— Вон пассажиры, которые с нами на Камчатку пойдут, — сказал мне старшина Халамейда, показав длинным пальцем на двух матросов, стоящих на пирсе, который желтел свежевымытыми досками. Один матрос был рослый и такой широкий в плечах, что суконная рубаха, — видимо, самая большая, какую только смогли отыскать флотские интенданты, — плотно обтянулась на нем и, казалось, вот-вот лопнет. На выпуклой груди матроса широко разлеглись темные полоски тельняшки. Из-под круглого лба добродушно поглядывали серые глаза. Могучие скулы делали лицо квадратным. С виду матрос казался таким тяжелым, что чудилось: сделай он шаг, и крепкие доски пирса послушно прогнутся.
— Вот это богатырь! — невольно охнул я.
— Водолаз, — равнодушно молвил Халамейда, — понимать надо.
— Водолазы, говорите?
— Тот, здоровый, водолаз. Под водой ведь трудно работать. А второй — подсобник.
— Как это «подсобник»?
Халамейда неторопливо оглядел меня зеленоватыми глазами, которые глубоко спрятались под густыми шалашиками соломенных бровей, снисходительно объяснил:
— Подсобник воздух качает водолазу, сигналы принимает.
Служил я тогда первый год и удивился, как старшина с одного взгляда определил, кто из матросов водолаз, а кто — подсобник.
— Иди устрой им в такелажке постель, — сказал Халамейда и зашагал по светлой палубе к тамбуру матросского кубрика, громыхая большими ботинками, которые никогда не зашнуровывал.
— Давай, братцы! — кивнул я матросам.
— Мишенька, — нежно обратился подсобник к водолазу, — нас, знаете ли, приглашают, стал-быть, и так далее…
«Мишенька» вдруг округлил глаза, на лбу обозначились морщины: я понял, что он рассердился и хочет что-то сказать.
— Ты что, — загудел он наконец басом. — Опять шуточки шутить?! Я тебе что — публика, которую смешить надо и так далее.
— Ну, чего ты напыжился? — неожиданно смело возмутился подсобник. — Первый раз меня видишь? Не знал, какой я?
— Стал-быть, не знал, — недовольно, но уже тише прогудел Мишенька, берясь за ручку ящика-помпы. — В людях находимся. Берись с другой стороны!
Матросы втащили по сходням тяжелый ящик со своим снаряжением.
Второй матрос был тоненький и больше походил на хрупкую девушку. Глаза были у него синие-синие. Будто из морской воды, которая ласково поталкивала деревянный пирс. Удивленное выражение не сходило с его веснушчатого лица. Подумалось: наш корабельный плотник, он же и маляр, матрос Тухватуллин брызнул нечаянно на лицо немного охры. А матрос удивился, да так и осталось на лице такое выражение.
— Сильно качать будет? — спросил он у меня.
«Ишь цаца — качки боится, — определил я. — Знает, что Мишенька ему ничего не сделает, поэтому разыгрывает».
— Покачает…
Проводив обоих на полубак, где в самом носу корабля находилось такелажное отделение, я вернулся на ют.
Сходни лежали уже на палубе, стальные канаты — швартовы наматывались на вьюшки, змеились. Корабль медленно, почти незаметно отходил от пирса. Птицами взвились на реях соседних кораблей флаги. «Счастливого плавания», — перевел Халамейда, который всегда поучал меня.
— А наши что отвечают?
— «Счастливо оставаться».
Мимо проплыли знакомые берега бухты, сделалась тоньше, потом исчезла совсем извилистая дорожка, по которой мы ходили на увольнение через сопку в город; раздалась команда по трансляции «От мест отойти!» — корабль вышел в море.
Волна оказалась небольшая. Вольная. Ветра не стало. Острым носом эсминец распластывал воду, на разрезе она отливала ровным глубоким зеленоватым цветом. За кормой ее гребешок сглаживался, мельчал, исчезал, и поверхность мелко бугрилась от винтов.
Моряки, свободные от вахт, собрались на юте покурить и «потравить баланду» — поговорить.
Халамейда, большой любитель «забить козла», торчал в кубрике, загоняя под желтый стол своих противников, и звонко стучал костяшками.
— Иди-ка в такелажку, — сказал он мне, — поговори с водолазом, чтобы ему не скучать…
Во время прошлого похода Халамейда с великим трудом выиграл у меня последнюю партию и теперь боялся, что я отыграюсь.
Идти в такелажную мне не хотелось, но делать до отбоя было все равно нечего, и я вышел на палубу.
Солнце закатилось, и только светлая полоска зари выдавала место, где вода разнится от неба.
В такелажной кладовой уютно. Ярко горит электрическая лампочка в грушевидном желтоватом плафоне, огороженном толстой проволочной решеткой, на полках-стеллажах — просмоленные канаты, сложенные в бухты, бочонки-анкерки и много другой всякой всячины обширного боцманского хозяйства.
Тухватуллин — маленький, толстогубый и толстоносый матрос (хлебом не корми — любитель послушать) — устроил в широком конце такелажной стол-верстак, на котором работал, когда корабль стоял на рейде или у пирса, и на котором восседал сейчас, сложив ноги калачиком, рядом с водолазом-богатырем.
Подсобник примостился на стеллаже, куда я положил пробковый матрац, и поглядывал вниз на водолаза, тот что-то рассказывал Тухватуллину.
Я взял себе бочонок-анкерок, перевернул его вверх дном, сел и тоже стал слушать.
По бортам корабля била небольшая волна, слегка покачивала, баюкала.
Слова водолаз выговаривал с трудом. Точно кирпичи клал: поищет, поищет — найдет и — бух!
— Смотрит и смотрит на меня тот конек. Стоит в воде напротив и смотрит сквозь иллюминатор в глаза. Кругом разная рыбешка плавает, крошки подбирает — недавно обед кончился, и что осталось, за борт списали, — а этот стоит и смотрит. Очень уж ему интересно, как у меня глаза мигают. Вечно эти коньки такие. Даже написано в какой-то книжке, что они вот таким образом хорошим людям настроение портят… Камбала по своим камбалиным делам ползет, а этот стоит, говорю, и смотрит. Черт его знает, что ему надо. Желтый с боков, как плафон вот этот. А я не люблю, когда работать мешают, взял и отвернулся.
— Как так? — спросил Тухватуллин, сведя узенькие брови. — Ты ведь в скафандре был?
— Стал-быть, в скафандре, раз в воде! — рассердился водолаз. — Кто же без скафандра в воду ходит? Это японцы да туземцы только так жемчуг достают. Помню, раз…
— Ай, говори дальше! — перебил Тухватуллин.
— Так вот. Повернулся я, значит, вместе со скафандром, как, скажем, ты поворачиваешься по команде «кругом», если не по форме к командиру явился…
— Продолжай…
— А что «продолжай»? Гляжу — опять тут. Пришел и глядит и плавниками еще шевелит, чтобы как раз возле глаз быть: течение там. «Постой, — думаю, — я ж тебя проучу!» Нагнулся, взял половинку кирпича — их много около пирса валяется — приметился и кинул. Муть поднялась, и вода не зеленой, а темной стала. А когда муть прошла, вижу: опять сидит мой конек.
— Стоит, наверно? Как конек «сидит»? — удивился Тухватуллин.
— Не стоит, а сидит, говорю. На моем кирпиче сидит и глядит на меня.
— Ай, джигит! — похвалил конька Тухватуллин.
— Взял я кувалду тогда, — продолжал водолаз, не обратив на едкую реплику внимания, — кувалду взял, которой работал, и запустил ею в конька. Брякнулась кувалда на грунт. А потом встала она кверху ручкой, потому что ручка у нее деревянная и тянет кверху.
— Мы сами, Мишенька, знаем, что на каждой станции дают бесплатно горячий напиток, — съязвил матрос на стеллаже по поводу последнего объяснения насчет деревянной ручки.
Мишенька поднял лицо.
— Ты ш-што? — спросил он низким басом. — Я тебе ш-што? Публика?
Матрос беззвучно засмеялся, отвернувшись к борту.
— Давай дальше, — миролюбиво произнес Тухватуллин. — Не обращай внимания.
— Не надо?
— Не надо…
Мишенька уселся поудобнее.
— Вижу: опять сидит конек на ручке кувалды и опять на меня глядит. И плюнул я тогда, братцы, с досады на него, а только выплюнул клапан изо рта, сквозь который водолазу воздух подается. Я в легком костюме был. И пришлось мне спешным порядком наверх подниматься — не мог ртом клапан поймать, а без воздуха долго не вытерпишь без привычки…
— Йх-йх-йх! — засмеялся Тухватуллин и до того прищурил глаза, что они стали похожи на узенькие щелочки.
— Так что же? — спросил я, видя, что Мишенька снова наморщил свой лоб. — Прогнал ты конька?
— Сам ушел. А только другой появился, еще вреднее, знаете ли.
— Ну, пошел теперь до жвака-галса баланду травить, — проворчал подсобник. — Не слушайте, братцы, — врет он.
— Говори, — разрешил Тухватуллин и потер руки в предвкушении новой истории.
— Так вот. На второй день спустились мы вдвоем. Работа была все та же — ровнять грунт у пирса: другой там хотели строить, хороший. Провели нам пожарные шланги, пустили воду под напором. Ею-то мы и ровняли грунт. Работа вроде простая с виду — води, мол, «пипкой» туда-сюда, а на самом деле не так.
— А в чем дело?
— А ты держал трансбой, когда из него вода бьет?
— Нет, «трансбоя» я не держал…
— Так знай, — Мишенька назидательно поднял свой короткий палец: — трансбой и на суше трудно держать — назад он толкает. Сила есть такая, реактивная называется, а в воде его и вовсе не удержишь, потому что человек там весит вместе со скафандром и прочей сбруей всего лишь пять кило. Так что там поволокет тебя в сторону, обратную струе…
И Мишенька довольно поглядел на меня и Тухватуллина, торжествующий, что сумел столь ловко объяснить, но тут же нахмурился: подсобник засмеялся.
— Ш-што тебе так весело?..
— Какой же из тебя лектор, когда ты брандспойт «трансбоем» называешь?
Но Мишенька, к нашему изумлению, на этот раз не возмутился.
— Ну и что? — сказал он. — Все равно назад толкает. Помню, раз…
— Давай про этот раз говори…
— Так вот. Спустились мы. Я и еще один. Алексеем звали. Мы с ним вместе и водолазную школу кончили. Был он парень какой-то непонятливый — от работы отлынивал… А иногда скоро делал. Видно, прославиться хотел, так я думаю. Он, наверное, и в водолазы потому напросился, что думал — все они героями бывают. А когда походил под водичкой, то увидел, что ничего необыкновенного нет. Скучно ему стало, и так далее. А инструктор нас тогда усиленно под воду гонял, чтобы привить нам водолазные навыки. Как раз к тому времени Лешка стал неохотно в скафандр влезать. Все увильнуть старался. Да и то правда: неинтересно было по три раза в день один и тот же винт на катере привертывать да отворачивать. Катерок нарочно затопили рядом с берегом, чтобы нас учить. Вот опустится Лешка по трапу, когда все-таки его как-нибудь заставят, сядет на нижнюю ступеньку под водой, чтобы его старшина сверху ногой не достал, и сидит, о будущих подвигах мечтает, знаете ли… Был он, однако, парень острый: теорию лучше инструктора знал, его и выпустили вместе со всеми.
Так вот. Работаю я. А Лешка лег на грунт и заснуть пробует. И никак это не удается — вода его с боку на бок переворачивает, да и подачей воздуха руководить надо.
Терпел я это. Работал.
А потом встал Лешка и начал мне по шлему камушками кидать — звон стоит.
Терпел я это. Работал.
Потом стал он шлангом баловать, струю воды на меня направлять.
Терпел я это. Работал.
А потом взяла меня обида, потому что один я работаю, а Лешка встал напротив меня и глядит — капля воды конек!
Сигналю: прибавьте, мол, воды. Прибавили напор. Мне со злости мало показалось. Еще прибавили. Еле на ногах держусь.
Водолаз развел короткие руки:
— Вот такие камни катятся — в воде они легкие. «Вот, думаю себе, хорошо», — и направил струю на Лешку… Улетел он куда-то, и так далее. Потом оказалось — вылетел он на поверхность, потому что мы работали вовсе на пустячной глубине. Спуститься ко мне он не смог. На голове шлем — тянет книзу, на ногах свинец — тянет книзу, а средняя часть воздухом надулась — тянет кверху… Долго висел так Лешка — не может головой золотника достать, чтобы воздух стравить.
Тухватуллин опять смеялся до слез и долго не мог успокоиться.
— Потом уж увидели ребята с пирса, подтянули его за сигнальный конец. Ох, и шум был тогда, скажу я вам! Меня от работ «освободили», и драил я целый месяц медяшку и палубу. А Лешку тоже драили. На собрании. Вроде подействовало. Работать начал хорошо и со старшинами перестал ругаться. Только не поверил я, чтобы такой Лешка да вдруг хорошим стал! Пробовал он подружиться со мной, но я — ни в какую.
Так и вышло по-моему.
Встречался я с девчонкой тогда. Там это еще было, в базе.
Мишенька неопределенно махнул широкой ладонью, полагая, наверное, что именно в той стороне и есть «база», где он встречался с девчонкой.
— Ничего вроде девчонка. Тоненькая такая. Брови, как чайкины крылья. И лицом белая. Характерная только: что скажешь — не так да не этак. То есть, не характерная, а так себе — сегодня одно на уме, завтра другое. А только нравилась она мне.
Пошел раз на берег я и увидел картину, стал-быть: танцует моя Ниночка с Лешкой и мило ему улыбается, и он ей тоже, и так далее…
Водолаз придавил окурок папиросы, казавшийся особенно маленьким в его толстых, будто воздухом надутых пальцах, и шумно вздохнул. Видимо, вспомнилась ему «характерная» Ниночка, которая мило улыбалась другому, и стало грустно от этого. Он долго молчал, задумчиво устремив глаза в угол такелажной.
— Совсем рассерчал я на Лешку, потому что крепко меня заело. Был бы парень, как надо, подошел бы и сказал. Так, мол, и так — люблю ее или ш-што там… Я бы уж стерпел на сердце, коль и она его любит. И вообще, как, стал-быть, это получается, что такой вовсе даже незавидный парень может Ниночке нравиться? Погляжу — и тошно становится. Мизинцем ведь перебить! Только и добра, что языком молоть мастер.
— А почему ты сам не пошел к Лешке первый? — спросил подсобник.
— Ты ш-што?! — грозно сказал Мишенька, повернувшись к нему. — Я тебе ш-што?
— …Публика?! — выпалил Тухватуллин и рассмеялся.
— Не перебивай! Знаю, что говорю. Так вот. Может, и огрел бы я Лешку, да нельзя — устав… К тому же дали нам с ним задание. Найти якорную цепь у другого берега бухты. Самое там вредное место. Волна страшенная с моря накатом идет. Под водой-то все равно, а на нашем катере глаз да глаз нужен, чтобы за шлангами и сигнальными концами следить.
Эсминец там стоял до этого. А потом шторм поднялся, и сообщили: застиг он торпедные катера в море. Так приспичило, что не стали на том эсминце якорь выбирать, потому что долгое это дело — бросили якорь вместе с цепью на грунт и ушли. Катера спасать. Когда мы подошли, он уж снова там стоял. Наш водолазный катерок против эсминца — так себе. Матросы там ходят сверху по палубе, глядят, как я в воду пойду — то-то диковинка!
А было нас на катерке водолазном трое: я, Лешка и старшина наш. Про этого старшину особый разговор нужен. Интересный человек: по двадцать пять часов в сутки спать мог. И ни о чем никогда не заботился. Помню, раз…
— Давай потом про старшину, — попросил Тухватуллин.
Водолаз глянул на него сердито, но спорить не стал.
— Спустился я первый. Глубина — сорок метров. Грунт — ил. Ночь. Долго бродил. Можно сказать, не ходил, а ползал в иле. Муть поднялась — фонаря не видно. Темно, хоть глаз коли. Даже страшно стало — никогда в такой темноте не бывал. Как слепой и глухой ходишь, только шипит воздух из шланга, да за сигнальный конец дергаешь.
Мишенькин бас глухо запутался в бухтах каната. Я на миг представил себе немую и черную пучину и зябко поежился от неприятного ощущения.
— Чую: около часа сижу в воде, пора выходить. Онемели пальцы на руках и ногах. Нет цепи — и баста! Видно, засосало в грунт ее. Дернул за сигнальный конец, сообщить хотел: наверх, мол, выхожу. Слышу, повис он, как тряпка. И быстро, быстро мне ноги сдавливать начало. Я — хоп рукой за шланг: враз понял, что воздух выходит. Зажал его покрепче, слышу — опускается он ко мне. Да поздно зажал — мало воздуха осталось. Не понял я сразу, в чем дело, не знал, что шланг и сигнальный конец передавило бортом нашего катера — крепко стукнуло об эсминец его. Накат, я говорю, страшный был, да и старшина не доглядел. И остался я отрезанным на грунте. Наверх выйти — сразу понял — не смогу, даже если грузики отрежу, которые для весу на грудь привешиваются: воздуха мало. Холодный пот прошиб, и сердце вроде чугуном охватило…
Водолаз замолчал и похлопал себя по карманам. Тухватуллин подал ему папиросу, зажег спичку. За бортом глухо уркнула волна, зловеще зашипела.
— Лег я на грунт. Темно и тихо опять же…
Голос рассказчика поднялся выше, зазвенел.
— Как в могиле темно и тихо! Только на Лешку надежда осталась. Знал я — ищет он меня, из последних сил выбивается, ищет: мало мне жить осталось. Лежу. Фонарь не тушу: может, по свету найдет?.. А попробуй найди! Бухта большая, мало ли куда я ушел во тьме. Шланг я за пояс подоткнул: слабые руки стали. Дышать-то нечем вовсе.
Небольшая волна приподняла нос корабля. Заскрипели переборки. Видимо, начинался ветер.
Знаю, скоро и другие водолазы спустятся — вызвали и их, конечно. Да не поздно ли найдут… Мысли уже путаться начали, и видится мне, будто я на воле, где воздуха много, много. Ну, скажи, как много, просто непростительно, что я мало дышал им там. И то ли чудится мне, или вправду слышу: стучат где-то железом — мне сигналят… А чем я им отвечу? Знал я: столпились сейчас матросы у борта эсминца, глядят в черную воду, ждут, когда меня Лешка найдет…
Водолаз замолчал.
Мне опять отчетливо представилась бездонная морская пучина, безмолвная и черная, и большой, с былинного богатыря, человек в скафандре, в котором осталось совсем мало уже негодного воздуха. Стало душно, будто это не Мишенька, а я лежал на грунте без воздуха под многотонным слоем воды.
— Говори, пожалуйста, дальше, — попросил Тухватуллин. Ему рассказ, видимо, тоже напомнил, что сидим мы в закрытой такелажной, где душно, он спрыгнул со столика-верстака, взобрался по вертикальному трапу и открыл люк. Лампочка автоматически потухла, стало темно, и только монотонно колотили волны в борт да глухо ухал ветер.
— И полезли, братцы, в голову мысли разные. Дом вспомнил. Он в деревне у нас, на Урале. Ставни синенькие такие, веселые. Вспомнил Ниночку, Лешку и себя в этой троице, и такая мысль пришла, что стыдно.
Теперь водолаз говорил тише, лица не было видно в темноте.
— Ну, как, думаю, не будет он искать меня — враги ведь! Гоню такую думу, а она опять вертится. Напряг я тогда все силы, чтобы не потерять сознание, и давай перебирать все Лешкины шаги. Поставил себя на его место и подумал: разве не пошел бы я искать Лешку? И на дне морском, перед смертью, стыдно стало, что плохо о человеке подумал… И так я решил: как вытащат — первый пойду к Лешке и скажу все, что думаю про нашу с ним вражду. По сути-то дела друзьями нам надо быть, а не врагами. Только подумал так, как перед глазами все заволокло. И уже как во сне вспомнил я, что нет ведь больше на катере костюма, в котором можно на такую глубину спускаться. Не захватил незаботливый старшина. Был один — на мне он. Остались там только легкие, в каких больше как на двадцать метров надолго не ходят…
Водолаз глубоко вздохнул мощной, широченной грудью, затянулся дымком. Папироса ярко обозначилась в темноте, осветив крепкие скулы и круглый лоб.
— Их, пропадаит маладая жизна, — сказал Тухватуллин и замолчал, не требуя продолжения.
— Открыл глаза, вижу — светло. И Лешкино лицо в иллюминаторе. Худое, худое, в красных пятнах, а по лицу — слезы…
— Ты ж без памяти, говоришь, был, — произнес подсобник со стеллажа. — И потом: может, он просто вспотел. А ты говоришь — слезы.
Тухватуллин захлопнул крышку люка. Плафон ярко вспыхнул, осветив такелажную, желтеющие анкерки, светлый брезент, медные поручни трапа, на которых заблестел зайчик, и круглое лицо Тухватуллина, довольного таким оборотом дела.
— Может, и просто вспотел, — согласился Мишенька. — Нелегко наверх выходить, не отдыхая. Инструкция запрещает. Заболеть можно. И вообще не в том дело, вспотел он или нет. До сих пор я дивлюсь, как это человек без малого час на такой глубине был и притом в легком костюме. Вот это и есть форменное геройство.
— Ай, ай, — укоризненно покачал головой Тухватуллин. — Зачем врешь?
Мишенька нахмурился.
— Ты ш-што?.. Я тебе ш-што? Лешка! — сказал он вдруг подсобнику. — Ходил ты за мной в легком или нет?
Тухватуллин удивленно приподнялся, глянул на стеллаж.
— Это ты его наверх таскал?
Что-то песенно пробурлила волна за бортом.
— Он, — подтвердил Мишенька. — Он хороший парень, Алексей. На язычок только больно уж острый. Ты закрепил ли скафандр?! — грозно обратился он вдруг к хорошему парню Алексею. — А ну-ка, сходи — ветер поднимается!
— И то правда, — согласился Алексей, — да спать надо потом, а то ты еще что-либо соврешь…
Мишенька наморщил лоб, собираясь задать свой вопрос про публику, но Алексей уже спрыгнул со стеллажа и поднялся наверх.
— А как же с Ниночкой? — спросил я.
— Ну, как. Ничего мы с Лешкой не говорили, когда в госпитале лежали, от кессонной болезни лечились. Это такая болезнь приключается, когда без передыху наверх выходишь. Помню, раз…
— Ай, опять «раз». Говори дальше!
— Так вот. Выздоровели, вместе на увольнение пошли. Новый старшина пустил — старого на «губу» посадили. Вредный был, никогда вместе не отпускал, не хотел о катере беспокоиться. Помню, раз…
— К Ниночке пошли? — схитрил Тухватуллин.
— К Ниночке. Идем, молчим. Подходим к дому. Молчим. Зашли. Оба. И видим: вовсе даже другой парень сидит там. Гражданский. Поглядели мы с Лешкой друг на друга и вышли молчком. Что говорить? Да еще про такую вертихвостку…
Опять стадо темно — открылся люк.
— Давай, братцы, наверх, старшина зовет на вечернюю поверку, — сказал голос Алексея. Мы с Тухватуллиным поднялись наверх, Алексей неумело спустился сквозь узкий люк и захлопнул крышку.
Было темно и ветрено. Вода булькала и шумела вдоль борта. На небе еле угадывались тучи и промежутки меж ними. Ярко горели топовый и бортовые огни, на мачте звонко щелкал вымпел. Завтра должен был разыграться шторм, и я от души пожалел Лешку, который боялся качки.
— …Маленький-то тоже водолаз, товарищ старшина, — сказал я Халамейде, когда кончилась вечерняя поверка.
— Значит, подсобник — который здоровый.
— Да нет же! Оба водолазы, и маленький большого спас.
Халамейда не ответил, укладываясь спать.
— Что ж, поговорили вы там? — поинтересовался он, завернувшись в синее одеяло, так что наруже остался лишь нос да зеленые глаза.
— Поговорили, — ответил я, вспомнив, как лежал на грунте Мишенька, и мысленно поблагодарил старшину за то, что он догадался прогнать меня из кубрика в такелажную.
— Ты тогда им завтра принеси это самое, от качки которое, — сказал Халамейда сонным голосом. — Селедки принеси. До Камчатки далеко.
— Ладно, принесу, — пообещал я, подивившись упрямству старшины, так и не захотевшего вслух признать, что оба матроса — водолазы.