Революция — это проявление социальной энтропии и разрушение естественного социального порядка, и в этом смысле есть явление противоестественное, ибо именно социальный порядок представляет собою нормальное, «здоровое» состояние общества. Этот порядок поддерживается не только работой социальных институтов, но и опирается на действие врожденных социальных инстинктов. Поэтому революция при всей ее значимости для истории есть скорее патология, чем норма. Затяжная революция — это тяжелая хроническая социальная общественная болезнь.
При этом то, что обычно называется контрреволюцией, есть внутренний момент революции, а не ее внешняя противоположность. Контрреволюция — это завершающая стадия революции. Она является не столько восстановлением порядка, существовавшего до революции, сколько восстановлением порядка как такового. Новый порядок может выглядеть внешне как старый порядок, и поэтому кажется, что смысл контрреволюции — в возврате к прошлому. В действительности смысл контрреволюции — в обуздании хаоса. При этом контрреволюция зачастую имеет более ярко выраженный насильственный характер, чем революция. Больше всего жертв революция оставляет не «на входе», а «на выходе», когда «затвердевают» новые общественные отношения.
Надо иметь в виду, что не каждая социальная энтропия, не каждое разрушение социального порядка есть революция. Всякая революция есть бунт, но не всякий бунт есть революция. Революция сопряжена со стремлением к сознательному переустройству общественной жизни на рациональных началах. В отличие от бунта революция есть «направленный взрыв». В ней невидимо всегда присутствует некая «интенция нового порядка», причем не просто нового, а выстроенного вокруг определенной идеи. Более четверти века посткоммунистическая Россия болезненно проходит черезполосицу революций и контрреволюций, выстроившихся вокруг конституционной идеи, пытающейся пробиться к свету сквозь толщу русской самодержавной политической традиции.
Во всяком серьезном деле нужен разгон. Долгий разговор о революции и конституции предполагает солидную вводную часть. Общие слова вредят повествованию, но без них, к сожалению, не обойтись. Поэтому я позволю себе хотя бы очень кратко обозначить то, что я бы назвал «существенными моментами» в понимании «революции» и «контрреволюции».
Русская революция — это исторический лабиринт с несколькими «входами» и «выходами». Она представляет собою длительный возвратно-поступательный (рваный) процесс, растянутый на несколько столетий, где движение к более рациональной организации общественной жизни зачастую осуществляется в иррациональной форме. Чтобы понять, у какого «выхода» из этого лабиринта мы сегодня находимся, необходимо прежде всего определиться со «входом». Оценить перспективы перестройки по-настоящему можно, только осмыслив всю эпоху, которую она завершает.
Политический атеросклероз похож на клинический, но сориентирован во времени в противоположном направлении — не в прошлое, а в будущее. При клиническом атеросклерозе человек хорошо помнит, что с ним было сорок лет назад, но не может вспомнить, что с ним было вчера. При политическом атеросклерозе общество прекрасно знает, что с ним будет через сорок лет, но не может предсказать, что с ним случится завтра.
Все в России понимают (хотя некоторые притворяются, что не понимают), что с ней случится через сорок лет. Той России, которая знакома нескольким русским поколениям, больше не будет. А на ее месте возникнет какая-то другая Россия, может быть, в других границах, отчасти с другим населением и наверняка с другой культурой. Между этими двумя Россиями, такими, как всегда, разными и в то же время неуловимо похожими, проляжет очередная русская революция. Но когда она случится и как далеко зайдет, никто не может предугадать.
Россия сегодня живет в предвкушении катастрофы, стараясь не заглядывать за горизонт текущих событий. И чем страшнее завтра, тем веселее и оптимистичнее сегодня. Будущее выглядит так пугающе, что подавляющая часть русского общества совершенно искренне желала бы отодвинуть его как можно дальше. Этот инстинктивный страх перед будущим является истинной основой той консолидации, которая так радует душу недальновидного русского «патриота».
Но даже самые верноподданные и патриотично настроенные граждане отдают себе отчет в том, что нынешний социальный и политический строй является временным и вовсе избавиться от мрачной тени постылого будущего невозможно.
Именно поэтому настоящей стратегии развития у России нет, а есть лишь стратегия выживания. Сводится эта стратегия к тому, чтобы переждать тяжелые времена («неглубокий кризис») в надежде «на авось»: надо только затаиться, и, возможно, мимо России пронесут труп Америки с Европой. Тогда и революция будет не страшна.
Однако поздно. Революция тайно захватила Россию, но пока только в своеобразной «отрицательной» форме. Все, что в России сегодня происходит, так или иначе подчинено задаче предотвращения революции. Это главный пункт политической программы русского правительства. Собственно, борьбой с революцией эта программа и исчерпывается. Правительство работает в режиме контрреволюционного МЧС. Оно сделало контрреволюцию содержанием уходящей эпохи.
Это очередной «мертвый сезон» русской истории, полностью лишенный творческого социального начала, что не исключает, а иногда даже подразумевает временный подъем (по крайней мере, относительный) в развитии науки и искусства.
Посткоммунистическая Россия попала в начале XXI века в предсказанную еще в конце 80-х годов прошлого века историческую «трубу турбулентности» — что-то наподобие политической аэродинамической трубы, в которой сгенерировали социальную турбулентность. Хотя жизнь в трубе бурлит, в ней ничего на самом деле не происходит и она никуда не движется. Из этой трубы нельзя выйти, можно только вылететь.
Предсказать траекторию движения общества, попавшего в историческую трубу, невозможно. Но, какой бы замысловатой она ни была, пункт назначения всем известен — революция.
С определенного исторического рубежа политическую повестку дня любого авторитарного государства начинает диктовать революция. Это предусмотрено самой природой авторитаризма. Смена власти в авторитарном государстве возможна либо путем государственного переворота, либо вследствие революции. Если доступ к власти, полностью или частично, можно получить путем победы на выборах, то такое государство не является в точном смысле слова авторитарным. О нем можно говорить только как о недостаточно демократическом государстве. Такой была Россия в короткий промежуток времени с 1989 по 1996 годы, но это время прошло. Современная Россия является классическим авторитарным государством и, похоже, даже официально не отрицает этого.
Есть люди, которые противопоставляют государственный переворот и революцию, полагая, что революции в России можно избежать, устроив государственный переворот. Это весьма условное противопоставление — между государственным переворотом и революцией не такая большая разница, как многим кажется. Граница между государственным переворотом и революцией весьма подвижна: и то и другое является способом насильственной смены политического строя. Речь идет лишь о локализации насилия — будет ли оно ограничено верхним эшелоном правящего сословия или «выпорхнет» из «властного гнезда», вовлекая в свою орбиту часть общества или в худшем случае все общество. Поэтому государственный переворот можно рассматривать как частный случай революции.
Именно отношение к революции в авторитарном государстве делит оппозицию режиму на два непримиримых лагеря — «системную» и «несистемную». Если оппозиция отрицает революцию или тем более полагает революцию недопустимой, значит, она не ставит своей целью приход к власти и поэтому в лучшем случае может считаться «оппозицией Его Величества», а в худшем — собранием пустых резонеров.
Отношение к революции — это лакмусовая бумага, по которой сегодня можно легко и безошибочно отличить действительную политическую оппозицию от суррогатной. Либо политическая организация признает революцию — и тогда она на практике является оппозиционной, либо она не признает революцию — и тогда ее оппозиционность носит условный характер. Все промежуточные формулы вроде «мы против режима, но также и против революции» являются лишь лукавыми метафорами, использование которых носит, как правило, конъюнктурный характер.
Это не значит, что оппозиция должна любить революцию, но это значит, что она не может игнорировать ее неотвратимость. Она не может обещать несбыточное и поддерживать иллюзию того, что у революции в России есть альтернатива. Такое поведение было бы нечестным по отношению к массам и в конечном счете только подрывало бы доверие с ее стороны по отношению к оппозиции.
Вопрос об отношении к революции является психологически трудным для российских элит, в том числе оппозиционно настроенных к существующему режиму. Даже те политические силы, вся деятельность которых на практике сводится к его дестабилизации и провокации революции, предпочитают публично открещиваться от нее или, по крайней мере, высказываться о ней весьма неопределенно.
К сожалению, многие люди искренне верят в то, что можно изменить сущность вещей, поменяв их название. Они думают, что если революцию назвать как-то иначе, то она ею перестанет быть. Однако проблема не исчезает от того, что о ней не говорят вслух. Революция, безусловно, является главным вопросом текущей политической повестки дня и будет оставаться таковым до того момента, когда наконец станет реальностью. Естественно, что вопрос о революции должен все время оставаться в центре политической дискуссии, а не уводиться стыдливо на ее обочину.
Есть две причины, по которым революция оказалась персоной нон грата в среде русской интеллигенции. С одной стороны, на оппозицию давит собственное «интеллигентское» подсознание, а с другой — оппозиция отчасти пытается так бороться с агрессивной официальной пропагандой, которая превратила революцию в синоним апокалипсиса.
Русскую интеллигенцию сначала так сильно перекормили романтикой революции, а потом так долго пугали повторением кошмаров революции, что у нее возникла острая негативная аллергическая реакция уже только на само слово «революция». Сегодня революция повсеместно воспринимается ею как абсолютное зло.
В подсознании российской интеллигенции уживаются два взгляда на революцию: «марксистский» — сводящийся к тому, что революция является «повивальной бабкой» истории, и «бердяевский» — состоящий в том, что революция является продуктом гниения старого общества и «карой» ему за его грехи. Но истина, скорее всего, находится посередине.
Революция — это действительно всегда продукт распада (гниения) старого общества, и в этом Бердяев прав. Но этот распад позволяет вырваться на исторический простор силам нового общества, и в этом прав Маркс. Вопрос лишь в том, есть эти силы в наличии или нет, какова их природа, насколько они продуктивны и перспективны?
Революция есть зло, как есть зло любая смерть. Но, если смерть дает простор новой жизни, то диалектически она становится добром.
Таким образом, вопрос о пользе или вреде революции в значительной степени оказывается внешним по отношению к самой революции и сводится к тому, сложились ли в обществе силы, высвобождение которых приведет к существенным социальным и политическим изменениям? Если такие конструктивные силы созрели, революция, какую бы цену за нее ни пришлось заплатить, оказывается исторически успешной. Если таких сил нет в наличии, то такая революция становится «майданом».
«Майдан» тоже может быть полезен, но его польза сопоставима с его вредом, а выигрыш зачастую никто, кроме тех, кто непосредственно пришел к власти, не замечает. Тогда через некоторое время вопрос о революции вернется в политическую повестку дня абсолютно в том же формате, в котором он стоял до этого.
Настоящим революционером в жизни оказывается вовсе не тот, кто с утра до вечера занят «подготовкой революции» (которую — скажу, забегая вперед, — подготовить невозможно), а тот, кто сосредоточен на развитии сил, с которыми связана перспектива и которые олицетворяют собой новое общество (не важно, как скоро оно обнаружит себя). Те же, кто хочет ускорить революцию в обществе, не созревшем для этого, являются не столько революционерами, сколько провокаторами, в конечном счете продлевающими жизнь режиму. Не надо делать за историю ее работу, но не надо полагаться на историю в том, что может сделать только само общество.
Революция — это явление объективного порядка, которое никакими субъективными усилиями нельзя искусственно вызвать к жизни. Существует широко распространенное заблуждение, что достаточно вывести на улицы миллион человек, чтобы случилась революция и «плохой режим» рухнул. Это красивая легенда, но проблема в том, что нельзя вывести на улицы миллион человек, пока «плохой режим» сам не позовет их на улицу, то есть пока не возникнет революционная ситуация. В истории посткоммунистической России единственная демонстрация, приближающаяся к миллионной отметке, была, как теперь выясняется, тайно санкционирована руководством ЦК КПСС. «Болотное движение» возникло в значительной степени под влиянием и с молчаливого согласия правительственных либералов в эпоху хлипкой «медведевской оттепели». Порядок здесь другой: сначала революционная ситуация — потом люди на улицах, а не наоборот.
Можно воспользоваться простой метафорой. Представьте, что революция — это спящий вулкан, а революционеры — обыватели, обитающие у его подножия. Живя на склоне вулкана, можно каждый день, как Сизиф, подниматься на его вершину, чтобы постучать по кратеру лопатой. Это можно делать в одиночку, можно привлечь человек сто родственников, можно собрать тысячу друзей. В конце концов, можно исхитриться и вывести на вершину миллион человек, сказав им, например, что там зарыт клад. Даже если все эти люди разом начнут стучать по вулкану своими лопатами, ему будет на это наплевать, он будет дымить, не обращая внимания на их суету. В какой-то момент вулкан, конечно, проснется и завалит своим пеплом и тех, кто стучал, и тех, кто не стучал, и тех, кто «стучал» на тех, кто стучал. Но он это сделает сам по себе, а не потому, что по нему бродил миллион неприкаянных людей.
Самый лучший «революционный сейсмолог» не сможет определить тот час, когда просыпаются вулканы (можно угадать, но это лучше удается людям искусства). Ленин за несколько месяцев до революции был уверен, что закончит жизнь в эмиграции. Белая эмиграция состарилась и умерла на Западе, так и не дождавшись Горбачева…
Ленин же сформулировал концепт «революционной ситуации», который сводится к известной триаде: паралич власти, активизация массы и ухудшение условий ее существования. Каждый из этих трех элементов далеко не прост в интерпретации, и о каждом можно говорить и писать бесконечно. Ограничусь тем, что скажу: ни одна революция не произойдет раньше, чем власть потеряет способность подавлять революционное брожение. Сначала «душа власти» покидает «тело власти», а уж потом начинается революция.
И напоследок полезно вспомнить практичный совет, данный О’Генри: «Спрос создать нельзя. Но можно создать условия, которые вызовут спрос». Так и с революцией: революцию сделать нельзя, но можно создать условия, которые вызовут революцию. Лучший способ ускорить революцию — подготовить вовремя замену существующему строю. Поэтому революционная партия — это не та партия, которая готовит революцию, а та партия, которая готовится к революции.
По ходу революции последние превращаются в первых. Есть определенная закономерность в том, что героями революции становятся постфактум. Революционная партия обречена оставаться маргинальной организацией до того момента, пока не начнется революционное движение. Размер черепахи, как известно, во многом зависит от размера аквариума, в котором она обитает. Нельзя ожидать, что в трехлитровой банке вырастет динозавр. Но не стоит также удивляться тому, что «черепашка», выбравшись из банки в пруд, начнет стремительно расти.
На долю ныне живущих поколений России выпал тяжелый и ответственный выбор: решать, закончит ли Россия свою славную историю «последней империей» в XXI веке или сможет отказаться от имперских амбиций в пользу создания русского национального государства, которое имеет шанс положить начало новому длительному циклу русской истории?
Мы должны решить для себя, что для нас важнее: имперские комплексы или будущее наших детей и внуков, готовы ли мы растратить великое наследие предков на удовлетворение сиюминутного тщеславия толпы или у нас хватит мудрости и отваги для свершения подлинного подвига творческого исторического созидания?
На кону нечто большее, чем чьи-то политические амбиции, это не борьба сторонников и противников режима, как многим кажется. Это столкновение двух мировоззрений, двух принципиально разных концепций общественного развития России на ближайшие сто лет, и поэтому цена выбора так высока.
Завтра России зависит от ее способности ответить сегодня на новые беспрецедентные вызовы истории. Мир уже никогда не будет таким, каким его привыкли видеть предыдущие поколения, родившиеся после «большой войны». Старого порядка больше не существует, новому еще только предстоит появиться на свет. Одновременно заканчиваются несколько больших и малых исторических циклов. Россия вместе со всем человечеством вступает в полосу «исторической турбулентности». Эпохе «Потсдамского мира» в Европе приходит конец, как приходит конец и неограниченному доминированию западной цивилизации в мире. Преодоление препятствий на пути к созданию единого культурного, экономического и политического пространства потребует от русского и других народов России сплоченности и огромного напряжения сил.
Эпоха нестабильности продлится несколько десятилетий, а может быть, и столетий. Не исключено, что рождение новой универсальной цивилизации будет сопровождаться жесткими столкновениями старых цивилизаций между собой, борьбой за ресурсы, изменением баланса между мировыми центрами силы, возрождением национализма, религиозного фанатизма и других химер, казалось бы, давно оставленных в прошлом. Это будет время больших перемен и таких же больших испытаний. Все то, что сегодня кажется константами, завтра может оказаться переменными, в том числе климат и экология планеты.
В то же время перед Россией и миром открывается эпоха великих надежд, уникальных возможностей и фантастических перспектив. На горизонте, пусть еще окутанная туманом, замаячила заветная цель многих поколений — возникновение универсальной планетарной цивилизации. Человеческий гений, создавший современные технологии, породил не только связанные с ними глобальные проблемы, но и вооружил людей средствами их преодоления. Теперь только от самих людей зависит, смогут ли они воспользоваться этими инструментами во имя добра и процветания или ради зла и самоуничтожения.
Капитуляция не является стратегией победы. Россия не может отгородиться от вызовов современности глухим забором экономической и политической изоляции. Разные общества втягиваются в разверзшуюся историческую воронку, находясь на разных ступенях развития, обладая разными ресурсами и разным социальным опытом. Каждому из них придется пережить болезненные трансформации, приспосабливаться к непривычным, не имеющим аналогов в прошлом условиям, на ходу перестраивая или выстраивая заново необходимую для выживания социально-экономическую и политическую матрицу.
Никто на самом деле не находится в привилегированном положении. Зачастую решающее значение будут иметь не накопленные ресурсы, не наличная военная или экономическая сила, не славная история и даже не научно-технический потенциал, а воля и целеустремленность — готовность быстро адаптироваться к беспрецедентным вызовам. В этом новом вавилонском столпотворении культур, экономических и политических систем последние будут иметь шанс стать первыми, а первые будут тонуть под бременем неподъемных обязательств и амбиций.
Россия — часть этого процесса, её стартовые позиции незавидны, в новую эпоху Россия входит при самых неблагоприятных для нее исторических обстоятельствах: истощенная чередой внешних и внутренних войн, измученная десятилетиями коммунистической диктатуры, разграбленная и дезориентированная сначала посткоммунистической революцией, а позже постсоветской контрреволюцией и реставрацией.
Несмотря на это, у России есть возможность успешно справиться с кризисом и даже воспользоваться «исторической турбулентностью» как шансом интегрироваться в мировую экономику и политику на достойных (лучших, чем сегодня) условиях в качестве одного из мировых лидеров. Россия по-прежнему располагает огромными природными и людскими ресурсами, имеет стратегически выигрышное геополитическое положение, сохраняет высокий технический и гуманитарный культурный потенциал, ее народы не раз демонстрировали выносливость и высокую адаптивность — именно те качества, которые будут цениться в новое время.
Чтобы воспользоваться своими историческими преимуществами, необходимо последовательное и целенаправленное напряжение сил нескольких поколений, для чего помимо воли требуется четкое понимание цели и направления движения. Вооружить народы России знанием этих целей, пониманием содержания переживаемого исторического момента — важнейшая обязанность политического авангарда современной России.
Модернизация России является необходимым условием ее выживания как цивилизации и как суверенного и независимого государства. Почти пятьсот лет Россия остается страной «европейского выбора», вектор развития которой определяется необходимостью осуществления модернизации. Однако Россия — это «другая Европа», в которой модернизация не является прямолинейным процессом. Пути российской истории никогда не были прямыми и не обещают стать прямее в будущем. Тем не менее Россия до сих пор всегда находила способ последовательно двигаться вперед по пути технического и социального прогресса.
Россия — это обособленная часть Европы с уникальной исторической судьбой. В проекции ко всем другим мировым культурам современности Россия, безусловно, является европейской страной. В проекции к самой Европе Россия является «другой Европой», альтернативной версией европейской культуры, выросшей из соединения традиции восточного христианства с традицией евразийской степи. Россия, оставаясь в лоне европейской культуры, всегда по-особому переживала все общеевропейские процессы и тренды.
Модернизация в России протекала более сложно и противоречиво и, конечно, гораздо менее последовательно, чем в Западной или Центральной Европе. Тем не менее, несмотря на все скачки, срывы и возвраты назад, каждый ее этап оказывался относительно успешным. Трудности, с которыми сталкивалась Россия, общеизвестны, но также очевидны и бесспорны ее достижения на пути прогресса и ее вклад в мировую и европейскую культуру.
Каждая историческая эпоха внесла в модернизацию России свою лепту, развивая и дополняя то, что было сделано в предшествующие периоды. Хотя со стороны иногда кажется, что история России движется вспять, она на всем своем протяжении развивалась поступательно. Все поколения без исключения стали инвесторами «проекта Россия», каждое без исключения поколение внесло свой вклад в созидание той России, которую мы приобрели сегодня — со всеми ее плюсами и минусами.
Ни один даже самый драматический и противоречивый период русской истории не был бесполезным и бессмысленным, каждый имел свою историческую миссию, решал свою особую историческую задачу. Это не значит, однако, что выбранные способы решения этих задач были оптимальными. Очень часто средства достижения цели дискредитировали саму цель. Россия заплатила за модернизацию непомерно и избыточно высокую цену человеческими жизнями. Коммунизм и в особенности его крайняя форма — сталинизм — оказались преступными заблуждениями, ставшими трагедией для десятков миллионов людей.
Петр I совершил революцию, пытаясь модернизировать Россию с помощью Империи. Революция, навязанная России сверху Петром I, положила начало русскому возрождению — величественному и трагическому одновременно. Петровские реформы остаются главной точкой отсчета современной русской истории. Петр I построил водораздел между архаичной патриархальной Россией и Россией Нового времени. Все последующие революции и контрреволюции в России либо пытались продвинуть Россию вперед подальше от этой черты, либо отбросить ее назад далеко за эту черту. Сегодня Россия столкнулась с самой масштабной за последние триста лет попыткой пересмотреть «петровскую парадигму».
Империя поставила Россию в один ряд с передовыми нациями Европы своего времени, но сделала она это путем закрепощения десятков миллионов русских крестьян, воссоздав в России рабство. Рабство и модерн несовместимы. Бомба, заложенная крепостничеством, взорвалась полвека спустя после его формальной отмены Александром II, то есть через два века после начала петровских преобразований. Империя погибла в начале XX века в огне самой беспощадной и самой кровавой в истории Европы большевистской революции.
Русское возрождение оказалось парадоксальным, его последствия были неоднозначны, оно привело к эмансипации небольшой части европеизированной элиты за счет консервации отсталости огромной неразвитой крестьянской массы, фактически лишенной доступа к благам современной цивилизации. Просвещение «верхов» русского общества длительное время сочеталось в Империи с сознательным насаждением невежества в его «низах». В конечном счете это привело к губительным последствиям как для «верхов», так и для «низов», вызвав к жизни одну из самых кровавых и самых неоднозначных диктатур в истории человечества.
Большевики попытались модернизировать Россию, заменив «плохую» и «неправильную» Империю «правильной» и «хорошей». Большевистская революция была смелой попыткой прыгнуть в модерн через архаику при помощи утопии, закончившейся трагедией. Большевизм — это несостоявшееся Новое время России. Он соединил светлые идеалы раннего христианства с мрачной и низменной социальной практикой варварства, вдохновение — с преступным насилием, поиски правды и справедливости — с торжеством всепоглощающей лжи. Итогом стал мощный технический прогресс в соединении с глубочайшим нравственным регрессом.
Большевизм является русской крестьянской версией европейской модернизации. Он покончил с крестьянским рабством ценой уничтожения русского крестьянства. Он превратил все народы и сословия России в заложников тоталитарного государства-левиафана. Приблизившись, как никогда раньше, к передовым народам Европы технически, Россия откатилась при этом идеологически в азиатчину и глубокое средневековье. Разрыв между достаточно высоким технологическим уровнем развития и архаичной социально-политической организацией общества в конечном счете обусловил крах СССР.
Эпоха «большого террора», унесшая миллионы жизней, стала символом краха большевистской утопии, вскрыв ее человеконенавистническую природу. Сталинским репрессиям нет и не может быть оправдания. Ущерб, нанесенный ими русскому обществу, не компенсируется никакими мнимыми историческими достижениями режима. Все исторически значимое, что было сделано русским и другими народами России в эпоху сталинизма, было сделано не благодаря, а вопреки бездарному и жестокому правлению. Приписывание Сталину заслуг русского и других народов России недопустимо. Мы можем только догадываться, каких высот достигла бы Россия, если бы творческая энергия людей не была стреножена несколькими десятилетиями террора.
«Большой террор» нанес непоправимый урон русскому образованному классу. После него в русской культуре и культуре других народов России осталась зиять огромная до сих пор не зарастающая брешь. Одновременно его жертвами стали миллионы простых людей по всей стране. Он, по сути, сделал неизбежным участие России в европейской войне. Неистребимым наследием эпохи террора до сих пор остается страх человека перед государством и властью, ставший чуть ли не генетическим для нескольких последующих поколений. Этот страх и сегодня сковывает силы русского общества, угнетает человеческое достоинство и заставляет людей мириться со злом и произволом.
Победа в Великой Отечественной войне создала нравственные, социальные и политические предпосылки для создания русского национального государства. Она является одним из важнейших событий русской истории и главным событием XX века для России. С нее начинается отсчет новой эпохи. Результатом победы стало рождение «советской цивилизации», без которой никогда бы не было перестройки и, следовательно, современной России.
Война обескровила Россию на многие десятилетия вперед, обусловила будущую демографическую катастрофу, разрушила культурный слой, уже и так существенно пострадавший от «большого террора», оставила в сознании русского и других народов России множество незаживающих ран. Ее отдаленные, иногда не всегда узнаваемые последствия страна ощущает до сих пор. При этом многих из принесенных на алтарь войны жертв и потерь можно было бы избежать при более умелом управлении армией и государством.
Однако, благодаря победе, главным итогом войны для России стало появление на исторической арене нового социального субъекта — «народа-победителя». По сути, единый «народ-победитель», народ как творец победы (а, значит, и истории) стал прообразом русской нации. В аллегорической форме этот принципиально новый рубеж в развитии русского общества был зафиксирован в партийном коммунистическом меме — «о советском народе как новой великой исторической общности».
Несмотря на очевидные идеологические передержки, тезис о советском народе как о новой исторической общности не был лишь продуктом коммунистической пропаганды. Советский народ — не миф, а новая послевоенная реальность России. Это была первая попытка сформировать русскую нацию не на сугубо этнической или сугубо религиозной (идеологической) основе, а на сублимате чувства «гражданственности». Однако, чтобы стать нацией, «советскому народу» не хватило уважения к человеку и его свободе, без чего настоящей гражданственности и настоящей нации быть не может.
Хрущевская «оттепель» стала прологом возникновения и расцвета «советской цивилизации», подготовившей будущие демократические преобразования, а брежневский «застой» привел к ее закату. Хрущевский переворот 1953 года и XX съезд, породившие «оттепель», предопределили основную парадигму развития российского общества на четыре десятилетия вперед. Брежнев, хотя и сделал впоследствии несколько шагов назад в сторону неосталинизма, в целом продолжал двигаться обозначенным «оттепелью» курсом. По сути, «оттепель» означала отказ от практики большевизма и связанной с ним политики массового террора. С этого момента Россия стала развиваться не столько «перпендикулярно» Западу, сколько «параллельно» с ним.
Важнейшим достижением «советской цивилизации» можно считать решение проблемы бедности. В хрущевско-брежневскую эпоху Россия впервые в своей истории сняла с социальной и политической повестки дня вопрос о массовом голоде, в значительной степени смягчила остроту жилищной проблемы, покончив с «барачной системой», развила качественную национальную систему здравоохранения, сделала высшее образование массовым и общедоступным, сформировала основы системы всеобщей социальной защиты. В конечном счете к концу 70-х годов XX века в СССР был создан «бюджетный» аналог западного «государства всеобщего благоденствия».
Одним из важнейших последствий «оттепели» стала социальная трансформация русского общества, формирование «советского среднего класса» и предпосылок «гражданского общества». Рано или поздно эти социальные перемены должны были привести к изменению политической системы. Не отказываясь от террора как метода управления обществом в принципе, коммунистическая власть активно развивала правовые институты, призванные удерживать террор в рамках «социалистической законности». Из этого фундаментального противоречия поздней советской государственности в конечном счете выросла горбачевская перестройка.
Перестройка оказалась второй после Февральской революции попыткой русского народа покончить с империей как формой своего политического бытия и приступить к строительству русского национального государства. Первой была Февральская революция, и, несомненно, перестройка есть продолжение линии «февраля» в русской истории. Хотя конечные цели перестройки не были достигнуты, но, если сравнивать ее достижения с достижениями Февральской революции, то горбачевский проект можно признать если не гораздо более успешным, то существенно более продвинутым.
Перестройка духовно вернула Россию в Европу, но привела к дезорганизации социально-экономической и политической инфраструктуры посткоммунистического общества. Она дала народам России свободы, но не создала институты, через которые эти свободы могли быть реализованы. Ошибки перестройки были усугублены неудачными экономическими и политическими реформами 90-х годов. Слабое российское гражданское общество не смогло установить контроль над огромным и практически нереформируемым бюрократическим аппаратом, который стал политически и нравственно разлагаться, образуя множественные злокачественные криминально-коррупционные узлы. Все это сделало практически неизбежными последующие контрреформы и попытку советской реставрации.
Политический проект Владимира Путина стал самым крупным неоимперским и антимодернизационным проектом в России за последние триста лет. Владимир Путин пришел к власти как преемник Бориса Ельцина и формально как продолжатель курса перестройки. Однако начиная с 2003 года он стал выразителем социальных и политических устремлений русской реакции, в течение десяти лет скрытно осуществляя процесс сворачивания рыночных и демократических реформ, проводившихся его предшественниками.
Военный конфликт с Украиной в 2014 году и присоединение Крыма к России стало сигналом к переходу от «серой» и «ползучей» к открытой полномасштабной контрреволюции. Внутренняя и внешняя политика России в «послекрымский период» целиком и полностью укладывается в формат «постреволюционной реакции» и «реставрации». Сам по себе этот факт не вызывает удивления — любое пережившее революцию общество через некоторое время «откатывает назад» и проходит сквозь эпоху реакции, чтобы усвоить и переварить достижения революции. Проблема России в том, что у нее зачастую отдача оказывается более сильной, чем породивший ее толчок вперед.
Особенность путинской реакции не в том, что она открыто провозглашает отказ от идеи национального (конституционного) государства и пытается вернуть российское общество в формат Империи, а в том, что она пытается создать антимодернизационную Империю. То, что происходит в современной России, — это не пересмотр итогов перестройки, это даже не пересмотр большевистской революции, а попытка изменить парадигму развития русского общества, заложенную Петром I. Это попытка воплотить в жизнь допетровскую архаическую утопию, полноценная реализация которой может превратить Россию в отсталое, изолированное от всего мира государство-изгой. Условия, вызвавшие к жизни перестройку, были таким образом воссозданы спустя всего три десятилетия после ее начала. Естественно, это снова сделало актуальными цели перестройки.
Модернизационный курс для России неотвратим, историческое время реакции ограниченно, возвращение к строительству национального государства неизбежно. Посткоммунистическая стабилизация является временным явлением, она не имеет ни глубоких исторических предпосылок, ни стратегической перспективы, представляя собою лишь краткосрочную передышку, взятую уставшим обществом на пути к глубоким внутренним преобразованиям. Восстановив силы, Россия должна будет продолжить свое историческое движение. Чем короче будет эта передышка, тем меньшую плату Россия заплатит за свои ошибки. Если передышка будет слишком долгой, это может привести к распаду российского общества и государства.
Эпоха посткоммунизма для России завершается. Россия стоит в преддверии нового созидательного этапа своей истории. Стратегической целью этого этапа является осуществление очередного модернизационного рывка. Следующее поколение в России должно наконец воплотить в жизнь главные цели Февральской революции и цели перестройки — вернуть Россию на путь модернизации и завершить создание русского национального государства.
Первоочередной и непосредственной задачей на сегодняшний день является формирование русской нации, то есть создание того исторического субъекта, которому предстоит совершить преобразования исторического масштаба. Русская нация создаст в России политическое государство, в основании которого будут лежать самоуправление, федерализм и конституционная законность. Это длительный процесс, который потребует последовательности, концентрации воли и ответственности элит, а также поддержки со стороны населения России. На этом пути России жизненно необходимо освоить «программу-минимум», взяв три «вершины», без овладения которыми все разговоры о ее великом будущем окажутся лишь пустыми мечтаниями.
Культурная революция. Россия стоит на пороге культурной революции. Ее важнейшей задачей является формирование «модернизационного консенсуса», то есть создание культурных предпосылок для преобразования России и, соответственно, разрушение «антимодернизационного консенсуса», созданного при активном участии нынешнего политического режима.
Смысл культурной революции состоит в том, чтобы высвободить творческие силы всего русского народа и обеспечить конструктивную культурную эволюцию русского общества. С этой целью культурная революция должна устранить все надуманные и вредные монополии. В культуре, как и в любой другой области, государство должно перейти к поощрению конкуренции. Толерантность, терпимость и инакомыслие, признание за любым человеком права «быть другим» должны стать в России фундаментальной составляющей новой гражданственности.
Сегодня в России запущен механизм отрицательной культурной селекции, благодаря которой целенаправленно поощряются невежество и обскурантизм. Доминирующим культурным типом стал агрессивный, малообразованный и ограниченный обыватель — враг любых перемен, мыслями и чувствами привязанный к прошлому и панически боящийся будущего. Этот культурный тип является опорой режима, и именно ему государство в первую очередь обеспечивает максимально благоприятные условия существования.
Агрессивно-послушный обыватель снова, как и четверть века тому назад, при помощи бюрократического государства навязывает свой образ мыслей и свои фобии всему русскому миру, подавляя ростки всякой здравой мысли и заглушая голос рассудка. Таким образом, ничтожная часть русского общества имеет сегодня возможность определять общий профиль всего русского общества и диктовать ему свою волю. Надо вырвать русский мир из рук этого ничтожного меньшинства, дать ему вздохнуть свободной грудью и внушить уверенность в своих творческих силах.
Никто не может запрещать другим иметь отличную от его собственной точку зрения на любой предмет и выражать эту точку зрения свободно и публично. Если чьи-то чувства оскорблены иной точкой зрения — значит, этому человеку надо учиться жить в коллективе. Всех легко «оскорбляемых» чужой точкой зрения или образом жизни нужно вернуть в конституционное поле, где свобода каждого есть условие свободного развития всех. Это не столько политическая, сколько новая культурная парадигма.
Важно понимать, что все, кто сегодня выступает пусть хоть и с самой радикальной программой экономических и политических преобразований, оставаясь при этом в русле старой культурной парадигмы (то есть в русле нетерпимости, нетолерантности, несбалансированности прав большинства и меньшинства), продают лишь очередную русскую утопию. Здесь действует простой закон, хорошо известный русскому читателю по бессмертному произведению Ильфа и Петрова: «Утром — культурная революция, вечером — успешные экономические и политические преобразования», а не наоборот.
Левый поворот. Россия существенно отличается от Западной и даже Центральной Европы доминирующей моделью социального и экономического поведения. Доля населения, готового активно заниматься предпринимательской деятельностью, беря на себя ответственность за свое благосостояние, здесь существенно ниже. И наоборот, доля населения с преобладанием патерналистских настроений, предпочитающего полагаться на государство в вопросах материального и социального обеспечения, очень высока.
При этом уровень ожиданий от социальной политики государства в России значительно выше, чем в Европе, несмотря на традиционно низкие стандарты потребления. Все это усугубляется привычкой к уравниловке, недоверием и неприязнью по отношению к людям, занимающим активную экономическую, социальную и политическую позицию. Эти обстоятельства не могут быть просто проигнорированы. Это одна из причин, из-за которых попытка выстроить концепцию реформ в России по западноевропейским лекалам неизменно заходила в тупик.
Имея в анамнезе такое сложное социально-культурное наследие, Россия в вопросах социальной политики последовательно бросается из крайности в крайность: от социализма (в русском его понимании), когда частная инициатива любых субъектов, кроме бюрократического государства, полностью подавлена, но при этом государство берет на себя всю социальную ответственность, до «дикого капитализма», когда частная инициатива инкорпорированных в государство семей практически ничем не ограничена и не обременена, а государство фактически снимает с себя социальную нагрузку (модель 90-х годов прошлого века).
Исходя из имеющихся культурных и социально-экономических предпосылок, приемлемой для России моделью может быть только «социальный капитализм», то есть система, при которой сильным предоставляется максимальная свобода действий (эта небольшая, но активная часть населения должна исполнять роль локомотива российской экономики), но при этом они несут серьезные социальные обязательства по отношению к незащищенным слоям населения. При «социальном капитализме», в отличие от «русского социализма», фактическое социальное неравенство признается как объективная реальность, но при этом оно регулируется в интересах развития всего общества.
Основным инструментом регулирования в этом случае должны стать налоги, а не природная рента, как сегодня. Неспособность нынешнего бюрократического государства выстроить нормальную налоговую систему не является поводом отказываться от налогов как важнейшего регулятора социально-экономических отношений. При этом переход к пропорциональной системе налогообложения является не столько экономическим, сколько социальным, политическим и этическим вопросом. Это один из тех немногих механизмов, с помощью которого можно компенсировать последствия родовой травмы посткоммунистического общества, нанесенной несправедливой приватизацией. Это также позволит использовать природную ренту для решения стратегических задач — в первую очередь создания цивилизованной пенсионной системы. Социальная политика будущей России должна учесть весь печальный опыт прошлого и избежать тех роковых ошибок, которые в конечном счете всегда приводили к революциям, ее лозунгом должно быть: «Свободу сильным, защиту слабым».
Конституционное (правовое) государство. Политическая система России нуждается в стратегическом переформатировании. Имперская модель развития исчерпала себя, модель русского национального государства не сложилась. Переход от одного формата к другому не может произойти в один день. Это сложный многоэтапный процесс.
Преобразование российской государственности может быть осуществлено в рамках многоступенчатой конституционной реформы, где каждый «шаг» решает текущие неотложные задачи и одновременно создает базу для продвижения вперед. Стартовой точкой конституционной реформы является приход к власти демократических сил, обладающих достаточной политической волей и авторитетом, чтобы начать строительство национального государства на месте империи.
На первом этапе конституционной реформы должна быть проведена коррекция существующей политической системы с целью устранения последствий ранее реализованных конституционных контрреформ. К первоочередным мерам этого этапа конституционной реформы следует отнести восстановление сменяемости власти всех уровней (комплекс соответствующих поправок в конституцию и избирательные законы), осуществление радикальной судебной реформы, в том числе, но не ограничиваясь, — широкое внедрение суда присяжных в уголовное и гражданское судопроизводство, выборность председателей судов всех уровней, демократизация уголовного и гражданского судопроизводства (принятие новых процессуальных кодексов). Параллельно с этими задачами необходимо будет решать вопрос о реформе всей правоохранительной системы для того, чтобы обеспечить движение в сторону принципов и стандартов правового государства.
Успешная реализация первого этапа конституционной реформы должна создать условия для более основательных изменений основ конституционного строя, в том числе для начала реальной федерализации России на принципиально новых началах. Одновременно с этим должны решаться две взаимосвязанные задачи — создание сильного и ответственного правительства и реформа местного самоуправления. Не исключено, что решение этих задач потребует изменения формы правления и перехода от президентской к президентско-парламентской или парламентской республике. Для обеспечения последовательного и демократического решения этих стратегических задач, непосредственно завязанных на строительство в России основ русского национального государства, будет необходим созыв конституционного собрания (совещания), для чего должен быть принят соответствующий закон.
Наличие сильной, хорошо организованной конституционной партии, способной взять на себя миссию по организации и мобилизации сил русского гражданского общества, является необходимым условием успешности и эффективности такой конституционной реформы.
Истоки русской революции уходят в глубины русской истории, однако её ход зачастую направлялся стечением случайных и даже невероятных обстоятельств. В конечном счете победил дерзкий большевистский проект, контуры которого стали отождествлять с контурами революции. Но русская революция шире этих искусственных рамок, потому что целое всегда больше одной своей частности. Итоги русской революции и итоги большевизма — не одно и то же, и поэтому их пока рано подводить.
Русская революция вписана в логику русской истории и является одним из семи ее главных событий. Она стоит в одном ряду с формированием вотчинного государства владимиро-суздальскими князьями, соединением вотчинной системы с ордынской военно-административной машиной при московских князьях, сакрализацией власти на византийский манер при Иване Великом, перерождением вотчинной системы в опрично-самодержавную при Иване Грозном и «ее модернизацией на западный манер Петром Великим.
Действительный смысл русской революции состоял в преобразовании имперской формы опрично-самодержавной системы в русский аналог европейского национального государства. Вне зависимости от того, насколько с высоты сегодняшнего дня мы считаем успешной или неуспешной эту миссию, русская революция вошла по праву в десятку наиболее значимых событий нового времени наряду с Великой французской революцией и борьбой американских штатов за независимость.
В двадцатом веке Россия пережила как минимум четыре революции и приблизительно столько же «дворцовых переворотов». Всмотревшись в них внимательно, можно заметить, что это не разрозненные события, а внутренне между собой связанные части единого процесса, который еще далек от завершения. Россия вплоть до сегодняшнего дня продолжает жить внутри этого процесса, как бы не замечая его. Ему гораздо больше чем сто лет, и юбилей революции — не более чем условность.
Русская революция началась гораздо раньше большевистского переворота, а момент ее завершения скрыт за видимым горизонтом истории. Октябрь 1917 года — это не столько точка отсчета, сколько сбой в системе, короткое замыкание внутри русской революции. После этого «короткого замыкания» движение революции стало напоминать работу подвисающего компьютера, в котором программа «тормозит» на каждом следующем шаге.
Россия оказалась запаяна внутри революционной «исторической капсулы», которая сто с лишним лет падает на землю по длинной и сложной траектории. Ее вход в «социальную атмосферу» сопровождался грандиозной политической турбулентностью, последствия которой как сама Россия, так и весь мир до сих пор вспоминают с содроганием. Однако ее «посадка» может оказаться еще более жесткой и вызвать не менее масштабные потрясения, чем те, которые произошли в момент схода с орбиты.
Вопреки распространенному мнению, реставрационная фаза посткоммунизма может затянуться надолго, а у созданного Владимиром Путиным режима имеется достаточно ресурсов для поддержания стабильности. Но с точки зрения исторической перспективы это ничего не значит, потому что русская революция будет стремиться реализовать в полном объеме свои цели, невзирая на сопротивление. Рано или поздно поток прорвет плотину, это лишь вопрос времени. Но если катастрофа 1917 года была своего рода «стресс-тестом» русской истории, то будущая катастрофа может оказаться ее «крэш-тестом».
Как это уже не раз бывало в русской истории, кризис, скорее всего, произойдет на пустом месте, не столько по рациональным, сколько по иррациональным и даже в некоторой степени мистическим причинам. Он станет следствием развертывания скрытой логики русской революции, а не логики поверхностных политических и экономических процессов. Произошедшее будет описано потомками гениальной формулой Виктора Черномырдина: «Никогда такого не было, и вот опять!»
Русская революция — явление объемное, у нее есть три ярко выраженные составляющие: культурная, социальная и политическая. Когда в России началась перестройка, а вместе с ней и переосмысление всего советского опыта, массовое сознание очень быстро свалилось в стадию «первого отрицания», то есть оценивало русскую революцию как явление во всех смыслах негативное, как трагическую ошибку и выпадение из общего контекста русской и мировой истории.
Со временем однозначность посткоммунистического отрицания исторической значимости русской революции стала подвергаться коррозии, но все это не касалось ее политической составляющей. В отношении нее сформировался прочный общественный консенсус — политические следствия русской революции до сих пор однозначно оцениваются представителями самых разных, зачастую конфликтующих лагерей, как катастрофические. Видимо, настало время сказать, что даже в этом вопросе все выглядит не так однозначно.
Политической целью русской революции было устранение самодержавия и создание русской версии национального государства. Эту миссию ей выполнить не удалось. Уже спустя несколько десятилетий после начала революции самодержавный паттерн практически полностью восстановил себя в новом обличье, припудренный марксистско-ленинской мифологией, сыгравшей роль заместительной терапии русского православия. На коротком историческом отрезке времени, где-то между 1989 и 1993 годами, показалось, что этот паттерн может быть все-таки разрушен, но все последующие годы он лишь собирал себя по частям, чтобы снова воскреснуть в формате путинской посткоммунистической реставрации.
Современная Россия, как никогда, похожа не столько на СССР с его непробиваемой тоталитарностью, сколько на царскую Россию эпохи упадка с ее политической эклектичностью, в которой непрекращающиеся репрессии уживались с относительной свободой политической деятельности, в первую очередь — с достаточно большой по сравнению с советскими временами свободой слова и печати. За сто лет Россия проделала полный исторический круг, не получив никакой добавленной политической стоимости. Перед страной стоят те же задачи, что и век тому назад, но выполнять их придется в новых культурных и исторических условиях.
Но если миссия оказалась невыполненной, это не значит, что она была невыполнимой. Более того, это даже не значит, что для выполнения этой миссии революция совсем ничего не сделала. Зачастую в деталях прячется не только дьявол. Чтобы оценить реальные политические достижения русской революции, необходимо более внимательно всмотреться в подробности ее главного политического детища — «советского проекта».
«Советский проект» является недооцененным активом русской истории. В политическом отношении он в лучшем случае рассматривается как потерянное для истории время, в худшем — как глубокая политическая деградация по сравнению с предшествующим историческим периодом. Но историческое, в том числе политическое, развитие в России в советскую эпоху не останавливалось ни на минуту. Другое дело, что оно протекало в извращенных формах и было крайне противоречивым.
Хотя революция не решила задачу устранения самодержавия, но в чертежах советского проекта она обозначила основные направления ее решения. Этими основными направлениями были: республиканизм, федерализм и парламентаризм.
Историческая заявка была сделана, хотя до воплощения ее в жизнь дело так и не дошло. К сожалению, в рамках самого «советского проекта» ни один из элементов триады так и не стал реальностью. Под влиянием большевистской идеологии русская революция, словно самолет, идущий на посадку в загруженный аэропорт, была переведена «в зону ожидания», где и нарезала круги почти семь десятилетий. Но когда наконец революции будет дано разрешение на посадку, экипажу будущей России придется заходить на глиссаду, ориентируясь на эти три индикатора, заложенных в «советском проекте».
Республиканизм. Принимая во внимание русскую политическую традицию персонализации и сакрализации любой государственной власти, само сохранение республиканской формы спустя бурное столетие следует признать несомненной заслугой русской революции и главным политическим достижением «советского проекта». В республике легче осуществить последовательное разделение светской и духовной (религиозной, идеологической) власти, без которого все другие формы разделения властей (законодательной, исполнительной, судебной) теряют практическое значение. Если русская революция и заслуживает какого-либо праздника, то единственным исторически оправданным названием для него является «День Республики».
Федерализм. Мне неоднократно приходилось высказываться по поводу того, что самодержавие в России как политическая форма является лишь функцией по отношению к способу, которым соединены между собой необъятные российские территории, возникшие вследствие многовековой колонизации русским народом сопредельных пространств[1]. Не вдаваясь здесь в излишние подробности, отмечу только, что в практическом плане, с моей точки зрения, при нынешней территориально-государственной организации, фактически остающейся неизменной с екатерининских времен, Россия ни в какой другой форме, кроме самодержавной, то есть в форме сверхцентрализованного государства с имеющей сакральное значение гиперперсонализацией власти, существовать не может. Ко всему ранее мною сказанному добавлю только, что необходимость постоянно перераспределять огромные материальные ресурсы, сначала изымаемые с мест в центр, а потом возвращаемые из центра на места, приводит к тому, что политическая власть намертво «прилипает» к деньгам и сосредотачивается в «распределительном центре». Поэтому все попытки «демократизировать» Россию, сохраняя имеющееся территориально-государственное устройство и перераспределительную функцию центра по отношению к территориям, являются политической утопией. Какую бы политическую форму ни нахлобучили на этот каркас, она рано или поздно приобретет до боли знакомый исторический облик, и нет никакого значения, кто будет находиться в сердцевине этой системы — император, генеральный секретарь или президент, тем более не важно, какая у него будет фамилия. Россия снова и снова будет возвращаться на круги своя до тех пор, пока не осуществит радикальную, не декларативную, а реальную федерализацию и не рассредоточит власть между пятнадцатью-двадцатью крупными территориальными образованиями, способными быть самодостаточными субъектами новой федерации. Это невероятно сложный и рискованный, но единственно возможный путь, позволяющий русской революции выполнить свою миссию.
Парламентаризм. Перемена самих оснований российской государственности, возникновение финансово и политически самодостаточных субъектов внутри нее потребует нового, более гибкого способа их интеграции, позволяющего удерживать эти субъекты в рамках единого политического пространства, предотвращая распад России. С этой задачей больше шансов имеет справиться парламентская или президентско-парламентская республика, поскольку они предлагают более гибкий механизм представительства и согласования местных и общих интересов. Переход к ней представляется мне закономерным следствием децентрализации и федерализации российской государственности.
С большой долей вероятности можно предположить, что завершение реставрационного посткоммунистического проекта Владимира Путина, когда бы это ни случилось — через несколько лет или через несколько десятилетий, — будет свидетельствовать о выходе русской революции на финишную прямую. На этом завершающем отрезке пути она должна будет доделать ту работу, которую начала сто лет назад. Парадоксальным образом это приведет не столько к возвращению в исходную точку, сколько к реанимации и перезапуску «неосоветского проекта» с его формально продекларированной, но так и не реализованной на практике политической триадой — республика, федерализм, парламентаризм. Если России суждено прожить еще одну политическую жизнь, то в этой жизни она будет Евразийским союзом.
Русская революция и сегодня никуда не делась. Просто она существует в отрицательной форме, как русская контрреволюция, активная фаза которой началась в 2013—2014 годах. В практическом плане в связи с этим имеется два глобальных сценария развития России в XXI веке — торможение или ускорение революции.
Первый, наиболее вероятный сценарий — это проект «управляемая контрреволюция». В рамках этого сценария власть с большей или меньшей эффективностью будет продолжать делать то, что она делает сегодня, удерживая ситуацию под контролем методом «кнута и пряника», чередуя заморозки с оттепелью, репрессии — с помилованиями, пока в конце концов не сорвется в неуправляемый штопор революции. Чем позже это произойдет, тем меньше у России будет шансов сохраниться как единое суверенное государство.
Второй сценарий, гораздо менее вероятный, но теоретически возможный, предполагает осознанный переход к «управляемой революции», то есть возвращение к логике перестройки после двух неудачных попыток. В практическом отношении это означает запуск радикальной конституционной реформы, на выходе из которой Россия должна стать не меньше и не больше как Соединенными Штатами Евразии, то есть реально федеративной и парламентской (парламентско-президентской) республикой. Это чрезвычайно трудный и рискованный путь, требующий невероятного напряжения сил всего российского народа и большого мужества со стороны политических элит, но это единственный путь, который позволит русской революции совершить мягкую посадку, а не врезаться на полном ходу в землю.
Многообразие «судьбоносных поворотов» российской истории в XX веке может быть интерпретировано как последовательность различных стадий растянувшегося более чем на полтора столетия внутренне единого революционного процесса, представляющего собой череду «революций» и «контрреволюций», перемежаемых достаточно длительными «плато стабильности». При этом у каждого из значимых периодов в этом диапазоне есть своя историческая предтеча, своего рода последняя точка отсчета.
Современные российские политические реалии непосредственно произрастают вовсе не из 1993-го (как многим кажется) и даже не из 1991 года, а из событий далеких весны-лета 1953 года. Эти события являются «недооцененным активом» российской истории. Значение их выходит далеко за рамки представлений о «политическом перевороте», в которые их упорно пытаются втиснуть в течение полувека. Это переломный пункт советского периода российской истории, и он требует соответствующего к себе отношения.
Выражаясь современным языком, Сталин умер, не осуществив операцию «Преемник». После его смерти на вершине пирамиды власти оказались три вождя, каждый из которых в равной степени мог претендовать на роль лидера: Берия, Маленков и Хрущев. При этом с чисто «практической» точки зрения Хрущев имел наименьшие шансы, но именно он и стал победителем. Это тем более удивительно, что победил он человека, которому очевидно уступал как по своим волевым, так и по интеллектуальным качествам. Впрочем, морально он его все-таки превосходил.
Общепринятые представления о Берии как о примитивном похотливом садисте не очень соответствуют действительности. Так же далеки от реальности представления о Хрущеве как об инициаторе «десталинизации». Все обстояло как раз наоборот. Буквально через несколько дней после смерти Сталина Берия, возглавивший объединенное МВД-МГБ, создал внутри ведомства четыре комиссии по пересмотру, как сейчас бы сказали, самых «резонансных» дел того времени, в том числе знаменитого «дела врачей», «дела Михоэлса и Еврейского антифашистского комитета» и других.
Более того, Берия стал слать в Президиум ЦК КПСС одну за другой докладные записки с информацией о «вскрытых» нарушениях законности, требуя принять срочные меры по их исправлению. Члены Президиума ЦК во главе с Хрущевым и Маленковым оказались совершенно не готовы к этим инициативам и пассивно им сопротивлялись. Чтобы подстегнуть Президиум ЦК к действиям, Берия начинает дублировать информационные сообщения, издаваемые от имени партии, собственными «пресс-релизами», издаваемыми от имени МВД, которые имеют гораздо более радикальное звучание.
Вот что пишет по этому поводу в своих воспоминаниях Павел Судоплатов: «Сообщение МВД для печати об освобождении арестованных врачей значительно отличалось от решения ЦК КПСС. В этом сообщении Берия использовал более сильные выражения для осуждения незаконного ареста врачей. Однако его предложения по реабилитации расстрелянных членов Еврейского антифашистского комитета были отклонены Хрущевым и Маленковым. Члены ЕАК были реабилитированы лишь в 1955 году. Предложения Берии по реабилитации врачей и членов ЕАК породили ложные слухи о его еврейском происхождении и о его связях с евреями. В начале апреля 1953 года Хрущев направил закрытое письмо партийным организациям с требованием не комментировать сообщение МВД, опубликованное в прессе, и не обсуждать проблему антисемитизма на партийных собраниях»[2].
Этим, однако, активность Берии не ограничилась. Практически не делая паузы, он выступает с целым комплексом инициатив, которые историки окрестили «реформами Берии». Помимо таких «либеральных» мер, как массовая амнистия и пересмотр знаковых уголовных дел, они включали ограничение партийного вмешательства в государственную жизнь и особенно в управление экономикой; объединение Германии и в целом свертывание программы строительства социализма в Восточной Европе; ограничение насильственной русификации национальных окраин и другие.
С высоты сегодняшнего дня видно, что наиболее радикальные предложения «реформы Берии» намного опередили свое время и предвосхитили внутриполитические и внешнеполитические инициативы Горбачева. Тем более интересно отметить, что формально Берия был отстранен от власти не столько за произвол и репрессии, сколько именно за эти начинания, отвергнутые партией как отступление от сталинизма и либерально-буржуазное перерождение.
Впрочем, картина была более сложной. Если судить по стенограмме внеочередного Пленума ЦК, состоявшегося 2—7 июля 1953 года, выдвинутые против Берии обвинения были противоречивы. С одной стороны, Берии в вину были поставлены именно его радикальные инициативы, оцененные соратниками как буржуазные. С другой стороны, главное обвинение, выдвинутое против Берии, все-таки касалось попытки узурпировать власть в стране при помощи выведенных из-под партийного контроля правоохранительных органов[3].
Несмотря на справедливое отвращение, которое вызывает к себе личность Берии, чтение стенограммы «партийного судилища» над ним оставляет не менее тягостное впечатление. Несколько десятков функционеров с безвозвратно утерянной способностью к самостоятельному мышлению обвиняли Берию во всех смертных коммунистических грехах, ставя под подозрение его вполне разумные с точки зрения современного русского человека начинания. По сути, победа Хрущева над Берией была победой ханжества над цинизмом.
Парадокс состоит в том, что Берия оказался в высшем руководстве страны единственным в своем роде «свободным» человеком. Полностью нравственно разложившись, он смотрел на жизнь с практичностью мясника, избавленного от любых иллюзий, в том числе и «отряхнувшего с ног своих» прах коммунистической мифологии. Он был прагматиком и презирал догматиков. Обладая стратегическим талантом и незаурядной смелостью, он уже только в силу занимаемого им положения был лучше других информирован о том, что экономика страны подорвана, и о том, что в затравленном обществе зреет глухое раздражение. По этим же причинам он не мог не знать и о своей «непопулярности» и поэтому решил сыграть на опережение, проявив первым инициативу в деле «десталинизации». Он готов был пойти на уступки в идеологии, чтобы сохранить свою главную привилегию — право творить произвол, право осуществлять расправу над любым оппонентом без суда и следствия, право внушать страх.
Хрущев, напротив, был типичным представителем того большинства, которое стало жертвой почти полувековой непрерывной идеологической обработки и в сознании которого здравый смысл уродливым образом смешался с коммунистическими догматами. Дело не только в том, что Хрущев и другие члены руководства панически боялись Берии, но и в том, что они реально не понимали смысла его поступков. Особенно ярко это проявилось в полемике по вопросу об объединении Германии, которую Берия готов был «отдать» в обмен на гарантии ее нейтралитета. Тут было все: и догматическое тупоумие (Молотов: «Мы глаза таращили… какая может быть в глазах члена Политбюро ЦК нашей партии буржуазная Германия»), и озарения ограниченного крестьянского практицизма (Хрущев: «Берия говорит, что мы договор заключим. А что стоит этот договор? Мы знаем цену договорам. Договор имеет силу, если подкреплен пушками»).
Участники Пленума ЦК, решавшие судьбу Берии, уже давно потеряли способность воспринимать мир таким, каков он есть. Только когда они говорили о своем животном страхе перед Берией, они выглядели натурально. Они во всем уступали Берии, кроме одного — на их стороне была историческая справедливость. Их объединяло желание ограничить произвол, хотя бы потому, что он грозил пожрать их самих.
Естественно, возникает вопрос: как такое скудоумное, косноязычное и трусливое «добро» могло победить столь изощренное и всесильное «зло»?
В руках у Берии были все козыри, и в последние месяцы он даже не считал нужным это скрывать, позволяя откровенное хамство и грубость по отношению к соратникам. Мало того что он контролировал всепроникающую службу госбезопасности, не обремененную никакими ограничениями, так он еще и превосходил своих оппонентов силой воли и ума, умением не только строить планы, но и добиваться их реализации. Берия обладал всеми необходимыми для завоевания и удержания власти материальными ресурсами, и в его подчинении уже находился мощный аппарат власти, созданный по его образу и подобию.
Смещение Берии на первый взгляд кажется алогичным. Вообще переворот 1953 года воспринимается как какая-то случайная, «верхушечная заварушка», в которой Хрущев чудесным образом «переиграл» Берию. Однако то, что кажется иррациональным с политической точки зрения, оказывается рациональным с точки зрения исторической. Победа «слабого» Хрущева выглядит, как это ни парадоксально, исторически более оправданной, чем победа «сильного» Берии.
Чтобы понять это, надо просто тщательнее вглядеться в то, что реально было предметом спора. Если отбросить все наносное и случайное, то можно увидеть, что речь шла не столько о столкновении между Берией и Хрущевым лично, сколько о столкновении двух политических курсов.
Эти курсы различались между собой отношением к насилию и праву. Для Берии насилие оставалось универсальным методом решения стоящих перед обществом задач, независимо от того, является ли такой задачей «строительство коммунизма» или «разрушение коммунизма». Хрущев представлял тех, кто выступал за ограниченное применение насилия, он хотел держать джина в бутылке. Причем он подсознательно стремился не столько к сокращению репрессий (тут Берия был даже более радикален в своих «популистских» предложениях), сколько к введению в социальную практику механизмов, которые ставили бы произвол в определенные политико-правовые рамки.
Показательной является дискуссия о судьбе Особого совещания при МВД. Вот как излагает свою позицию на Пленуме ЦК Хрущев: «Он [Берия] внес предложение, что нужно ликвидировать Особое совещание при МВД. Действительно, это позорное дело. Что такое Особое совещание. Это значит, что Берия арестовывает, допрашивает и Берия судит… И что же он нам голову морочит? Он пишет, что надо упорядочить это дело, но как упорядочить? Сейчас может особое совещание выносить свое решение с наказанием до 25 лет и приговаривать к высшей мере — расстрелу. Я предлагаю высшую меру — расстрел — отменить и не 25 лет, а 10 лет давать. Это значит дать 10 лет, а через 10 лет он может вернуться и его опять можно будет осудить на 10 лет. Вот вам самый настоящий террор, и будет превращать любого в лагерную пыль… Я думаю от этого [террора] мы, видимо, не откажемся на будущее, но надо, чтобы это было исключением и чтобы это исключение было по решению партии и правительства, но не закон, не правило, чтобы это делал министр внутренних дел, имея такую власть, терроризируя партию и правительство»[4].
В этой цитате весь Хрущев — он еще готов терроризировать весь народ, но уже не может допустить, чтобы кто-то терроризировал «партию и правительство»…
И тем не менее Берия мог предлагать тысячу правильных решений по всем актуальным вопросам внутренней и внешней политики, он мог быть в сто раз убедительнее и мощнее, чем все его оппоненты, вместе взятые, но он не предлагал того, в чем измученное полувековым террором общество нуждалось более всего, — он не предлагал гарантий защиты от произвола.
Хрущев мог казаться шутом и петрушкой (а часто и быть им); он мог повторять за Берией его ходы (что, собственно, и случилось в дальнейшем при разоблачении «культа личности»); он мог быть непоследовательным и смешным, но он предлагал то, что объединяло тогда народ от простого колхозника до члена Политбюро ЦК. Он выступал против оголтелого насилия.
Таким образом, если посмотреть на эту борьбу под более широким углом зрения, то речь шла о продолжении или завершении революции. Для Берии насилие оставалось универсальным методом решения экономических, социальных и политических задач. Он был готов пожертвовать знаменем революции ради сохранения насилия. Для Хрущева насилие было уже хоть и необходимым, но все-таки злом, которое по возможности надо было вводить в рамки. Он предпочитал сохранить выцветшее знамя революции, пожертвовав насильственным духом этой революции. Вряд ли сами Хрущев и Берия понимали вполне, носителями каких идей они выступают, но это не меняет существа дела.
В этой связи вызывает особый интерес оценка, которую дал событиям 53-го года Ричард Пайпс, рассматривавший хрущевский переворот как контрреволюционный. Он писал: «Можно даже сказать, что революция завершилась лишь со смертью Сталина в 1953 году, когда его преемники нерешительно и с оговорками взяли курс на политику, которую можно было бы охарактеризовать как контрреволюцию сверху»[5].
Вопреки словам популярной в советское время песни о том, что «есть у революции начало, нет у революции конца», у революции есть как начало, так и конец. В одинаковой степени рискует и тот, кто пропустил начало революции, и тот, кто не заметил ее конца. Стремление продлить революции жизнь чревато быстрой и разрушительной катастрофой. Те, кого сегодня впечатляют несбывшиеся планы Берии, должны понимать, что эти начинания были в любом случае обречены на провал, потому что предполагали искусственное затягивание революции.
Реформы Берии намечали контуры некоего деидеологизированного террора. С одной стороны, они обозначали движение в направлении определенного идейного высвобождения из-под гнета коммунистической догмы. С другой стороны, государственный произвол становился при этом самодостаточным и самодовлеющим, не нуждающимся ни в каком дополнительном обосновании никакими «высшими материями».
Берия предлагал существенно ослабить роль партии, но вместе с тем и влияние идеологии на общественную и государственную жизнь в целом. Эта «абстрактно-либеральная» новация в тех конкретно-исторических условиях дала бы, скорее всего, совершенно неожиданный и печальный результат. Очень скоро возник бы вакуум власти, и последствия не заставили бы себя долго ждать. Возможно, недостаток «коммунизма» Берия попытался бы заменить избытком национализма. Но, скорее всего, просто возросла бы роль денег. Насилие и коммерция быстро нашли бы друг друга. Произвол стал бы менее систематическим, но зато более подлым, меркантильным и персонализированным. «Деидеологизированная» власть не смогла бы остаться монолитной, и внутри нее образовались бы многочисленные кланы, борющиеся между собой за контроль над «финансовыми потоками». Так что статья о превращении воинов в торговцев[6] в принципе могла бы увидеть свет уже лет пятьдесят тому назад…
Приход к власти Берии спрямил бы «пути истории», ускорив неизбежное разрушение советской государственности. Агония продолжалась бы не дольше, чем отпущенный Берии срок жизни. После этого наступил бы почти мгновенный коллапс. В такой ситуации ни о какой «перестройке» не могло быть и речи. «Оттепель», романтические шестидесятые, потребительские семидесятые и бурные восьмидесятые с их философией общих ценностей были еще впереди. Не пережив этих сорока лет, сыгравших роль социального амортизатора, пропитанное насилием общество не смогло бы избежать гражданской войны.
Берия проиграл не потому, что Хрущев оказался умнее, хитрее или удачливее. Сработал инстинкт самосохранения общества, которое выбрало для себя более «щадящий» сценарий, подаривший ему несколько десятилетий мирного старения и умирания. По всей видимости, в закрытых обществах действует своеобразный социальный аналог закона Геккеля (по которому в живой природе развитие индивида есть повторение развития вида в целом). Логика борьбы в замкнутом пространстве политической элиты трансцендентно отражает потребности общества даже тогда, когда это общество не способно оказывать прямого влияния на борьбу внутри властных группировок.
Сегодня мне кажется, что выбор Ричардом Пайпсом 1953 года как даты окончания русской революции очень точен[7]. Но 1953-й — это не только конец отсчета одной эпохи, но и начало отсчета другой.
Поражение Берии и победа Хрущева означали не только конец революции, но и знаменовали собой рождение «советской цивилизации». Однако прежде чем остановиться на этом более подробно, я должен сделать небольшое отступление.
По мнению Освальда Шпенглера, движение каждой культуры неизбежно подходит к точке, когда она становится зрелой, а значит, ее развитие как таковое заканчивается. Культура как бы «садится на собственную основу», и дальше начинается ее развертывание в рамках уже сложившихся общих параметров. Это развертывание может быть вполне плодотворным в течение длительного времени. Однако новой энергией «извне» в этот момент культура уже не «подпитывается». Это пора, когда «батарейки» не столько подзаряжаются, сколько расходуют заряд. Как бы ни была красива эпоха «зрелой культуры», она есть предтеча осени, и конец ее уже неотвратим.
Пытаясь лучше наметить этот переломный, очень важный для него момент в развитии культуры, Шпенглер даже попытался развернуть «непривычным» образом понятия «культуры» и «цивилизации».
«У каждой культуры, — пишет Шпенглер, — есть своя собственная цивилизация. Впервые эти оба слова, обозначавшие до сих пор смутное различие этического порядка, понимаются здесь в периодическом смысле как выражение строгой и необходимой органической последовательности. Цивилизации — неизбежная судьба культуры. Здесь достигнут тот самый пик, с высоты которого становится возможным решение последних и труднейших вопросов исторической морфологии. Цивилизации суть самые крайние и самые искусственные состояния, на которые способен более высокий тип людей. Они — завершение; они следуют за становлением как ставшее, за жизнью как смерть, за развитием как оцепенение, за деревней и душевным детством… как умственная старость… Они — конец без права обжалования, но они же в силу внутренней необходимости всегда оказывались реальностью»[8].
Я не готов разделить радикализм оценок Шпенглера и не уверен в универсальности предложенного им соотношения между «культурой» и «цивилизацией», но считаю очень важным обнаруженное им различие «становящегося» и «ставшего», «развивающегося» и «развитого» в культуре. Это различие очень важно для понимания динамики исторического процесса в целом, а в рассматриваемом нами случае позволяет лучше постигнуть исторический смысл произведенного в 1953 году переворота.
Истинное значение событий 1953 года заслонено от нас явно переоцененным 1956 годом с его «культовым» XX съездом. Но то, что принято считать кульминационным пунктом «оттепели», было всего лишь историческим следствием переворота, произошедшего за три года до этого. Просто следствие затмило собой причину, и в течение полувека 1953 год жил «в тени» XX съезда партии.
В этом нет ничего удивительного — за второй волной часто не замечают первой. Действительный поворот случился именно на Июльском 1953 года Пленуме ЦК. Противостояние Хрущева и Берии по смыслу своему было противостоянием курсов, опирающихся на «абсолютное» и «ограниченное» насилие, революции и контрреволюции, стратегии социального суицида и стратегии выживания. Исход этого противостояния был обусловлен тем, что сработал инстинкт самосохранения сложившегося к тому моменту весьма специфического «советского общества».
1953 год — это точка зенита советского периода русской истории. Понять смысл происходивших в этом году событий — значит приблизиться к пониманию самой природы «советского общества». Это своего рода водораздел между «советской культурой» и «советской цивилизацией». Если следовать логике Шпенглера, то можно сказать, что формирование «коммунистической системы» в этом кульминационном пункте завершилось. В дальнейшем она только раскрывала свой потенциал, постепенно исчерпывая себя.
Революция обладает страшной инерцией. Она долго «распаляется», но также долго и «затухает». Насилие — как зараза, от которой очень трудно избавиться, за годы революции оно входит в привычку, становится частью повседневного быта. В обществе формируются субкультуры, приспособленные к выживанию в этих специфических условиях, для которых прекращение революции — это потеря «естественной среды обитания». Война ужасна, но дети, родившиеся на войне, воспринимают ее как норму жизни, им трудно привыкнуть к миру. Для того чтобы остановить революцию, от общества требуется гораздо больше усилий, чем для того, чтобы ее начать. Джина легче выпустить из бутылки, чем загнать обратно.
Избавление от революции происходит, как правило, в два этапа. При этом путь к избавлению от насилия также лежит через насилие. Его уровень зависит от конкретно-исторических условий и обстоятельств, но, как было замечено выше, зачастую «выход» из революции оказывается более кровавым, чем «вход» в нее. И это понятно: утверждение нового порядка является более сложной задачей, чем разрушение старого, к тому же и так уже сгнившего общества.
На первом этапе происходит формальное отрицание революции. Насилие в определенной мере ограничивается. Оно из «общества» перетекает в «государство». Война «всех против всех» превращается в войну государства против общества. Это как раз тот этап, на котором революция «пожирает своих детей». Из него общество выходит, подавив внешний хаос и обзаведясь «вертикалью власти». Таким этапом в развитии русской революции стал 1929 год, когда возникла первая контрреволюционная волна. Она не покушалась на сам «внутренний» насильственный дух революции, им была пронизана вся философия укрепившейся власти. Эта власть утопила Россию в крови.
На втором этапе отрицается уже сам насильственный дух революции. Это двойное «отрицание отрицания»: во-первых — ужасов первой контрреволюции (что бросается в глаза); во-вторых — ужасов революции в целом (что становится понятным только через много лет). Этим этапом и стал 1953 год, разделивший советскую историю почти строго пополам.
Завершение революции было насильственным, но не столь кровавым, как ее промежуточный этап, кульминацией которого был 1937 год. Этому способствовало то, что контрреволюция произошла вовремя, без «задержки». Хотя Берия и его окружение были уничтожены совершенно «по-сталински», но подавляющая часть оппонентов Хрущева смогли уйти из жизни «персональными пенсионерами». Все, что происходит вовремя, протекает мягче.
Ценность «взятия» этого исторического рубежа, конечно, не в том, что был устранен Берия. До Берии были и Ежов, и Ягода, и Абакумов. Но их аресты и расстрелы ничего не меняли в движении русской истории. Здесь же впервые под сомнение была поставлена ценность насилия как метода «коммунистического строительства». Это зародившееся сомнение было воистину контрреволюционным, оно ставило крест на идее «государства диктатуры пролетариата» (что нашло через несколько лет и свое формальное подтверждение, когда лозунг «диктатуры пролетариата» был тихо демонтирован и заменен лозунгом «общенародного государства»).
Решения Июльского 1953 года Пленума ЦК можно считать моментом рождения специфического и противоречивого «советского конституционализма». В этом историческом акте, пусть и замутненном путанной коммунистической мифологией, было больше «конституционного», чем во всем современном российском конституционализме, потому что в его основе лежал реальный консенсус против произвола.
Этот консенсус сложился в обществе и, как следствие, в высшем политическом руководстве страны. Таким образом, изможденная почти сорока годами революции страна высказалась против продолжения насилия. И пусть этот консенсус был неустойчивым, потому что насильственная природа советской системы была в принципе неустранима, но значение этого акта для формирования русского конституционного движения еще только предстоит оценить в будущем.
То общество, которое вышло «из шинели» Июльского 1953 года Пленума ЦК, было странным на вид. Оно было противоречием в себе самом. Сохраненная Хрущевым «коммунистическая догма» заставляла рассматривать государство как возведенное в закон насилие (это можно назвать по-разному, например по-путински — «диктатурой закона», но суть от этого не изменится). Но в то же время Хрущев, на «чувственном уровне», следуя духу времени, пассионарно выступил против насилия. Вот и получилось, что у «советской цивилизации» ум с сердцем оказались не в ладах.
Эта всепроникающая двойственность «советской цивилизации», проистекавшая из противоречия между философией (даже религией) насилия, лежащей в основе коммунистической идеологии, и движением против насилия, начало которому положила победа «хрущевской партии» над «партией МВД», позднее привела к крушению советской системы. Советский «трест» не выдержал внутреннего напряжения и лопнул почти полвека спустя.
Противоречие разрешилось тогда, когда в окончательно конституировавшемся, «зрелом» советском обществе родившийся в начале 50-х годов XX века консенсус против насилия обрел наконец свою собственную философию. Он нашел воплощение в странной идеологии «общечеловеческих ценностей», которая постепенно овладела массовым сознанием. Эта новая идеология, не либеральная по своей природе, но близкая к ней по направленности, добила окончательно «идеологию коммунизма» с его узаконенным насилием, а также всю обслуживающую эту идеологию политическую систему.
Так, в начале 90-х годов пришел конец этой удивительной «советской цивилизации», ставшей своего рода трагическим историческим курьезом. Советская цивилизация была явлением противоестественным и в то же время логичным и необходимым. Русская история в этом случае исполнила рискованный трюк — нечто вроде «исторической петли Нестерова». Это был смертельно опасный эксперимент, по ходу которого Россия могла в любой момент сорваться «в штопор». Причем сегодня, «на выходе» из этой петли, риск сорваться в штопор еще больше, чем на «входе» в нее.
В основании «советской цивилизации» лежал большевизм — квазирелигиозное движение, временно (а, возможно, и навсегда) вытеснившее собою русское православие, возникшее из противоречий русской социальной и духовной жизни и материализовавшееся на волне кризиса, вызванного мировой войной. Большевизм был своего рода религией созидающего насилия, паранойей «жизнеустройства» по заранее предначертанному плану, обремененной разветвленной и всепоглощающей мифологией. Эти качества позволили большевизму овладеть массовым сознанием и превратиться в «навязчивое состояние» для сотен миллионов людей. За почти сорок лет революции все социальные, политические и даже личные отношения оказались перестроены в соответствии с этим абсурдным религиозным учением.
Именно религиозная природа большевизма предопределила устойчивость сформированной им «советской культуры» и ее способность развиться до уровня «советской цивилизации». Благодаря большевизму на теле российской истории образовался своеобразный «цивилизационный пузырь». Его можно рассматривать как некое культурное новообразование в «теле» русской православной цивилизации. Так иногда, разрезав большой зрелый апельсин, внутри него можно обнаружить еще один маленький апельсинчик. Вот такая же странная неполноценная «цивилизация внутри цивилизации» появилась в России в XX веке. В 1953 году она наконец состоялась как нечто органичное, способное просуществовать почти сорок лет и умереть от немощи.
Интересно, что смерть «советской цивилизации» была почти такой же тихой, как и смерть предшествующей ей 300-летней империи. Она исчерпала себя и испустила дух в 1989 году. Как это часто бывает в России, проблема возникла не столько с отказом от старого, сколько с признанием нового.
Россия постоянно живет ожиданием какой-нибудь новой перестройки. Политически активные граждане обычно делятся на тех, кто в нее верит (меньшинство), и тех, кто в нее не верит (подавляющее большинство). Среди тех, кто не верит, в свою очередь, есть те, кто перестройки не желает, потому что и так хорошо живет (меньшинство), и те, кто ее желает, но полагает, что до нее не доживет (подавляющее большинство).
Таким образом, основная часть политически активного населения России всегда верит в стабильность существующего политического режима независимо от того, нравится он ему или нет. Стабильность — это политическая икона России во все времена.
Тем не менее на протяжении XX века история России была свидетелем нескольких немотивированных самоликвидаций авторитарных режимов, которым, несмотря на наличие определенного внешнего и внутреннего давления, ничего серьезно не угрожало. Самыми яркими примерами такой самоликвидации являются революция 1917 года и горбачевская перестройка. И в том и в другом случаях подавляющая часть населения до самого последнего момента не допускала и мысли о том, что режим может рухнуть.
Российский авторитаризм «атипичен» и по своей природе внутренне нестабилен. С одной стороны, Россия выглядит как классическое «недоразвитое государство» с характерными для него слабостью институтов, господством патерналистских отношений между властью и обществом, коррупцией, протекционизмом и приоритетом обычного права перед писанным. С другой стороны, в исторический код России встроен уникальный «ген развития», который в критических ситуациях, в отличие от типичных «недоразвитых государств» Африки или Латинской Америки, включает механизм самообновления системы.
На протяжении последних ста пятидесяти лет Россия была одним из самых значимых полигонов мировой истории. «Великая революция», «большой террор», «оттепель», перестройка — все это круто меняло не только жизнь в России, но и влияло на политический климат на всей планете. Не исключено, что и новый поворот русской истории окажется не менее радикальным, чем предыдущие, и Россия вновь подтвердит репутацию самого большого в мире «политического коллайдера».
Перестройки в России возникают не на пустом месте и вовсе не из любви к свободе. Они всегда являются не столько следствием активности определенных личностей, сколько итогом развития определенных процессов. Они, как правило, ставят точку в очередной главе российской истории. Поэтому, чтобы всерьез судить о перспективах новой перестройки, необходимо прежде всего понять, итогом какого именно исторического процесса она должна стать и какую именно страницу русской истории ей предстоит перевернуть?
Ответить на этот вопрос непросто. Для этого надо вписать современные российские политические реалии в исторический контекст. А значит, надо найти методологию, позволяющую связать воедино и описать в едином ключе все российские «великие потрясения».
Советский строй был для больного российского общества функционально тем же, чем для больного человека является наркоз. Чтобы не погибнуть от болевого шока, общество впало в «коммунистический анабиоз», просуществовав в нем почти столетие. Когда наркоз перестал действовать и пузырь «советской цивилизации» сдулся, общество вернулось к тому, с чего все начиналось, — к русской революции с ее нерешенными задачами.
Так же как контрреволюция 1953 года оказалась скрыта для нас событиями 1956 года, возобновление русской революции в 1989 году оказалось скрыто от нас бурными событиями 1991-1993 годов. В действительности именно в 1989 году произошли те радикальные изменения, которые остановили часы советской истории и с которых начался отсчет нового времени: Горбачев победил консерваторов в ЦК КПСС и на партийной конференции; было созвано подобие Учредительного собрания — Съезд народных депутатов — и начался распад «советской империи» (крушение берлинской стены и вывод войск из Афганистана).
Видимо, есть какая-то закономерность в том, что «девятый вал» революции приходит не сразу, а спустя несколько лет после основного, но при этом не столь заметного «подземного толчка». Возможно, это связано с тем, что первый толчок рождает определенные ожидания (а следовательно, предоставляет кредит доверия), которые практически никогда не могут быть оправданны. И лишь когда кредит доверия оказывается полностью исчерпанным, разочарованное общество наносит второй сокрушительный удар по умирающей власти.
В 90-е годы Россия погрузилась в хаос революционного насилия, в котором пребывала почти пятнадцать лет. То, что мы называем «лихими девяностыми», было временем революционной ломки всех сложившихся отношений и стереотипов, насильственного перераспределения имущества и власти. В конце концов, из хаоса стал проступать «новый порядок», который во многом, к несчастью, напоминал порядок старый, поскольку никаких видимых культурных подвижек в обществе за это время не произошло.
В 2003—2004 годах Россию накрыла первая посткоммунистическая контрреволюционная волна, которая попыталась ввести «революционное наследие» 90-х в определенные рамки. Она носила преимущественно антиолигархический характер, частью уничтожив, частью поставив под контроль государства элиту, рожденную горбачевско-ельцинской революцией. Возникшее из этой контрреволюции государство осталось, тем не менее, насильственным по своей природе и целям. Причем уровень и роль насилия в функционировании современной российской власти явно недооценивается[9].
То, что Россия переживает сегодня эпоху реставрации, стало общим местом в политической публицистике последних лет. Повсюду мы наталкиваемся на знакомые до боли экономические, социальные и политические очертания. И действительно, повсеместный возврат от плюрализма к монополии — идет ли речь об экономической конкуренции или о политической борьбе — как нельзя лучше иллюстрирует полученный советской историей от современной России «откат».
В то же время Россия если и напоминает СССР, то эпохи упадка. Перед нами вялое общество, управляемое изможденным государством. Население преимущественно пребывает в «политически бессознательном» состоянии. Все это похоже на состояние советского общества времен «позднего застоя». Парадоксальным образом Россия умудрилась вернуться в «точку невозврата», в ту самую эпоху, когда произошел «большой скачок» к «демократии» и «капитализму».
При этом режим внешне выглядит как вполне жизнеспособный и стабильный. С одной стороны, сегодняшняя власть в России совершенно самодостаточна и способна к неограниченному самовоспроизводству. Она надежно защищена от любых «внешних» воздействий и тем более давно выработала иммунитет против либеральной критики. С другой стороны, население России в 90-е годы получило такую мощную прививку от «либерализма», что рассчитывать сегодня на какое-либо массовое демократическое движение внутри страны не приходится. Из всех видов «цветных революций» наиболее вероятной в России является «коричневая».
Поэтому тему «перемен» вообще можно было бы полностью закрыть, если бы дело ограничивалось изменениями, вызванными рациональными причинами. Но и подводная лодка всплывает на поверхность, когда заканчивается кислород. Помимо «рациональных» в политике действуют зачастую и иррациональные силы. Как указывалось выше, в российской истории самая стабильная, внешне и внутренне неуязвимая «система» нередко исчезала, неожиданно запустив механизм самоликвидации.
То, что невозможно в «эвклидовой» политической геометрии, оказывается возможным в «политической геометрии Лобачевского». Власть, неуязвимая для рациональной критики, вдруг начинает вести себя иррационально, и с этого момента начинается обратный отсчет срока, отпущенного «системе». Нелишне вспомнить, что революции, по Ленину, происходят не тогда, когда этого хочется кому-то, а тогда, когда этого хочется им самим, то есть когда возникает революционная ситуация, которую ни предвидеть, ни подготовить нельзя. Ленин писал: «Для революции недостаточно того, чтобы низы не хотели жить, как прежде. Для нее требуется еще, чтобы верхи не могли хозяйничать и управлять, как прежде». Революции являются на свет прежде всего как следствие иррационального поведения «верхов», которые по каким-то причинам более не могут править «по-старому».
Тектонические сдвиги незаметно происходят глубоко под поверхностью земли, но только когда случается разрушительное землетрясение, обитающие «на поверхности» люди узнают о том, что земные «платформы» уже давно пришли в движение. Как правило, еще задолго до катастрофы природа посылает людям многочисленные сигналы, свидетельствующие о том, что «процесс пошел». Так же и в обществе: нарастание глубинных, неразрешимых противоречий внутри «системы» трудно поначалу обнаружить невооруженным глазом. И хотя «социальное подземелье» бурлит, жизнь на поверхности очень долго может оставаться стабильной.
Вообще, социальные и политические системы инерционны. Если не случится войны или иной равной по силе катастрофы, они могут гнить заживо столетиями. Только практически полное разрушение социальной и политической инфраструктуры может поднять «низы» на успешный революционный бунт. Казалось бы, современной России с ее запасами нефти и газа и с ядерным щитом ничего не грозит. Но оказывается, однако, что «верхи» гораздо более чувствительны к тем политическим «подземным толчкам», которые производит столкновение неразрешенных (или неразрешимых при данных условиях) социальных (в широком смысле слова) интересов. Они способны запускать механизм «революции сверху» и без войны, именно тогда, когда политическая жизнь кажется спокойной и предсказуемой. Под воздействием этих толчков власть как будто сходит с ума и своими собственными действиями уничтожает выпестованную ею стабильность.
Правительство само начинает создавать себе проблемы на пустом месте. То, что еще вчера казалось пусть спорным, но рациональным шагом, сегодня оборачивается россыпью самоубийственных поступков, подрывающих авторитет «верхов». Власть обрастает ненужными ей конфликтами, как днище старой шхуны — морскими гадами. «Дело Ходорковского», «дело Магнитского» и им подобные процессы заводят власть в тупик. Ни в одном из этих дел уже нельзя проследить, в чем, собственно, сегодня заключается интерес власти. Этот интерес рассыпается на множество случайных интересов отдельных людей и групп, вовлекших в свое время власть в эти бесчисленные конфликты и теперь не позволяющих ей выскочить из западни.
В этот момент, по всей видимости, и пробуждается тот самый «ген развития», встроенный в русский культурный код, который время от времени запускает механизм обновления русской власти. Механизм этот опирается на определенные компенсаторные возможности, сложившиеся эволюционно внутри самой русской власти и практически не зависящие от состояния (политической температуры) «окружающей среды». Начинается перестройка.
Это и есть русская «революция сверху». Она не является либеральной, она происходит сама по себе, возникая и развиваясь по своей внутренней логике. Она «раскатывается» не сразу, проходя поэтапно путь от «микрокоррекции» к «системным сдвигам». Первым шагом, как правило, является осознание технологической отсталости и фиксация стагнации экономической и культурной жизни. Затем следует попытка найти способ решения проблемы с наименьшими потерями для системы за счет мобилизации имеющихся ресурсов. Когда попытка улучшить положение дел, ничего на самом деле не меняя, проваливается, следует признание необходимости частных, «корректирующих» реформ. И, наконец, после того как частные реформы заходят в тупик, приходит осознание необходимости «системных перемен». С этой точки «революция сверху» становится явной.
То, что всем кажется началом, на деле является концом, финальной точкой процесса. Как в хорошей драме, в «революции сверху» зрители понимают суть происходящего только в последнем акте. Политические реалии современной России все чаще напоминают нам об исходе застоя. Это заставляет нас внимательнее всматриваться в малоприметные детали той эпохи. С высоты сегодняшнего дня многое становится яснее, и эта ясность, в свою очередь, проливает некоторый свет на происходящее с нами.
Горбачевская перестройка — один из самых спорных пунктов новейшей российской истории. И, к сожалению, нет надежды, что когда-нибудь в отношении нее будет достигнуто единство мнений и оценок, как никогда не будет единства мнений по поводу петровских преобразований, октябрьской революции и сталинских репрессий. В точках разлома история неоднозначна по определению.
Именно поэтому я не готов ни к оправданию перестройки вслед за М. С. Горбачевым, ни к возложению на нее ответственности за «развал государственности» вслед за В. Д. Зорькиным[10]. Перестройка при всей ее неоднозначности является классическим примером самоликвидации «системы». Боюсь, что все, кто готов сегодня приписать себе заслугу разрушения «империи зла», имеют к этому лишь очень опосредованное отношение. Ни диссидентское движение, ни прямое давление из-за океана не были сами по себе факторами, способными не то чтобы уничтожить СССР, но даже поколебать его равновесие.
Косвенно это доказывается тем, что ни диссиденты, ни «зарубежные агенты» в конечном счете так и не стали главными политическими бенефициарами перестройки. Современная Россия даже в большей степени враждебна западным ценностям, чем умирающая брежневская империя, а диссидентство возрождается вновь как движение «обреченных романтиков»[11].
Основной вклад в развал СССР внесли советская номенклатура, связанная с ней интеллигенция и порожденное самой «системой» зазеркалье — криминал. Говоря иными словами, «трест лопнул от внутреннего напряжения», власть пала под воздействием составляющих ее элементов. Опубликовав в The New York Times свою статью, посвященную перестройке, Михаил Горбачев существенно упростил мне задачу изложения материала. Его статья является блестящей иллюстрацией поэтапного осознания верхами масштабов осуществляемой ими революции[12].
«Мы начали перестройку, так как наш народ и руководство страны понимали, что жить как прежде мы не можем».
А собственно — почему? Что мешало продолжать в том же духе? Уж что-что, а революция СССР точно не грозила. За несколько месяцев до распада страны народ на референдуме проголосовал за сохранение Союза, и уверяю вас, это не было связано с фальсификацией результатов. Просто в голову никому не приходило, что имеет смысл голосовать за что-то другое.
Отставание технологическое, конечно, нарастало. Так оно после всех «модернизаций» стало только больше. Наличие ядерного оружия в любом случае снимало вопрос о прямом военном столкновении с любым потенциальным противником. Качество жизни тогда и сейчас тоже как минимум спорный вопрос. Но главное, нигде само по себе снижение качества жизни не приводит к краху тоталитарной системы.
Так что вполне могли бы и «как прежде». Но, как заметил Михаил Булгаков, разруха начинается в головах. Власть сама вдруг задергалась в судорогах, пуская круги по политической воде. Сработал спусковой крючок русской «революции сверху», необратимо запуская процесс самоликвидации системы.
И это вовсе не было ни ошибкой, ни трагедией. Просто механика русской власти сложнее, многослойнее, чем нам самим порой кажется. Она имеет встроенный «надличностный» регулятор, ограничивающий эгоизм «текущего» поколения в интересах национального развития. То, что может (и зачастую хочет) себе позволить в данный момент живущее поколение — иждивенчески существовать за счет сжигания наличных ресурсов, — не может себе позволять то не совсем осязаемое нами органическое целое, которое мы условно можем назвать «русской цивилизацией», «русским миром», «русской системой» и которое не ограничено рамками жизни одного поколения.
И вот эта «русская система» неожиданно, в самый, кажется, неподходящий момент, когда все вроде бы идет отнюдь не катастрофично, включает механизм обновления. Понять, как и почему он срабатывает в России, — задача поважнее, чем написание сотни мечтательных книг о демократии. Но это тема отдельного разговора. Здесь для нас существенно то, что в середине 80-х в СССР этот механизм был приведен в действие.
«Советский Союз был силен в критических ситуациях, но при более нормальных обстоятельствах наша система обрекала нас на неполноценность».
Сегодня, более чем четверть века спустя, некоторые детали произошедшего начинают стираться в памяти. Поэтому мало кто обращает внимание на то, что движение началось с безобидного призыва к «ускорению». Никто поначалу не хотел ломать ни себя, ни других. Господствовала иллюзия, что достаточно правильно захотеть — и все получится.
Поэтому главные усилия были направлены на постановку задач. Шло переосмысление того, что есть «хорошо», а что есть «плохо». Как бы само собой разумелось, что уж если поставлены «правильные» цели, то их достижение есть дело административной техники. Заодно нужно было преодолеть расхлябанность, подтянуть дисциплину, короче — мобилизовать все наличные ресурсы; в общем, доказать, что система еще способна на подвиги даже в мирное время. В этом была суть концепции «ускорения».
«Было совершенно ясно то, от чего нам необходимо отказаться: от жесткой и косной идеологической, политической и экономической системы; от конфронтации со значительной частью остального мира; а также от необузданной гонки вооружений».
Ускорение шло с «промедлением», и власть вступила на скользкий путь «частных» реформ. Не затрагивая вопрос о порочности политической и экономической систем в целом, она сосредотачивалась на отдельных особенно неприемлемых практиках и пыталась их ликвидировать.
Эта была «наивная революция». Она зачастую полагала, что достаточно назвать зло своим именем, чтобы оно тут же стало чахнуть и впоследствии исчезло. Именно поэтому «гласность» стала излюбленным и чуть ли не единственным инструментом в арсенале реформаторов.
Но зло как-то быстро приспособилось к жизни на свету. Частные меры не помогали, а жить вследствие общей дезорганизации в работе административной системы становилось даже тяжелее, чем было раньше.
«За короткое время мы прошли большой путь, перейдя от попыток исправить существующую систему к осознанию необходимости ее замены».
Собственно, только на этой последней стадии речь зашла о перестройке как таковой. «Сверху» был запущен процесс, управлять которым оказалось невозможным. Теперь уже не «верхи» вели революцию, а революция вела «верхи» за собой.
В общем и целом с высоты сегодняшнего дня можно сказать, что перестройка провалилась. Необъезженный мустанг революции сбросил с себя нерадивого наездника и ускакал в поле, где вволю порезвился, искромсав штормовые 90-е годы, пока наконец его пыл не иссяк. Тогда его поймали и отвели в гнусное стойло, где, казалось бы, ему и суждено было сгинуть навсегда.
Это не значит, что перестройка была ошибкой. Плохо, что Горбачев не справился с исторической задачей. Не по нему оказалась шапка Мономаха. Но было бы гораздо хуже, если бы он эту задачу не поставил. Впрочем, он и не мог ее не поставить. Перестройка была движением истории, а не отдельной личности.
Однако история осталась неудовлетворенной. В отличие от отдельных личностей она своих целей не достигла. Вопрос исторического будущего России остается открытым, и поэтому новая «перестройка» в любой момент может снова «всплыть» в повестке дня. «Ген развития» продолжает свою подрывную деятельность, угрожая стабильности «системы».
Споры о медведевской «модернизации» могут быть бесконечными, так как каких-либо объективных данных, позволяющих судить о серьезности или несерьезности этой инициативы, практически нет. В основе рассуждений по необходимости лежат слухи, предположения и пожелания, разумеется, благие.
Тем не менее кое-что становится более понятным, если рассматривать эту «модернизацию» в более широком историческом контексте, не как отдельную политическую инициативу, а как внутреннюю реакцию на «внезапно» выявившуюся иррациональность русской политической жизни и, как следствие, некий этап в развертывании очередной «революции сверху».
Следует вспомнить, что еще до того как была продвинута идея «модернизации», между Медведевым и Путиным возникли оттеночные расхождения в оценке последствий финансового кризиса для России. И если Путин делал акцент на сохранении «управляемости» и сравнительном благополучии положения дел в России, то Медведев напоминал о том, что кризис выявил отсталость и уязвимость российской экономики.
В этих медведевских оценках рефреном звучало горбачевское «так жизнь нельзя», и поэтому неудивительно, что следующим шагом стала презентация «мобилизационной» модели развития. Если отбросить риторику, то в заявленном виде суть концепции «модернизации» сводится к тому, что можно, ничего принципиально не меняя в основах политической и экономической систем, одним напряжением политической воли и правильным целеполаганием придать новый импульс развитию общества в целом и экономики в частности.
В этом концепция «модернизации» ничем, по сути, не отличается от концепции «ускорения». Функционально она, по всей видимости, представляет собой промежуточный шаг в движении власти от осознания необходимости частичных реформ к признанию необходимости полной замены системы. «Модернизация» как таковая является внутренним моментом эволюции власти и мало влияет на реальную жизнь за пределами властного круга. Потому что реальная жизнь не меняется под воздействием заклинаний. «Модернизация» по-медведевски — это «ускорение» нашего времени.
Однако, сказав «А» и «Б», власть вынуждена была практически тут же сказать и «В». Выяснилось, что «модернизации» и «инновации» плохо совместимы с «махновщиной», которая буйно расцвела под крышей силовых ведомств образца нулевых.
Здесь не было никакого «второго дна», все на поверхности: наивно полагать, что кто-то будет вкладываться в долгосрочные проекты, зная, что в любой момент тебя могут ограбить. А главное, никакой защиты нет — жаловаться придешь к тем, кто ограбил. В лучшем случае отнимут оставшееся, в худшем — посадят за то, что ограбил сам себя. В России потому и господствует экономика коротких денег, что в такой среде выживают только «простейшие» экономические организмы, то есть спекулянты всех мастей и профессиональные «кидалы» бюджета. Под мечтательные разговоры о модернизации происходит непрерывная деградация экономической инфраструктуры, ее крайнее «опрощение».
Надо отдать должное Медведеву — он рискнул взять следующий вес и заговорил о реорганизации МВД, тем самым признав необходимость частных реформ. Таким образом, к середине «медведевского срока» страна оказалась сразу где-то на уровне горбачевского тусклого 1988 года: уже после апрельского Пленума ЦК КПСС, но еще до XIX Партконференции. Правда, Медведев прошел этот путь почти в два раза быстрее, чем Горбачев.
Все начиналось так многообещающе, что на какой-то момент у значительной части общества возникла иллюзия, что второе издание перестройки может оказаться успешнее первого, В общем и целом для этого были необходимые предпосылки. Положа руку на сердце, следует признать, что первый «перестроечный» проект был совершеннейшей авантюрой. Осуществлять одновременно полный демонтаж старой системы и строительство новой было не по плечу никому. Медведеву, казалось бы, уже было нечего демонтировать, все было разрушено (украдено) до него…
Если говорить серьезно, никакой базы для функционирования рыночной экономики при Горбачеве не было. Не было ни кадров, ни структур, ни законодательства (проще сказать — ничего не было). Единственный работающий в тех условиях вариант развития был «китайский» — путь крайне медленных поэтапных преобразований при сохранении эффективной авторитарной власти. Но русские — не китайцы, медленно — это не для нас.
При Медведеве между тем база уже была. Выросло поколение людей, не падающих в обморок от слова «биржа», государство «вырастило» регуляторы рынка. Они плохо работали, но уже были. Много людей прошло школу международного бизнеса и, между прочим, осознало, что они вполне конкурентоспособны. Да и сам международный бизнес «сидел» уже давно внутри, а не снаружи. Так что говорить о том, что страна не изменилась, было бы неверным.
На этом политическом фоне, начиная буквально с первых дней «странного президентства», происходила скрытая мобилизация властных элит. Состояние русских верхов напоминало вязкий насыщенный раствор. Они представляли собою застывшую инертную массу, в которой ни один из компонентов по отдельности, ни все они сразу не были способны на политическое действие. Но если бы в этот раствор добавили катализатор, то все изменилось бы и произошла бы мгновенная кристаллизация. Медведев таким катализатором не стал…
На практике был реализован другой сценарий. После известной «рокировки» Медведева с Путиным выход из революционной ситуации был найден не через революцию, а через контрреволюцию. Со временем, впрочем, стало очевидным, что это скорее «вход», чем «выход». Заморозка проблем не является способом их разрешения. Русское общество поставили в режим ожидания до тех пор, когда станет доступным следующий «оператор революции».
Потенциал для новой перестройки сохраняется в латентном виде под маскирующим слоем «стабильности». Созревшие для перемен «верхи» замерли. Сами они никогда не поднимутся, потому что русские «верхи» трусливы и не ввяжутся в борьбу раньше, чем убедятся, что находятся на стороне сильного. Но если возникнет новая «революционная ситуация», их поведение будет непредсказуемым, и, скорее всего, они консолидируются вокруг того, кто предложит им «сверху» перемены.
На исторической сцене остались те же игроки, что и четверть века тому назад, — номенклатура, околовластная интеллигенция и криминал (ставший олигархатом). Но база для консолидации элит теперь иная. Советские элиты хотели получить собственность, оформить де-юре имевшееся у них де-факто право распоряжения общественными ресурсами. Российские элиты хотят защитить имеющуюся уже у них собственность, прекратить идущую де-факто ренационализацию возникших после первой перестройки капиталов. Если вдуматься, то разница не так велика. Общее и в том и в другом случае — сопротивление внешнему, государственному вмешательству.
В конце 80-х годов прошлого века основным объектом критики была плановая экономика, якобы (а может быть, и на самом деле) неспособная решать новые, встающие перед обществом задачи. В переводе на политический язык это звучало как борьба с «административно-командной системой», которая определялась как постоянное внеэкономическое (внешнее) насилие над экономикой.
Сегодня основным объектом критики становится «силовая экономика», основанная на государственном рейдерстве система «соучастия» правоохранительных органов в управлении формально независимыми коммерческими структурами всех уровней вне зависимости от формы их собственности. По сути, это есть то же самое внешнее насилие над экономикой, не позволяющее ей развиваться по своим собственным законам.
Таким образом, Россия не только не продвинулась вперед, но даже существенно откатилась назад по сравнению с концом прошлого столетия, уничтожая и так не слишком большой задел, который пусть и «коряво», но успели создать в 90-е годы. Экономический блок правительства деградирует на глазах, и не по своей собственной вине. Это естественный процесс, потому что, как известно, неработающий орган атрофируется. В чем смысл существования Минэкономики при наличии отделов по расследованию экономических преступлений в силовых структурах в их нынешнем виде и с нынешними полномочиями? Россия вернулась в ту точку, из которой она стартовала в 80-е. Только вместо Госплана теперь ФСБ с МВД, а вместо «политэкономии» впору учить «полицэкономию».
Это создает неуверенность у властной элиты, за исключением того ее сегмента, который непосредственно обслуживает «силовую экономику». Безопасность — это лозунг, позволяющий объединяться самым различным фракциям. Четверть века назад из России ехали в поисках комфорта и свободы, сегодня уезжают в поисках порядка. При этом страну покидают как рейдеры, так и их жертвы. Потому что «силовики» свои деньги предпочитают все-таки хранить в странах, где все же действует ненавистное им rule of law.
По всей видимости, консолидация верхов для третьей перестройки так или иначе будет складываться вокруг лозунга создания правового государства, на чем сойдутся и влиятельные вельможи новой администрации, и культурная элита, и те криминальные авторитеты, которые устали от бесконечных войн и стремятся к легализации и стабилизации своего положения. Найдутся и перебежчики из «силового лагеря». В тот час, когда карета превратится в тыкву, многие вспомнят забытые ими сегодня основы правовых знаний…
В случае с «революцией сверху», как и в случае с землетрясением, можно утверждать, что оно неизбежно, и даже указывать на предполагаемое место, но предсказать точное время, когда она произойдет, практически невозможно. Все может случиться завтра, а может, пройдет десяток лет, прежде чем проскочит «политическая искра». Хотя второе все же менее вероятно, потому что при сохранении «силовой экономики» в том виде, в котором она сегодня существует, хозяйственная жизнь в стране довольно быстро придет в упадок вне зависимости от уровня цен на энергоносители. Конечно, экономический кризис сам по себе политических перемен не вызывает, но напряжение создает.
Надо, однако, быть достаточно трезвыми в своих ожиданиях от «третьего издания» перестройки. Наивно предполагать, что Россия в результате станет либеральным и демократическим государством. Политика не может возместить собою то, для чего необходима длительная культурная работа. Но в случае успеха можно ожидать прогресса в обеспечении правопорядка, введения правоприменительной деятельности в определенное русло. Коридор возможностей при этом будет неширокий: где-то между Россией Николая I и Россией Александра II. Но и Николаевская Россия выглядит более прогрессивной по сравнению с царящим сегодня институциональным хаосом.
С легкой руки либеральных лоялистов последний перегон на пути к катастрофе теперь называется «транзитом власти». С этим трудно спорить — жизнь вообще есть лишь транзит между рождением и смертью. Дело не в том, что для Владимира Путина этот срок последний, а в том, что он собственными руками в течение нескольких ближайших лет сделает его последним.
Россия выбирает президента ликвидационной комиссии, которому предстоит разобрать все то, что он построил за полтора десятилетия своего непрерывного правления. Человек, создавший политическую «линию Маннергейма», чтобы защитить Россию от экспорта революции, сам того не желая, взорвет Россию изнутри и приведет ее к новой революции. Трагедия Путина состоит в том, что он должен определить, как будет меняться Россия, в то время как единственное, чего он сегодня желает, — сделать так, чтобы она не менялась.
Режим Владимира Путина сегодня находится в зоне максимального политического комфорта. Несмотря на то что ему приходится постоянно сталкиваться с разного рода внутренними и внешними вызовами, ни один из этих вызовов в настоящий момент не создает смертельной угрозы для его существования, потому что вплоть до сегодняшнего дня он успешно подавлял все три ключевых элемента революционной ситуации: экономическое недовольство, социальную активность и институциональный кризис.
Экономическое недовольство. Как в свое время блистательно доказал на примере Февральской революции Юрий Пивоваров, при формировании революционной ситуации важны не столько объективные показатели кризиса, сколько его субъективное восприятие. Иногда относительно неглубокий и скоротечный кризис может вызвать непропорционально мощное потрясение, если население не готово терпеть его, а бывает и наоборот. Память о 90-х делает нынешнее поколение россиян чрезвычайно терпеливыми. Оно воспринимает эти годы как войну и переживает экономические трудности почти как послевоенное поколение с его знаменитым мемом «лишь бы не было войны!».
В глазах населения благополучие нулевых возникло не столько вследствие благоприятной конъюнктуры на мировых рынках, обеспечившей уникально высокую цену на российские энергоносители, сколько благодаря политике Путина, который «укротил олигархов» и перераспределил доходы в пользу менее защищенных слоев населения. «Дело ЮКОСа» и сегодня продолжает играть свою мифотворческую роль, работая на имидж Путина и стабильность режима. Однако нельзя игнорировать тот факт, что к концу четвертого срока Путина политическая активность поколений, переживших 90-е, пойдет на спад и на сцену выйдут те, для кого 90-е — такая же легенда, как и СССР.
Социальная активность. С трудом приходившее в себя после шока 90-х и в особенности после катастрофы 1998 года, население России целое десятилетие оставалось в пассивном и подавленном состоянии. Однако волна кризиса 2008 года стала импульсом нового роста социальной активности, которая достигла пика в протестной движении городского среднего класса 2011—2012 годов. Эту социальную активность режиму было трудно подавить, но он сумел успешно направить ее в другое, безопасное для себя русло, перехватив в 2013—2014 годах инициативу зарождающейся революции. Обществу была навязана мобилизационная модель развития, триггером для которой послужила аннексия Крыма, разбудившая и высвободившая дремавший до поры до времени националистический инстинкт. В течение нескольких лет в угоду этому инстинкту вслед за Крымом были последовательно «скормлены» две «колониальные» войны: на Донбассе и в Сирии. В конце концов мобилизационный сценарий логично уперся в потолок глобального противостояния с Западом, после чего принял практически канонические советские параметры и стал перманентным фактором в жизни современной России, позволяющим пока выпускать любой протестный пар в патриотический свисток.
Пораженная «версальским синдромом» нация оказалась весьма отзывчивым материалом для посткоммунистического неоимперского проекта. Все попытки оппонентов Кремля пробить этот «блок», обнажая язвы и уродства режима, оказались пока безуспешными. Возмущение локализуется внутри пресловутых «четырнадцати процентов» населения.
Это позволяет Кремлю оставаться в рамках стратегии «удержания командных политических высот». В настоящий момент ему не нужен тотальный контроль над всем обществом, а достаточно управлять ключевыми процессами. Нет никакой необходимости в абсолютном подавлении свободы слова и информации, если достаточно прямо контролировать основные теле- и радиоканалы и косвенно влиять на все остальные СМИ, в том числе и открыто оппозиционные. Нет никакой необходимости устанавливать однопартийную систему, если можно удерживать контроль над декоративным парламентом с помощью неразменного «квалифицированного большинства» партии власти. Нет никакой нужды в массовых политических репрессиях, если для нагнетания страха в обществе достаточно нанесения точечных и выверенных ударов по лидерам оппозиции и активистам. Это очень тонкая и гибкая и поэтому надежная система контроля, но у нее есть свои слабые места, в первую очередь непосильная ресурсоемкость.
Институциональный кризис: когда «верхи» не могут. В течение всего срока своего правления Владимир Путин успешно боролся с перманентным институциональным кризисом, развивая альтернативную систему управления страной. Структура посткоммунистической власти в этом смысле недалеко ушла от власти коммунистической: и там, и здесь сосуществуют виртуальная внешняя власть и реальная внутренняя. Но если в коммунистические времена за фасадом декоративной советской системы всем рулила партийная вертикаль с ее идеологическим кодексом поведения, то в путинской России за фасадом псевдодемократии всем рулит неясной природы вертикаль с понятийным кодексом поведения, заимствованным у криминального мира. Путину удалось выстроить параллельный мир русской власти, в котором неформальные отношения являются всем, а формальные — ничем.
Существующие параметры политической системы представляются Кремлю идеальными. Если бы действительно он мог сохранить их навсегда, нынешний режим существовал бы вечно, но сохранить эти параметры неизменными практически невозможно.
Компенсаторные механизмы, созданные Кремлем для сдерживания революции, конфликтуют друг с другом, в результате чего система постоянно «глючит». При длительном применении лекарства оказались еще более вредоносными, чем та болезнь, которую ими лечат. Сакральная путинская «стабильность» подрывается сверхвысокой ценой мобилизационного сценария развития, который вступает в противоречие с необходимостью обеспечивать относительно высокий уровень социальной защищенности населения.
Дело не в падении доходов, а в увеличении расходов. Милитаризация общества оказывается режиму не по карману. Возникает вилка: политическая целесообразность заставляет Кремль раскручивать маховик гонки вооружений, в то время как экономическая целесообразность требует немедленного сокращения военных расходов и перераспределения средств в пользу социальных программ. Выбор прост: либо продолжение милитаризации и реформа социальной сферы, либо сохранение советской социальной инфраструктуры и прекращение милитаризации. Путинский Боливар не вынесет двоих.
Как бы ни примитивна была тема коррупции, но именно она выступает сублимированной формой нового социального протеста. Не имея ресурсов замутить какую-нибудь новую Сирию, режим вынужден экспериментировать и искать нестандартные решения. В рамках этих поисков Кремль открыл второй фронт и стал конкурировать с оппозицией в борьбе с коррупцией, которая, собственно, и составляет основу путинской вертикали власти. Тем самым он рубит сук, на котором сидит.
Понятийная система, служившая Путину верой и правдой пятнадцать лет, перестает работать. Чиновники всех рангов, бизнесмены из ближнего круга десятками идут «на посадку» за то, что играли по правилам, которые до самого последнего момента считались негласной нормой. (См. «дело Улюкаева».) Это дезорганизует всю систему управления страной, нивелирует компенсаторные возможности «внутренней власти».
Таким образом, все три основных элемента революционной ситуации, успешно подавленные пять лет назад, восстанавливаются на новом историческом круге явочным порядком, как птица Феникс, из пепла, а ресурсов уже нет — инструменты, которые были использованы для подавления революции, за пять с лишним лет были амортизированы. Нужно что-то менять, а менять нельзя, потому что существующая система идеальна. Это политический цугцванг. Политическая трагедия Путина состоит в том, что, создав неимоверным напряжением сил максимально комфортные условия для своей неограниченной во времени и пространстве власти, в ближайшие несколько лет он вынужден будет совершить побег из политического рая.
Когда Путин появился на петербургском экономическом форуме «в медвежьей шкуре» и заговорил о биткоинах и блокчейнах, это было воспринято преимущественно как предвыборный курьез. В этом же ключе еще ранее было оценено назначение главой администрации Сергея Кириенко, который, безусловно, является одним из наиболее ярких представителей технократического направления внутри посткоммунистической номенклатуры. Осмелюсь предположить, что за этими и другими поверхностными явлениями скрывается нечто большее, чем предвыборный антураж. Они являются индикаторами действительного политического содержания завершающей фазы путинского режима. Этим содержанием будет дискуссия о модернизации России.
Проклятый вопрос, поставленный Медведевым, возвращается из небытия, чтобы возглавить политическую повестку следующего президентского срока, причем поставлен он будет в наиболее неприемлемой для Путина форме — не как спор о том, модернизировать Россию или нет, а лишь обсуждение вопроса о том, как и когда ее модернизировать.
Все последние годы Владимир Путин инстинктивно и, заметим, очень разумно придерживался крайне консервативной позиции в отношении любых перемен. Кто бы и как бы ни склонял его к разного рода реформам, он всегда приходил к мысли, что лучшая реформа — это ее отсутствие, поэтому третий президентский срок Путина оказался круговым движением. Но рано или поздно с круга придется съезжать, весь вопрос в том, когда и куда.
Историческая роль Дмитрия Медведева, возможно, состоит в том, что он во время своего краткого «зиц-президентства» успел, словно мальчик из сказки о голом короле, сказать правду: с круга Россия может съехать или в модернизацию, или в пропасть. Но модернизировать Россию можно по-разному: можно перепахать ее мирным трактором, а можно проехаться по ней на танке.
Собственно говоря, миссия, от которой всячески хочет уклониться Путин, и состоит в выборе одного из двух возможных сценариев русской модернизации: «силовой модернизации» и «модернизации с человеческим лицом». Этот выбор для России не нов. Он красной нитью проходит через русскую историю от Ивана Грозного до наших дней, но от этого не становится более простым. Применительно к политическим условиям сегодняшнего дня он выглядит как выбор между двумя мегапроектами: проектом «Сечин» и проектом «Собчак». Но названия эти — условные. Просто фигуры Сечина и Собчак неожиданным образом стали в данный момент олицетворением двух возможных сценариев общественного развития.
Сечин является скорее фигурой символической, чем политической. Он не числится лидером какой-либо формальной и даже неформальной партии. Вполне возможно, что, как и Остап Бендер, он сам лично даже не подозревает, какую мудреную комбинацию сегодня разыгрывает на политической шахматной доске. Тем не менее, действуя инстинктивно и в своих собственных интересах, он, как никто другой, стал воплощением определенной тенденции и в силу этого — знаковым персонажем.
Сечин — не теоретик и не идеолог, но своими практическими действиями он наиболее полно и последовательно выразил то, что можно было бы назвать «философией силовых реформ». Эта философия глубоко укоренена в русской истории и культуре. Суть ее — в беззаветной вере в творческий потенциал насилия и возведении насилия в нравственный и политический абсолют. Это альтернативный западному путь модернизации, который, тем не менее, в России неоднократно демонстрировал свою эффективность. У него остается много открытых и еще больше — скрытых приверженцев. Это модернизация, основными элементами которой являются тотальный страх как движущая мотивация и эксплуатация масс как главный ресурс. Модернизация по-сечински — это пистолет без доброго слова. Проект «Сечин» — это ширма для тех, кто продвигает сталинизм без коммунизма. За полтора десятилетия правления вокруг Путина собралась целая коллекция охранителей разных мастей, врагов всяческих перемен, ностальгирующих по старым временам. Но тренд, который олицетворяет собой Сечин, не является охранительным. Люди сечинского типа не боятся перемен, они готовы ломать сложившуюся систему, особенно под себя; их не страшат реформы. Просто их реформы не имеют ничего общего с мечтами либералов о России с европейскими ценностями.
«Дело Улюкаева» наглядно продемонстрировало, что модернизаторы незападного толка не хотят ждать милостей от природы, а готовы подталкивать перемены, в том числе провоцировать Путина на более решительные шаги в нужном им направлении. Они хотели бы переформатировать власть под «сечинский стандарт», то есть раз и навсегда подчинить законность целесообразности, а цели определять единолично. Им продолжает сниться по ночам так и не построенная за двадцать лет вертикаль власти, оперевшись на которую они хотели бы перетряхнуть Россию, а может быть, и весь мир. Русское православное и коммунистическое мессианство в соединении с «великой энергетической утопией» делает их безрассудно смелыми.
Собчак — еще более символическая фигура, чем Сечин. Неожиданным образом этот странный коктейль из гламура и семейных связей очень многим пришелся по вкусу. Авторство проекта «Собчак» быстро стало одной из самых обсуждаемых тем. Многие полагают, что оно принадлежит Кремлю, который создает таким образом противовес Навальному. Парадокс, однако, состоит в том, что с практической точки зрения соревнование по поиску в этом проекте «Ушей Кремля» лишено смысла. Кто бы и какие бы смыслы ни вкладывал изначально в идею продвижения Собчак в политику, все это потеряло актуальность в тот момент, когда проект стал реальностью. Он срезонировал с накопившимися общественными ожиданиями и стал развиваться по своему собственному сценарному плану. Это не значит, что он будет успешным, но, возможно, он уйдет далеко в сторону от первоначального проектного задания.
На Собчак сейчас замкнулись нереализованные надежды самых различных властных кругов и слоев общества в институциональной модернизации (те самые, которые пять лет назад замыкались на Медведеве). Именно поэтому ожидания от Собчак оказались значительно выше ее реальных политических возможностей. За нее готовы уцепиться все, кто мечется между «белым» и «красным» террором, между полицейским сапогом и революцией. Она приемлема и для старой «семьи», и для скрытой номенклатурной оппозиции, и для значительной части интеллигенции. Естественно, что она вызывает резкое неприятие у силовиков и революционной демократии.
Собчак эксплуатирует мечту о ненасильственной модернизации, которая укоренена в русской истории не меньше, чем силовая модернизация. Она пунктирной линией проходит от екатерининских реформ через обе александровские реформы к Витте и даже к Косыгину с Горбачевым и Ельциным. По сути своей Собчак — это не столько альтернатива Навальному, сколько альтернатива Сечину, хотя, может быть, и задумывалась иначе.
Программа Собчак — это программа универсальной «конверсии»: экономической, внутриполитической и внешнеполитической. Это доброе слово без пистолета. Избегая призывов к коренной ломке системы, она хочет придать ей благообразные черты. И по сути, и по форме это концепт «Перестройка 3.0», если под «Перестройкой 2.0» понимать неудавшийся проект Медведева. В Собчак на самом деле гораздо больше от Горбачева и Медведева, чем ей самой бы и хотелось.
С точки зрения Путина, ни проект «Сечин», ни проект «Собчак» никогда не будут казаться достаточно убедительными и безопасными, не говоря уже о том, что в случае их успешной реализации (что практически невероятно) ни в том, ни в другом проекте для Путина не останется места, так как лидерство закрепится за авторами продвигающих проект партий.
От власти «в эпоху транзита» ждут чего-то необычного, контрастирующего с сегодняшним днем. Скорее всего, эти ожидания напрасны, и внешне власть «после» будет мало чем отличаться от власти «до». За исключением одного но крайне существенного изменения: произойдет интериоризация внешнего конфликта. Внешняя до сей поры дискуссия обернется внутренней аппаратной борьбой, а то и войной, первой жертвой которой станет «охранительный консенсус»: единая позиция номенклатуры в вопросе о нежелательности глубоких реформ.
В финальной фазе своего правления Путин окажется в незавидной ситуации корабля, затертого среди враждующих друг с другом аппаратных льдин. Вокруг него образуются несколько мощных номенклатурных партий, подталкивающих его к радикальным преобразованиям, главными из которых будут условная «партия Сечина» и условная «партия Собчак». С одной стороны, будет нарастать внутриаппаратное требование радикальных институциональных реформ — судебной, социальной, пенсионной, военной и так далее. С другой — во весь голос заявит о себе номенклатурная реакция, требующая немедленного принятия чрезвычайных мер, не только фактической, но и формальной отмены Конституции и полного перехода к административно-командной экономике.
Не будучи в силах и не видя смысла для себя лично встать на сторону одной из этих партий, Путин продолжит делать то, что практиковал до сих пор, — двигаться по обеим колеям одновременно. Грядет расцвет путинского постмодерна, эпохи политической и экономической эклектики, где либеральные ужимки будут чередоваться с мелочными репрессиями, жесткая цензура сосуществовать с эпатажными разоблачениями, зарегулированность — со вседозволенностью, раболепство перед Западом — с агрессивной антизападной пропагандой.
Находясь более полутора десятков лет на посту президента, Путин успешно управлял конфликтами в своем окружении. Это было фирменным стилем его правления. Теперь конфликты будут управлять им. Он потеряет оперативный простор для политического маневра и вынужден будет двигаться в том направлении, которое определяется стихией аппаратной борьбы. В этом смысле его судьба будет мало чем отличаться от судьбы любого русского самодержца в своей завершающей фазе.
Неизбежным следствием колебаний Путина станет накопление политической энтропии. Россия плавно, но неуклонно будет погружаться в хаос. Бесконечная борьба партий у трона будет препятствовать проведению какого-либо осмысленного политического курса, вертикаль власти будет прочно затромбирована изнутри бюрократическими перекосами, из-за которых управленческий сигнал из Кремля не будет проходить дальше Бульварного кольца. В таких условиях нарастание институционального и политического хаоса неизбежно. Хаос — это обратная сторона бездействия власти.
Существует ошибочное мнение, что хаос бессубъектен. Это не совсем так: одна из самых древних и устойчивых форм социальной организации — самоорганизация насилия. Общество, предоставленное самому себе, вырабатывает свой «организационный ответ» на вызов стихии, и этот ответ — революция. Революция — это не облако в штанах, а хорошо структурированное явление со сложной иерархией и организационными связями, своего рода антивласть. Это антипроект, противопоставляющий новое насилие старому, самоорганизацию масс — существующей политической организации. Революция зреет годами, а то и десятилетиями, яркая вспышка, которую мы видим в финале, — это только последний аккорд симфонии.
Сегодня русская революция явила себя в облике Алексея Навального. Впрочем, фамилия здесь не главное. Со временем она может поменяться, но суть вещей от этого не изменится. Каковы бы ни были личные мотивы и устремления Алексея Навального, что бы ни скрывалось за фасадом его антипроекта, по сути своей он является революционным, то есть питается энергией зарождающейся революции и придает этой революции организованную форму. Голос Навального — это голос пробуждающейся стихии. В Кремле хорошо понимают, что это — угроза, но плохо понимают, что с ней делать. Антидота против Навального не существует, потоку что он является проекцией деструктивной деятельности власти на общество. Навальный — это тень, отбрасываемая Путиным на русскую историю.
В двадцатом веке Россия пережила четыре революции, на очереди — пятая. Пятая революция — это хуже, чем пятая колонна, потому что колонной хотя бы кто-то управляет, пусть даже враги, тогда как революцией не управляет никто, десятилетиями она молча присутствует в жизни общества, никак не проявляя себя, чтобы в какой-то момент в один прыжок подмять это общество вместе с развалившимся государством под себя. Никто не делает сегодня для наступления этого момента больше, чем Владимир Путин, отказывающийся сам сделать свой политический и исторический выбор и не дающий возможности сделать его другим. Россия входит в переходную эпоху под знаком контрреволюции и архаики, а выйдет из нее под знаком революции и модернизации.
Точка невозврата будет достигнута тогда, когда борющиеся между собой аппаратные партии «силовых» и «институциональных» реформаторов перестанут ориентироваться на Путина как на эксклюзивного арбитра и начнут действовать с оглядкой на третью силу — набирающую обороты русскую революцию и тех людей, которые ее будут представлять в этот момент. Собственно, это можно будет считать концом транзитной фазы. Если в начале нее внешний конфликт переместился внутрь властных структур и станет элементом аппаратной борьбы, то в конце аппаратный конфликт вырвется наружу, выйдет за стены Кремля в ту «внешнюю жизнь», откуда пришел. Обе борющиеся партии перейдут от попыток убедить Путина к прямым контактам с революционными силами, пытаясь заручиться их поддержкой как главным аргументом в аппаратной войне.
Именно с этого момента не Путин, а революция станет главным действующим лицом на политической сцене России. Внешне все еще будет выглядеть по-прежнему: Путин — в Кремле, его друзья — вокруг него на министерских постах и в госкорпорациях, ФСБ, полиция и суды работают с полной нагрузкой, все под контролем, все схвачено. Но изменится главное — атмосфера в обществе. От нынешних умонастроений через несколько лет мало что останется. Энтузиазм по поводу присоединения Крыма сотрется как старый башмак, а антизападная истерия будет смотреться как китч на фоне стагнирующих образования, здравоохранения и пенсионной системы. Мысль о неизбежности революции, ощущение конца режима станут доминирующими в общественном сознании. Революция станет самосбывающимся прогнозом. Она произойдет хотя бы потому, что ее все будут ждать.
У русской революции традиционно есть две позиции, которые она попеременно предъявляет обществу: сверху и снизу. На пятый революционный флешмоб Россия отправится тремя колоннами, при этом только одна из них — собственно революционная — будет идти в сторону Кремля, а две другие — выросшие из проекта «Сечин» и проекта «Собчак», люто ненавидящие друг друга номенклатурные партии — будут двигаться ей навстречу, из Кремля. Формат русской революции во многом зависит от того, как именно произойдет эта встреча и кто в конце концов возглавит объединенную колонну. Как всегда бывает в таких случаях, возможны варианты.
Революция сверху. Существует вероятность того, что внутри власти появится сильный лидер, своего рода русский Пиночет, который сумеет объединить сторонников силовой модернизации и адептов институциональной модернизации и предложит программу умеренно-демократической институциональной реформы, опирающейся на переформатированную старую бюрократию. Если этому лидеру удастся подмять под себя революционную стихию, Россия пойдет по пути, о котором мечтал Горбачев. В этом случае преобразования будут более медленными и противоречивыми, но зато и менее болезненными.
Революция снизу. Но вероятен и другой сценарий, при котором революционная стихия сметет и растворит в себе «внутрисистемных модернизаторов» обоих толков. В этом случае структурные реформы будут более быстрыми и глубокими, но и жертв будет гораздо больше. Это дорога Ельцина.
Так или иначе, судьбу России предрешит участие новых поколений, которые выйдут на политическую авансцену к исходу пятого (четвертого — формально) срока Путина. Сорок лет спустя после того, как Михаил Горбачев вывел народы России из советского царства, Путин потеряет надежду стать пожизненным правителем России, а Россия получит новый шанс изменить свою судьбу.
О чрезмерной зависимости русской истории от поколенческого шага одним их первых написал Теодор Шанин, который достаточно подробно исследовал этот феномен, сформулировав некоторые базовые идеи. Трудно кого-то удивить мыслью о том, что смена поколений играет в истории значительную роль. Проблема, однако, в том, что в России более, чем где бы то ни было, крутые перемены происходили на поколенческом разломе. В полной мере это относится к русской революции, в развертывании которой отчетливо прослеживается «поколенческий шаг».
Естественно, что поколение — явление социальное, а не биологическое: люди рождаются непрерывно, хоть и неравномерно, и при рождении никто ни к какому поколению не принадлежит. Поколения появляются позже под влиянием исторических обстоятельств, которые «сбивают» совершенно вроде бы разных людей, имевших счастье или несчастье родиться приблизительно в одно (в историческом масштабе) время, в поколения. Конечно, огромную роль играют сходные исторические условия, существующие на протяжении более или менее длительного времени. Но главную роль играет некоторое выдающееся историческое событие, которое окрашивает собой эпоху и мистическим образом превращает статистическую выборку в поколение. Поэтому в реальной жизни в поколение объединяются вовсе не по дате рождения, которая, в общем-то, большого значения не имеет, а по времени, когда происходит наиболее активная социализация, то есть в возрасте от пятнадцати до тридцати лет. Поколение — это те, кто вступал в самостоятельную жизнь при сходных условиях и пережил совместно уникальный социальный опыт. При этом разные поколения неравноценны по своему вкладу в исторический процесс. Есть конструктивные поколения, формирующие цивилизацию. Есть деструктивные поколения, которые ее разрушают. По мнению Теодора Шанина, поколенческий шаг составляет около пятнадцати лет. Конечно, это условность, и никакой мистической отсечки, нарезающей каждые полтора десятка лет по новому поколению, не существует. Но как ориентир для исследования истории советской и постсоветской культур эта гипотеза неплохо работает.
Поколение, родившееся «до и после революции», скосила война. Война, собственно, и создала из этих людей поколение. Их мировоззрение определили «большой террор» и Великая Победа. Победа превратила поколение фронтовиков во второе издание декабристов. Офицеры и солдаты, вернувшиеся с фронта, перенесшие все тяготы ратного труда и, главное, одолевшие невиданного до тех пор врага, преисполнились достоинства, которое было несовместимо с «большим террором», маховик которого стал раскручиваться повторно после Победы как ни в чем не бывало. Можно сказать, что фронтовики создали «советскую цивилизацию», поставив весной и холодным летом 1953 года точку в развертывании все пожирающей русской революции. Арест Берии, отказ от массового террора и развенчание культа личности были, выражаясь современным политическим языком, настоящей революцией достоинства. Фронтовики выпестовали «оттепель», ее принес не Хрущев, она зарождалась в окопах Сталинграда и на подступах к Берлину. «Оттепель» — это завещание фронтовиков следующим поколениям.
Шестидесятники — первые и потому самые «аутентичные» наследники большевиков, «рафаэлиты» «оттепели». «Оттепель» стала главным событием всей их жизни, предопределив судьбу многих. Они успели по касательной прочувствовать огненное дыхание «большого террора» (если не прямо, то через родителей), но их собственное вхождение в большую жизнь проходило во времена, которые Ахматова называла вегетарианскими. Сочетание гордости и стыда за отцов, шок от открывшейся правды жизни и при этом достаточно щадящий общественный режим, допускавший некоторое проявление свободы, сделали из шестидесятников поколение романтиков и мечтателей, поверивших в то, что в России все может быть иначе. Эта вера выстрелила через поколение, отчасти реализовавшись в идеалах перестройки. Сами шестидесятники не смогли воплотить свои идеалы в жизнь и остались в исторической памяти поколением, пропевшим гимн свободе и вслед за этим сошедшим со сцены.
Семидесятники — это поколение застоя. Главным событием жизни этого первого послевоенного поколения стала брежневская реакция. Это поколение, которому пережившие войну фронтовики и их подруги постарались создать максимально комфортные по тем временам условия жизни. «Большой террор» был для них легендой, толком они его не помнили. Войну, впрочем, тоже. Отрочество прошло при относительной свободе, осознать значения которой по-настоящему в силу своего малолетства они не успели. А вот активный период жизни начался одновременно с политическим переворотом, устроенным советскими ортодоксами. Это было поколение, на мировоззрении которого сказалась больше не столько сама Пражская весна, сколько ее подавление советскими танками. Оно учло урок и выбрало путь прагматизма и конформизма, предпочитая бороться за совершенствование личного и семейного быта, а не за совершенствование общественного строя. Семидесятые годы стали временем расцвета советского мещанства, что в целом подтверждало мировой тренд по созданию глобального потребительского общества. Семидесятники превратились в массе своей в безыдейный псевдокоммунистический консьюмеристский планктон. В их жизни все должно было быть красиво, и особенно быт. Но тут была одна загвоздка — по части быта Запад одерживал над СССР одну историческую победу за другой. И тут стратегический паритет установить никак не удавалось: то в прорыв уходили стиральные машины и холодильники, то телевизоры с видеомагнитофоном. Завозившиеся в страну самыми замысловатыми путями каталоги Otto и журналы Burda пользовались гораздо большей популярностью, чем продукция самиздата. Холодная война была еще в самом разгаре, а прагматичная обывательская масса давно уже признала в ней свое поражение. СССР боялся ядерных боеголовок и крылатых ракет, а капитулировал перед ширпотребом. В конце концов парадоксальным образом это самое исторически бесполезное советское поколение выносило в своей утробе перестройку как ответную реакцию на потребительский дефолт советской экономики. Движение алчных потребителей, присвоившее себе романтические идеалы шестидесятников, но на самом деле просто стремившееся к жизни по западным стандартам, стало главной движущей силой перестройки. Это предопределило ее противоречивый, половинчатый характер — для основной массы «революционеров» из всех видов провозглашенных свобод наиважнейшей оказалась свобода импорта.
Из какого бы социального сора не возникла перестройка, она стала величайшей революцией, перевернувшей жизнь страны. Судьба следующего поколения была уже целиком и полностью предопределена ею. Предполагалось, что это поколение должно было вдохновиться романтическими внешними идеалами шестидесятников, выкрасивших перестройку в цвета свободы. Но оно (и это по-своему логично) вдохновилось ее внутренней меркантильной сущностью. Это поколение выросло в гнилостной атмосфере разлагающейся советской империи. В жизнь оно вошло непуганым, потому что империя была слишком слабой, чтобы пугать и давить по-настоящему. Когда настала пора испугаться, как раз и случилась перестройка. Свободу это поколение ценило только на словах, потому что досталась она ему без борьбы, как манна небесная. Люди не привыкли ценить то, что получают даром. Зато распад СССР остался для большинства плохо заживающей раной. Поэтому перестройка в их памяти так навсегда и осталась праздником со слезами на глазах, вызывающим не столько восторг, сколько недоумение. Вторых шестидесятников из внуков «оттепели» не вышло, на место идеалистического романтизма пришел унылый практицизм. Это во многом обусловило деструктивный характер перестройки и всех последующих событий.
На смену поколению перестройки пришло поколение отвязных циников. Если задуматься, то никакое другое поколение в атмосфере «лихих девяностых» сформироваться не могло. Это было первое уже совершенно безыдейное, но еще советское по сути поколение. Оно социализировалось в атмосфере бандитского беспредела и всепоглощающего стяжательства. Оно еще помнило о советских жизненных стандартах и видело, как на глазах буквально из ничего вырастают гигантские пузыри немыслимых состояний. Главным событием их жизни была приватизация. Вместо возмущения им завладела зависть — они жили у источника, но не смогли напиться, так как были слишком молоды. Главной целью их жизни стало наверстать упущенное. Их не интересовали средства, их интересовала сумма. Они ментально созрели для Путина раньше, чем история явила его на свет. Они стали его главной социальной опорой, из них он набрал свое новое посткоммунистическое дворянство. Он дал им все, они почти два десятилетия обеспечивают стабильность его режима. Единственное, что они не учли, — что им на смену придут те, кто будет еще круче и циничнее них.
На первое по-настоящему постсоветское поколение неоправданно возлагались большие надежды как на поколение «свободы». Считалось и отчасти продолжает считаться, что поколение, не отравленное советскими парами, станет строителем новой России. Все, мечтающие о какой-то другой России, заигрывают сегодня с этим поколением, полагая, что это и есть та самая революционная или контрреволюционная молодежь, которая должна определить будущее страны. Между тем молодая была не молода. В жизнь вступает безвременно состарившееся поколение, у которого нет даже своего собственного будущего. Это поколение мегапотребителей, первым впечатлением жизни которых был ранний Путин. Оно смутно помнит беспредел 90-х, а СССР ему кажется вообще доброй старой сказкой. Авторитаризм, особенно в формате «суверенной демократии», является для него привычной и естественной средой обитания. Девиз этого поколения — урви от жизни все. Это убежденные консьюмеристы. Главным событием их жизни стал нефтяной бум, обеспечивший этому поколению небывалый и ничем не оправданный уровень жизни. Они инфантильны и агрессивны. Их амбиции сопоставимы только с их аппетитом. Из всех видов свобод наиважнейшей для себя они считают свободу потребления. Это поколение лишних людей, которому кажется, что оно востребовано. Оно является социальной базой всех провластных радикальных движений, но не потому, что любит власть, а потому, что любит красивую и комфортную жизнь. Оно не только поддерживает перерождение авторитаризма в неототалитаризм, но и всячески провоцирует его. Поколение надежды оказалось поколением исторического тупика. Удел лучших его представителей — эмиграция, либо внешняя, либо внутренняя.
Люди, родившиеся в России на восходе XXI века, могут оказаться поколением будущего не только по той естественной причине, что им еще только предстоит влиться в общественную жизнь, но и потому, что, возможно, именно этому поколению предстоит предопределить в долгосрочной перспективе судьбу русского народа. По авторитетному мнению Дмитрия Быкова, те, кому сейчас от пятнадцати до двадцати лет, очень существенно отличаются от старшего поколения, причем в положительную сторону. Быков же высказал и весьма глубокую догадку о том, почему в условиях более жесткой диктатуры вырастают более цельные, более дееспособные поколения. Он заметил, что воспитывает не вектор, а величина. Поэтому в тяжкие, но эпические времена вырастают гиганты, а в хлебные и вялые — пигмеи. Времена становятся все более эпические. Не исключено, что главным событием в жизни нового поколения будет еще одна война, и дай Бог, чтобы местная, а не мировая. Расти им придется в удушающей атмосфере нарастающего мракобесия, которое все меньше будет похоже на вегетарианскую диктатуру нулевых. Будет где разгуляться сильному характеру. Похоже, Россия снова учится закалять сталь. Этому поколению каждый день придется делать серьезный нравственный выбор. Многие сделают его не в пользу добра, но те, кто отвергнет зло, будет стоять на своем твердо. Они будут воспитаны на неоимперских идеалах в осознании не слабости, а силы. Тем жестче будет столкновение с реальностью, когда выяснится, что посткоммунистическая империя была блефом и выдумкой. Слабый характер при столкновении с реальностью подстраивается под реальность, сильный — меняет реальность. Растет поколение, способное менять реальность на ту, которая его больше устраивает.
Они войдут в политическую жизнь между 2020 и 2025 годами, как раз тогда, когда режим перевалит через свой «апофегей» (спасибо Юрию Полякову за метафору) и начнет покрываться плесенью. Им, по всей видимости, придется серьезно размежеваться в вопросе о выборе путей развития страны. Поэтому вариант перерастания империалистической войны в гражданскую снова не исключается. Чисто теоретически действительно есть основания полагать, что поколение «2017+» окажется более ярко окрашенным, чем три предыдущих.
Из всего вышесказанного вытекает один практический вывод: серьезного сдвига в общественной жизни России не следует ожидать ранее 2020—2025 годов. До этого времени не сформируется субъект социального действия, способный продавить какие-либо перемены. Поколения 1955—1970 и 1970—1985 годов сами являются демиургами существующего статус-кво, а поколение 1985—2000 годов не оправдало возлагавшихся на него надежд, отравившись испарениями «совка». Поэтому так велико значение поколения 2000—2015, за которое, по моим представлениям, сейчас должна начаться самая серьезная борьба. Конечно, все может случиться и ранее 2020 года, если мировой кризис все-таки перейдет из вялотекущей формы в активную или если правящий режим допустит серьезную ошибку, сам спровоцировав революцию. Но это вряд ли пойдет России на пользу, потому что революция в стране, где нет силы, способной ее подхватить и возглавить, придав ей четкий вектор, протекает особенно болезненно.