Глава 13

…Умей из страшного примера,

Который слышал ты,

Извлечь всю пользу.

Дж. Ст. Мильтон. Потерянный рай

В поезде, уже пассажирском, обычном, в который всей группой они пересели в Ельниках, он, взобравшись на верхнюю полку, заснул — будто провалился в сон, словно внезапно потерял сознание. А проснулся в ужасной панике. Сердце колотилось часто и сильно: тум-тум, тум-тум, тум-тум, в такт безостановочно стучавшим колесам. За миг до того, как проснулся, промелькнуло страшное сновидение — но какое именно, он забыл… Будто приподнялся перед ним какой-то огромный серый занавес, заглянуть за который ужасно хотелось (каждому хочется), приподнялся этот занавес, но, когда он с любопытством за него заглянул, то увидел нечто настолько страшное (что именно, он забыл, но такое ужасное), что он оцепенел и закричал бы от ужаса, но в груди не хватило воздуха… Резкое, отчаянное чувство ужасной потери или смерти кого-то близкого владело им.

Поезд мчался с сумасшедшей скоростью, будто падал под уклон. И даже когда он пришел в себя, увидел белые занавески на вагонных окнах и ребят, спокойно играющих в карты внизу за столиком, когда грудь отпустило и можно стало дышать, — это паническое, тоскливое ощущение потери, ужасной потери, не прошло.

Он вышел в тамбур, рывком расстегнул ворот рубашки, достал сигареты и закурил… Упругий встречный ветер сквозь щели врывался в тамбур, здесь было легче дышать. Покрытые лесом пригорки и овраги подступали здесь к самой насыпи, и в стремительном движении поезда ближние сосны то снизу заглядывали качающимися вершинами, то, внезапно вырастая, корнями взлетали выше окна. Вагонная качка и эта качка вверх-вниз за окном вызывали головокружение.

Он курил и думал о Тане. Сейчас ему не верилось, что расстались они лишь сегодня утром — этот глубокий, как обморок, сон и сумасшедшая скорость поезда отдалили их прощание на рассвете, казалось, уже на много дней. Каждая минута и каждый километр в сторону города, куда мчал его этот поезд, казалось, обращаются многими часами и сотнями километров в обратную сторону, в сторону Родничков. Расстояние, с каждой минутой увеличивающееся между ним и Таней, выросло в его сознании, чудовищно распухло, оно ощущалось почти беспредельным и продолжало безостановочно нарастать. Нелепость, конечно, но вперед, в сторону города, пространство было каким-то разряженным, легко убывающим, а назад, в сторону Родничков, оно казалось плотным и вязким, таким, которое невозможно преодолеть… Он вроде и понимал, что все это чушь — от перемены направления расстояние не меняется, но помимо его воли какой-то счетчик в сознании лихорадочно отсчитывал каждый метр проносящегося мимо окон пространства, каждый быстрый и четкий перестук спешащих колес. Этот счетчик работал безостановочно, плюсуя метры в километры, множа их на секунды, потом на минуты и часы, деловито подставляя какие-то невозможные, невесть откуда взявшиеся множители с двумя, тремя, четырьмя нулями, так что итог все возрастал и возрастал, расстояние теряло всякие пределы… Итог рос и сверкал в мозгу, как на электрическом табло с прыгающими цифирками, где в темном окошечке справа зыбкая световая рябь — это сотые, в квадратике рядом суматошно прыгающие, словно пульсирующие — это десятые доли секунды, где целые проскакивают с размеренным стуком, а колесико минут неотвратимо наползало все новыми тройками, семерками и колами… Он почти вьяве видел, как этот итог змеился, прыгал и сверкал желтыми точками так быстро, что не хотелось смотреть. Это была чушь, наглая ложь! Табло сломалось, сошло с ума!.. Но нет, это была правда, потому что никто не говорил, что табло для всех — оно только для него одного, и оно правильно отсчитывает отмеренное ему время… Это цейтнот, это жуткий цейтнот! Сейчас же, сию секунду он должен сделать следующий ход, или все проиграно… Ведь даже теперь, пока он стоял и курил здесь в тамбуре, уже не дни отделяли его от их утреннего прощания, а месяц или больше — он терял уже счет.

Он стал вспоминать через даль этого неодолимо нарастающего времени, что было у них при расставании там, за гибельно далеким пространством, в Родничках, и теперь все он видел не так, как тогда (или год, или несколько часов назад), не так, как ему казалось, а как было на самом деле, хотя и прежнее свое представление он помнил…

…Она была в белом платье, вспомнил он, и это обожгло его. Она была в белом платье, — она хотела понравиться ему, а он сделал ей выговор. Она была в белом платье, потому что думала, что она его невеста; ее платье было белого жертвенного цвета. Она была в белом платье…

«Белом!.. Белом!.. Белом!..» — стучали колеса.

…Она обнимала его. Ее тонкие, загорелые, с вечными царапинками руки лежали на ее плечах, этими худенькими и слабыми руками она хотела удержать его, зная, что удержать не хватит силы. Не хватит у нее силы! Не хватит!.. Она тянулась к нему для поцелуя, ее губы были доверчиво открыты, и лучше бы он просто оттолкнул, лучше бы просто ударил ее, чем целовать так, как он целовал ее: холодно, принужденно и торопливо, лишь бы отделаться. А она надеялась, она не верила в такую каменность, в такую жестокость и снова и снова подставляла ему губы, чтобы разбудить его, оживить, очеловечить…

«Оживить!.. Оживить!.. Оживить!..» — торопливо стучали колеса.

Ее глаза… Она смотрела на него так, как будто видела его в последний раз… И как они погасли, когда он, раздраженный этим долгим прощанием, сказал ей, что если она так уж хочет, он останется еще на несколько дней. «Нет, — сказала она. — Тебе нужно ехать. Иди!» Зачем он уехал именно сегодня? Уехал, точно сбежал…

Он почувствовал, что задыхается. Теперь у него уже было ощущение, что та громадность пространства, оставшегося позади, больше не ограничивается даже ходом поезда, что оно взорвалось и стало пухнуть само по себе. И даже, затормози он сейчас этот поезд стоп-краном, все равно его бешеный вал с огромной скоростью понесет поезд дальше, туда, в разреженное пространство, куда бешено втягивает его уже набранная скорость, и выбраться откуда понадобится уже не год и не два, а целая сотня лет, и значит, одной жизни не хватит…

«Нет, это нелепость! — сказал он себе. — Это просто мерещится, я просто не в себе. Можно сойти на ближайшей станции, сесть на обратный поезд до Ельников, и завтра днем я вернусь уже к ней». Умом он это понимал, но паника не проходила. Это была какая-то особая паника, похожая на острый психоз, неподвластный разумным доводам, и понимая это, он ничего с собой поделать не мог: ни дрожи унять, ни сердце успокоить, ни воздуха, задыхаясь, глотнуть…

А поезд набирал и набирал ход. Вагоны скрипели, стонали, раскачиваясь; учащенно и сильно били на стыках стальные диски колес. Лес за насыпью слился в одну сплошную зеленую полосу, над которой летели, клубясь, облака, точно уносимые ураганным ветром.

«Так значит, я люблю ее! — неожиданно понял он. — Я люблю, но это совсем не то, что я думал, нисколько не похоже на то, что я себе представлял.» Его поразило, до чего непохоже, до чего все не так, как он себе представлял… Это было так громадно и ни с чем не сравнимо, что он даже не мог охватить этого разом, не видел границ, не понимал масштаба. И не было вопроса, что оно обещает: большую радость или большое страдание. Это было как небо для слепца, прозревшего, впервые увидевшего его; как небо, которое одно в бешеном скольжении и пляске за окном громадно, недвижно и бездонно висело над миром…


Как только поезд прибыл в город, Антон первым спрыгнул на перрон и, ни с кем не прощаясь, смешался на вокзале с толпой пассажиров. Не раздумывая, он купил в кассе обратный билет до Родничков, но поезд уходил только через два часа — он пошел и сел на скамью в зале ожидания… Теперь, когда обратный билет был у него в кармане, можно было взглянуть на вещи в реальном свете, и хотя ощущение, что напрасно он уехал из Родничков, владело им по-прежнему, а расстояние до них казалось очень и очень далеким, паника немного улеглась, и он уже ясно понимал, что это какое-то наваждение. Но просто сознавать это было недостаточно. Пусть наваждение, помешательство, но ведь оно по-прежнему не отпускало его. Даже физически он чувствовал себя каким-то растерзанным, а нервно еще того хуже — временами его прямо-таки трясло.

Клонившееся к западу солнце сквозь высокие пыльные окна так разогрело заполненный народом зал ожидания, чтобы было жарко и душно, было трудно дышать… На всех скамьях люди спали или просто сидели, закрыв глаза и раскрыв рты. Некоторые, изморенные духотой и ожиданием, вяло ходили взад и вперед. Только дети, неугомонные даже в дороге, с пронзительным криком бегали между скамьями, прятались за горы чемоданов, сумок и рюкзаков. В углу у буфетной стойки мужики пили пиво. Пена из кружек стекала на мраморные крышки столиков, пузырилась среди рыбьих костей и шелухи, мутными каплями падала на пол. Под ногами у жующих и пьющих уже образовались лужицы. Пахло вяленой рыбой, человеческим потом, пахло долгим ожиданием.

Рядом с ним на другой половине скамьи спал, поджав ноги, солдат в новеньком обмундировании со множеством разнокалиберных значков на груди. На полу аккуратно, как в казарме, стояли его кирзовые сапоги. Портянки у солдата были не первой свежести — запах донимал Антона, но пересесть было некуда, и он решил не обращать внимания, терпеть.

На правой и на левой стороне зала было по три высоких узких окна. Левые окна выходили на перрон, где с плавным скрежетом притормаживали поезда, где то густела, то вновь редела спешащая на посадку толпа, где ветер таскал по асфальту обрывки газет и сухие обертки от мороженого, а позади вагонов виднелась путаница стальных, плавно вычерченных блестящих путей. Над этой стальной паутиной вспыхивали и гасли там и сям зеленые, желтые и красные огоньки светофоров: и зеленые звали: «в путь… в путь…», красные вспыхивали: «нет… нет…», а желтые горели неподвижно, как вопрос: «куда?.. зачем?..» А правые окна выходили на привокзальную площадь с длинным серым фасадом гостиницы, со знакомым гастрономом на углу, с трамваем, каждые две минуты убегавшим в сторону центра, и с другой, уже городской толпой, хаотически двигавшейся по площади.

Ни туда, ни сюда он сейчас выйти не мог — его место было здесь в душном зале ожидания. Превозмогая тошноту, он откинулся назад, уперся затылком в высокую спинку скамьи, и закрыл глаза, чтобы ничто не отвлекало. Теперь нужно было сосредоточиться и решать, возвращается он в Роднички или нет. Билет он уже взял, но ему нужен был четкий, логически обоснованный ответ, независимый от того наваждения, которое владело им в поезде. Он не сомневался, что ответ можно вывести, надо только взять себя в руки и хорошенько подумать, но сначала надо расслабиться, чтобы улеглась эта сумятица в голове. В поезде он был неадекватен, голова не соображала после той бессонной прощальной ночи, в дороге им владел какой-то психоз. А сейчас у него есть время подумать, и пусть он чувствует себя неважно, решать надо здесь и сейчас.

Он вдруг поймал себя на том, что все только собирается решать, все только готовится, все только убеждает себя, а сам ни с места. Ну, хватит! Пора!.. Он нервно переменил позу, закинул ногу на ногу, скрестил руки на груди… Итак, вопрос заключается в том, возвращаться ему сегодня в Роднички или нет, вернее, почему вернуться необходимо. А это зависит от того, действительно он любит Таню или просто внушил это себе… Уже в самом этом вопросе, заданном себе, коробила какая-то излишняя категоричность, в нем было что-то холодное, прокурорское, как на суде. «Господи, — подумал он. — Как будто это так просто, дать четкий ответ!» Но ведь именно на этот вопрос и надо было ответить. «Так любовь это или нет?.. Или просто наваждение, которого с утра еще не было и которое завтра пройдет? Да отчасти уже и проходит, раз я спокойно могу рассуждать…» Ему вдруг стало тяжело и тоскливо, так тяжко на душе, что хоть волком вой. Он едва не заплакал. «К черту, — сказал он себе. — К черту тебя со всеми твоими рассуждениями!..»

Тяжелая, в полнеба туча, которая давно уже висела над городом, еще больше расползлась и накрыла солнце, уже клонившееся к закату. Сумерки наступили раньше времени. Потускнело и даже помрачнело в зале, но духота осталась. Осталась и эта тяжесть на душе. Ничего не складывалось у него, ничего не решалось… Билет до Родничков лежал у него в кармане, но он как будто знал, что не вернуться ему в Роднички, что путь закрыт для него, и навечно…

Нет, так можно было сойти с ума!.. Он встал и пошел шататься по вокзалу. Никакой определенной цели у него не было: потолкался у билетных касс, постоял зачем-то в очереди за газетами, долго торчал у аптечного киоска, бессмысленно рассматривая пузырьки и пакетики за стеклом. Везде толпились люди, и все они знали, куда и зачем едут, а он не знал, хотя билет до Родничков и лежал в кармане… Ему захотелось есть, он встал в очередь за пирожками в буфете, но, пока стоял, есть как-то расхотелось. «Так хочу я есть или нет?» — задумался он, но так и не решил этой проблемы.

Он вышел на площадь и постоял тут же у вокзального входа. Темнело. Загорелась неоновая рамка в небе над крышей гостиницы. Она вспыхнула, так призывно и четко, что с невольным ожиданием он уставился на нее, как будто она сейчас что-то подскажет…Сначала возникло в сизом, темнеющем небе яркое слово «НАДЕЖНО», затем появилось пониже и правее «ВЫГОДНО», потом еще пониже замерцало «УДОБНО», и, наконец, у самого карниза во всю его длину внушительно впечаталось в небо «ХРАНИТЬ ДЕНЬГИ В СБЕРЕГАТЕЛЬНОЙ КАССЕ».

Он повернулся, пересек кассовый зал и очутился на перроне. Постоял, сторонясь от спешащих на посадку пассажиров, носильщиков с тележками и опять вернулся в зал ожидания на свое прежнее место. Тут только до него дошло, что проделал все это бессознательно, как лунатик во сне, будто кто-то водил его за руку и посмеивался. Уж не сходит ли он в самом деле с ума?…

Солдат, спавший рядом, завозился. Проснулся, потом сел на скамье. Он нашарил внизу сапоги и ловко, даже щеголевато натянул один, потом другой. Пригладив светлый ежик на голове, он достал из кармана документы и на коленях принялся перебирать их. Из военного билета достал фотографию девушки в летнем платье с букетиком каких-то полевых цветов в руках. Девушка была не очень красивая и слишком полная на взгляд Антона, но улыбалась со снимка хорошо. «Может с солдатом поговорить? — подумал он. — Что толку… А может все-таки поговорить?..»

— В отпуск? — спросил он.

— В отпуск, — не отрываясь от карточки, кивнул солдат.

— К ней едешь?

— К ней. — ответил тот. Он бережно спрятал карточку в карман, подхватил чемодан и ушел.

Сколько еще до отхода поезда оставалось, Антон не знал — он уже избегал смотреть на часы… Состояние душевной и физической опустошенности только усиливалось, и он не знал, что с этим делать, как избавиться от него. Ему снова захотелось есть. Он встал и направился к буфету. Пожилая буфетчица в несвежем переднике уже собиралась закрывать. Грязноватой тряпкой она сметала крошки с прилавка, стряхивая их в подставленное ведро. На витрине у нее остались только леденцы да пара зачерствевших сморщенных пирожков на тарелочке с ценником.

— Ничего нет, — отрезала она. — Закрываюсь уже.

— Дайте хоть пару пирожков, — попросил Антон.

— Вчерашние, — пробурчала она.

— Что?.. — не понял он.

— Вчерашние пирожки!.. Глухарь, господи, — с отвращением сказала она.

— Ну дайте хоть эти. Все равно… — сказал он, чувствуя, что от голода у него уже спазмы в желудке желудок боясь, что буфетчица не даст ему пирожков.

Она достала последние с витрины, убрала ценник и на этой же тарелке сунула ему. Пирожки были холодные и невкусные, начинка походила на оконную замазку, но он с жадностью съел их и с рюкзаком за спиной отправился бродить по вокзалу… От съеденных пирожков его начало вдруг подташнивать, временами возникали схваткообразные боли в животе. Он выпил газировки, но это не помогло. Морщась, выпил еще стакан — вроде стало полегче… Так бесцельно он еще какое-то время переходил с места на место, толкая других пассажиров, натыкаясь на чужие чемоданы и узлы, с недоумением заставая себя то в кассовом зале, то в камере хранения, то в парикмахерской, куда не собирался идти… Стоя у справочного аппарата, он долго бессмысленно нажимал на клавиши, и металлические страницы перелистываясь с жестяным хлопаньем, показывали, как доехать до Хабаровска, Сыктывкара, Туапсе… Но не показывали, как доехать в Роднички — их на этих железных страницах не было…

Вдруг он почувствовал какую-то о резь в животе. Он не обратил на нее особого внимания, но резь усиливалась, и вскоре его так скрутило, что он согнулся, держась за живот. Надеясь, что это временно и скоро пройдет, он заставил себя выпрямиться и, прижимая руку к животу, побрел в зал ожидания. Там он сел на свое прежнее место на скамье, откинулся к спинке, вытянул ноги, расслабился, и боль стала утихать… Боль утихла, но все тело охватил какой-то жуткий озноб — у него заледенели руки, а зубы выбивали какую-то частую дробь. Он согнулся, спрятал ладони подмышки, но все равно было зябко, а зубы стучали дробно и часто, точно отбойный молоток… Душно было ему, воздуха не хватало!.. Нужно как можно скорее выйти на улицу, иначе он может здесь задохнуться и пропасть…

Он встал, но ноги, как пьяного, не слушались его. Поволокло куда-то вбок — он устоял на ногах, ухватившись за спинку скамьи; но тут его поволокло в другую сторону… Как будто чья-то сильная рука грубо дернула его за шиворот — он резко выпрямился, и взмахнул руками. Но тут страшно закружилась голова. Точно на карусели, он увидел глядящие на него и ускользающие вправо, удивленно-испуганные лица окружающих людей, еще раз попробовал сделать шаг вперед… но тут словно кто-то сбил его с ног мгновенной подножкой и, раскинув руки, он грохнулся навзничь на вокзальный выщербленный каменный пол…


В тот вечер пассажиры в зале ожидания одного из вокзалов на самой главной магистрали страны могли видеть, как какой-то молодой человек, вполне здоровый на вид, до того, как и все, спокойно сидевший на скамье, вдруг вскочил, зашатался, взмахнул руками и, точно подкошенный, рухнул на покрытый кафельной плиткой пол. Попытался встать, но снова упал, ударившись головой о ножку скамьи, пачкая пол вытекающей из разбитой головы кровью. Несколько человек бросились ему на помощь… Его уложили на скамью, прибежала фельдшерица из медпункта, тут же вызвали «скорую». Он не приходил в себя, лицо его посинело, а когда его укладывали на носилки, казалось, что он уже труп. Как выяснилось в больнице, он отравился несвежими пирожками в буфете. Ему сделали промывание желудка, вернули в сознание уколами, отпоили лечебными растворами, и на пятый день он выписался совершенно здоровый.

Больше о возвращении в Роднички он не думал.

Загрузка...