то за себя бога молит, особенно с тех пор, как мы похоронили его старуху. Сидит целый день в кресле, будто язык проглотил! А вдруг умрет, вот это будет дрянь дело: пятьдесят тысяч монет псу под хвост! Вот и сегодня весь день кашлял. Позову-ка врача, пусть посмотрит его, пропишет пенициллин или что там еще! Старику надо продержаться хотя бы до того дня, когда я получу мои денежки… Конечно, жене я этого сказать не могу. Все-таки он ей отец, я понимаю, что она его жалеет… Два года! Уж лучше бы поселок затопили сегодня же!
Силверио вошел к себе в патио. Старый Базилио дремал в одной из комнат первого этажа, у самого входа; Силверио подошел к двери и прислушался, немного погодя услышал, как тесть кашляет, и озабоченно покачал головой. Собрался было войти в эту комнату, но передумал и пошел по лестнице наверх, на второй этаж.
— Незачем ему знать, что я так забочусь о его здоровье. Я всю жизнь тестя не переваривал, и он это прекрасно знает, и если заметит, что я о нем так пекусь… В конце-то концов, те пятьдесят тысяч, которые я на него получу, по закону принадлежат ему. И он может поступить с ними, как захочет. Лучше поговорю-ка я с Жуаной, он же ее отец…
Посреди пролета он вдруг остановился, пораженный мыслью, молнией сверкнувшей в его мозгу. Вцепившись в деревянные перила, надолго задумался.
— Как это я сразу не сообразил! Вот это будет здорово…
И мигом пробежал оставшиеся ступени, прихрамывая на больную ногу, которой двенадцать лет тому назад угодил под колеса вагонетки с углем…
В постели жена, привалившись к нему, слушала его рассказ.
— Короче говоря, — закончил свою речь Силверио, — в тот день, когда мы уйдем из поселка, нам выдадут по пятьдесят тысяч песет на каждого. Понимаешь? Пятьдесят тысяч песет! Значит, нам, раз нас шестеро, отвалят триста тысяч.
Силверио умолк. На лице жены он видел в полутьме все то же смирение, ту же покорность.
— Это большие деньги, Жуана. Чего только на них не купишь. Сама подумай!..
Тут Силверио понизил голос:
— А ведь мы можем получить еще больше… Все это будет только через два года… Как ты не понимаешь! Через два года…
Женщина вздрогнула, когда рука Силверио коснулась ее груди.
— Они сказали, что заплатят по пятьдесят тысяч песет на каждого члена семьи. Вот в чем вся штука. А мы возьмем да и сделаем еще ребенка… Сообрази, какую кучу денег получим!..
И он задрал жене рубашку. Та сжалась в комок, потом, не смея противиться, беззвучно заплакала.
— Еще пятьдесят тысяч песет, Жуана, — шептал ей на ухо Силверио — Пятьдесят тысяч…
Вода в реке начала подниматься в полночь, и, проснувшись на рассвете, я услышал шум, похожий на рев разъяренного зверя. И такая тоска меня взяла, что глаза бы мои на свет не глядели. В то утро нам предстояло плыть в Мору, и баркас, груженный двадцатью тоннами бурого угля, со вчерашнего вечера стоял у пирса, готовый к отплытию. Через час я услышал, как жена слезает с постели.
— Ого, как река поднялась, — сказала она, выглянув в окно. — Неужели вы все-таки пойдете в рейс?
Я пробурчал в ответ, что, мол, не от меня это зависит, но всякий, кто хоть немного знал нашего хозяина, дядюшку Годиа, смело мог бы сказать, что, пусть даже небо обрушится на землю, старик прикажет отчаливать. На всей реке не было шкипера опытней его, и реку он знал лучше самого господа бога, а упрям был как мул. Уж мне-то это известно лучше, чем кому бы то ни было! У меня не рос и пушок на подбородке, до этого было еще далеко, а он уже лихо водил свой баркас. То вниз по реке с грузом угля. То вверх с грузом муки, кухонной посуды или жидкого мыла. Дядюшка Годна вел свой род от потомственных речников, вырос на берегах Эбро среди матросов; в то время еще не тащили баркасы вверх по течению мулами, а тянули бечевой, вылезая из кожи, сами матросы. Вот почему дядюшка Годна обзывал молодых парней «шайкой бездельников и лоботрясов», у которых-де в жилах не кровь, а водица, а в голове ветер гуляет. Но ко мне он почему-то благоволил и упорно старался сделать из меня заправского речника, и, клянусь дьяволом, мне не оставалось ничего другого, как выполнить его желание! Он обучал меня ремеслу матроса крепкими подзатыльниками и после каждой взбучки говорил что-нибудь назидательное. «Понимаешь, Манел, — внушал он мне наряду с прочим, — река — это вроде бы скрытая от глаз дорога, сверху совсем гладкая, а вот внизу полно камней, как зазеваешься, так и оставишь на них и груз, и баркас, и собственную шкуру. У реки, как у женщины, свои капризы и причуды». Теперь старик уже в могиле, и, когда я рассказываю о нем, к горлу подкатывает ком, но в то утро, о котором я рассказываю, меня не раз так и подмывало утихомирить его, хватив веслом по голове.
Жена приготовила мне корзину с харчами, и я не спеша пошел на пирс. Река неслась бурая, как земля, и диким зверем кидалась на берег. Зачаленные баркасы качались на волнах так сильно, что казалось, вот-вот лопнут швартовы.
— Вода все еще прибывает, — заметил Сержио, хозяин одного из баркасов, обращаясь к стоявшим рядом сотоварищам. — Видно, где-то за Сарагосой дождь лил как из ведра!
— И немудрено, осень…
— Сегодня нам нечего и рыпаться.
— Что ж, значит, кутнем!
«Вы-то кутнете, — подумал я, — а вот мне, видать, придется хлебнуть лиха!»
Чуть ниже поселка в Эбро впадала река Сегре, и ее светлые воды, ударяясь в мутные струи большой реки, поворачивали вспять и разливались, затопляя песчаные островки и отмели; кусты и деревья как будто плыли по воде на невидимом плоту.
«Хорошо еще, что сама Сегре не поднялась, — рассуждал я про себя. — Не то попали бы мы в переплет!»
Дядюшка Годна еще не пришел на пирс, и я, поглядев на баркас, пошел на скотный двор. Там уже были двое других парней, составлявших вместе со мной команду баркаса.
Сегарра задавал жмыхи Одру, как мы прозвали нашего мула; Молес, сидя на тюке соломы, вертел самокрутку. Рев разбушевавшейся реки пугал животных, они перебирали ногами и натягивали поводья.
— Тихо… тихо!.. — приговаривал Сегарра, поглаживая бока Одра.
— Значит, мы отплываем?
— Мать его растак! — рявкнул Молес — Нам только этого и не хватало! Не очень-то мне хочется шмякнуться всеми костьми о скалу! Сегодня с рекой шутки плохи. Закуривай.
Он протянул мне кисет и папиросную бумагу, и я присел рядом с ним. Тут я заметил за дверью какой-то огромный сверток.
— А это что за штука?
— Он составит нам компанию в этом рейсе!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Его только что притащили сюда, — пояснил Сегарра. — Это Иисус Христос из одной деревни в низовьях. В Великий пост его несли в процессии и трахнули о косяк церковных дверей. По пьянке, наверное! Отвезли починить в Лейду. А теперь из Лейды доставили сюда и подсунули нам, чтоб мы его довезли до Моры. Оттуда они его потом и заберут.
— Не по нутру мне такие дела, — проворчал Молес. — Я этих церковных причиндалов боюсь хуже чертей… Никогда не знаешь…
— А я, — сказал на это Сегарра, — боюсь только реки, вон как она поднялась…
— Скорей всего, никуда мы не пойдем.
— Сейчас узнаешь, старик уже на пирсе. Это его собака лает, Лира.
Я вышел из скотного двора. Дядюшка Годна, прямой, как веретено, стоял на пирсе, повесив корзину на руку и засунув обе руки за пояс, стоял и молча смотрел на реку. Всякий раз, как он вот так глядел на речные воды, мне казалось, что старик разговаривает с рекой. Лира перестала лаять и сидела рядом с хозяином, навострив уши…
Немного погодя старик оглядел небо, по которому ползли темные грозовые тучи, и окликнул меня.
— Добрый день, дядюшка Годиа! Как дела?
— Готовься к отплытию. Пойдем в Мору.
Я не посмел перечить ему, но шкиперы угольных баркасов с других шахт тотчас начали обсуждать его решение, всяк судил по-своему. Наконец один из лучших шкиперов, по прозвищу Везучий, подошел к старику.
— Послушай, Годиа, хорошо ли ты подумал? А ну как с вами беда случится! Что за блажь выходить в рейс по такой большой воде! Раз уж такие дела, лучше остаться у причала: сегодня Эбро шутить с собой не позволит!
— Это мое дело, — отрезал старик.
— Да бог с тобой! Я и не собираюсь учить тебя, это все равно что здорового лечить. Но мы же старые друзья, и мне становится не по себе, как подумаю, что ты можешь отправиться на корм угрям!
Везучий только время зря терял. Попадем ли мы в Мору или прямехонько в ад, все равно и дураку было ясно, что от причала мы отойдем. Ни за что на свете старик от своего не отступится!
Пока Везучий отговаривал дядюшку Годиа, Молес привел Одра, и нам пришлось изрядно попотеть: никак было не затащить его на баркас. И без того животное было напугано, а тут еще толстая доска, служившая трапом, ерзала по борту всякий раз, как волна подбрасывала судно. Мы понукали мула, хлопали по крупу, подталкивали и наконец завели на место.
Когда Молес, Сегарра и я притащили Иисуса Христа, который весил ничуть не меньше, чем самый непотребный груз, дядюшка Годиа уже стоял у руля, а на берегу тем временем собралась толпа. Слух о том, что мы отплываем, быстро облетел поселок, и добрая половина его жителей пришла посмотреть, как это у нас получится. Христа подняли на борт и положили на уголь, которым баркас был загружен. Я взял конец, чтобы как следует принайтовить святой груз, но старик окликнул меня.
— Что, дядюшка Годиа?
— Сначала раскутай ему голову!
— Час от часу не легче! — проворчал я себе под нос. — Что это еще за причуда?
Со злостью развязал я веревки, которыми был обмотан Христос, а Молес, стоявший рядом со мной, роптал, говорил вполголоса, что старик, мол, с ума спятил, что такие шутки с церковным добром доведут нас до беды. Когда я отогнул мешковину, меня поразили открытые глаза Христа: они глядели как живые, казалось, зрачки вот-вот дрогнут, а кровь, намалеванная на лбу, того и гляди закапает на уголь. У Молеса отвисла челюсть, и он стал белее, чем распятый сын божий.
— Теперь поставьте его прямо!
Мы выполнили приказание, а в толпе заохали. Высокая волна едва не опрокинула нас всех за борт, с превеликим трудом удержали мы фигуру Христа. Голова его выглядывала из мешковины, словно какой-то призрачный лик; Молес глядел на Христа с ужасом, а Сегарра криво улыбался. Я уже изнемогал под тяжестью распятия, но тут старик обратился к тому, кто выше нас всех.
— Что ж, дружище, — сказал он ему. — Сам видишь, что творится. Хуже некуда! Но вот теперь-то каждый поймет, кто шкипер, а кто балабон, который может держать курс разве что в кабак! Всякий волен поступать как ему вздумается, а я иду в рейс! Не было еще случая, чтоб я отказался от фрахта, только я подумал, что ты, может, не представляешь себе, что с нами может случиться, так вот, посмотри на реку и знай, что тебя ждет, раз уж ты отправляешься со мной: если пойдем ко дну, ты тоже окажешься в воде. А как ты поплывешь после того, что с тобой сделали?!
— Господи помилуй! — вскрикнула одна из женщин.
— Теперь можете его положить! Принайтовьте, но голову не закутывайте.
Мы закрепили фигуру Христа, привязали весла к уключинам. Толпа на берегу притихла, шкиперы озабоченно покачивали головами.
— Отчаливай! — скомандовал старик.
Когда мы выбрали концы, я вспомнил всех своих умерших родственников и попросил их вступиться за меня на небесах. Баркас отошел от пирса, стоявшие на берегу люди помахали нам на прощанье, нестройным хором пожелали счастливого плавания, и мы, переваливаясь с волны на волну, ринулись в бушующий поток.
Бог ты мой, вот это был рейс! Грохочущая река, подхватив баркас, помчала его ко всем чертям! На каменистых перекатах нас так кидало, что мертвый проснулся бы! У меня волосы становились дыбом, но старик, при всей своей старости, стоял на корме как ни в чем не бывало, зажав румпель между ног. Откидываясь назад при каждом гребке, я слышал, как за моей спиной тяжело дышит Сегарра, сидевший в нос от меня, а чуть подальше наш Одер, переступая, скрежещет подковами по крупным кускам угля. Со своей банки я видел Христа, и мне казалось, что из его полуоткрытого рта вылетает предсмертный хрип. Весла гнулись и трещали, волны перехлестывали через борт. Когда мы подходили к Файо и впереди показались скалистые пороги, старик впервые нахмурился. Стремительное течение несло нас прямо на скалы.
— Суши весло, Манел! — крикнул он, — А вы оба — налегай что есть силы!
Я поднял весло, а Молес и Сегарра по другому борту старались изо всей мочи. Благодаря этому маневру баркас стал пересекать струю наискосок, чтоб нам не налететь на скалу. Вода кругом вскипала пенными бурунами. Скала быстро надвигалась на нас, и вдруг я услышал треск. Уключина Сегарры разлетелась в щепки, а сам он опрокинулся назад, ударившись спиной о край носового настила. Без его весла баркас развернуло скулой к каменной глыбе. Кровь застыла у меня в жилах.
— Мы разобьемся! — вскрикнул Молес.
Об этом проклятом рейсе чего только не болтают по всему низовью Эбро: рассказывают, что Христос, дескать, изменился в лице, оторвал от креста одну руку, и по щекам его полилась кровь… Каких только историй не услышишь в любой таверне, а виноват в этом Молес, он только и делает, что рассказывает всякие небылицы, на голой правде ему, чего доброго, не прожить и дня. Но, как бы там ни было, я бы не так уж удивился, если бы Христос и на самом деле сотворил все чудеса, о которых болтают, и даже что-нибудь сверх того, потому что на быстрине у скалы нам пришлось куда как туго. Никогда не забуду старого Годиа, он и сейчас у меня перед глазами: пока Молес орал, что мы разобьемся, он так круто перевел руль вправо, что повис над пучиной, вцепившись в румпель и изо всех сил упершись ногами в наружную кромку борта. Баркас заскрипел всеми шпангоутами, но старик — до сих пор не могу понять, откуда у него такая сила взялась, — сумел направить его, куда нужно, и мы стрелой пролетели мимо скалы, едва не чиркнув по ней бортом. Чуть левей — и мы разбились бы вдребезги. Вот почему я и говорю, что Христу было от чего измениться в лице! Но уж насчет того, что Христос сам будто бы крикнул: «Право на борт, Годиа, растак твою мать!» — это враки! Старый Годиа, может, и упрям как мул, но он не нуждается в том, чтобы ему кто-то подсказывал, как положить руль, потому что в шкиперском деле он разбирается лучше, чем сам господь бог.
— Эта история с Флоренсио случилась, когда время шло уже к обеду, — начал свой рассказ старый Кристофор, когда мы пили кофе, закусывая кровяной колбасой, в кафе «Лягушка» — Помню, женщины как раз несли корзинки с едой для своих мужей в угольный разрез, а в долине Эбро, чуть пониже поселка, грохотали взрывы динамитных шашек, это делают обычно в полдень. Тучи, как будто напитанные сажей, сползали к реке, нависая над поселком так низко, что едва не задевали дымовые трубы, — я не привираю, когда говорю про сажу, потому что казалось, из этих туч вот-вот брызнет нам на головы черный дождь и всех оденет в траур. Черным казался даже грозовой ветер, гонявший пыль по улицам и проулкам. Паршивый был день, парень, из тех, что выматывают душу.
«Молния» — один из четырех баркасов, возивших уголь от шахты «Тереза», — ошвартовалась у Каменного пирса, и его команда — шкипер и три матроса — сгружала бочку жидкого мыла, которую утром взяли на борт во Флише. Как ты знаешь, у нас в поселке мыла не варили; так вот, приходилось доставлять его из других мест, и этим занимались шкиперы, водившие баркасы с углем вверх по Эбро — во Флиш, в Мору и в другие города. Бочку спускали на берег, как всегда, с криком и руганью. Мне не надо тебе об этом рассказывать, такого ты сам вдоволь насмотрелся и наслушался, ведь, чтобы скатить бочку по доске шириной не больше пяди, нужна немалая сноровка. Был такой момент, когда бочка едва не сорвалась с трапа вместе с людьми из-за того, что зазевался один из матросов по прозвищу Зануда, но в конце концов груз благополучно спустили на землю.
— Послушай, ты, лопух, — сказал Пере Кампе другому своему матросу, которого и звали Флоренсио. — Давай-ка откати эту бочку в лавку Аделаиды. И гляди не зевай, не то я тебе голову оторву.
Хоть меня там и не было, мне рассказывали верные люди, что Пере Кампе сказал именно так. Был он человек грубый и злой, прямо-таки исходил желчью. Никто с ним не хотел плавать, шли к нему только те, кому деваться было некуда, и уж он заставлял их плясать под свою дудку; не скупился на ругань и колотушки, а чего ж тут хорошего. Если б он был еще первоклассным шкипером, ну, скажем, таким, как Тонио Петух, старый Годиа или хотя бы, чтоб не ходить далеко, как Силвестре Никулау! То были мастера своего дела, они могли с завязанными глазами довести баркас до самого моря, от таких все можно было стерпеть. Это люди с понятием; если отвесят тебе подзатыльник, то для твоего же блага. А Кампе им и в подметки не годился. Не раз сажал он свой баркас на мель и подмачивал груз на этой нашей богоданной реке. Я всегда считал, что ему не было удачи из-за того, что его грызла зависть. И за все рассчитывались матросы. Особенно доставалось Флоренсио, над ним он просто измывался. Жаль, у парня кровь была не горячая! Если б он схватил ломик-мешалку да приставил острым концом к груди Пере Кампса, как это сделал однажды Жауме Сама, тот стал бы как шелковый, поверь моему слову! Но Флоренсио ни разу и не пикнул, а тот все больше распоясывался, колошматил парня почем зря.
И на этот раз Флоренсио, как последний тюфяк, ничего не ответил хозяину. Там, в двух шагах от «Молнии», стирала белье Мариета Перис, по прозвищу Граммофонная Труба, самая любопытная бабенка в нашем поселке — всегда-то она все знала, и ляжки у нее были знатные, так вот, она потом мне клялась, что матрос и рта не открыл; а уж раз она так сказала, смело пиши, что Флоренсио и не пикнул. Как-то раз мы с Мариетой… Ладно, не буду об этом, нельзя все в кучу мешать, потом как-нибудь расскажу. Так вот этот Флоренсио, не говоря ни слова, завалил бочку и покатил ее в гору.
Лавка Аделаиды стояла там же, где сейчас, — как поднимешься в гору по переулку Сан-Франсеск, тут и лавка; только Аделаиды там уже нет, сбежала со сборщиком налогов, а тот прихватил с собой и весь налоговый сбор, и случилось это, когда ты еще пешком под стол ходил. Ты этот переулок знаешь, но я подумал, что в других краях никто о нем и не слыхал, поэтому я расскажу, где и как он расположен. Переулок Сан-Франсеск — самый крайний из тех, что пересекают поселок сверху вниз и выходят к Эбро; напиши также, что он выходит прямо к Каменному пирсу. Так им будет понятно, что Флоренсио надо было катить бочку все прямо и прямо, от баркаса до самой лавки. Путь прямой как стрела, и все в гору, черт подери, да еще надо катить тяжеленную бочку с жидким мылом в одиночку, только потому, что какой-то злыдень захотел, чтоб ты рвал себе жилы.
Нечего и говорить о том, что Флоренсио, добравшись до угла улицы Барка, совсем запыхался. Остановился перевести дух. На следующем углу его взяли в оборот клиенты парикмахера Мигеле, собравшиеся у дверей его заведения.
— Эй, Флоренсио, тебе надо столько мыла, чтобы отмыться дочиста?
— Видно, в ушах много серы набралось?
— Пере Кампе тебя держит в ежовых рукавицах!
— Я бы на твоем месте послал его к чертовой бабушке!
Даже сам Микел, или Пробор, как его чаще называли, вышел на шум, не намылив как следует щетину Немезио Вериу, который уснул в кресле и блаженно похрапывал, уронив на колени спортивную газету, так вот, парикмахер высунул из дверей напомаженную голову и принял участие в забаве. Микела ты уже не застал: вскоре после того он удрал с женой ветеринара и, говорят, открыл парикмахерскую в Париже. В тот полдень Пробор еще и не подозревал, что даст тягу вместе с ветеринаршей и отправится скрести затылки французам.
— До каких же пор, цыпленочек, ты будешь давать себя ощипывать? — жидким тенорком пропел он, размахивая намыленным помазком.
Не отвечая на насмешки, матрос продолжал катить бочку в гору. Тем временем кругом потемнело — помнишь, я тебе с самого начала сказал про тучу? — и на землю упали первые капли дождя. Как раз в то время я шел в контору шахты «Сегре», она была напротив той самой парикмахерской, и хорошо помню, как все было. Зеваки, что стояли у парикмахерской, разбежались кто куда, кому охота мокнуть под дождем, и Флоренсио остался на улице один, он прошел еще только полпути, а дождь разошелся, полил как из ведра, и бедняга сразу промок до костей.
Поднявшись еще немного, до того места, где находится постоялый двор Тринкета, Флоренсио не выдержал, терпение лопнуло. Об этом я узнал все от той же Граммофонной Трубы; дождь прогнал ее с реки, и она тоже пошла наверх, держа под мышкой стиральную доску, а на голове — полную корзину белья, и как раз поравнялась с Флоренсио, когда парень начал ругаться, да еще такими словами, каких до той поры никто от него не слыхал. Потом она рассказывала — ну и память была у этой чертовой бабы, не говоря уже обо всем прочем, — что Флоренсио помянул половину святых, какие только есть в христианском календаре, а это дело не шуточное. Говорят, Тереза, эта первая богомолка и святоша, которая по-прежнему держит галантерейную лавку на Главной улице, отслужила девятины на тот случай, как бы святые не осерчали и не наслали на нас какую-нибудь беду. Граммофонная Труба слышала все эти проклятья, пока не свернула на Новую улицу, а там уж она потеряла Флоренсио из виду.
А потом, дружище, грянул гром, да какой гром! Будто мир обрушился и все полетело в тартарары. И тут же — страшный грохот, от которого у всех душа в пятки ушла. Клянусь преисподней, такого я не слыхивал! Хочешь верь, хочешь нет, но все мы, сколько нас было в конторе «Сегре», прямо обалдели. Со страху оцепенели, потом бросились на улицу. Люди выглядывали в окна, выходили на балконы — что же такое случилось? А случилось вот что: бочка, которую катил Флоренсио, прогрохотала как бешеная вниз по улочке и трахнулась об угол лавки, которую держал Александре. Железные обручи лопнули, и огромная посудина раскололась, как тыква; жидкое мыло потекло по мостовой, и вонь пошла такая, что задохнуться можно. А дождь все хлестал, и скоро над потоком этой липкой дряни выросла громадная шапка пены. Жаль, что ты не видал, на это стоило посмотреть. Дождевая вода, ручьями сбегавшая по переулку, вынесла всю эту красоту в реку, пышная белая пена облепила угольные баркасы, так что казалось, будто они принарядились в кружева.
Мы предположили — я говорю так, потому что свидетелей не было, а сам Флоренсио молчал как воды в рот набрав, — что бочка выскользнула из его рук, ему пришлось отскочить, чтоб она его не изувечила, и тогда уж она понеслась вниз по переулку. Всякому известно, что жидкое мыло — штука скользкая. А может, он просто из сил выбился, поди узнай! Семьдесят килограммов жидкого мыла, бочка круглая, а под ногами бурный поток дождевой воды, это тебе не шуточки. Как бы там ни было, эту историю долго обсуждали в тавернах и на каждом углу. А вот аптекарь, Себастьян Феррер, — его ты тоже не мог знать, он давным-давно сбежал с женой торговца птицей, который привез на рынок свой товар, — додумался до того, что сравнил Флоренсио с человеком по имени Сизиф, которого какой-то бог из древних в наказание за грехи заставил переваливать здоровенный камень, поднимать его на вершину горы, а как только он, выбившись из сил, добирался до вершины — раз! — камень ускользал из его рук и катился вниз. Как ты сам понимаешь, Флоренсио на веки вечные остался «нашим Сизифом». В общем, история получилась занятная. Но вот кого она ни капельки не позабавила, так это Пере Кампса. И не только потому, что пропал его груз, бог с ним, а из-за одного обстоятельства, о котором мы, те, кому оно было известно, ни перед кем и словечком не обмолвились. А сам Пере Кампе скорей прыгнул бы с баркаса в воду, чем спорить с нами, когда мы намекнули — по-хорошему и не с бухты-барахты, сам понимаешь, — что в жизни всякие бывают случайности и лучше уж ему шума не поднимать. В конце-то концов, разве виноват Флоренсио в том, что бочка выскользнула из его рук как раз в тот момент, когда Кампе шел к себе домой по переулку и ему пришлось юркнуть в парикмахерскую Пробора, чтоб чертова посудина не переломала ему ноги?