На гулянку к Башковым они с Кешей попали случайно. Пришли записывать Капитолину Ивановну (Павел сам говорил, что она много песен знает старинных), а, переступив порог, увидали полну горницу гостей. Мужчины все как один в белых рубашках, женщины в нарядных платьях; лица у гостей уже розовые, глаза веселые, на столах бутылки, дымящиеся пельмени, грузди в сметане — все как полагается, и веселье в разгаре. Ребята хотели было смыться, забормотав, что придут в другой раз, но Павел Башков не дал им уйти.
— Куда-а?.. — весело закричал Павел. Он втащил их за стол, усадил рядом с собой на лавку. — Песни вам будут. Это вы кстати попали, в самый момент. Только не сразу — потом… — С дружеской бесцеремонностью он отобрал у них тетрадки и бросил на подоконник. — Песни потом. А сейчас за стол.
Гости загудели, закивали: «Это уж как положено!..» — все внимание обратилось на них, Капитолина Ивановна поставила перед ними по стопочке водки и по тарелке горячих, исходящих теплым паром пельменей, и оба, изрядно проголодавшись уже, навалились на них с удовольствием. Многие из сидящих за столом были ребятам знакомы. К одним приходили записывать песни, других просто встречали на «своей» улице. Был здесь и старик Лунгин. Высохший, сгорбленный, он все равно на полголовы возвышался над сидевшими рядом. Разглядывая гостей, Антон с удивлением заметил на другом конце стола Валентина, который весело подмигнул ему. Валентин, как и все мужчины здесь, был в расстегнутой чуть не до пупка рубашке с закатанными рукавами. Рядом с ним сидела томная, порозовевшая от вина Зиночка. Заметил Валентина за столом и Кешка.
— Привет!.. А ты что здесь делаешь? — крикнул он, не прожевав пельмень. — Это наша улица.
— Не боись! — засмеялся Валентин. — Хлеб отбивать не стану. Я здесь только гость. А вы работайте, ребятки, шуруйте!..
— Где там!.. — с жалобной миной показал Кешка на сплошь заставленный стол.
— Ничего, заправляйтесь! Работа не черт, в воду не уйдет.
О работе, конечно, не могло быть и речи. Гости разговаривали громко, наперебой, звякали стаканы, энергично работали челюсти, то и дело взрывался смех. Кто-то затянул про Ермака, но, не найдя поддержки, замолк, потянулся за огурцом. Капитолина Ивановна все время сновала из кухни в горницу все с новыми порциями пельменей, которые непрерывно кипели на печи в ведерном чугуне. До песен ли ей! Она все подбавляла и накладывала гостям пельменей, а на протестующие их жесты и выразительное похлопывание по животу не обращала внимания, приговаривая ласково и убедительно: «Кушайте, гости дорогие, кушайте! Вот еще пельмешков горяченьких…»
Постепенно из разговоров Антон уяснил, что гулянка была по случаю приезда в гости какого-то родственника Башковых, кажется, двоюродного брата Павла. Что-то башковское угадывалось и в нем: крутой выпуклый лоб, маленькие, но живые серые глаза, но он был как-то поглаже, холеней остальных, — он был единственный здесь при галстуке. Звали его Леонид, жену его, крашеную блондинку с прической «бабетта», звали Марусей. Как Антон понял, Леонид этот окончил институт и теперь работал где-то на большом заводе, куда и Павла звал с собой. Разговор об этом несколько раз возникал за столом, но, как часто бывает в компаниях, за тостами, шутками и нестройными криками терялся, перебитый какой-нибудь новой темой, а потом начинался снова.
— У вас на большом заводе что, — говорил Павел с заметной горячностью. — У вас одного другим заменить можно, и ничего не изменится. А меня здесь никем не заменишь. Я здесь один. У вас что, приборы понатыканы, режим заданный, где что — самописец покажет. Анализ взял — жди, что лаборатория скомандует. Шихта тоже не твоя забота. А у нас тут автоматика дедовская: у меня все на глазок, а допуски минимальные.
— Что же, по-твоему, приборы — это плохо?
— Да разве я говорю, плохо? Но с автоматикой оно проще. А у нас здесь, сам знаешь, ученые книжки не помогут: они про другие домны писаны. Значит, нужна особая сноровка. Тут только тогда и поймешь, что к чему, когда с шестнадцати лет, как я, возле домны покрутишься. Я ведь, помнишь, после восьмилетки выпросился-таки к отцу в подручные.
— Да, отец твой был мастер, — поддакнул один из гостей. — Мастер! — повторил он значительно, и все согласно закивали.
— У меня секретов никаких нет, — развел руками Павел. — Мне что отец показывал, я помню. Сам примечаю, запоминаю, а вот объяснить не могу. Оно, конечно, могу, но тут и понять ведь надо. Вот Вася Шишлов у нас толковый парень, техникум кончил, а понять меня не может. Я ему объясняю, то, се показываю, как течет металл, как цвет меняется, а он не видит. Еще обижается. «Ты мне, говорит, самописец поставь, тогда и знать буду. А то, говорит, может, я дальтоник». Черт его знает! Я вижу — он не видит.
— Ты кустарь, Паша, — цепляя вилкой пельмень, сказал Леонид. — А кустарям теперь ходу нет. Закроют завод, что делать будешь?
— Не закроют. Он еще нужен. На большой-то завод я всегда перейти могу. Меня вон на Новолипецкий звали горновым, пожалуйста. А техникум добью — тем более.
— Закрывать завод надо, — с сожалеющей интонацией но уверенно заявил Леонид. — Технология дедовская, производительность по нынешним временем мизерная. Руду вам возят с Качканара, кокс с Тагила, коэффициент низкий, себестоимость велика. Нерентабельно, неразумно… Это не я говорю — допустим, это в главке говорят. Реально?..
— Не закрывать, а реконструировать, — упрямо возразил Павел. — Легко ты рассуждаешь: закрывать. Родничковское железо двести лет давали, а теперь закрывать. Значит, порушим все, а сами разбежимся? Куда народу податься? Меня-то везде возьмут, а остальным?.. Ты вот уехал, тебе и дела нет. А я не хочу уезжать.
— Как это мне дела нет! — возмутился Леонид. — Вот приехал же…
— Приехал, — сердито сказал Павел. — В отпуск, по грибы.
— Ты кустарь, Павел, и рассуждаешь как кустарь. А ты парень с головой, тебе расти надо. Дело говорю: давай устрою к нам в цех?..
Сначала, как только приехал, Антон и сам относился к заводу снисходительно, смотрел на него как на забавный анахронизм, но теперь ему было жаль завода — с ним было связано все в Родничках: и уклад, и люди, и прошлое, а Роднички ему нравились. Он видел, что остальные за столом тоже сочувствуют Павлу, но и Леонид пользовался здесь уважением — все-таки вышел в люди, инженер. А с инженерным дипломом на заводе был только директор.
— Ну, так будешь перебираться к нам? — спросил Леонид, как бы давая понять, что все это только разговоры, а вопрос о закрытии завода в скором будущем надо считать почти что решенным.
— А кто же здесь без меня будет работать?
— Как кто? Пожал плечами Леонид. — Найдется кому.
— Не найдется, — весомо сказал Павел. — Некому, кроме меня. Старики — которые померли, которые на пенсии, молодежь поразъехалась. Без меня тут, кого хошь спроси, дело не пойдет. Мы вот даем одну двадцатую процента от общей выплавки в стране. Ладно, мы не гордые. Но зато наша двадцатая процента, и без меня ее не получишь.
— Ты, Леонид, тоже подумай, — не выдержав, вмешался старик Лунгин. — Конечно, нам куда тягаться с Магниткой да с Тагилом. Да только, когда энти-то заводы строили, там ведь много железа надо было. А кто его давал? Да мы, маломощные. А теперь нас побоку? Ненужны мы?.. Несправедливо, неладно, не по-людски это…
До сих пор Антон прислушивался к разговору, не очень вдумываясь в смысл его, но последние слова Лунгина чем-то поразили его. Он вырос в Магнитогорске, в городе больших заводов, больших масштабов и громкой индустриальной славы, и иного себе не представлял. До приезда в Роднички он даже не знал, что существуют такие вот маленькие заводики, где доживает свой век почти музейная техника, где старики еще по привычке считают чугун пудами, а не тоннами. Он думал, что такие заводики были давным-давно, а потом в тридцатых годах они куда-то сразу пропали, исчезли, а вместо них возникли Кузнецк, Магнитка, Уралмаш, счет пошел на миллионы, на десятки и сотни миллионов тонн. И только сейчас, после слов Лунгина, ему вдруг пришло в голову, что ведь и вправду, когда строили эти гиганты, строили его родной город, которого со всеми его мощными домнами, мартенами и километровыми прокатными станами каких-нибудь сорок лет назад и на карте не было, когда строили этот город, то ведь и в самом деле много железа нужно было, и не только железа, но и кирпича, цемента, машин. А кто их давал? Да все эти безвестные, скромные «старички», все эти Каменские, Висимо-Уткинские, Билимбаевские, Чусовские и Родничковские заводы и заводики. Потому и безвестны теперь они, когда-то тоже державшие на себе страну, что отдали все этим индустриальным гигантам, которые победно и стремительно встали здесь же, на Урале, заслонив их своей мощью.
Была какая-то несправедливость в том, что вся слава досталась тем, кто «строил» и ничего не осталось тем, кто «подавал кирпичи». Ведь и тот могучий индустриальный город, в котором он вырос, в сущности, всю славу присвоил себе. А на самом деле, маленькие безвестные заводики, заложенные еще Петром Первым, плавили для той великой стройки чугун, ковали гвозди, варили сталь и точили детали для машин. Значит, и Петр строил Уралмаш, Магнитку!.. — вдруг подумал он, и эта мысль поразила его. — Да, совсем не зря коптил небо этот основанный еще в далекие петровские времена заводик, совсем не зря существовали Роднички.
Ему вдруг захотелось как-то выразить свою благодарность заводу, этим симпатичным людям, которые здесь работают, с которыми ему так хорошо, так тепло сейчас за одним столом — и, когда Леонид бросил очередную реплику насчет закрытия завода, а Павел стал ему возражать, Антон вдруг громко поддержал его и заявил:
— Дайте мне сказать!..
Он зачем-то встал. Все взгляды обратились к нему. И, волнуясь, глядя на обращенные к нему лица людей, боясь, что не сможет выразить, сформулировать, объяснить им то, что сейчас понял, уяснил себе, он все-таки начал:
— Я вырос в городе, где большие заводы, — волнуясь, сказал он. — Я даже не знал, что еще бывают такие заводы, как ваш. Но правильно сказал Лунгин Варфоломей Федотыч, что, когда те заводы строили, когда мой город строили, то железо давали вы. Я хочу выпить за вас, за Роднички!.. Я не специалист, я не знаю, как лучше, но… Мне кажется, что Роднички должны быть всегда… Давайте выпьем за то, чтобы Роднички были всегда!..
Несмотря на сбивчивость и недостаточную ясность его выступления, его выслушали внимательно, смотрели одобрительно, хотя некоторые и чуть удивленно. Валентин через стол подмигнул ему, и даже Зиночка смотрела на него ласково. Антон чокнулся со всеми, одним махом выпил свою стопку и взволнованный сел.
— Молодец! — сказал Павел и обнял его за плечи, качнув в свою сторону. — Правильную речу толкнул! Давай еще по одной…
Капитолина Ивановна, уже давно обеспокоенная тем, что гости все говорят и ничего не пьют, не едят, живо поддержала его:
— И правда! Вино-то, чать, выдохлось уже. Пельмешки горяченькие подоспели. Кушайте, гости дорогие, кушайте!..
Снова зазвенели стаканы, замелькали вилки, поднялся несвязный веселый гул. Антон с Кешей тоже выпили по полной стопке — им уже не хотелось отставать. Выпив, Антон почувствовал, что пьянеет: лицо как-то отяжелело, щеки горели, но было весело и уютно сидеть за столом, слушать громкий говор гостей — гости все ему нравились, все лица такие веселые, добрые, и даже Леонид хороший парень, только немножко гордится и любит поучать. Кеша сидел рядом — тоже красный как помидор, наивно моргая своими белесыми ресницами и блаженно улыбаясь.
— Ну что, ребята, песню? — склонился к ним Павел.
— Хорошо бы, — поддержали они и потянулись за тетрадками.
Павел сдвинул густые брови и картинно задумался. Потом вскинул руку над столом, призывая к тишине. Говор и шум стали затихать, красные от выпитого, ожидающе-улыбчивые лица обратились к нему. «Зачем ты, безумная, губишь того, кто увлекся тобой? — нарочито густым голосом затянул Павел, и несколько нестройных голосов подтянули ему: — Неужели меня ты не любишь, не любишь, да боже с тобой».
— Пиши, — сказал Антон своему напарнику. — Бери тетрадку и все з-записывай, — удивляясь, что язык плохо слушается, сказал он.
— Я пишу, — соглашался Кеша, тыча шариковой ручкой в тетрадь. — Только она не пишет, проклятая. Паста, наверное, кончилась…
— Да ты не тем концом пишешь! — рассердился Антон.
— И правда! — ужасно удивился Кеша. — Пьяный я, что ли?..
— Зачем ты меня завлекала? Зачем заставляла любить? — грозно и со слезой гудел Павел, а гости хором вторили ему: — Должно быть тогда ты не знала, как тяжко любовь изменить…
— Точно, — кивал отяжелевшей головой Антон. — Ты пиши, Кеша. Все записывай. Это очень точно все… — Он как будто бы и понимал, что песня невесть какая, совсем не лучший образец фольклора, но уж так он что-то размяк от выпитого, и так ему было грустно и хорошо, и такую теплую родственную любовь чувствовал он к этим людям, сидящим за столом, ко всем людям вообще, и такая правда вдруг открылась ему в нехитрых словах этой песни, что комок подступил к горлу, и, сдерживаясь, чтобы не обронить слезу, он грустно кивал головой, а потом, вздохнувши глубоко, и сам стал подтягивать.
Но песню не допели, скомкали. Один из гостей взял старенькую гармонь с выцветшими малиновыми мехами и перламутровыми пуговками, закинул за плечо широкий ремень и заиграл плясовую, негромко пока, вполтона, будто для пробы. Гости, засидевшиеся за столом, с веселым оживлением стали подниматься. Сдвинули столы и лавки к стене, освободили место. Гармонист играл, но никто из гостей выйти в круг пока не решался. Старик Лунгин, пьяненький и веселый, остановился перед Зиночкой, топнул раз, притопнул другой старым валенком и шутливо подбоченился.
— Эх, Зинка, пойдем спляшем!..
— А ты сможешь, деда? — засмеялась она.
— Да, чать, смогу. Старый-то конь борозды не испортит.
— Борозды не испортит, но и глубоко не пашет, — не моргнув глазом, ответила Зиночка, и общий хохот покрыл ее слова.
— Ну, бритва! — засмеялся старик и, сокрушенно покачав головой, сел на лавку. А Зиночка, сдернув косынку с плеч, вышла в круг, легко и небрежно оттопала в ритм и вдруг звонким сильным голосом в гармонные переборы впечатала:
Я любила черта!
Уважала черта!
У него, у черта,
Я уже четверта!
— И-их! — взвизгнула она. Павел, широко раскинув руки, выскочил в круг. Он топнул раз — дрогнули стены, топнул два — зазвенели бокалы на столе; и пошел, и пошел притоптывая, каблуками прищелкивая, только половицы застонали под ним. Гармонист рванул мехи, быстрее заплясал пальцами по клавишам. Павел зачастил ногами, так что дрожь прошла по половицам. Но Зиночка встала перед ним и остановила его. Сама пошла в перепляс, ловко и затейливо притоптывая.
Я любила Феденьку
За походку реденьку
Я любила Петеньку
За шелкову петельку.
— Зинка, шельма! — в восторге, в изнеможении крикнул Павел. Он раскинул руки, чтобы поймать ее, но она улетела, как вихрем схваченная. Она плясала самозабвенно и смело. И следа в ней не осталось той ленивой скуки, без которой не видел ее ни разу Антон; в пляске она была другая, озорная и легкая. Где брала она свои частушки, помнила ли давно или выдумывала сейчас, но, ничуть не запинаясь в вихре пляски, звонко врезался в гармонные переборы озорной ее голос:
Я упала и лежу
Во все стороны гляжу
Туда глядь, сюда глядь —
Меня некому поднять.
— И-их! — снова взвизгнула она и легко порхнула от наступавшего ей на пятки Павла. Пляска раззадорила всех, еще несколько человек вошли в круг, и здесь уже стаканы на столах заплясали от топота. Даже старик Лунгин и тот не утерпел, вскочил с лавки, седые волосы дыбом, лицо красное, топнул да притопнул валенками, старческим фальцетом пропел:
Старикам какая жизнь,
Не паши, не майся,
Со старухой на печи
Только обнимайся.
— Поддай, деда! — закричал Павел. Он плясал остервенело, пот катился по лицу, а он поддавал и поддавал жару. Теперь почти все плясали, только Капитолина Ивановна стояла в дверях кухни да студенты сидели на лавках. — А вы что? — вдруг остановился, заметив их, Павел. — А ну всем плясать! — Он схватил одной рукой Валентина, другой Антона и втянул их в круг. Антон топтался в кругу, пытаясь повторить то, что делал Павел, но пляска, такая простая со стороны, ему никак не давалась, ноги уже не слушались его. Впрочем, и Валентин выделывал ногами что-то среднее между «барыней» и «твистом». Только миг скользнула по ним насмешливыми глазами Зиночка, а уже пела, печатая каблучки в пол, пойми ее, с намеком или просто так:
Что за нонешни ребята:
Не поют, а квакают.
Целоваться не умеют,
Только обмуслякают.
И снова глянула искоса и пропела, качнув головой в сторону Кеши, который, согнувшись над столом, записывал в тетрадь ее частушки.
Ой, подруженьки, поймите
Все мое страдание.
Со мной сидя, милый вел
Протокол свидания.
В доме плясали, и даже стены вздрагивали от топота, когда Антон, разгоряченный, вышел на крыльцо покурить. Крыльцо чуть покачивалось под ним. Темное небо, усыпанное звездами, тоже раскачивалось; и луна низко над черной крышей сарая тихонько покачивалась, как маятник: туда-сюда, туда-сюда. Ему казалось, что он на палубе корабля, идущего по зыби в ночи. Он обнял рукой пузатый столбик крыльца, прижался к шершавому дереву щекой; стоял так и курил — светлый дым от сигареты таял в темноте ночи. Какое-то томление владело им, ему было и хорошо, и как-то грустно. «Почему луна качается? — думал он. — Почему все в этом мире качается? Почему все качается вокруг меня? Почему я не качаюсь со всеми?..» Этот вздор «качался» в его отуманенной голове, он понимал, что это вздор, и все-таки упрямо и монотонно бубнил: «Почему все качается?.. Почему я не качаюсь?..» — как будто от долгого повторения вдруг осенит: «А потому…»
В глубине двора, у сарая, теленок, привязанный веревкой к стене, жевал сено. Он опускал голову, шуршал сеном, захватывал пучок, поднимал голову и добросовестно пережевывал с хрустом. Антон подошел к нему, погладил по гладкой шее, почесал за ухом, потом сел рядом с ним на сено. Теленок перестал жевать, обдал его лицо жарким и влажным дыханием, потом нагнул голову и потянул из-под него очередную порцию. Сено было свежее, пахло так вкусно и сладко, а теленок так смачно жевал его, что Антону тоже захотелось пожевать былинку. «Давай пожуем вместе», — сказал он теленку, вытащил сухую былинку и с удовольствием пожевал.
В доме хлопнула дверь, плеснуло жиденьким светом из сеней, и с крыльца донесся смех Зиночки и тихий, вкрадчивый шепот Валентина. «Только без рук!» — сказала Зиночка сурово. Потом опять смех, какая-то возня, частое Зиночкино дыхание… Дыхание прервалось, а когда через несколько мгновений послышалось снова, было еще более учащенным. «Руки не распускай!» — певуче и нежно сказала она.
Антон брел по темной улице, а дорога все время игриво, мягко ускользала из-под ног. Он не сердился на эти заигрывания, просто, когда его слишком заносило вбок или резко подгибались колени, он останавливался, утверждался на ногах, обретая ускользающее равновесие, и шел дальше. Куда он шел, он не знал — кажется, на свою квартиру. Его мысли были заняты другим.
Луна, круглая и добрая, все время сопровождала его, плавно и тоже, словно заигрывая с ним, перелетала с крыши на крышу. И всякий раз, когда он проходил один дом, он видел ее справа на крыше следующего. С ней, с луной, он и рассуждал вслух, как с молчаливым и внимательным собеседником. «Я, наконец, понял, — говорил он ей. — Какая должна быть любовь. И женщину надо любить так же, как всех, тою же любовью, только еще сильней. Все должны всех любить!.. А Бубенцову я больше не люблю. Теперь я чувствую, я понимаю, что и никогда не любил ее. Это была не настоящая любовь. Она сама никого не любит, а надо всех любить… Это не любовь, потому что я стал злым и жестоким, а это нехорошо… Надо всем, — твердил он, — всех любить!..» Теперь-то уж он все-все понимал, и от того было легко и свободно душе, весь мир был мягок и добр к нему: дорога ласково покачивала его, звезды приветливо мерцали с высоты, а луна, все время чутко внимавшая ему, перелетая с крыши на крышу. любовно следовала за ним. «Таня!.. Вот кого я люблю! — внезапно осенило его. — Она добрая, она всех любит, и я люблю ее. Я всегда ее любил…» Он почувствовал такую нежность к Тане, так ясно почувствовал, что любит, очень любит ее, что комок подступил к горлу. «Надо быстрее сказать ей об этом», — решил он и повернул к Таниному дому. Луна, теперь уже слева и чуть позади, все так же следовала за ним, ласково внимающая ему, во всем согласная ним. «Вот я сейчас глупый, я чувствую это, — по дороге бормотал он. — Но пьяный, поглупевший, я почему-то все понимаю гораздо лучше. Странно с точки зрения логики?.. А ничего тут странного нет. Просто это еще не описано в науке. Но все так и есть!..» Он решительно взмахнул рукой и покачнулся — луна кивнула, ласково соглашаясь с ним, и перенеслась на следующую крышу.
В Танином доме светилось только одно окно. Он положил руки на штакетник и через ветки акации заглянул туда. За тонкой кисеей занавески горела настольная лампа у изголовья кровати. Таня сидела на застеленной кровати с книгой на коленях, но не читала, а задумчиво и кротко смотрела перед собой. Он умилился, и снова к горлу подступил тугой комок.
— Таня! — тихо позвал он. — Таня! — Она не повернула головы, не слышала его. Он еще соображал что-то, например, сообразил, что окликать громче не следует — проснется отец или соседей разбудят вопли после полуночи, но, что есть калитка, он не сообразил: полез прямо через штакетник. Что-то длинно и сухо затрещало под ним, и он грохнулся в какие-то душистые заросли. В соседнем дворе отрывисто залаяла собака.
Он не ушибся — наоборот, было приятно и мягко лежать в этих пахучих зарослях, и он не торопился вставать. С легким стеклянным звоном распахнулось окно, и он увидел тонкий Танин силуэт. Придерживая руками створки, она наклонилась, всматриваясь в темный палисадник.
— Это я, не бойся… — сказал он.
— Ты?.. — сказала она, узнавая. — А где же ты? Я тебя не вижу.
— Здесь, на клумбе, — сказал он, поднимаясь. — Я, кажется, поломал ваш забор, но я починю…
— Ты не ушибся? — с тревогой спросила она.
— Нет, все в порядке. Выйди на минутку…
— Сейчас, — сказала она и закрыла окно.
Она закрыла окно, пошла к двери, но у порога приостановилась, быстро взглянула на себя в зеркало и каким-то торопливым и нежным движением поправила волосы. Ему из темноты было видно, что лицо у нее просто счастливое. «И все это я, — подумал он потрясенно. — Она рада мне. Она любит меня, а я люблю ее…»
Таня вышла к нему за ворота. Он взял ее руку и безотчетно поднес к губам. Она удивленно, широко раскрытыми глазами посмотрела на него.
— Танечка, — забормотал он. — Ты не удивляйся… Ты не ждала, да? Все правильно… Мы были у Башковых. Записывали… вернее, хотели записать… нет, Кеша чего-то там записывал… — Он покачнулся и, чтобы сохранить равновесие, оперся рукой о калитку.
— Ты пьяный?.. — сказала Таня с изумлением. — Ты совсем пья-я-ненький, — протяжно и даже радостно сказала она, прямо как ребенок, обнаруживший что-то удивительное.
— И ничего нет! — возразил он, стараясь держаться прямо. — Мы выпили, конечно, по стаканчику, но это еще не значит… Я, конечно, понимаю… Я сейчас уйду… Я только хотел сказать…
У него никак ничего не выговаривалось. Мысли в голове были хорошие, но какие-то слишком быстрые, а язык ворочался вяло, тяжело и никак не выговаривал эти длинные слова.
— Ты пья-я-ненький, — протяжно, все еще удивляясь этому, сказала она. Ладонью она нежно провела по его щеке.
— Я тебе не нравлюсь? — самолюбиво сказал он.
— Нет, нравишься, — улыбнулась она. — Ты мне такой еще больше нравишься. Такой смешной и хороший…
Она стояла близко к нему, смотрела на него, чуть запрокинув голову, и никогда еще ее лицо не казалось таким милым и нежным, как сейчас, в этом призрачном лунном свете. Он хотел объяснить ей все продуманное по дороге, но говорить пришлось бы долго, а язык не слушается, и он решил, потом. Он наклонился и поцеловал ее. Таня не шелохнулась, и губы ее были неподвижны; она не отстранилась и не прильнула к нему — она просто осталась неподвижной. Он поднял голову, но в следующий момент она обхватила его шею руками и робко, неумело прижалась к нему. Он еще раз поцеловал ее в сомкнутые губы, и опять она не ответила ему, но он понял: просто не умеет, не знает, как это делается. Ничего подобного тому, что он чувствовал тогда, целуясь с Бубенцовой в спортзале, он не испытал, ни головокружения, ни упоения, но было что-то другое, по-своему прекрасное, потому что сомкнутые губы ее были чисты и доверчивы, и сам он был чист и великодушен сейчас.
— Ты лучше всех!.. — сказал он.
— Правда?.. — спросила она с надеждой.
Следующим утром он проснулся в тревоге, с острым ощущением, что совершил вчера какую-то ошибку. Он помнил все: и свои нелепые хмельные разговоры с луной, и то, как он поломал штакетник, как валялся под Таниным окном, как пьяный лез к ней целоваться. Он представил свое глупое расплывшееся лицо, и отвращение к себе овладело им. Не забыл он и того, как она с нежностью смотрела на него, как доверчиво прижималась к нему, говорила: «Ты мне такой еще больше нравишься» — но это не успокаивало его, ибо он не был уверен, что трезвый сделал бы то же самое, а значит, поступок вчерашний лишался в глазах его совести своей законности и правильности. Того легкого и уверенного порыва, что был у него вчера, и следа не осталось. И все, что вчера казалось ему красивым и правильным, сегодня представлялось сомнительным и нелепым. «Нализался, приполз, — думал он с отвращением. — Полез к девчонке целоваться. А она еще и целоваться не умеет… Что теперь делать?» Как ни противно было вспоминать свои нелепые поступки, главное, что тревожило и мучило его — это какие отношения у них теперь будут с Таней. Прежних, товарищеских, уже не будет — это ясно, но и к новым, другим, он еще не был готов. Если бы на месте Тани была какая-нибудь другая девушка — целовался же он с другими, — он бы и не вспомнил сейчас об этом, но Таня — другое дело. Сейчас он не мог понять, чем был порыв, охвативший его вчера, и толком не знал, как к нему относиться.
Кешка явился только часов в десять, помятый, с сенной трухой в волосах, но веселый, будто вчерашний хмель еще не выветрился у него из головы. Он рассказал, что неизвестно как оказался на сеновале у Башковых, где и выспался отлично. Они позавтракали простоквашей с горячими тетифениными лепешками и отправились за фольклором.
У плотины они неожиданно встретились с Таней, которая вела ребятишек на прогулку. Увидела его, и глаза ее просияли смущенно и радостно, но, тут же погасли, оттого, что он как-то смешался, и это, видимо, выразилось на его лице. Он только поздоровался и прошел дальше, не останавливаясь, а Кешка с удивлением посмотрел на него. Но пройдя шагов десять, он сказал Кеше: «Подожди!» — и бегом вернулся к назад. Дети сходили с обочины на тропинку, ведущую к озеру, и Таня, стоя у дорожного откоса, пропускала их мимо себя.
— Таня! — сказал он с улыбкой. — Здравствуй…
— Здравствуй, — без удивления, хоть только что здоровались, сказала она. И подняв на него вновь засиявшие глаза, улыбнулась.
Этого ему было достаточно, и со спокойной душой он отправился дальше записывать с Кешей фольклор.