Наступали сумерки, тайга вокруг меня шумела все таинственнее и тревожнее. Неширокая и полноводная Сосьва бархатно темнела далеко внизу, виясь между сопками.
На противоположном берегу круто поднимался по склону маленький поселок лесорубов, там в окнах засветились первые огоньки.
Вот по доскам моста неспешно протарахтел автобус, остановился у начала поселка, возле нижнего склада. В обе двери высыпали фигурки людей, стали врассыпную молча подниматься по склону, исчезать среди светлых рубленых домиков.
Ее все не было. Я уже давно переволновался, устал и теперь сидел, привалившись к морщинистой осине, в каком-то блаженном безразличии и, казалось, не ждал. Вечер надвигался на меня как темный мешок, и мне было хорошо.
Но я ждал. Я понял это по тому, как вдруг застучало в висках, когда там, на улочке поселка, появилась она в чем-то светлом, остановилась и жестом, который я тотчас вспомнил, поправила волосы.
Я бросился вниз навстречу.
Днем, при первой мимолетной встрече, в конторе, мне показалось, что она очень изменилась, не постарела даже, а просто стала другой. Но, может быть, я забыл, неправильно помнил, придумал себе иную? Теперь, в сумерках, я увидел вблизи то самое лицо, такое же худощаво юное, те же зеленые чистые глаза… И мне уже чудилось, что помнил я ее именно такой.
Она шла ко мне по мосту в тапочках на босу ногу, пружиня на каждом шагу, как ходят в восемнадцать лет.
— Боже мой, какой случайный случай! Какой сумасшедше случайный случай! — все повторяла она, пока подходила, пока мы выбирали бревнышко на берегу и устраивались.
Она вытянула ноги, скрестив ступни, опустила руки, загляделась на воду.
Мне почему-то было очень трудно начать разговор.
— Как же мне теперь величать вас? — сказала она, не шевелясь.
— Все так же, Сашей.
— О!.. — Она покачала головой. — Как будто не было этих тридцати… Какое! Тридцати четырех лет?
— Как будто!
— Но они же были, были, были…
— Значит, и мне нельзя называть вас Танюшей?
— Нельзя. Я теперь Татьяна Андреевна, старая барыня на вате, как говорили у нас дома.
Мы помолчали. Я все смотрел на ее тонкий профиль, уже теряющий в полутьме четкие очертания и оттого еще более юный. Она почувствовала мой взгляд. Снова покачала головой.
— Нет, невозможно расспрашивать. Ведь у нас с вами прошла целая жизнь. И страшно задать вопрос — точно стронуть камень на осыпи. Правда?
— Вы давно здесь?
— С весны. Впереди еще месяц — нужно изучить скорость течения и уровни воды в осенний период. И домой.
— В Москву?
Она кивнула.
— Туда же, на Пятницкую?
Она снова кивнула, но не сразу, помедлив, будто сомневаясь. Вдруг сказала громко, резко:
— А вы, значит, приехали громить и карать?
— Служба. Это же мой район.
— Парень не виноват.
— Откуда вы знаете?
— Знаю.
— Расскажите, пожалуйста.
— А нечего рассказывать. Достаточно на него взглянуть.
— К сожалению, этого мало. К нам в областную прокуратуру пришло коллективное заявление очевидцев. И сегодня в конторе мне подробно рассказали… Говорил с пострадавшим. Читал приказ об этом драчуне — парень он недисциплинированный…
— Но его-то вы еще не видели!
— Увижу, непременно увижу. В общем, ничего таинственного в этой истории нет, обыкновенная драка с последствиями в виде пожара. А пожар — отягчающее обстоятельство. Хорошо еще, что сгорел небольшой участочек леса…
— Обстоятельство, показания… — Она вздохнула. — Неужели человек сам по себе не обстоятельство?
— Наряду с другими. Да я бы по этому ерундовому делу не потащился сюда. Но давно здесь не был, приехал больше для профилактики.
Она вдруг посмотрела мне прямо в глаза.
— Вы женаты, Александр?.. Господи, назовите свое отчество, я же не знаю!
Мне сделалось грустно.
— Григорьевич.
Она ждала ответа. Но мне не хотелось разговора об этом.
— В командировке я всегда холост.
Конечно, это была ужасная острота.
— О господи! — тихо сказала она.
— А вы довольны жизнью, Татьяна Андреевна?
— Я люблю свою профессию, работу, в ней есть и научный поиск, и выход в практику. Я много езжу по стране — интересные места, интересные люди. В конце концов, давать воду людям, полям, пустыням — в этом удовлетворение, радость, чувство, что приносишь пользу…
Она говорила торопливо, отрывочно, будто заранее приготовленными словами.
— Значит, вы счастливы?
— Да, да, да! — Она поднялась. — Свежо. Тут у вас на севере в это время вечера уже холодные. Удивительная у нас с вами встреча! Не думала, не гадала… А паренька этого повидайте до всяких следствий. Я знаю, вы завтра поедете на место пожара… Так до того. Пожалуйста, я прошу вас, Александр… — Она прыснула. — Думаете, я запомнила отчество? По-моему, даже не слышала, как вы назвали… Вечно попадаю в глупое положение: спрашиваю человека, как его зовут, и не слушаю ответа. Вторично спросить уже неловко, и вот мучаюсь и выкручиваюсь…
— Григорьевич, — повторил я, и мне сделалось еще грустнее.
— Ну, теперь запомню до гробовой доски! — Она рассмеялась. — Пойдемте. Парень этот вон где живет — с краю третий снизу дом, видите? Прямо с утра, он на больничном и дома. Хорошо?
— Хорошо, Татьяна Андреевна.
— И после этого поговорим, я вам кое-что о нем расскажу. Вы завтра еще здесь? Ой, засыпаю на ходу, ужасно устала! Нет, нет, не провожайте, тут не принято. Репутация, знаете!
Мы уже вошли в поселок. Она быстро и легко пошла вверх по крутой улочке. Задержалась, крикнула мне:
— А Пятницкую вспоминали? Хоть разочек? За эти годы?
Я не ответил. Она махнула мне рукой, свернула направо и вошла в тот самый дом, где жил паренек, из-за которого я приехал в этот глухой таежный поселок.
Долго стоял я на берегу реки. Стало совсем темно. Поселок после тяжелого рабочего дня сразу заснул, погасли огни. Было тихо. Только несильные порывы ветра потряхивали верхушки деревьев да неумолчно шуршала и шелестела река.
И тут впервые за эти тридцать четыре года с ослепляющей яркостью увидел я тот далекий морозный московский вечер.
Как давно это было! Тридцать четыре года — целая жизнь. И что за годы! Рушились города и страны. Гибли близкие и далекие. Народы исчезали в огне и дыму пожарищ, в газовых камерах и крематориях. Отчаяние и надежда попеременно разом охватывали миллионы людских сердец. Казалось, что же после этих ураганов могло сохраниться в человеческой памяти?! Но тот порыв души… Он, оказывается, жив.
После южного городка, в котором прошло мое детство, все тогда было внове для меня: сугробы снега, за которыми фырчали невидимые автомобили, звонкий скрип шагов, неожиданные таинственные повороты переулков и это погружение то в зеленоватый лунный свет, то в сиреневый сумрак. Спутники мои, Дима и Володя, перебрасывались короткими словами вроде «Застанем?», «Обещали!», от которых сердце мое начинало колотиться и сладко замирало.
В те первые месяцы моего студенчества новые товарищи приобщали меня к московской жизни. В жизни этой мне предчувствовалось нечто особенное, от чего захватывало дух и кружилась голова, какие-то сладостные тайны. Я не мог бы сказать какие, что-то неопределенное, прекрасное, высокое и в то же время низменное…
Мы свернули в небольшой заснеженный двор, по узкой тропинке гуськом прошли к высокой темной двери. Помню теплый печной дух коридора. Тусклую от пыли лампочку под потолком. Огромный в медных обручах сундук, на котором грудой лежали пальто, шубы, шапки. Тоненькая, темноволосая, темноглазая девушка со смехом торопливо обметала веником снег с наших ног. Мы пошвыряли наши по-студенчески замызганные, ветром подбитые пальтишки на чьи-то меха и вошли в комнату.
В лицо мне метнулось что-то пушистое и горячее, скользнуло вниз и между ногами, жалобно мяуча, протиснулось в коридор.
— Милка вас посвятила! — радостно засмеялась за моей спиной тоненькая девушка.
— Мальчики, шарады, шарады! — закричали в комнате.
И закружился вечер…
До тех пор я никогда так не проводил время. В моем городке молодежь, собираясь по вечерам, до одурения шаркала ногами по паркету, вытанцовывая фокстрот, румбу, чарльстон. И обычно, сидя весь вечер в углу среди нетанцующих, я мучился от ревности и уязвленного самолюбия. А потом одиноко плелся домой, в то время как «мою» девушку провожал очередной танцор в модных брюках клеш.
А здесь, в старинной московской квартире, играли в глухонемой телефон, в шарады, угадывали картины, читали стихи. Здесь можно было импровизировать, дурачиться и не бояться показаться смешным. И я чувствовал себя не хуже других, а стихов знал даже больше. Один раз мне аплодировали, когда я придумал, как в шараде изобразить букву «о». Когда до этой буквы дошла очередь, я, дико осмелев, вытащил на середину комнаты ту самую тоненькую девушку и мы, упираясь друг в друга пальцами ног, обняв друг друга за шею и выгнувшись в противоположные стороны, замерли в букве «о» и стояли так долго, пока длилась овация.
В этой квартире жили две сестрички. Тоненькая была младшей, звали ее Танюшей. Она была очень смешлива, и в углах ее рта постоянно дрожали спрятанные там пружинки. Старшая, Соня, была строже, говорила менторским тоном, судила безапелляционно. И в спорах мы с Танюшей постепенно объединились против нее. Соня раздражалась. А мы с Танюшей весело переглядывались и дружно ее подзадоривали.
Потом, когда все утомились, из глубины квартиры пришел высокий седой старик в очках, с папиросой, приклеенной к нижней губе, оглядел нас поверх очков.
— Ну что, вертопрахи, нашумелись? Ну-ка, девки, музикштунде!
Он сел аккомпанировать. Соня и Танюша подошли к роялю. Они пели дуэтом старинные романсы. Я помню только один — «Элегию» на стихи Дельвига. Потому что на словах:
Когда еще я не пил слез
Из чаши бытия,
Зачем тогда в венке из роз
К теням не отбыл я!
голосок Танюши выделился и повел высоко-высоко, в душе у меня что-то такое случилось, такое… до боли чистое и прекрасное…
Стали собирать на стол: чай с сахаром вприкуску и коржики, традиционные коржики, которые пекла Соня. И тогда мы с Танюшей, не сговариваясь, встали и вышли в коридор. Кто-то из нас отпер дверь на улицу, мы оказались на крыльце, не чувствуя, не замечая мороза. И сразу же поцеловались. И стояли вечность, прижавшись щекой к щеке. И ледяные иглы танцевали у меня в глазах.
А по дороге домой в общежитие я сказал моим друзьям об этом поцелуе. И Дима, который был старше и опытнее, с усмешечкой заметил:
— Ну, знаешь, если девушка с первой же встречи с незнакомым парнем сама лезет целоваться… Не обольщайся!
Мне стадо стыдно моей неопытности. И я ответил какой-то пошлой шуткой. Не мог же я признаться друзьям, что то был в моей жизни первый поцелуй!
В квартире на Пятницкой больше я не бывал и Танюшу не видел ни разу. До самого этого дня.
В десять часов солнечного теплого еще сентябрьского утра постучал я в дверь указанного мне дома. Открыла дородная женщина с суровым лицом. Зорко оглядела меня.
— Следователь? — Голос соответствующий: низкий, грудной. — Входите. Ожидает вас птенчик.
— Здравствуй, Виктор! — сказал я коренастому пареньку, который стоял за ее спиной, несколько набычившись, широко расставив ноги, глядя на меня исподлобья.
— Имейте в виду, — ответил он с вызовом, — я вас не просил приходить.
Очевидно, он жил именно здесь, в передней комнате, где в правом углу стояла его кровать, висела гитара и на подоконнике высоко громоздились книги.
В глубине за перегородкой были еще две комнаты. В распахнутые двери я увидел в одной высокую постель с пирамидой белоснежных подушек, иконку в изголовье, цветы на подоконнике. В другой стояла лишь узкая железная койка, застеленная по-солдатски, над ней на стене на гвоздике светлое платьице, а на полу груда ящиков и сумок с приборами. На тумбочке у кровати стояла чья-то фотография, лица разглядеть я не мог.
Мы уселись с Виктором друг против друга. Он положил на колени забинтованные кисти рук и уставился на меня.
— Татьяна Андреевна, конечно, наговорила вам, что я не виноват, что я несчастная жертва, раскаиваюсь и всякое такое. Так вот, я ни в чем не раскаиваюсь. Сидорова бил и прибью еще не так.
Он смотрел на меня с ненавистью, которая, надо полагать, относилась к Сидорову.
— А пожар?
— И в пожаре виноват я.
— Что, небрежность?
— Преступное легкомыслие!
Нет, он не смеялся надо мной, он кипел негодованием.
— Вот воспитываю себя, а ничего не получается. Должен человек собой управлять? Должен! Знаю! А приходит такой момент, и не могу. Черт в меня вселяется и несет…
— Значит, ты все-таки раскаиваешься в драке?
Он посмотрел на меня с удивлением.
— Так я ж про костер. Обязан был сперва затоптать огонь, а потом идти бить ему морду. А я как последний дурак вскочил, про все забыл…
Дородная женщина, слушавшая издали, подошла ближе.
— Следователь, ай засудишь?
Я пожал плечами. Она завздыхала, ушла к себе.
Паренек действительно оказался любопытным. Но фотография там на тумбочке притягивала — я никак не мог разобрать, мужское лицо или женское с короткой стрижкой? И разговор у меня не вязался.
— Послушай, Виктор, из-за чего ты затеял драку? В конторе мне объяснить не могли. Сидоров говорит: без всякой причины.
— Ненавижу его, паскуду! — сказал он со страстной силой, и краска быстрой волной залила его лицо, шею. — Гляделки его бессовестные, пасть похабную!..
— Ну, знаешь, это не основание, чтобы драться. Мало ли кто кому не нравится. Мне, например, он показался обыкновенным и даже симпатичным парнем.
Виктор отвернулся, проговорил глухо:
— Нет в поселке ни одной девушки или женщины, чтобы он про нее чего-нибудь грязного не сказал.
— И ты за всех дерешься? Как Дон-Кихот!
Я хотел пошутить. Но шутки не получилось. Мне вдруг сделалось неловко. Отчего-то я вдруг потерял уверенность в себе и снисходительный тон, которым я давно научился разговаривать с людьми, мне не давался.
— Я терпел, — продолжал Виктор. — Я много раз говорил ему, чтобы перестал. Один раз так слегка съездил ему за медицинскую сестру, работала тут раньше. Из-за него же уехала, перевелась. Ну, не подействовало.
— А в этот раз за кого?
— Не расскажете?
— Обещаю.
Он доверчиво кивнул и, понизив голос, сказал:
— За Татьяну Андреевну.
— Она знает?
Он широко улыбнулся с какой-то простодушной хитростью.
— Да вы что! Да она б меня… не знаю… убила бы! Она думает, за Клаву. Вон у поварихи, — он показал на комнатку с иконой, — у Пелагеи Филипповны в помощницах.
— Но все же нельзя драться, Виктор! Лучше рассказать об этом открыто, на собрании, с фактами…
— Не годится! Только ославишь. Собрание пройдет. А слух останется. Знаете, как у нас говорят: нет дыма без огня… Не годится! — повторил он убежденно.
— Ну тогда пеняй на себя. За рукоприкладство не миновать тебе наказания.
— Это я знаю! — неожиданно легко и весело оказал он. — Это уж как пить дать.
— Да еще изувечат тебя. Вон руки Сидоров тебе ободрал.
— И совсем не Сидоров! — громко сказала из своей комнаты Пелагея Филипповна. — Это он пожар гасил. Без него в десять раз больше сгорело б!
Да, обыкновенная драка, никакой проблемы для юриста, даже и не такого опытного, как я. Больше мне тут делать было нечего. Но я зачем-то поехал на место пожара и долго бесцельно бродил среди порыжелых, обгоревших сосен. Потом я вернулся к реке и пошел по берегу.
Было часа три, солнце еще стояло высоко и грело. Наконец я увидел деревянный помост, далеко нависающий над водой. Увидел на помосте ее — в брезентовой куртке, с закатанными по локоть рукавами, в брюках и резиновых сапогах. Она возилась с какими-то приборами. Ей помогали две девушки.
Я глядел на нее издали. Мне было интересно смотреть, как она, ловко становясь на колени, склоняется над сверкающей гладью реки и замирает, будто совершает таинственную молитву. Как она, быстро выпрямляясь, высоко над собой поднимает тонкую руку с искрящейся пробиркой и, запрокинув голову с тяжелым узлом темных волос, щурясь, рассматривает пробирку на солнце. И все вокруг нее — и две оживленно болтающие девушки, и неторопливо проплывающие розовые стволы сплава, и лесистые берега, окаймляющие светло-синее небо с быстрыми облачками, — все обретало для меня общий глубокий смысл.
Она заметила меня, помахала рукой.
— Сейчас освобожусь! Александр… — запнулась и, так и не вспомнив мое отчество, расхохоталась. — Ладно, не обижайтесь, посидите на берегу! — И, продолжая смеяться, стала говорить что-то девушкам, которые с любопытством то и дело оглядывались на меня.
Потом мы долго шли рядом вдоль берега. Вода плескалась у самых ног. По дну реки ползали блики и тени.
— Татьяна Андреевна, чья фотография в вашей комнате?
Я хотел сказать о другом, о нашем разговоре с Виктором, о том, что она была права и дело не так просто… Но вопрос вырвался против воли, и было уже поздно.
— Мой сын.
— А, значит, у вас сын…
— Да. Студент. Сейчас тоже на Урале со строительным отрядом. Южнее, под Пермью.
— Значит, сын…
— А у вас… есть дети?
Ах, как я не хотел говорить об этом! Но пошутить я уже не смог.
— Семьи у меня нет.
Она промолчала. И я почему-то стал оправдываться: суматошная жизнь, работа, переезды — так и не выбрал время, не встретил человека…
Тропинка кончилась. Перед нами поднималась серая скала, выступающая далеко в реку.
— Смотрите, будто нос корабля, — сказала она.
Мы оба долго и молча смотрели на эту серую громаду.
— Танюша… Простите, что я спрашиваю… Вы помните… Помните тот вечер?.. И то, как мы вышли с вами… на крыльцо?..
— Помню, — сказала она, продолжая смотреть на скалу.
Нет, я не мог решиться на этот вопрос. Она долго ждала. Потом посмотрела мне прямо в глаза.
— Что же не спрашиваете? Мужчин это всегда так волнует: первый или не первый… Да, это был первый поцелуй в моей жизни. И очень, очень долго он оставался единственным…
— Я этого не понял тогда, Танюша. Молодость, глупость…
Она медленно покачала головой.
— Нет, Саша, это было малодушие.
Она попала в цель. Мне стало больно. По укоренившейся привычке тотчас же заработало мое самолюбие, и я пустился придумывать аргументы и мотивы, чтобы выставить свое благородство, свою мужественность. Но язык мой отказался от этой лжи.
— Да, правда. Я не поверил себе, а поверил чужой насмешке, случайному слову… И предал все — и мое чувство, и наш поцелуй, и вас…
— Много месяцев… даже лет… я не могла вам это простить.
— До сих пор?
— Я злопамятная. Хотя нет… Теперь это так далеко… Просто эта наша удивительная встреча всколыхнула…
Девушки там, на помосте, стали аукать и звать ее. Она заторопилась.
— Извините, что-то у них не ладится… Я побегу. А вам лучше сюда, прямиком вверх, — здесь ближе. Будете в Москве, заходите обязательно. Хорошо? Прощайте. И подумайте, как быть с Виктором!
Она побежала рысцой по тропинке, гулко стуча сапогами. Не обернувшись, махнула мне рукой и скрылась за поворотом.
Больше мы не встретились.