Все мои подруги очень злорадствовали, когда Ми-кел меня бросил: ему вдруг взбрело в голову отправиться бродить по свету. Он обещал вернуться, и мне до сих пор твердят: твой жених непременно вернется, а про себя думают: как бы не так, не видать ей своего парня больше никогда в жизни. Я и сама так думаю. Ведь Микел сразу решил спать со мной, а у меня и в мыслях такого не было, просто не хотелось без конца сидеть дома одной. Но сердце не камень, и когда человек тебе говорит, что ему без этого никакой жизни не будет, то отказать очень трудно, я и не сумела. Может, и вправду вернется, только мне он тогда задаром не нужен. Да ни за что на свете. Одно только удивляет моих подруг: почему это мне так нравится простужаться. Ну и пусть сгорают от любопытства. Им не понять, почему я пою, когда задыхаюсь от кашля или когда из носа течет не переставая. Я ведь никому никогда не говорила, что люблю солдат, просто сердце тает, как только их вижу. Но так иногда грустно становится, когда они идут по улице в своих сапожищах и гимнастерках… Им, наверное, ужасно жарко бывает маршировать в такой одежде по самому солнцу. Но некоторые из них так лихо умеют сдвинуть фуражку чуть-чуть набок… Когда солдаты прогуливаются по трое туда-сюда, заговаривая со скуки с каждой встречной девушкой, то похожи на деревья, вырванные с корнем. Эти парни из провинции так скучают здесь, в городе! Скучают по матери, по домашним привычкам, по домашней еде. Скучают по девушкам, которые собираются у колодца, по всему родному скучают. А тут еще вдобавок ко всему эта дурацкая гимнастерка, и никуда от нее не денешься. В тот раз они тоже шли втроем, а на мне была ярко-розовая блузка и косыночка на шее такого же цвета: когда шила блузку, остался обрезок. Волосы в тот день я подобрала черепаховой заколкой с блестящим золотистым бантиком. Трое солдат остановились, поравнявшись со мной, и преградили мне дорогу. Один из них, круглолицый, спросил, не найдется ли у меня для него лишнего трамвайного билетика. Я ответила, что никаких билетов у меня нету, и тогда второй солдат сказал: «Нам бы и какой-нибудь старый подошел». Эти двое все время переглядывались и посмеивались, а третий стоял молча в сторонке. У него на щеке была родинка и на шее, возле уха еще одна, поменьше, такого же цвета — темно-коричневая. Те, что приставали ко мне с билетом, спросили, как меня зовут, и я сразу ответила, чего мне было скрывать… Я сказала: «Кризантема», а они на это: хризантемы — осенние цветы, а я такая молоденькая, что никак не похожа на осенний цветок. А тот солдат, который до этого рта не раскрывал, говорит: ну, хватит, пошли; а они ему: погоди минутку, сейчас Кризантема нам расскажет, чем обычно в будни занимается. И тут, когда мы уже так хорошо разговаривали, они вдруг засмеялись и ушли, а потом прошло несколько минут, и тот солдат, что все время молчал, догнал меня — он отстал от своих товарищей — и предложил встречаться. Это было бы здорово, потому что я похожа на одну девушку из его деревни, которую зовут Жасинта… Он спросил, когда мы сможем увидеться, и я ответила: в пятницу, поближе к вечеру. В этот день господа уезжали в Таррагону посмотреть на внука, а мне велели постеречь дом и дождаться сеньоры Карлоты, которая должна была приехать из Валенсии… Я назвала ему дом, где работала прислугой, и попросила записать адрес, а он записывать не стал, сказал, что память у него отличная, и в пятницу вечером уже ждал меня на улице. Сама не знаю, как это объяснить, но мне было как-то не по себе, точно мурашки бегали по всему телу, по всем жилкам, — не понимаю, что бы это могло со мной приключиться, только в голове вертелось одно и то же: парень просто скучает, поэтому и захотел меня видеть. Я захватила с собой из дома две булочки, в которые вложила по куску жареного мяса, и немного погодя спросила у него: «Ты не голодный?», достала бутерброды и протянула один ему. Чтобы поесть спокойно, мы прислонились к изгороди какого-то сада. Из-за нее на улицу выглядывали ветки деревьев и розовых кустов. Я откусывала от целой булки, а он ел медленно и аккуратно: отщипывал рукой кусочек хлеба, потом кусочек мяса и отправлял все в рот. У людей из деревни иногда такие манеры, что позавидуешь. У меня из-за него совсем пропал аппетит, я не стала доедать свою булку, а отдала ему. И он быстро расправился с ней. Его звали Анжел; мне всегда нравилось это имя. В тот день мы разговаривали мало, но узнали друг о друге очень много. На обратном пути за нами увязалась стайка ребятишек, они показывали нос и кричали: «Жених и невеста, жених и невеста!» А самый маленький бросил вслед горсть песку и пустился наутек, как только увидел, что Анжел пошел в его сторону, но тот догнал малыша, схватил за ухо и потянул — совсем слабенько, только для острастки, — пообещав при этом посадить в подвал, а потом отправить к солдатам на кухню: там узнаешь, что такое чистить картошку два года подряд. Вот и все, больше ничего в тот раз не случилось. На следующий день мы опять пришли на ту самую улицу и остановились поговорить возле той же самой стены с облупившейся штукатуркой. На другой стороне улицы за забором виднелись домики с зарешеченными окнами справа и слева от входа. Двери всегда были закрыты, хозяева, должно быть, проводили все свое время по другую сторону дома: на террасах или в саду. Однажды, когда мы стояли там у стены, фонари зажглись рано: еще не совсем стемнело, небо оставалось синим, и тут я увидела, что дерево над нашими головами — мимоза. Она начинала цвести и, пока стояла в цвету, была такой красивой — просто глаз не оторвать: совсем мало зеленовато-пепельной листвы, а желтых пушинок видимо-невидимо, каждая веточка как золотое облачко. Есть ведь и другие деревья, у которых колючих листиков куда больше, чем цветов, и ветки длинные, как палки. В свете фонаря казалось, что ветки мимозы спускаются прямо с неба… Мы обычно перекусывали до того, как зажигали свет — я всегда брала с собой булочки и жареное мясо, — и, пока Анжел ел, потихоньку отщипывая кусочек за кусочком, мне страшно хотелось поцеловать его в родинку на шее. В один из таких вечеров я здорово простыла: чтобы покрасоваться, надела шелковую блузку жемчужно-серого цвета, а когда вернулась домой, у меня слезились глаза и голова раскалывалась. На следующий день пришлось пойти в аптеку: сеньора велела мне отправляться туда немедленно, сказав, что никакая это не простуда и что, скорее всего, я подхватила грипп. У продавца в аптеке были светло-серые, почти бесцветные глаза. Никогда не видела, какие глаза у змей, но у него — могу поспорить — глаза были змеиные. Он сказал, что у меня обычная весенняя простуда, а я ему объяснила все про шелковую блузку и про мимозу. Тогда он говорит: «Это из-за пыльцы, никогда больше не стойте под мимозой». Однажды, когда мы с Анжелом стояли, как всегда, у стены, из-за угла, неподалеку от нас, показалась голова. Нет, не подумайте, я не бредила, и голова не была отрезанной. Просто из-за угла выглядывал какой-то парень. Ночью я все думала об этом человеке, который подглядывал за нами до тех пор, пока не заметил моего взгляда; в конце концов лицо мне показалось знакомым, и я, пожалуй, могла бы поклясться, что это был один из солдат, которые попросили у меня трамвайный билет в тот день, когда мы познакомились с Анжелом. Я ему это сказала, но он ответил, что не может такого быть: его приятели уже закончили службу и оба уехали домой. Тогда я видела его в последний раз, больше мы ни разу не встречались. Я много раз ходила к нашей стене и ждала его, а потом перестала, но иногда у меня просто сердце разрывалось: вдруг он стоит там и ждет… А ведь Анжел меня ни разу не поцеловал, только брал мою руку и долго держал ее в своей, когда мы стояли под мимозой. Один раз, покончив с едой, он долго и пристально смотрел на меня, а когда я спросила почему, пожал плечами, словно говоря: «Сам не знаю». Я протянула ему половинку своей булки, и взгляд у него снова стал таким же странным. Простуда у меня тянулась так долго, будто решила привязаться на всю жизнь; только начинала проходить и возвращалась снова: в носу щиплет, и хочется чихнуть, а по ночам кашель не дает покоя. А мне все нипочем. Потом, за чем бы я ни ходила в аптеку, хоть бы даже просто за борной кислотой, продавец встречал меня одинаково: «Будьте осторожны с мимозой…» И сейчас, когда простуда вдруг возвращается, мне кажется, я опять подхватила ее у стены, словно, как и раньше, бываю там. С Микелом, конечно, стало веселее, и даже захотелось выйти за него, ведь любой порядочной девушке надо замуж. Но иногда, когда мы были с Микелом, мне казалось, что у меня в руке рука Анжела, и я сжимала кулак, а потом разжимала пальцы, чтобы он мог забрать свою, если захочет… никого не надо держать силой. И пока мои подруги воображают, что у меня на уме один Микел, который отправился куда глаза глядят, я думаю об Анжеле, который растаял, как облачко дыма. И мне не грустно, вовсе нет. Пока я вспоминаю о нем, он со мной. Одно только плохо… В аптеке теперь новый продавец. Он не знает меня и, если попросить пачку аспирина, отвечает: «Пожалуйста, две с половиной песеты». И касса — щелк-щелк. А если спросишь вербену, он на тебя и не посмотрит, только буркнет: «Два реала». И снова касса — щелк-щелк. Тогда я иду к выходу словно во сне, но перед самой дверью задерживаюсь немного, сама не знаю почему. Как будто я что-то потеряла.
Садитесь ко мне поближе, не стесняйтесь. Идите сюда, под зонт… Я часто видел вас, проходя мимо клетки змееядов… А мне эти птицы совсем не по душе. И бывают же твари, которые выделывают такие фокусы. Схватит змею и давай подбрасывать ее: и раз, и другой, и третий, а потом топчет, пока она не сдохнет. Может, и нечему тут удивляться, ведь это их обычная еда. Но мне больше нравится хамелеон: высунет язык — и аминь, ora pro nobis[31]… От такого дождика на сердце становится легко и спокойно. Вчера, перед тем как лечь спать, я выглянул в окно и подумал: солнце садится в облака, наверняка пойдет дождь, и вот пожалуйста! Нет, нет, не думайте, я очень люблю такую погоду. Особенно по воскресеньям: смотришь на серенькое небо, и так хочется поваляться в постели подольше… листья тяжелеют от воды… а зонты — это же удивительное изобретение. Все бы было замечательно, если б не спицы. Вы никогда не боялись, что кто-нибудь выколет вам глаз? Может, такого никогда не бывает, но страх есть страх, ничего тут не поделаешь. И не спорьте, пожалуйста! Ведь я-то знаю, что спицы как раз на уровне моего лица; стоит зонтику качнуться, как кончик так сразу и ткнет в глаз… Смотрите, смотрите, вот он! Выходит из своего загона и медленно, важно идет сюда… Наверное, только что проснулся, вон на спине солома. Поднял хобот, видите? От дождя стало свежо, ему хорошо дышится, а заодно он здоровается с нами… Знаете, кто учредил орден Слона[32]? Канут IV[33], датский король, который правил в двенадцатом веке. Смотрите-ка, косит глазом в вашу сторону, разглядывает, изучает: должно быть, к вам не так привык, как ко мне. Если бы я был один, он бы уже давно стоял возле загородки, вытянув хобот, и клянчил печенье. Ну, так вот: Канут IV, король датский. Странно, не правда ли? Потом Кристиан V[34] преобразовал орден в тысяча шестьсот девяносто третьем; я все это знаю наизусть. А затем, говорят, изменения вносились еще раз в… погодите-ка… У меня в голове все разложено по ящичкам; но беда в том, что иногда они ни в какую не хотят выдвигаться, вот и приходится повозиться, пока не добьешься своего… готово… в тысяча восемьсот восьмом. На даты у меня память неплохая, ничего не скажешь. Тысяча восемьсот восьмой год. Нас с вами тогда и в помине не было… Одно удовольствие сидеть здесь и слушать, как капли стучат по натянутой ткани, вы не находите? А как мало народу в дождливый день. Все прячутся по домам, особенно в воскресное утро. А разве не прекрасно вдыхать запахи освеженной дождем земли, промытой листвы и видеть прямо перед собой такое огромное и симпатичное создание? Вам, наверное, кажется, что меня интересует все, что связано с этими животными. Знак ордена представляет собой фигурку слона, ее опоясывает голубая лента, и на этой ленте держится башенка, которую он несет на спине. Красиво, не правда ли? Те, кому король жаловал эту награду, носили панталоны из белого атласа, бархатный пурпурный камзол и шляпу с пером. Очень нарядно, верно? Тише, тише… и делайте вид, что не смотрите на него, а то спугнете… Поглядите только, как он подходит… потихонечку… Если мы будем разговаривать как ни в чем не бывало, он вот-вот положит хобот на изгородь… Кто-то из королей Сиама в тысяча восемьсот шестьдесят первом году ввел награду — медаль с изображением слона. Ее носили на цветной ленте — две широкие полосы по краям: красная и зеленая, а посередине две тонкие: голубая и желтая… Теперь стал к нам спиной. Хотите, он у меня в два счета повернется передом. Стоит только бумажкой зашуршать, сразу услышит. Смотрите, как поводит ушами, а при этом делает вид, что ему все безразлично. Вот бессовестный! Наверное, он так волнуется из-за погоды. Действительно, и дождя-то настоящего нет, так, морось какая-то, но и солнца ведь тоже нет. Когда солнечно, слон никогда не капризничает… при первом шорохе он тут как тут, положит хобот на изгородь и смотрит прямо человеческим взглядом… давайте попробуем по-другому: мышонок, хочешь печеньица? Я его так называю, потому что он серый, как мышка. Не знаю, зачем им такая морщинистая кожа. Подержите-ка, пожалуйста, зонтик. На, возьми, малыш, возьми. Никогда не видел, чтобы он вот так отказывался от еды. Может быть, вы ему не нравитесь, а может, заболел. В парке по вечерам толпы детворы, ребятишки просто забрасывают его хлебом, а он вынужден есть из вежливости. Но вот увидите, ему наскучит стоять, опустив голову и подобрав хобот. Надо только иметь чуточку терпения. Ну, а пока ему не надоест дуться, я почитаю вам, что говорит Фабра[35]. У меня всегда с собой в портфеле листок, где все написано. Сначала дается само слово «слон», а потом род — мужской. Затем описание: млекопитающее из отряда хоботных, самое большое из наземных животных, с толстой кожей… это мы и так знаем… лишенной волосяного покрова, нос вытянут в форме хобота, который снабжен хватающим устройством… вам не нравится выражение «хватающее устройство»?., длинные резцы, бивни, служат источником слоновой кости. Ну, конечно, знаменитые фигурки. Существует два вида слонов: африканский и индийский. В Индии их шкуру разукрашивают. Видели когда-нибудь по телевизору? Рисуют красные листья с золотой каймой, а еще синие и зеленые и ведут на праздничное шествие… А когда подумаешь, какая у них силища, то просто мороз по коже. Ведь слон может шутя хоботом валить деревья. И наконец… ты что, все никак с места не сдвинешься? Теперь я понял: его просто пугает зонт. Давайте-ка сложим его. Нам теперь, пожалуй, ни к чему прятаться — дождь почти перестал; посидим минутку спокойно и понаблюдаем за ним. Ну вот, я же вам говорил. Глядите, как он покачивает головой, рад, что мы его поняли… Смотрите, смотрите, как загибает хобот. Мышонок! Пожалуйста, скорее подержите обертку. Возьми, малыш, возьми… Видели, как он деликатно берет печенье и отправляет его в рот? Я всегда говорил, что скорее нам следовало бы поучиться у животных, чем браться… Эй, а вот и еще одно! Ну-ка, сеньор слон, как говорила Марьона, кушайте. Так звали мою дочку. Мы с женой были далеко не молоды, когда господь послал нам ребенка, она и порадоваться не успела… Я каждое воскресенье водил сюда малышку посмотреть на слона… Смотрите, смотрите, как уплетает одно за другим. Мне приходится пить кофе без сахара, чтоб купить ему печенья. Но погодите, представление еще не кончилось. Когда он слышит, как шуршит обертка, и видит, что я бросаю ее в урну, а это означает — игре конец, слон подгибает передние ноги и кланяется мне. Дайте-ка сюда обертку, сейчас сами убедитесь. Ну, что? Он сразу все видит. Но я его немного подразню… Если б вы только видели, как смеялась Марьона. Однажды мы с ней сидели, вот так же, как сейчас с вами, и я рассказывал ей про кавалеров, разодетых в белый атлас и пурпурный бархат, и про золотого слона с башенкой на спине… Глазки у нее стали совсем круглыми!.. По дороге домой моя девочка молчала, обдумывала все, что услышала, и только иногда крепко-крепко сжимала мою руку… За год до смерти она стала ужасной проказницей… Вытащит у меня из ящика рожок для обуви и засунет в карман пиджака. И как ей только удавалось проделать все незаметно! Найду в очередной раз рожок у себя в кармане и спокойно, без крика, кладу на место в ящик… Бедняжка! Иногда мне кажется, я ее недостаточно любил. Друзья мне всегда говорили: не по силам мужчине воспитывать девочку. После ее смерти я прочитал где-то, что взрослым никогда не понять детей, потому что они еще помнят тот рай, откуда пришли на землю, а мы уже навсегда о нем забыли… Может, ей хотелось, чтобы я притворился рассерженным и зарычал: «Проклятый рожок! Опять он сюда залез!» Она бы так смеялась. А мне казалось, что лучше не обращать внимания, играть ведь можно по-разному… В тот день, когда я впервые научил ее кормить слона, Марьона испачкала штанишки, извините за подробности. Но стоило ей увидеть, как слон берет печенье своим мягким хоботом, осторожно и бережно — вы же сами сейчас убедились, — малышка обо всем забывала и давай прыгать и смеяться. Она была моей маленькой королевой. Смотрите-ка, осталось только одно печенье. А я-то подумал, что ему нездоровится. Для слона такая пачка на один зуб, это даже меньше, чем кусок сахара для человека, правда ведь? В него, в такую махину, должны влезать целые горы всякой еды. Ну вот, дружок, и последнее! А теперь — самое интересное, смотрите внимательно! Я комкаю обертку, медленно-медленно, тихо, очень тихо, вытягиваю руку… видите, как он следит за моими движениями… и раз! — выкидываю бумажку.
Видите, кланяется. Какой воспитанный! Не знаю, замечали ли вы когда-нибудь, что фигурки из слоновой кости имеют свою особую прелесть… Мне пора домой, готовить обед. Облака расходятся, а как только проглянет солнце, сюда тут же повалят толпы народа. Пойдемте, пойдемте. Если вы хотите пройти к клетке змееядов, то я провожу вас немного: мне по пути.
Жалобный стон отозвался во всех уголках комнаты: он раздавался недолго и вдруг замер, словно проник наружу через стены. Так кричит раненое животное, пока не потеряло много крови и не лишилось сил. Потом опять воцарилась густая тишина. Прошло одно мгновение, и под простынями на постели кто-то зашевелился, как будто разбуженный от глубокого сна даже не самим криком, а его далеким эхом. На лестнице заорала кошка: ее мяуканье становилось с каждым разом все громче и пронзительнее, звуки, казалось, торопились достичь самой высокой ноты. Новый стон заставил было кошку замолчать, но, когда с постели кто-то вскочил, концерт возобновился. Шлепанье босых ног, покашливание, щелчок выключателя, и свет заливает комнату.
Человек, который зажег свет, возвращается к кровати и спрашивает встревоженно: «По-твоему — уже?..» Из-под простынь, насквозь пропитанных запахами кухни — в двух шагах от комнаты каждый день парят и жарят, — раздается измученный голос: «Сперва поставь кипятить воду, а потом сходи к бакалейщику и позвони от них к врачу». «Какая бледная!» — думает он. Никогда раньше ему не доводилось видеть у нее таких темных кругов под глазами, таких сероватых щек. Кошка на лестнице возобновляет свои сладострастные вопли. «Спокойно, спокойно», — это говорится про себя, чтобы унять легкую дрожь в руках, но вопреки его стараниям они трясутся все сильнее. Полдюжины спичек гаснет, прежде чем удается справиться с газом; когда наконец вспыхивает голубоватооранжевый венчик пламени, в кухне невозможно дышать. «Сначала надо было зажечь спичку и уж потом включать газ». Но вот уже вода из голубого кувшина налита в кастрюлю и стоит на огне. «Можно, я открою окно на минуточку?» В ответ из комнаты снова слышится крик. Он идет к жене, берет ее руки в свои и молчит, не зная, что сказать ей, как хоть немного подбодрить. Взгляд, обращенный к нему, полон тоски, лицо покрыто бисеринками пота. «Еще один…» Ее пальцы судорожно сжимают руку мужа. «В наши-то годы…» — бормочет тот и неожиданно отчетливо понимает, что надо действовать как можно скорее: открыть дверь, сбежать вниз по лестнице, постучать к бакалейщику, набрать номер телефона и требовать, чтобы врач пришел немедленно. Но он стоит как вкопанный, словно трое детей, его прошлое, не дают ему сдвинуться с места: один сын — фалангист, сейчас в Мадриде; второй эмигрировал в Мексику; дочь, которую соблазнил офицер-итальянец, живет в Реджио. «Они — воплощение моих внутренних противоречий». Эта мысль не раз приходила ему в голову. Их третий ребенок родился восемнадцать лет тому назад, и вот теперь должен появиться четвертый. Его охватила тоска, так бывает, когда подступает тошнота, он понимал, что смешон. В ночной тишине слышалось, как шумит горелка. Днем пламя обычно едва теплилось, а сейчас его язычки проворно лизали бока кастрюли и, танцуя, отбрасывали вокруг голубоватые отсветы; судя по звуку, вода уже начинала закипать. «Пальто, лестница, телефон… спокойно, спокойно. Сейчас схожу вниз — и сразу назад», — говорит он, но, прежде чем уйти, подходит к столу и убирает книги и тетради. «Роковые последствия правды». Бывший преподаватель географии из Барселоны здесь, в эмиграции, начал писать свой собственный труд. После работы — приходилось вытирать тарелки в дорогом ресторане — можно было обложиться книгами и погрузиться в их изучение. Путешествия к глубинам мудрости опьяняли его. «Роковые последствия желания быть правдивым» — таково было первое название книги, которое он заменил другим. Правда представлялась ему силой, разрушающей человеческие взаимоотношения, сводящей на нет истинные ценности. С другой стороны, постоянно и последовательно применяемая ложь во спасение могла, по его мнению, стать своего рода правдой, и, таким образом, не искренность, а обман оказывался наиболее верным путем, следуя которому человек приходил к истине. Подобные мысли, порой довольно смутные, постепенно обретали ясность. «Спокойно, спокойно». Кропотливое исследование данного вопроса привело его к следующему положению: «К свободе через умолчание: я утаиваю, ergo[36], я свободен». Это стало отправной точкой его работы.
«Спокойно, спокойно». Он убрал со стола бумаги и книги, накинул пальто поверх пижамы, подошел к кровати, с грустью посмотрел на жену и вышел на лестничную площадку.
Там стояла тошнотворная вонь. Пахло кислятиной, мусором, чем-то тухлым. Пришлось спускаться на ощупь: чтобы экономить электричество, свет на лестнице не зажигали с самого начала войны. Стертые деревянные ступени скрипели под ногами. Их жалобы в тишине раздавались куда громче, чем днем, когда беготня ребятишек и суета взрослых обитателей дома наполняли лестницу шумом и жизнью. «Это и есть Франция… — сказал ему как-то один француз, — это, а не Париж с его роскошью для горстки людей. Грязные дома, сточные канавы на улицах, клозеты — назовем их так для приличия — под лестницами для нужд жильцов и прохожих, ночные горшки и водопровод как предел мечтаний. Voila[37]».
Добравшись до последней ступеньки, он тяжело вздыхает и тут, потеряв бдительность, натыкается на что-то мягкое. Пьяный на полу в подъезде здесь не редкость: их район — из самых подозрительных. Приходится приложить максимум усилий, чтобы не потерять равновесие, преодолевая неожиданное препятствие, но спящий лишь сладко бормочет какие-то неясные слова ему вслед.
Снаружи было темно; только напротив, чуть выше по улице, горел красный фонарь. Его свет невольно притягивал взгляд. Какая-то осторожная тень мелькнула в луче света и тут же исчезла, словно дверь поглотила ее. «Пруссак?» С недавних пор по ночам немецкие солдаты по двое или по трое направлялись туда, грохоча сапогами по мостовой, как будто их манил к себе огонек, и входили в дом, несмотря на надпись, гласившую: «Verboten».[38]
Наверху на лестнице послышалось дикое мяуканье, там вспыхнула драка, и теперь, наверное, кошки сцепились в плотный клубок, состоящий из когтей, зубов и взъерошенной шерсти. Вдруг одна из них, обезумев от ярости, с горящими глазами пронеслась мимо и перебежала улицу. От неожиданности он вздрогнул. Звездная ночь, луна, посеребрившая крыши и стены домов напротив, заворожили его. Яркие созвездия во всем своем великолепии мерцали на фоне темного неба, и это зрелище вызывало в нем досаду. Такое чувство должен, наверное, испытывать нищий бродяга, заглядевшийся на блистающий огнями дворец в глубине парка. Нельзя долго предаваться мечтам: надо звонить, просить — нужная дверь была совсем рядом… На улице послышался шум шагов. Он быстро вернулся в подъезд и прикрыл за собой дверь, боясь, что светлые пижамные брюки выдадут его присутствие. На какое-то мгновение в луче красного фонаря показалась шинель и тут же исчезла. Ему вдруг почудилось, что где-то раздался пронзительный крик, и сразу вернулась прежняя мысль: я должен идти и вызвать врача. Он вышел осторожно; кошка, задев по ногам, снова шмыгнула мимо него, словно предвещая несчастье.
«Ну, стучи же». Металлическая дверь задрожала, отвечая грохотом на робкие удары ладонью. Никакого ответа. Через несколько минут он снова стучит, теперь уже сильнее. Соседи, разбуженные среди ночи, сейчас высунутся в окно и набросятся на наглеца с руганью. Это надо же, чтоб какой-то иностранец посмел будить их! Хриплый голос из-за двери спросил: «Кто там?» — «Сосед». — «Какой еще сосед?» Этот вопрос сбивает его с толку. Лучше сразу перейти к делу: «Моей жене плохо. Можно от вас позвонить?» Сердитый голос отвечает: «У нас сегодня с утра телефон не работает».
Не зная, что предпринять, он возвращается домой и на нижней площадке наталкивается на спящего, который тяжело дышит; на втором этаже дорогу ему перебегает неистово орущая кошка. В квартире слышны голоса. Пришла соседка, что живет напротив, и вторая — снизу. Ожидание было томительным, и теперь его слова — «там телефон не работает»— вызывают всеобщее разочарование. Какая же она бледная! Огромный живот вздымал простыни и, казалось, хотел всплыть над ними, царственно-величественный в своей наготе, чтобы оторваться от этого бренного тела, измученного годами и лишениями: от костлявой спины воскового цвета, от этих заострившихся бедер, от тощих рук и ног. А ведь когда-то ее прелести были для мужа постоянным источником вожделения. Женщины переговариваются между собой вполголоса. Соседка снизу вспоминает: «Мне кажется, здесь есть телефон еще в одном месте». «Где?» — спрашивает соседка по площадке. «В номере четырнадцать». «Четырнадцатым номером» здешние жители называют дом с красным фонарем. «И поскорее», — «Поскорее? Надо бы все же переодеться», — «Смените только брюки». Новый приступ боли сотрясает кровать. «Какая бледная, боже, какая бледная!» Он не успевает и глазом моргнуть, как оказывается за ширмой.
«Спокойно, спокойно». Решительная рука передает ему всю необходимую одежду. И снова лестница, потемки, бесчувственное тело. И снова волшебная ночь.
Он решительно направляется вверх по улице. Никогда в жизни ему не доводилось переступать порог подобного заведения, хотя, конечно, слышать о них приходилось не раз. В юности друзья постоянно посвящали его во все свои приключения. Умение слушать делало беднягу наперсником даже для самых робких. Не располагая собственным опытом, он долго жил переживаниями других. Пожалуй, даже слишком долго; и от этого порой в душе поднималась смутная, безграничная и какая-то тягучая волна тоски: «До меня никому нет никакого дела. Если что-нибудь случится, никто не придет на помощь. Я словно путник, заблудившийся в пустыне». Жизнь все время шла рядом, в двух шагах от него: он слышал, как шумит и грохочет ее мощная река, видел опасные пороги, но всегда оставался на берегу. И вот, когда скромный учитель, будто заразившись всеобщей болезнью, бросился наконец в воду — просто из стадного чувства, из боязни отстать от остальных, — могучий поток подхватил неумелого пловца и выбросил на землю Франции, как сломанную ветку. Женился он совсем молодым, чтобы работать со спокойной душой, зная, что не исчезнет совсем, а продолжит свою жизнь в детях. Всего лишь раз, давным-давно, одна из его учениц чуть было не нарушила это размеренное, праведное существование. Будь на ее месте девица побойчей, она смогла бы, наверное, сбить его с пути истинного, но ей своими чарами удалось добиться всего лишь двух-трех месяцев тревог и сомнений да нескольких бессонных ночей, после чего вернулось прежнее спокойствие. От всей этой истории у него осталась всего-навсего страсть к детективам и голубым блузкам. За всю жизнь ему довелось узнать только одну женщину — свою жену.
Он смело подошел к дому номер четырнадцать и ступил под навес. Из-за дверей доносился военный марш. Оставалось повернуть ручку… Глубокий вздох — и решительный шаг сделан; теперь надо спросить у первого встречного, где тут телефон. Перед ним тянулся узкий коридор с дверями по обе стороны. Музыка слышалась из-за второй справа. Неожиданно пахнуло резкими духами. «Сирень», — подумал он. Если бы не музыка, могло показаться, что здесь нет ни души; так выглядят дома в деревне, когда обитатели покидают их, узнав о приближении врага. Коридор остается позади, перед ним открывается зал. Все чинно и благопристойно. На видном месте — над диваном — портрет в золоченой раме. Изображенный на нем господин словно сошел со страниц романа Пруста: острые кончики крахмального воротничка, гардения в петлице, романтические усы и пристальный взгляд, задумчиво устремленный на дверь. «Должно быть, основатель заведения». Нет ни атласных золотистых подушечек, ни шелковых кружевных занавесей с розовыми бантами, ни зловещего полумрака — ничего похожего на ту картину, какую рисовало его воображение. Вся эта мрачновато-торжественная обстановка скорее напоминала строгую приемную провинциального врача-легочника.
Музыка вдруг зазвучала громче: наверное, кто-то открыл дверь в комнату. Громкий женский смех, раздавшийся неизвестно откуда, заставил его подскочить на месте. Девушка с пустым подносом в руках промелькнула мимо как видение. «Madame s’il vous plait[39], телефон…» Но она уже исчезла за маленькой дверью у дивана. Сверху слышалось шарканье ног, там, должно быть, танцевали. В нерешительности он машинально опустился в кресло. «Спокойно, спокойно». Кто-то шел по коридору в зал. Человек, по всей вероятности, вышел из комнаты, где играла музыка, и прикрыл за собой дверь: томные звуки вальса теперь едва доносились. Он поднялся с кресла. Прямо перед ним стоял немецкий солдат: плотная фигура, волосы с проседью, раскрасневшееся лицо, небрежно наброшенная рубашка. В одной руке он нес пустой бокал для шампанского, а другой прижимал к себе бутылку коньяку. Увидев перед собой новое лицо, немец прищелкнул каблуками, приветствуя незнакомца, но было видно, что он с большим трудом держится на ногах. Некоторое время оба стояли неподвижно. В глазах солдата светилась такая нежность, что он почти физически ощутил приветливость пристального взгляда, словно его щек коснулся теплый ветерок. Немец решительно указал ему на кресло и налил бокал. Никогда в жизни ему не доводилось слышать более упоительной музыки, чем этот звук падающей струи. Коньяк пролился на пол; он машинально раздвинул ноги, но было поздно — досталось и брюкам и ботинкам. Солдат протянул ему рюмку и бутылку, уселся на пол, вытащил из кармана платок и, бормоча неразборчивые слова извинения, принялся вытирать капли; а потом поднял голову и рассмеялся по-детски заразительно.
«Спокойно, спокойно»; но удержаться от смеха было невозможно. Руки дрожали, брызги летели, как будто шел золотой дождь. Немец жестом предложил ему выпить, он подчинился и проглотил сразу полрюмки коньяку. Новый знакомый забрал у него бутылку и, оглушительно крикнув prosit[40], хлебнул прямо из горлышка. Пришлось допить остальное. Девушка, такая же нелюдимая, как и раньше, прошла по комнате, бросив злобный взгляд в их сторону. «Madame… телефон». Его умоляющий голос был совсем тонким. Но она уже снова растворилась. Новый тост парализовал в нем решимость действовать. Prosit. Чем было ему ответить на безграничную любезность этого солдата? Умом он понимал, что надо решиться, найти телефон, позвонить, разбудить врача, просить его прийти, настаивать… Но щеки приятно горели, и вот уже коварное тепло потихоньку разливается по всему телу и, достигнув наконец того укромного уголка, где сосредоточена воля человека, поворачивает какой-то рычажок. По ногам и рукам побежали легкие мурашки, в сердце воцарился блаженный покой. Он залпом выпил второй бокал. Сколько лет не приходилось пить коньяк? Шесть? А может, семь? Тут из самых глубин сознания таинственным образом всплыли слова, когда-то давным-давно выученные на уроке латыни: animi hominum sunt divini[41]; он произнес их шепотом и удовлетворенно улыбнулся. Солдат выпучил глаза, кивнул головой в знак согласия и снова налил ему. Он поднес бокал к губам, но икнул и не смог сразу сделать глоток. «Спокойно, спо-кой-но». Эти слова назойливо вертелись в голове. Немец сел на ручку кресла и принялся колотить его по спине, получая в ответ на каждый удар рассеянную благодарную улыбку. Потом они снова выпили и теперь смотрели друг на друга как сообщники. Солдат спросил: «Franzose?»[42] Минутное колебание: «Barcelone»[43] «Spanier?»[44]— «Oui»[45]. Собеседники засмеялись в один голос. «Rotspanier?»[46]— «Yes»[47]. Новый взрыв смеха, и очередная порция коньяку.
В зале неожиданно появился еще один солдат, он шел босиком и ничем не выдал своего приближения. Первый немец крикнул: «Spanier» — и протянул бутылку вновь прибывшему. На картине теперь было два господина с гардениями в петлицах и белыми крахмальными воротничками; рама медленно начала раздваиваться, но вдруг изображения слились, словно ими овладело страстное желание не расставаться никогда. Второй солдат был невысок ростом, щупл и темноволос. «Мистер, мистер… телефон». Попытка подняться с кресла закончилась неудачей, странная слабость в коленях заставила его снова сесть. Никто не ответил ему: босой немец стал задумчиво мурлыкать какую-то песню. Другой подхватил ее. Вошли еще двое. У одного через плечо болтался ремень с кобурой, второй нес в каждой руке по бутылке шампанского. Все запели хором с серьезными минами, взгляды их блуждали:
Ich hatt’ einen Kameraden.
einen bessern find’st du nicht…[48]
Обе бутылки были раскупорены, струи пены пролились на пол. Шампанское передавали по кругу.
Eine Kugel kam geflogen,
gilt es mir, oder gilt es dir?..[49]
На картине теперь появились три господина, а может, даже четыре, и все с гардениями в петлицах. Они то приближались друг к другу, движимые, по всей вероятности, желанием поделиться какой-то тайной, то почему-то разбегались в разные стороны. Вокруг плыли золотые пятна, в странном танце кружились уже шесть или семь фигур. После шампанского выпили еще коньяку, пение то и дело возобновлялось. Вошли две девицы в пижамах; первый солдат, рассерженный их вторжением, вскочил, пошатываясь, схватил одну за руку, а другую за плечи, грубо вытолкал вон и потом еще довольно долго стоял в дверях лицом к коридору, выкрикивая время от времени оглушительным голосом «ra-us!»[50]. Все вокруг расплывалось, теряло формы. Казалось, что стулья, пол, стены стали мягкими, ватными; туман окутывал комнату. «Спокойно… спок…» Неожиданно он громко рассмеялся, радость наполняла все его существо. Если б только можно было обнять сразу весь мир: всех людей, всех птиц. «Totes les aus»[51]. Бывший учитель вскарабкался на кресло, собрался с мыслями и начал декламировать стихи, заученные лет двадцать тому назад, давно забытые, а теперь воскрешенные в памяти этой чудесной ночью:
…ne dolcezza di figlio, ne la pieta
del vecchio padre, ne il debito amore
lo qual dovea Penelope far lista
vincer poter dentro da me I’ardore
ch’i’ebbi a divenir del mondo esperto
e degli vizi umani e del valore…[52]
Все неслось куда-то, мягко скользило вниз. Господ на картине становилось все больше и больше: в три, в четыре, в пять раз… Четыре гардении? Нет, целый букет для Пресвятой девы! Carpe die[53]. Еще один глоток, последняя…
Никто не успел опомниться. В зале появились, словно возникнув из воздуха, два жандарма: латунные бляхи на груди, стальные каски — точно две башни. «Feldgendarmerie»[54]. Пышнотелая разъяренная женщина тыкала пальцем в сторону дивана и кресла: «Les voila… maison verboten… та maison verboten… les salauds»[55]. Сапоги, две пары зловеще черных сапог. Дюжины жандармов. «Sakrament!»[56] Полетела бутылка. «Спокойно, спокой…» Мимо него жандарм тащил к двери солдата. Надо задержать его, помочь во что бы то ни стало. «Cochon… vous cochon!»[57] — «Was?»[58] Мощный удар кулака отбросил его к стене. Вся щека пылала. Сидя в углу, по-прежнему одинокий и беззащитный, он слышал женский визг, торопливые шаги на лестнице, звон разбитого неподалеку стекла. Темная фигура наклонилась над ним: «Papieren!»[59] — «Merde!»[60] Две сильные руки вцепились ему в воротник и подняли на ноги. Новый удар, падение… И вдруг — свежий воздух, какое наслаждение! Ветерок, должно быть, струился прямо со звезд, из облаков. Его вырвало. «Voyous[61], — кричала посреди улицы растрепанная женщина, — Bande d’acrobates!..»[62] Из носа у нее текла кровь. Он не заметил, как прошел мимо двери своего дома. На углу стоял грузовик, ему велели влезть туда. Мотор взревел, и все исчезло навсегда. На пустынной улице воцарились ночь и тишина.