Угрозе фашизма русское общество противопоставило традиционное русское «западничество», ориентированное на «лечение» России по либеральным европейским рецептам. К сожалению, яд оказался намного сильнее антидота, и идея «европейского выбора» для России не смогла консолидировать здоровые силы русского общества. Между тем в процессе эволюции русской государственности сформировалась собственная конституционная альтернатива авторитаризму и фашизму. Будущее России состоит именно в развитии этой собственной конституционной альтернативы и проведении масштабной конституционной реформы, которая должна подвести жирную черту под имперским прошлым России во всех его ипостасях.
Как говорила главная героиня фильма «Москва слезам не верит», те, кто настроился на чтение политического триллера, могут прекратить чтение книги на этом месте — конституционная проблематика не так привлекательна для широкой публики, как она того заслуживает.
Хотя, конечно, мне хорошо известны законы «политического триллера», которые могли бы сделать книгу более увлекательной. Все они восходят к рецептам изготовления актуальных репортажей, раскрытым еще Ильфом и Петровым в «Золотом, теленке», и просты как «три аккорда». Сначала немного о катастрофическом положении дел в России (в зависимости от профиля пишущего — экономическом, политическом или духовном), потом об ответственности «кремлевской хунты» за это безобразие (благо поводы всегда под рукой), и закончить надо обязательно куплетом из песенки придворного кролика, когда-то бывшего бунтарем, из романа Фазиля Искандера: «Но буря все равно грядет!» Внимание читателей по обе стороны идейных баррикад к такой публикации гарантировано. Проблема лишь в том, что поиск реальных ответов на насущные вопросы экономического, социального и политического развития современной России практически невозможно осуществлять, оставаясь в рамках этого популярного в народе жанра.
На первый взгляд у России нет истории конституционного движения. Есть какие-то отрывочные эпизоды, не связанные между собой, каждый из которых заканчивался крахом: дореволюционный конституционализм, советский конституционализм, посткоммунистический конституционализм. Но если посмотреть, как каждый предшествующий эпизод отражается в каждом следующем за ним, то складывается какая-никакая общая картинка.
Конституционное движение возникает как диссидентское движение русской аристократии, целиком и полностью отвергаемое властью. Вроде бы оно не имело никакого продолжения, сгорев в огне большевистской революции. Однако рожденная этой революцией государственность формально признала конституцию, хотя и полностью отвергла все конституционные принципы. Советский конституционализм выглядит полной профанацией конституционных идей, но на его закате рождается диссидентское движение советской интеллигенции (русской версии среднего класса), которое начинает борьбу за наполнение пустой конституционной формы либеральным содержанием. Диссидентское движение не стало архитектором перестройки, но в Конституции 1993 года были наконец признаны все те принципы, которые отвергал советский конституционализм. Посткоммунистический конституционализм очень быстро стал декларативным, между конституционной моделью и конституционной практикой возникла пропасть. Но ответной реакцией на то, что правовая и политическая практика оказались полностью неконституционными, стало возрождение в России движения за конституционную реформу, которое ставит своей главной целью превращение конституционных принципов в действующие.
Таким образом, от одной конституционной катастрофы к другой Россия странным образом движется в нужном направлении, выдерживая общую линию… Так или иначе эволюция российского конституционализма выходит сегодня на финишную прямую. Противоречие между либеральной конституционной моделью и нелиберальной конституционной практикой не может существовать вечно. Теоретически существует два сценария его разрешения. В первом случае конфликт разрешается через конституционную реформу, которая «модернизирует» российскую конституцию таким образом, чтобы конституционные принципы могли быть реализованы не только в теории, но и на практике. Во втором случае конфликт разрешается через конституционную контрреформу, когда либеральное содержание конституции будет выхолощено окончательно, и в этом случае посткоммунистическая конституция будет снова редуцирована до уровня советской конституции. Россия стоит на конституционной развилке, где двигаться можно только либо вперед, либо назад.
Видимо, только в этом одном и состоит суть пресловутой «Проблемы 2024». Дело вовсе не в том, сможет или не сможет позволить себе Путин бесконечно долго оставаться у власти (если захочет — сможет), а в том, как дорого это будет стоить для русской истории, какую цену за его личный выбор всем придется заплатить, какой именно импульс развития российскому конституционализму, а значит, и всей социальной и политической системе он даст в ее «момент истины».
Суть выбора, который предстоит сделать в этой узкой, но принципиальной области, очень проста — либо надо от формального провозглашения конституционных принципов переходить к их практической реализации, либо надо открыто отказываться от этих принципов, кромсая текст конституции.
В середине нулевых казалось, что вопрос о конституционной реформе в России закрыт раз и навсегда. Господствующая, и не только официальная, точка зрения состояла в том, что действующая российская конституция образца 1993 года является оптимальной на все времена. А если и возникают какие-то вопросы в рамках конституционного правоприменения, то все эти вопросы можно и нужно разрешать в рамках действующего конституционного закона. Апология «конституционной стабильности» стала своего рода прологом к апологии «политической стабильности», оказавшейся основным трендом в развитии официальной политической идеологии к концу первой декады XXI столетия. Даже предпринятая на излете этой декады самой властью локальная конституционная реформа, которую ряд наблюдателей оценивают как конституционную «контрреформу» (в рамках которой были увеличены сроки полномочий избранного президента и парламента), не поколебала веру в непреходящую ценность конституционной стабильности для России.
Отношение к действующей конституции изменилось неожиданно и радикально в период всплеска общественной активности на рубеже 2011—2012 годов. Оказалось, что конституционная стабильность — отнюдь не константа общественного сознания, а всего лишь одна из его преходящих иллюзий. Всколыхнувшееся от политической летаргии российское гражданское общество в числе первых поставило в повестку дня вопрос о конституционной реформе как об одной из наиболее актуальных политических и правовых задач, требующих незамедлительного решения.
На этом фоне развернулась широкая дискуссия, которая затронула как вопросы, непосредственно касающиеся направлений и особенностей предполагаемой конституционной реформы, так и более глубокие и сложные материи, относящиеся к природе российского конституционализма в целом. По иронии судьбы эта дискуссия о судьбе русской конституции по своему характеру очень напоминает диалог между редактором Берлиозом и поэтом Бездомным, ставший прологом к булгаковскому роману «Мастер и Маргарита»: «Трудно сказать, что именно подвело Ивана Николаевича — изобразительная ли сила его таланта или полное незнакомство с вопросом, по которому он собирался писать, — но Иисус в его изображении получился ну совершенно как живой, хотя и не привлекающий к себе персонаж. Берлиоз же хотел доказать поэту, что главное не в том, каков был Иисус, плох ли, хорош ли, а в том, что Иисуса-то этого, как личности, вовсе не существовало на свете и что все рассказы о нем — простые выдумки, самый обыкновенный миф»[21].
Действительно, в том ли дело, плох или хорош российский конституционализм? Был ли он — вот в чем вопрос. А если был, то куда делся? Вероятный ответ здесь — неочевиден, а очевидный — невероятен. Дискуссанты преимущественно были настроены критически по отношению к действующей российской конституции и модели российского конституционализма, но дискуссия при этом велась таким образом, что сама действительность российского конституционализма не ставилась под сомнение. О российском конституционализме спорили как о вполне реальном правовом и политическом явлении, тогда как весь вопрос в том и состоит, что само его существование было под вопросом. К этому моменту российский конституционализм давно уже стал неким правовым «летучим голландцем», законом-призраком, законом-легендой, великим политико-правовым мифом.
Хороша или плоха российская конституция? Вопрос этот, как ни странно, не имеет однозначного ответа. Всегда можно сказать, что «конституционный стакан» наполовину полон или наполовину пуст.
Если рассматривать конституцию как текст, как литературное эссе или как политическую импровизацию на юридическую тему, то она является блестящим памятником правовой и политической мысли своего времени. Может быть, она даже опередила свое время, как минимум на столетие.
Если рассматривать российскую конституцию как некую социально-политическую реальность, как набор правовых и политических практик в действии, то эта реальность отличается от того, что принято понимать под конституционализмом на его родине — в Европе, как «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына отличается от «Города Солнца» Кампанеллы. Налицо очевидное, эмпирически осязаемое расхождение между неплохим конституционным текстом и весьма спорной конституционной реальностью.
Конечно, с точки зрения большинства практикующих юристов вопрос о действительности конституции кажется кощунственным и снимается самим фактом существования конституции. Они приводят аргументы в пользу реальности российского конституционализма, которые просты, незамысловаты и очень сильно напоминают пять классических доказательств существования Бога:
Первый аргумент состоит в том, что Россия сама провозгласила себя конституционным и даже правовым государством.
Это — весомый аргумент, если не принимать во внимание то, что и большевистская Россия была формально конституционным государством. Более того, советская конституция, просуществовавшая дольше других, практически сорок лет, была принята как раз в годы «большого террора», когда права и свободы граждан России, в том числе самые фундаментальные, ущемлялись в массовом порядке и повсеместно. Поэтому «самообозначение» не может быть аргументом в пользу действительности конституционализма.
Второй аргумент состоит в том, что в России есть конституционный текст, причем обладающий многими несомненными достоинствами.
Однако наличие текста, должным образом оформленного и принятого в качестве основного закона, как показывает практика, само по себе не является необходимым условием существования конституционализма. В конечном счете это только вопрос традиции и конституционной техники. Сам по себе этот факт ничего не доказывает. Классический пример — Великобритания. Отсутствие конституционного текста в такой же степени не является доказательством отсутствия конституционализма, в какой его присутствие не является доказательством его действительности.
Третий аргумент состоит в том, что в России признается иерархия законодательства, в рамках которой ни один другой закон не может противоречить действующей конституции.
Однако иерархия законов без развитой культуры их толкования и без эффективной системы правоприменения является фикцией. Она существует лишь в воображении юристов-конституционалистов, а не в реальной жизни. Антиконституционная практика проходит сквозь иерархию законов, связанных собой лишь формально, но не общим методом интерпретации единых принципов, как нож проходит сквозь масло.
Четвертый аргумент состоит в том, что в России соблюдаются права и обеспечиваются свободы человека.
Однако это утверждение носит, как правило, оценочный характер и зависит от авторского угла зрения на предмет. В современной России действительно права человека защищены лучше, чем, скажем, в России 30—40 годов XX столетия. Но в то же время в России имеются примеры очевидного и демонстративного нарушения даже таких основных прав человека, как право на жизнь и на свободу.
Пятый аргумент сводится к наличию в России Конституционного суда, который контролирует конституционную законность.
Конституционный суд Российской Федерации на самом деле является важнейшим регулятором и оказывает существенное влияние на конституционный порядок. Но конструкция закона о Конституционном суде РФ сегодня такова, что он существеннейшим образом ограничен в своих полномочиях и не может оказывать того влияния, которое действительно необходимо в целях наведения в России эффективного конституционного порядка. Сегодня законодательство о Конституционном суде РФ фактически выстроено таким образом, чтобы отсечь Конституционный суд от прямого участия в разрешении самых злободневных конституционных коллизий. По большинству острых проблем, связанных с применением конституционных принципов на практике, Конституционный суд вынужден (вольно или невольно) хранить молчание.
Прямых доказательств, которые могли бы свидетельствовать в пользу действительности российского конституционализма, которые подтверждали бы, что российский конституционализм является не идеологической конструкцией только, а правовой реальностью, не существует, в то время как косвенных свидетельств обратного в реальной практике конституционного правоприменения более чем достаточно.
Казалось бы, можно было давно начать рассматривать современный российский конституционализм исключительно как политическую декорацию, не имеющую ничего общего с реальными правоотношениями. Но здесь приходится вновь вернуться к знаменитому роману Михаила Булгакова и вспомнить слова Воланда о Канте, который «начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собой, соорудил собственное шестое доказательство» существования Бога.
Хотя очевидных прямых доказательств действительности российского конституционализма найти не просто, тем не менее, глядя на предмет исторически, в его развитии, придется признать, что российский конституционализм — это реальность, но реальность совершенно другого порядка, чем та, которую мы ожидали увидеть, ориентируясь на западные стандарты конституционализма.
В конечном счете конституционализм — это скорее не состояние, а процесс. Как и любой другой процесс, его лучше всего характеризует тенденция развития. Именно через анализ особенностей развития легче всего выявить подлинную природу российского конституционализма и на этой основе уже судить, насколько он реален.
То, что только находится на пути к своим высшим формам, не может быть исследовано теми же средствами, что и развитое явление, к нему не могут быть применены те же критерии, что и к состоявшемуся феномену. Для адекватной оценки российского конституционализма, для более корректного определения его природы саму систему оценки необходимо усовершенствовать.
Конечно, развивающееся, становящееся и развитое, состоявшееся явления едины, у них общая природа. Но все-таки свойства у них могут быть разные. Расплавленный металл, вытекающий по желобам из доменной печи, внешне мало чем напоминает будущую сталь, хотя их природа одна и та же. Формирующийся конституционализм вполне может выглядеть не только непривычно, но и непривлекательно для глаза, привыкшего к созерцанию классических конституционных форм.
Судить объективно и всесторонне о победах и поражениях российского конституционализма можно только в развитии, наблюдая сдвиги глубинных конституционных «тектонических пластов», причем на очень больших временных дистанциях. Возможно, мы больше сможем понять о российском конституционализме, соотнося между собой те формы, которые были присущи ему на различных этапах его становления, чем соотнося эти формы с европейскими образцами аналогичного исторического периода.
Нельзя изучать человеческий эмбрион под тем же углом зрения, под которым мы изучаем человека. В то же время нельзя не признать в эмбрионе человека. В утробе России формируется конституционный эмбрион. Это — конституционализм, если и не действительный, то хотя бы потенциальный. Задача исследователя российского конституционализма состоит не в том, чтобы «запротоколировать» наличие или отсутствие конституционного порядка, а в том, чтобы определить наличие «точек конституционного роста», удостовериться в их жизнеспособности и на этом основании предположить, можно ли ожидать успешные «конституционные роды» или надо готовиться к «конституционному выкидышу».
Русская общественная мысль запуталась в трех соснах: государстве, революции и конституции. Либералы желают конституционного государства, но боятся революции, справедливо полагая, что будут первыми, кого эта революция сметет с лица русской земли. Консерваторы хотят любой ценой предотвратить революцию, но вынуждены для этого пожертвовать конституцией во имя укрепления репрессивного полицейского государства, что рано или поздно все равно приведет страну к революции. Отчаявшиеся радикалы с обеих сторон предлагают одним махом сжечь в огне революции опостылевшее государство (левые) и зловредную конституцию (правые), чтобы не над чем было больше ломать голову. Будучи не в силах разрешить эту задачку, гражданское общество впало в ступор и с ужасом наблюдает, как страна погружается в хаос.
Из этого заколдованного политического леса можно, однако, выбраться, если признать, что целью революции является не столько уничтожение старого государства, сколько создание нового. В революции есть не только разрушительная сила, но и огромная созидающая мощь. Все великие конституционные государства возникли на гребне не менее великих национальных революций, в ходе которых обыватель и подданный становился гражданином. «Без труда не вытащишь рыбку из пруда», — говорит русская пословица. Без великого напряжения воли, без революционного подъема и экстаза, то есть всего того, что Лев Гумилев подразумевал под «пассионарностью», новое государство не появится. Конституционную национальную государственность нельзя «вымучить» на бумаге, нельзя «выговорить» в самозабвенных речах. Она либо родится в ожесточенной борьбе, либо останется еще одной великой русской утопией.
За четверть века Россия прошла витиеватый путь от наивной демократии девяностых с их бессистемным «анархоконституционализмом» через суверенную демократию нулевых с их ограниченной конституционностью к постановочной демократии десятых с их откровенной неконституционностью. После окончания нулевых постепенное, но неуклонное «выдавливание» конституционализма стало основным трендом эпохи. С момента прихода к власти Владимира Путина Россия пережила несколько последовательных конституционных контрреформ, которые в конечном счете и стали главным содержанием его политического курса.
Российский конституционализм за два с половиной века прошел путь от полного отрицания конституционной идеи в принципе через ее признание в особо извращенной форме («советского конституционализма»), когда все принципы, составляющие действительное содержание конституционализма, были объявлены вне закона, к «дуалистическому» посткоммунистическому конституционализму, признающему конституционные принципы в теории, но отказывающемуся применять их на практике.
Это противоречие между идеологией и практикой российского конституционализма не может существовать вечно и рано или поздно должно быть разрешено одним из двух способов: либо путем восстановления тоталитарного идеологического контроля со стороны власти над обществом (что маловероятно, но возможно), либо путем осуществления масштабной конституционной реформы (что вполне возможно, но пока кажется маловероятным). Я продолжаю, однако, сохранять в этом вопросе сдержанный исторический оптимизм, ориентированный, правда, на отдаленное будущее.
В основе моего скромного оптимизма лежит предположение, что за два с половиной столетия в России сформировалось-таки молчаливое конституционное большинство, которое, не принимая активного участия в политической жизни, в общем и целом сориентировано на конституционные ценности. В этом, с моей точки зрения, состоит принципиальное отличие политической ситуации в России в начале XXI века по сравнению с началом XX века, когда в обществе доминировало «неконституционное большинство».
В последнее время стало модным ругать инертную русскую массу (и есть за что). Вопрос, однако, в том, насколько она на самом деле «инертна» или, наоборот, «заряжена» определенными идеями? Полагаю, что эта масса отнюдь не нейтральна и что последние сто прожитых Россией лет не прошли даром и основная часть населения уже «неизлечимо» заражена вирусом конституционализма. Другое дело, что «болезнь» эта пока протекает латентно, поскольку русский конституционализм так и не вышел из «инкубационного периода» и почти никак не проявляет себя в повседневной жизни. Вроде бы живет в России все тот же мужик, что и в приснопамятном «семнадцатом году», а копнешь глубже — все по-другому.
Со времен Салтыкова-Щедрина русский обыватель избаловался. Если раньше он весьма неопределенно желал то ли конституции, то ли севрюжины с хреном, то теперь он однозначно хочет и конституции, и севрюжины, и по возможности без хрена. То есть новоявленное латентное конституционное большинство хочет одновременно и сильного государства, и защиты своих политических прав. Но удовлетворить эти возросшие политические потребности ему практически нечем.
Конечно, все вышесказанное может показаться абсурдом на фоне тех процессов, которые развиваются в русском обществе начиная с 2014 года. С тех пор Россия представляет собой вариант «постмодернистского авторитаризма», где власть является практически несменяемой; разделение властей отсутствует; функции парламента сведены к декоративным; суд стал аппендиксом всесильной бюрократии; федерализм — не более чем фасад, прикрывающий имперскую вертикаль; политический и экономический плюрализм ограничен, и даже сам светский характер государства поставлен под сомнение, хотя при этом по сравнению с недавним тоталитарным прошлым пока еще сохраняется достаточно высокий уровень информационной свободы.
На таком фоне рассуждения о конституционном большинстве кажутся издевательством. Надо, однако, делать поправку на особые и исключительные обстоятельства. Русское общество, пораженное «посткрымским синдромом», находится в аффектированном и ажиотированном состоянии. В этом состоянии оно не похоже на самого себя. Когда начинается истерика, личность заканчивается. Но истерика не бывает вечной. Рано или поздно она пройдет, и общество придет в себя. В этот момент станет ясно, что конституционное большинство никуда не делось, а просто временно «сошло с ума».
Латентный спрос на конституционализм в России сохранился и даже вырос, но он наталкивается на почти полное отсутствие достойного предложения. Выбирать конституционному обывателю на самом деле не из чего (может быть, поэтому он в целом так индифферентен к выборам…).
Власть сегодня предлагает конституционному большинству сильное государство, в котором из трех упомянутых великим сатириком компонентов осталась только приправа. Не лучше дела и у оппонентов власти: одни (маргинальные традиционалисты) истошно прославляют севрюжину, забыв о конституции другие (маргинальные либералы) рассуждают о конституции как о вожделенной севрюжине. На деле людям предлагают либо сохранить старый опостылевший мир, либо вновь разрушить его до основания, не объяснив толком, чем же он будет заменен. Конституционное государство остается не более чем фигурой речи. Естественно, что в обществе, уставшем от речей, на эту фигуру никто не обращает внимания. Конституционное большинство замерло, оказавшись между молотом террора и наковальней хаоса.
Для этого конституционного большинства неприемлема ни имперская модель в ее обеих (советской и досоветской) ипостасях, ни анархическая демократия девяностых, ассоциируемая с несправедливой приватизацией и разрушением страны. Усилия всевозможных «политических меньшинств» до сих пор сосредоточены либо на защите существующего порядка, либо на его критике, в то время как большинство терпеливо ждет, когда же ему будет представлен наконец внятный и конкретный «положительный образ» будущего.
Ни в коей мере не умаляя значения «тотальной делегитимизации режима» (выражение Юлии Латыниной), полагаю, что одной критикой существующего строя привести «инертные массы» в движение невозможно. Людям не свойственно прощаться со старым миром раньше, чем они явственно увидят перед собою прообраз нового мира. На место старого имперского государства должно быть поставлено новое государство, контуры которого надо четко очертить. Иначе все усилия по «делегитимизации» будут приводить только к нарастанию хаоса.
Известно, что у России две беды — дураки, бредущие назад по дороге к утерянному прошлому, и дураки, бегущие вперед по дороге к несбыточному будущему. Империя исчерпала себя, и попытки реставрировать ее обречены на провал. Доктрина, имеющая своей целью восстановление «малого СССР», — это огромный исторический пузырь, который обречен рано или поздно лопнуть, издав страшный и неприличный звук. Но это не значит, что на месте обанкротившейся империи может возникнуть не государство, а какое-то «облако в штанах». Чем оглушительнее будет крах империи, тем более жестким должно стать пришедшее ей на смену государство, ибо его первой и главной задачей будет восстановление и поддержание порядка.
Ошибка русских конституционалистов состоит в том, что до сих пор они предлагали обществу исключительно концепцию свободного государства, в то время как общество ждало от них концепции свободного и сильного государства. Подсознательно население ощущает, что Россия нуждается в государстве, которое будет способно поддерживать порядок на таком уровне, на котором он никогда до этого в ее истории не поддерживался. Ибо, если беспристрастно взглянуть назад вглубь русской истории, то, насколько хватает зрения, повсюду видны беспробудное воровство и дикий произвол. Только слепой может отрицать, что Россия нуждается в настоящей «твердой руке». Люди хотят знать, почему у конституционалистов это получится, несмотря на то что у всех других не получилось.
Однако стоит заговорить о «твердой руке», как либеральные женщины падают в обморок, а либеральные мужчины достают из кармана носовой платок. Почему-то априори предполагается, что твердая рука в России может быть только грязной и мохнатой. При этом мало кто задумывается о том, что на свете трудно найти более жесткий общественный строй, чем западная конституционная демократия, в которой гражданин зажат в законы как в тиски. Европейские свободы — это тоннели в шахте, где беспрепятственное движение возможно только в строго заданном направлении. А русская «диктатура» — это «дикое поле», где можно гулять как хочешь, пока не задавят.
Русскому человеку, привыкшему к жизни в условиях «договорного государства», где любой вопрос, будь то штраф за нарушение правил дорожного движения или продвижение по любой очереди «вне очереди», можно «утрясти», невзирая ни на какие правила и установления, даже трудно себе представить, с какими вызовами он может столкнуться в конституционном государстве. Настоящая демократия в определенном смысле слова и есть худшая из диктатур. Это «ежовые рукавицы», обернутые правом.
Путинский режим упрекают в жесткости и даже жестокости. Но жесткость сама по себе не является недостатком. Не исключено, что в будущем, когда этот режим перестанет существовать, для поддержания порядка потребуются еще более жесткие меры, чем сегодня. Ведь сегодня государство требует соблюдения законов только от своих политических оппонентов, а тогда ему придется потребовать соблюдения законов всеми. Значит ли победа конституционализма, что митинги можно устраивать где угодно и когда угодно? Значит ли победа демократии, что можно швырять камнями в полицейских? Отсутствует ли в самом либеральном обществе слежка за гражданами? На эти и тысячи других подобных вопросов существует только отрицательный ответ. «Лимонов» не станет при новом режиме «Апельсиновым» и площадь Маяковского никто ему в аренду не сдаст. Но для того, чтобы быть жестким и даже жестоким, надо иметь на это моральное и юридическое право, или, попросту говоря, быть легитимным.
После декабря 2011 года Кремль то и дело ссылается на «европейский» опыт, оправдываясь за «репрессивные» законы и практику. Он, безусловно, прав в том, что аналогичное законодательство на Западе еще жестче, чем в России. И в этом нет ничего удивительного, потому что любая власть, «если она хоть чего-нибудь стоит», должна уметь себя защищать и должна добиваться исполнения своих законов. Но конституционное насилие оправданно лишь в той мере, в которой власть, его применяющая, является сменяемой, разделенной, светской и так далее. Конституционное государство, к сожалению, не перестает быть полицейским государством. Разница лишь в том, что в таком государстве населению обеспечена возможность влиять на власть через свободные выборы и другие конституционные механизмы, благодаря чему насилие применяется в интересах всего общества, а не в интересах узурпировавшего власть меньшинства.
Оппозиция, если она намерена всерьез претендовать на власть, должна доказывать не столько свою способность защищать права и свободы (это само собой разумеется), сколько свою способность к «положительному» государственному строительству. Она должна в первую очередь доказать свою способность обеспечить новый порядок и справедливость. Большевики, в конце концов, победили не потому, что яростно критиковали царский режим — это лучше и даровитее делала за них буржуазная интеллигенция. Они победили потому, что предложили концепцию нового государства (пусть и утопическую), в которую массы поверили. Народ должен знать, что, во-первых, есть сила, способная управлять государством лучше, чем нынешняя власть, а во-вторых (как бонус), способная обеспечить при этом приемлемый уровень соблюдения прав человека. И только тогда «конституционное большинство» проявит себя и выскажется в пользу «конституционного государства».
Современное российское государство, более двадцати лет существующее исключительно в силу исторической инерции, не являющееся государством в точном смысле слова, представляющее собой осколок некогда могущественной империи, стремительно выгорающий в плотных слоях новейшей истории, стало сегодня главным препятствием на пути возникновения конституционного государства в России. Оно бешено защищает себя, стремясь унести русское общество с собою в могилу. Надежды на мирный, ненасильственный исход этого противостояния между умирающим старым и рождающимся новым общественным строем тают каждый день.
Это именно та ситуация, о которой писали американские федералисты, обосновавшие конституционное право народа на восстание. Революция всегда является злом в том смысле, что с нею связаны великие испытания и великие потрясения для народа. Но при определенных обстоятельствах она — необходимое зло, а значит — благо. Россия вступает в эпоху «перманентной революции», то есть в такую эпоху, которая может длиться десятилетиями, но в повестке которой все время будет стоять один-единственный политической вопрос — о борьбе с революцией.
Эта эпоха будет рождать соответствующих героев, которые по определению будут являться разрушителями и терминаторами, маниакально нацеленными на бунт. Таковы законы жанра: когда приходится штурмовать крепости, увеличивается производство стенобитных машин. Но победят бунтари только в том случае, если они станут настоящими государственниками и убедят окружающих в том, что могут не только ломать станы, но и возводить их. Когда революционеры придут к власти (неважно когда), им не останется ничего другого, как стать «архигосударственниками», которые будут жестко и последовательно устанавливать новый порядок. И очень важно, чтобы этот порядок был конституционный. Поэтому уже сегодня у общества на руках должен быть согласованный план государственного строительства, который не позволит очередным «могильщикам империи» снова направить локомотив русской истории в тупик.
Не нуждается в специальном доказывании тот факт, что конституционализм — это не русская идея и практика, она родилась не в России и никогда здесь особенно не была привечаема. Своим успехам конституционализм в России в значительной степени обязан многочисленным политическим «Мичуриным», которые немало потрудились для того, чтобы закрепить эту экзотическую ветвь на русском политическом стволе.
Историю российского конституционализма проще излагать в медицинских, чем в политических или правовых терминах. Это история непрекращающихся попыток осуществить успешную трансплантацию либеральной идеологии в отторгающую ее культуру. И вызовы при этом возникают сродни тем, которые встают перед хирургами, пересаживающими человеку донорское сердце.
С одной стороны, все-таки должна быть определенная совместимость тканей. Можно пересадить человеку сердце другого человека, в крайнем случае взять что-нибудь от обезьяны или свиньи, которая, как говорят, человеку в этом отношении близка. Но вряд ли можно имплантировать человеку сердце крысы. Какая-никакая, но общность между «донором» и «пациентом» нужна как в случае медицинской, так и в случае «идеологической» трансплантации. Нельзя пересадить (насадить) все, что угодно, — а только то, что имеет хотя бы теоретические шансы прижиться. Поэтому уместно все-таки вспомнить об общих христианских корнях русской и западной культур (несмотря на то что взрыв православного язычества, который мы сегодня наблюдаем в России, делает поиск этих корней весьма затруднительным психологически).
С другой стороны, даже самые близкие ткани, даже органы, пересаженные от ближайших родственников, конфликтуют и отторгаются организмом. Поэтому, какой бы успешной ни была сама операция, на протяжении всей жизни пациента или, по крайней мере, на протяжении очень длительного времени придется подавлять его собственный иммунитет. Вот и для успеха конституционного эксперимента в России требуется постоянно подавлять собственный иммунитет русской политической культуры, которая реагирует на конституционные идеи и практику враждебно, как на вторжение чужеродного политического тела.
Рождение русского конституционализма, по всей видимости, было подготовлено собственной внутренней логикой развития русской культуры. Если бы это было не так, никакие усилия «политических хирургов» не дали бы результатов. Раньше, чем появились заимствования, возникла потребность в них. Недаром конституционные идеи обнаруживают себя в России почти одновременно с началом их широкого распространения на Западе — во второй половине XVIII века (хотя предпосылки к этому возникли еще раньше).
Конституционализм не был навязан России, его не принесли с собой колонизаторы на кончике штыка и он не устанавливался как элемент оккупационного режима. Он проник в Россию вместе с европейским знанием, от которого Россия никогда не была изолирована. И в дальнейшем он развивался, пусть и под сильным влиянием западной мысли, но все-таки достаточно самостоятельно.
В первой половине XIX века конституционализм в России представлял собою уже достаточно выраженное, четко оформленное идеологическое течение, своего рода оппозиционную политическую субкультуру. Приблизительно в это же время выяснилось и то, что он абсолютно чужд русскому политическому «мейнстриму». Конституционализм оказался не просто «другим», он был антиподом идеологии самодержавия.
Конституционализм не вписывался в рамки доминирующей политической культуры, трансформируя и преображая ее, как это происходило на Западе, а отторгался этой культурой, выталкивался ею вон за пределы привычного круга русской политической жизни, превращаясь в идеологию-спутник, в нечто вечно «рядом стоящее». Между идеологией конституционализма и доминирующей в России «аутентичной» идеологией самодержавия существовал антагонизм.
Русскую политическую культуру зачастую обозначают как культуру «полицейскую» по своей сути, намекая на родство с классическими авторитарными режимами. Это не совсем так. Между самодержавной Россией и, например, прусским «полицейским государством» — политическая пропасть. Прусское полицейское государство — это диктатура правил, русское самодержавие — это диктатура без правил.
Российской политической культуре присуща апология террора (неправового насилия) как основополагающего политического принципа. В признании права власти на террор состоит суть политической и правовой доктрины самодержавия. Очевидно, что самодержавие и конституционализм совершенно иначе соотносятся друг с другом, чем «полицейское государство» и конституционализм.
Политическая среда для развития конституционализма в России оказалась гораздо более неблагоприятной, чем на Западе. Абсолютизм при всех его недостатках, создавая бюрократию и бюрократические правила, так или иначе, но сам готовил себе смену в лице конституционного государства. Самодержавие с его пренебрежением к любым правилам и процедурам не делало и этого. Абсолютизм боролся за то, чтобы власть была правом, а самодержавие боролось за то, чтобы власть находилась над правом.
Следствием такого положения вещей стало то, что почти сто пятьдесят лет конституционализм в России развивался однобоко и неконструктивно. Он прирастал исключительно ненавистью к существующему государству, оставаясь скорее набором общих либеральных лозунгов, чем осмысленной доктриной, тем более привязанной к особенностям национальной политической культуры.
В таком виде русский конституционализм и попал в котел русской революции на рубеже XIX—XX веков. Поварившись в нем, он преобразился самым феноменальным образом. Его реальное либеральное содержание, даже в том непритязательном виде, какой оно имело в дореволюционной России, полностью выварилось. Осталась одна пустая оболочка, словесная требуха, не привязанная к какому-то конкретному содержанию. Это «мочало», блеклую тень когда-то великих идей опустили в насыщенный идеологический раствор большевизма, где она и пропиталась новым содержанием, ничего общего с либерализмом не имевшим.
Так появился феномен «советского конституционализма», странного оксюморона, целью которого является «конституционное» закрепление права власти на неограниченное насилие. Задачей «советского конституционализма» было политическое и правовое закрепление «диктатуры пролетариата», под которой понималась государственная власть, реализующая программу перманентного, идеологически обусловленного террора. Самодержавие, противоестественно сплавленное с конституционализмом, — это и есть советская власть.
Если сравнивать «советский конституционализм» с его западным прототипом, то новое учение было немыслимым извращением всех основополагающих идей и принципов. Но если сравнивать «советский конституционализм» с предшествующей ему доктриной «самодержавия», то можно даже обнаружить определенный прогресс. Он состоял прежде всего в формальном признании конституции как идеи (пусть и в извращенной форме) и переходе к республиканской форме правления (пусть и в не менее извращенной форме «республики советов»).
«Советский конституционализм» поначалу был совершенно безжизненной идеологической формой, имевшей прикладное значение лишь как составная часть коммунистической мифологии. В то же время «советский конституционализм» был противоречием в самом себе, что потенциально обещало развитие конфликта, из которого могло вырасти нечто большее, чем пустая пропаганда. Дальнейшая эволюция советского общества подтвердила, что «советский конституционализм» не стал бесполезным историческим шлаком, а сыграл серьезную роль в развитии российской государственной идеологии.
С одной стороны, в СССР существовала конституция, в этой конституции были закреплены многочисленные права, в том числе политические. С другой стороны, в этой конституции были закреплены принципы организации власти, которые исключали реализацию гражданами этих прав. Политическая практика не оставляла места для иллюзий по поводу того, какой именно политический строй господствовал в СССР. Но одновременно как наличие самой конституции, так и содержание отдельных ее положений не могли не вызывать вопросов у активной части советского общества. В общественном сознании постоянно рождались в связи с этим идеологически неприемлемые аллюзии. Действительное, либеральное, «западное» содержание конституционализма, казалось бы, навсегда изгнанное из России, пыталось таким образом проникнуть обратно с «черного хода» через инакомыслие (диссидентство).
Из конфликта между конституционной формой советской государственности и ее антиконституционным содержанием, собственно, и выросло советское диссидентство, со временем оформившееся в правозащитное движение. Вот что пишет по этому поводу в своей блестящей статье, посвященной традиции диссидентства в России, Андрей Лошак: «Многие из диссидентов рассуждали про свою личную голгофу, в мемуарах Горбаневской, одной из семи демонстрантов на Красной площади, есть такие строки: «Не только выразить боль своей совести, но и искупить частицу исторической вины своего народа — вот, мне кажется, исполненная цель». Но по большей части советские диссиденты стеснялись громких слов, зато все как один были буквоеды, нудно и упорно требуя от государства соблюдения собственных законов. Их называли правозащитниками, потому что единственной вещью, на которую они могли опереться в отсутствие идеалов, была конституция. Неслучайно первый в Советском Союзе несанкционированный политический митинг в 1965 году прошел под лозунгом: «Уважайте советскую конституцию!» Советская власть реагировала однообразно: митинг за минуту разогнали, а в конституцию вписали статью, по которой за подобные мероприятия можно было отправлять за решетку»[22].
Если верно то, что правозащитное движение появилось в советской России в форме борьбы за соблюдение советской же конституции, то верно и обратное — конституционное движение возродилось в СССР в правозащитной форме. По сути, правозащитное движение было движением за наполнение пустой «советской» конституционной формы реальным «западным» содержанием. Сами того не замечая, правозащитники восстанавливали связь времен, возрождая традицию не советского, а российского конституционализма.
Это единство конституционного процесса в России во всех его исторических формах мы только сегодня начинаем осознавать, с трудом проводя пунктирную линию, связывающую внешне независимые идеологические и политические течения, разделенные «Гималаями» двух социально-политических катастроф, постигших Россию в начале и в конце XX века. Советский, «диссидентский» конституционализм является в этом отношении недооцененным активом, малозаметным, но крайне важным звеном эволюции.
В то же время советскому «диссидентскому» конституционализму была присуща односторонность, обусловленная той исторической формой, в которой конституционное движение возродилось в России. Диссиденты основной упор делали на правах человека, уделяя гораздо меньше внимания принципам организации государственной власти, опираясь на которые только и можно обеспечить защиту этих прав.
Не то чтобы о базовых конституционных принципах вообще не шло речи. Но, в отличие от прав человека, эта проблематика не была центральной. Восприятие этих принципов было чересчур абстрактным, отвлеченным. Справедливости ради необходимо отметить, что никак иначе в условиях тоталитарного государства и быть не могло. Однако именно этой односторонности правозащитного советского конституционализма суждено было сыграть в будущем весьма важную роль.
Политически правозащитное движение осталось на обочине той революции, которая была инициирована в середине 80-х годов прошлого века горбачевской перестройкой. Практически никто из правозащитников, кроме академика Андрея Сахарова, не сыграл сколько-нибудь значимой роли в этой политической драме, уступив пальму первенства переродившейся партийной номенклатуре.
Но идеологическая роль правозащитного движения оказалась огромной, хотя и недооцененной до сих пор. Именно это движение фактически создало те лекала, по которым стали кроить и перекраивать общественный и государственный строй «новой России». Естественно, что в первую очередь это коснулось конституционного процесса.
Накапливавшийся в течение двух десятилетий потенциал почти сразу обрел форму движения за новую конституцию. Но, как только конституционное движение перешло из плоскости теоретической и идеологической в плоскость практическую и политическую, оно тут же обнаружило тот самый «правозащитный» уклон, о котором было упомянуто выше.
Посткоммунистический конституционализм был преимущественно декларативным. Он делал упор на подробнейшем и скрупулезном перечислении всех значимых прав и свобод, и, безусловно, по этому показателю принятая на референдуме 1993 года новая российская конституция имеет себе мало равных в мире. Это ни в коем случае не является ее недостатком, скорее наоборот. Проблема состоит в том, что это оказалось практически ее единственным достоинством. Карл Шмитт в свое время процитировал Мадзини: «Свобода не конституирует», добавив от себя: «Хотя принципы гражданской свободы вполне могут модифицировать и регулировать государство, но они не могут из самих себя обосновать политическую форму»[23].
Во всем остальном, что не касалось формулирования прав и свобод, российская конституция оказалась весьма неконкретной. Либеральное содержание конституционализма вновь утекло сквозь решето ее туманных, неполных или спорных положений (вроде пресловутых «двух сроков подряд»). Посткоммунистический конституционализм в конечном счете недалеко ушел в этом отношении от советского конституционализма.
Однако был и определенный прогресс. Принятие Конституции 1993 года, несмотря ни на что, имело огромное историческое значение. Это был существенный шаг в развитии российского конституционализма и даже переход на следующую ступень в его эволюции. Если советский конституционализм демонстративно отвергал либеральные принципы организации власти — разделение властей, независимость суда и другие, — то посткоммунистический конституционализм формально их признал. И это случилось впервые в русской истории.
Новая конституционная доктрина уже не третировала западный либеральный конституционализм как исторический пережиток, не только неприемлемый, но даже опасный в России. Она совершенно официально встала на его позиции, признав его историческую правоту. Это можно считать огромным шагом вперед, последствия которого в России, возможно, будут оценены очень нескоро.
Сделав этот шаг, российское конституционное движение стало еще более противоречивым, еще более неорганичным, чем в советскую эпоху. Если в рамках советской конституции можно было наблюдать конфликт содержания и формы (между «обозначением» и «пониманием»), то для посткоммунистической конституции характерен внутренний, содержательный конфликт (между «пониманием» и «применением»). Этот конфликт доведен здесь до своей крайней, можно сказать, клинической стадии развития — раздвоения конституционного сознания.
С одной стороны, российская конституция выстроена на признании базовых конституционных принципов, вытекающих из либеральной конституционной доктрины. С другой стороны, их интерпретация и практическое применение оказываются агрессивно нелиберальными. Это нашло свое отражение в конечном счете в доктрине «суверенной демократии», которая расшифровывается как доктрина «ограниченного конституционализма».
Официальная конституционная доктрина стала эволюционировать в направлении признания особого статуса российского конституционализма, к которому общие подходы неприменимы в силу особенностей российской культуры, укоренившейся традиции или по соображениям безопасности. Возникла своего рода конституционная паранойя, при которой общепризнанные трактовки конституционных принципов одновременно и признаются, и отвергаются.
Но в этом глубоком внутреннем конфликте заключен и серьезный потенциал для дальнейшего развития российского конституционализма. После некоторой паузы как ответная реакция на это очевидное и даже в какой-то мере демонстративное противоречие возникает альтернативное конституционное движение, которое идет по тропе, несколько десятилетий назад проложенной советскими правозащитниками.
Это конституционное движение, скорее всего, будет добиваться аутентичного толкования тех конституционных принципов, которые российской конституцией были признаны, но не познаны. Можно предположить, что вопрос о конституционных принципах будет иметь для будущего конституционного движения то же значение, которое вопрос о конституционных правах имел для конституционного движения 60—70-х годов прошлого столетия. Дискуссия о принципах, возможно, станет главным нервом грядущей конституционной реформы.
Конституционализм в России оказался освоен, но не усвоен. Есть сама конституция, есть конституционная инфраструктура и даже конституционный суд, есть тысячи блестящих профессионалов, практикующих конституционное право, но общий философский смысл и политическое содержание конституционализма остаются для подавляющей части населения и даже для многих «профессиональных конституционалистов» своего рода terra incognita. В связи с этим каждый раз, когда вокруг российской конституции разворачивается дискуссия, приходится возвращаться к конституционной пропедевтике.
Одним из самых «неусваиваемых» пунктов является органическая связь между конституционализмом и либерализмом. В посткоммунистической России, как и в советской, по-прежнему остается популярной «нелиберальная» концепция конституционализма. Почему-то в России считается, что можно иметь конституционализм как в Европе, а демократию — как в Азии или даже в Африке.
Тем не менее у конституционализма может быть только либерально-демократическое содержание. Конституционализм — это политико-правовая оболочка либерализма. Вне контекста либеральной идеологии он не имеет никакого смысла. Конституционализм, соединенный, например, с «суверенной демократией», так же похож на свой прообраз, как потрошеная утка в витрине китайского ресторана похожа на живую птицу.
В России весьма неохотно и редко признают, что конституционные принципы являются самым главным и самым существенным в конституционализме. В то же время это вытекает из самой природы конституционализма. Конституция соединяет в себе юридическое и политическое начала. Она своего рода двуликий Янус, который одной стороной обращен к праву, а другой — к политике. Политика и право в конституции как раз и соединены узким перешейком конституционных принципов.
Через конституционные принципы осуществляется юридическая интерпретация законов и правоприменительной практики. Но сами конституционные принципы не подлежат юридической интерпретации. Их смысл можно уяснить, только подвергнув их политической, идеологической интерпретации. Своими корнями конституционализм уходит в правоприменительную практику, а крона его возносится в небеса, где дуют либеральные идеологические ветра. Ствол, который соединяет корни с кроной, состоит из конституционных принципов.
Если общество не принимает в полном объеме ту систему философских и политических взглядов и ценностей, юридическим оформлением которых является конституционализм, значит, оно не принимает в полном объеме и сам конституционализм. Как нельзя быть наполовину беременным, так нельзя быть и «ограниченно конституционным».
Конституционализм либо есть, либо его нет. Либо все конституционные принципы подлежат последовательной либеральной интерпретации, либо они превращаются из принципов в декорации, в фигуру речи, которая не имеет никакого отношения к реальной правоприменительной практике. Эта формула очень плохо приживается в России, где все время можно наблюдать интенцию к созданию своей собственной «национальной» версии конституционализма.
Происхождение конституционализма строго привязано к месту и времени. В определенном смысле слова конституционализм — явление уникальное, являющееся моментом развития Западной (европейской) цивилизации. Усвоение смысла и значения конституционализма тождественно усвоению смысла революции, сопровождавшей вступление Европы в Новое время.
Для оценки состояния и перспектив развития современного «русского конституционализма» очень важно понимать связь европейского конституционализма с ростом самосознания. Именно ощущение себя личностью является настоящим фундаментом, базой конституционализма, это его condicio sine qua non. Можно написать лучшие конституционные тексты всех времен и народов, можно усыпать законодательство ссылками на эти тексты как бородинский хлеб — тмином, можно разместить конституционный суд в самом пафосном месте, но если Россия будет по-прежнему оставаться «страной рабов, страной господ», то несмотря на чудовищные затраты, понесенные на реконструкцию здания Сената, конституционализм в ней не восторжествует.
В определенном смысле слова конституционализм — дитя великой утопии о свободной личности. Вообще-то, для человека как до, так и после Нового времени его несвобода является предустановленной — он рождается не сам по себе, а в определенной социальной среде, которая и формирует его взгляды, ценности, мотивации, поведение. По сути, человек — это жесткий диск, на который социум после его рождения записывает операционную программу. Однако сам человек эту свою зависимость от социума, свою «производность», как правило, не осознает и тем более не учитывает в своих практических действиях.
Традиционное общество легко приводило действия миллионов человеческих «жестких дисков» к общему знаменателю за счет социального табуирования — поддержания безусловных запретов и формирования таких же безусловных стандартов поведения, которые подавляющим большинством людей исполняются беспрекословно, независимо от того, понимают ли они смысл этих запретов и требований или нет. Уровень социализации членов древнегреческого полиса невероятно высок, но это вряд ли можно поставить в заслугу лично каждому из них. Ценность личности определялась в традиционном обществе степенью ее тождественности с коллективом.
Уникальность западной политической культуры, в недрах которой и зародился конституционализм, состоит в том, что с определенного момента в ней стали накапливаться элементы, подготовлявшие переворот во взаимоотношениях человека и общества — прежде всего за счет повышения самооценки человека, осознания им своей собственной роли в истории. Предпосылкой такого переворота стало соединение в едином культурном потоке двух великих наследий — античного и христианского.
Завершившись в эпоху Возрождения, это соединение воплотилось в «антропоцентричной» философии и в ее неизбежном следствии — появлении чувства собственного достоинства как важнейшей и самодостаточной мотивации поведения. Чувство собственного достоинства — недооцененный актив западной культуры. Между тем, как мне представляется, это краеугольный элемент западной политической культуры и культуры вообще. В то же время его по-явление сигнализирует о разрыве связей, характерных для традиционного общества, и о деградации присущего последнему тождества человека и коллектива. Чувство достоинства — индикатор превращения человека в личность. Это превращение сопровождается интериоризацией человеком социума, трансформацией «внешнего мира» человека в его собственный «внутренний мир».
Из этой трансформации рождается то, что на современном политическом языке принято называть гражданственностью (citizenship). В самой грубой форме — это признание отдельным человеком как чего-то необходимого и неизбежного добровольного соблюдения определенных правил, вытекающих из его общественной природы. Эта гражданственность, находящая внешнее, видимое выражение в чувстве собственного достоинства, является фундаментом западного конституционализма. Но конституционализм не сводится к гражданственности.
Новое время перевернуло песочные часы политики. То, что было основанием, стало выглядеть следствием, а то, что было следствием, стало выглядеть основанием. По сути все оставалось по-прежнему: общество было первично, а человек — вторичен. Но теперь человек смотрел на себя иначе, полагая, что не общество задает ему матрицу поведения, а он задает правила, по которым живет общество. Так видит мир фотограф, который смотрит на него сквозь видоискатель зеркального фотоаппарата, где изображение многократно переворачивается, преломляясь внутри встроенной в камеру призмы. Представление о первичности человека и вторичности общества было в определенном смысле слова политической фикцией. Но благодаря этой фикции у человека появилась амбиция перестроить мир в соответствии со своими новыми представлениями о нем.
Конституционализм — это метод, при помощи которого человек, обладающий развитым самосознанием и достоинством, решает переустроить окружающий его политический мир. Человек Нового времени строит политический мир для себя и под себя. Поэтому основная идея конституционализма состоит в ограничении власти с целью защиты этого «строителя» от ее произвола. Это тот оселок, на который нанизываются все остальные элементы. Центр тяжести конституционализма совсем не там, где его обычно ищут в России. Конституция — это не только и не столько перечисление всевозможных прав и свобод человека (которое стало частью многих конституций лишь постфактум), сколько создание жестких ограничений для власти, которые не позволяют ей быть угрозой реализации тех самых прав и свобод.
К сожалению, в России основания конституционного процесса были другие, чем на Западе, и акценты оказались расставлены совершенно иначе. Начать с того, что в России тот фактор роста, который являлся базой для прогресса конституционализма в Европе, — становление самосознания и самоуважения личности, — если и не отсутствовал вовсе, то присутствовал в крайне малых, совершенно недостаточных дозах.
Уровень гражданственности, если понимать под нею готовность возлагать на себя определенные обязанности, а не только требовать реализации прав, был и остается в России критически низок. Уже одно это не способствовало развитию русского конституционализма в прошлом и не предвещает легкой жизни ему в будущем. Но и так непростая ситуация усугубилась тем, что в силу описанных ранее особенностей развития конституционного движения в России при подготовке действующей российской конституции центр тяжести был сильно смещен в сторону фиксации всевозможных прав и свобод (что естественно для общества, в котором сама мысль об их существовании была в диковинку). И, напротив, тому, что должно было составлять основное содержание конституционализма — механизмам ограничения власти с целью недопущения государственного произвола, — внимания было уделено немного. Этот изъян российской конституции, поначалу не очень заметный, сыграл впоследствии в судьбе российского конституционализма роковую роль. В значительной степени такой «конституционный перекос» стал следствием полученной посткоммунистическим российским конституционализмом «родовой травмы».
В течение двадцати лет октябрь 1993 года остается кровоточащим шрамом в политическом сознании поколения «прорабов перестройки». За эти годы незаживающая рана поросла конституционным быльем, и многим стало казаться, что именно ради конституции была принесена «сакральная жертва» богу гражданской войны. Но конституция из этого дыма и грохота так и не возникла. Действительно, роды всегда сопровождаются муками, но не всякие муки заканчиваются родами. В 1993 году у России, похоже, случился «конституционный выкидыш». Или, по крайней мере, конституционный ребенок родился сильно недоношенным. Салют из танковых орудий, бьющих прямой наводкой по цитадели оппозиции, стал залпом роты почетного караула на могиле русского конституционализма.
Ровно за четыре века до этих трагических событий, 25 июля 1593 года, вдали от России, в базилике Сен-Дени в предместьях Парижа, Генрих Наваррский, будущий основатель династии Бурбонов, отрекся от протестантизма и принял католицизм ради того, чтобы находившийся под контролем католической Лиги Париж признал его право на престол Франции. Существует предание, что, выйдя из церкви, он сказал своим протестантским сторонникам: «Париж стоит мессы». Четыреста лет спустя в России приверженцы идей либерализма и конституционализма, прислушиваясь к грохоту танковых орудий, успокаивали себя тем, что конституция стоит месива, в которое был превращен «Белый дом» — тогдашний символ русского парламентаризма и центр оппозиционной активности.
Конечно, тут есть нюансы, потому что буква и дух конституции проживали в то время в России по разным адресам, и поэтому многие полагают, что в 1993 году не было никакого переворота, а просто дух конституции взял с боем верх над его буквой. Однако этот дух сразу после победы куда-то испарился, и с тех пор никто не может обнаружить его следов. Поэтому я склонен предположить, что это был не дух, а конституционный фантом. Много сказано о том, что это было разрешение конституционного кризиса. Однако мне кажется, что, если общество зашло в своих конституционных блужданиях в исторический тупик (а похоже, именно это случилось на втором году существования ельцинского режима), то подрыв целого квартала для того, чтобы сориентироваться на местности, вряд ли можно признать разумным и адекватным способом решения проблемы.
Поэтому и с правовой, и политической точек зрения события сентября-октября 1993 года были государственным переворотом. Указ Бориса Ельцина, которым упразднялась конституция и распускался действующий парламент, даже самые эластичные толкователи конституционных норм никогда не смогут втиснуть в рамки правового поля. Собственно, это прямо вытекало из постановления Конституционного суда, признавшего действия Кремля неконституционными. Оценка, данная этому документу тогдашним председателем Конституционного суда Валерием Зорькиным, была с юридической точки зрения единственно возможной и безупречной, а сам его поступок (по крайней мере, в моих глазах) — бесспорным актом гражданского мужества. И в русской истории, когда все наносное рассеется, Валерий Зорькин останется в конечном счете именно как судья, принявший это беспрецедентное и смелое решение, а не как конституционный долгожитель, переживший трех президентов России.
Тем не менее многие из тех, кто иногда справедливо, а иногда — нет, критикуют Зорькина за его позднее занятую позицию с «либеральных» высот, в то время приняли переворот как некую историческую необходимость. Вообще в России «либералы» легко мирятся с торжеством политической целесообразности над законностью, если результат соответствует их политическим ожиданиям. Поэтому, как это ни парадоксально, события 1993 года являются точкой консенсуса между сегодняшней властью и многими видными представителями оппозиции. В этом вопросе и власть, и ее «либеральные критики» в равной степени являются «конституционными отступниками», убедившими себя в том, что хорошая конституция стоит одного плохого переворота.
Но конституции не вышло ни хорошей, ни плохой. Следствием переворота 1993 года стала огромная конституционная дыра, которую за двадцать лет так никому и не удалось заштопать. С высоты сегодняшнего политического и исторического опыта ситуация видится мне даже хуже, чем казалось поначалу. Многие годы я полагал, что 1993 год необходимо рассматривать как антиконституционный переворот. Теперь же, во многом под влиянием выдающегося русского конституционалиста Тамары Георгиевны Морщаковой, перефразируя Лермонтова, обращаясь к событиям той осени остывшим умом, разуверяюсь я во всем, в том числе и в том, что это был антиконституционный переворот.
Не то чтобы Тамара Георгиевна убедила меня, что Ельцин был прав, но она заставила признать, что конституционной правды не было ни на той, ни на другой стороне. Съезд народных депутатов и Верховный совет относились к конституции так же утилитарно, как и Кремль, — они просто подъедали ее с другой стороны, и их устраивал статус-кво. По сути, в обществе шла почти открытая гражданская война, и конфликтующие стороны «поделили» между собой два главных политических ресурса. Язык не повернется назвать их ветвями власти, потому что никакого разделения властей в России ни до, ни после 1993 года не было. Зато было нечто другое — двоевластие и борьба двух приватизированных разными политическими силами «институций» между собой за тотальное господство в политическом пространстве.
Это была гражданская война, в которой обе стороны были бесконечно далеки от каких-либо конституционных идей и ценностей. Конституционализм был им обеим интересен лишь в той степени, в которой при помощи соответствующей политической риторики можно было лучше оправдать свои претензии. При этом Съезд и Верховный совет, еще до того как стать мятежными, стремились к такой же не ограниченной ничем «самодержавной» власти, к которой стремился и Кремль. Об этом свидетельствует их собственное конституционное нормотворчество. В определенном смысле Съезд и Верховный совет претендовали на роль «коллективного Ельцина», что с точки зрения здравого смысла, возможно, было еще большим абсурдом, чем установившаяся впоследствии единоличная ельцинская диктатура.
Борьба на уничтожение двух сил, отрицающих базовые конституционные ценности, не может быть источником вдохновения для здорового конституционализма. Даже если бы конституционная комиссия, заседающая на руинах пылающего парламента, была составлена из лучших конституционалистов всех времен и народов, она не смогла бы родить действительную конституцию, потому что настоящие конституции пишутся не на бумаге, а в сердце нации. Все, что происходило на поле конституционализма в России потом, нельзя назвать иначе, как конституционной алхимией. Так же как мыши не заводятся в грязи, так и конституция не возникает из вакуума, даже если этот вакуум проголосовал за нее на референдуме. В строгом смысле слова с 1993 года в России как не было, так и нет конституции, а есть лишь имитация конституционализма.