Последние часы перед Медногорском Ганшин уже совсем не отходил от окна. Прижавшись лбом к холодному стеклу, он напряженно, до рези в глазах всматривался в даль. Но там была все та же бесконечная, унылая оренбургская степь, окутанная снежным дымом. Только изредка внизу, под насыпью, поднимались шапки снега над занесенными избами, чернели, точно червоточины, прорытые в снегу глубокие ходы, да у переездов стыли одинокие бесформенные фигуры, глядящие из-под локтя на проходящий поезд. И сейчас же снова снег, снег в небе, в воздухе, на земле…
«Я был прав, это тоска, смертная тоска!» — в который раз мысленно восклицал Ганшин, воображая себе жизнь в одинокой избе, за обледеневшим оконцем, под неумолчный вой ветра.
Но как ни очевидна была его правота перед Ольгой, с каждой минутой, приближающей встречу, он волновался все сильнее.
Несколько дней назад, войдя в кабинет начальника, Ганшин услышал, как тот почтительно оправдывался в телефонную трубку. Да, да, в Медногорск будет немедленно командирован инспектор. По имеющимся в министерстве сведениям, лечебное дело там действительно поставлено еще слабо… Конечно, отдел запланировал самые решительные меры…
— Какого черта там тянут с открытием нового корпуса больницы! — досадливо проговорил начальник, бросая на рычаг трубку. — А тут за них выговоры получай! Горнорудный комбинат в центре внимания… Придется кому-нибудь съездить на несколько дней, подстегнуть их как следует.
Ганшин перевел дух и сказал безразлично:
— Может быть, мне поехать…
Весь тот последний год в институте они с Ольгой провели вместе — ходили на концерты, на каток, занимали друг другу места в читальном зале и ни разу не говорили о самом главном. Однажды только, прощаясь, он задержал ее руку и, запинаясь, через силу сказал:
— Оля, скоро распределение. Как же мы?
Но она с таким испугом выдернула руку, так торопливо залепетала: «Нет, нет, молчи, молчи! Мы ведь так все понимаем. Не порть, пожалуйста!» — что он больше не заговаривал о будущем.
Распределение все смешало: ее оставили в Москве, его назначили куда-то на край земли, в Медногорск.
В коридоре института он отвел ее в уголок.
— А теперь как, Оля?
Она удивленно взглянула на него, с досадой сказала:
— Неужели нужно спрашивать!
Он чувствовал себя несчастным. У других все складывалось так просто. Другие объяснялись, регистрировались, вместе бегали в деканат, обсуждали сваи планы. А у них с Олей было так сложно… Она считала, что все между ними должно быть понятно без слов.
Правда, однажды у них с Олей состоялся разговор. Это было на новогоднем вечере. Оле поручили устройство шуточного аукциона, она долго и упорно отказывалась — страшила необходимость целый час находиться на сцене перед полной аудиторией. Но в порядке комсомольской дисциплины ее обязали. И тогда она по горло влезла в подготовку, мучительно придумывала шутки и фокусы, шила какие-то клоунские наряды, составляла викторину, шарады. Всю неделю из-за этого они не виделись, и пропали билеты на концерт, которые он с таким трудом достал.
Он был раздражен ужасно. И, едва дождавшись конца аукциона, который прошел успешно, вытащил Олю в коридор.
Они стояли в углу, за колонной, мимо них сновала шумная толпа. А он шептал ей, срывая раздражение:
— Ну что, довольна? Кому нужны были все эти твои детские выдумки? Никто и не заметил. А кто заметил, уже забыл!
— Тебе не понравилось? — жалобно спросила она.
— Понравилось, не понравилось — какая разница! Мы из-за этого потеряли билеты, концерт, вечер!..
— Но ведь я старалась, я так хотела выполнить поручение…
— Извини, но это просто… просто ограниченность! — зло проговорил он. — Сама отказывалась, признавалась, что не умеешь, не хочешь, не видишь смысла… И после этого убить неделю… Когда все это можно было соорудить за два часа без дурацких клоунов и викторин и с тем же успехом!
Она взглянула на него с испугом.
— Что ты говоришь?!
— Да, ограниченность и глупость — добросовестно делать бессмысленную работу!
— Но я хотела вложить в нее смысл.
Он пожал плечами.
— Тебе что, больше всех нужно?
Оля, не ответив, быстро ушла. А в конце вечера в раздевалке отобрала у него свой номерок. Оделась. Бросила странную фразу:
— Люди умеют оправдывать самые низкие побуждения!
И убежала.
Потом они помирились.
За несколько дней до утверждения назначений Ганшин узнал, что министерство предполагает оставить для себя кого-нибудь из выпускников. Он пустил в ход все связи и через два дня положил в карман новое назначение.
Ганшин позвонил Оле и нарочито сухо попросил ее срочно приехать в общежитие. Она скоро пришла, раскрасневшаяся, со счастливыми глазами. Села у окна так, что солнце сразу заполнило ее пышные золотистые волосы. Улыбаясь, молча стала смотреть на него.
— Ну вот, Оля, — решительно начал Ганшин, едва сдерживая радость, — мы не дети, хватит молчанки! Наше будущее устроено. Не какая-то Тмутаракань. Я добился места в министерстве! — И торжествующе выложил на стол направление.
— А-а… — сказала она странным голосом и побледнела.
— Ты понимаешь, какое это счастье! Мало того, что мы в Москве. Через министерство я устрою тебе великолепную работу.
Впервые рядом с ней он чувствовал себя опытнее, увереннее, сильнее. Его несло, как на крыльях.
— Получим квартиру. Будем замечательно жить!
— Для меня ты старался? — еле слышно проговорила она, не сводя с него испуганных глаз.
— Только для тебя! — убежденно воскликнул Ганшин. — Один я хоть на полюс! Но я же отвечаю за твою судьбу, черт возьми! Ох, сколько трудов стоило мне это направление…
Не взглянув на бумажку, она встала и протянула руку.
— Ты что, Оля?
— Ничего, — сказала она, и губы у нее задрожали. — Я ведь мимоходом, я тороплюсь.
Он встревожился, вскочил, схватил ее за руку.
— Ольга! Я что-то не так сказал? Господи боже мой, ну почему слова имеют для тебя такое значение? Подумаешь, не так выразился. К чему усложнять!
— Слова… — сказала она с каким-то сдержанным страданием. И с неожиданной силой отняла руку. — До свидания. Не провожай.
В тот же день в институте вывесили список, и он узнал: Ольга Луговая едет в Медногорск. В деканате ему рассказали, как почти неделю добивалась Оля, чтобы ей переменили назначение.
И она уехала.
В первые дни Ганшин очень страдал. Собрался ехать следом. Но друзья приложили столько усилий, чтобы устроить его в министерство. Там сразу же ему доверили такую большую, ответственную работу. Нет, он не мог их подвести и уехать! Ничего, завоевав положение в министерстве, он добьется ее возвращения. Работая здесь, он продолжает бороться за Олю!
На все его письма она ответила только через три месяца. О себе ни слова. Просила прислать книги. Он отправил все, что мог раздобыть в Москве, приложил длиннейшее письмо. Спустя месяц пришла открытка — несколько слов благодарности. А потом в сутолоке министерских дел все потускнело, отошло. Кончилась и переписка.
Что же так больно поразило, когда в кабинете начальника он услышал разговор о Медногорске? Почему сейчас, готовясь выйти из вагона, он дрожал от волнения, был полон радости, страха? Неужели он все-таки продолжает любить?!
У короткой деревянной платформы стоял снятый с колес железнодорожный загон с вывеской «Город Медногорск». Вокруг со всех сторон поднимались невысокие округлые и голые горы, покрытые грязно-серым снегом. По склонам в беспорядке лепились одноэтажные и двухэтажные домики, сложенные из серого кирпича. Сырое серое небо нависало над самой головой. Впереди, там, где поворачивала колея, за горой поднимались черные трубы, над ними висело ярко-желтое ядовитое облако, а еще выше стоял синий сумрачный чад. Безлюдно. Убого. Тоскливо.
К Ганшину шагнул рослый детина с лицом, обросшим щетиной, с выпяченной нижней челюстью. Хриплым басом прокричал:
— Не вы, часом, с министерства?
— Я.
— Пишлы до машины.
Высокая пятитонка, до бортов забрызганная коричневой грязью, взревев, рванулась, грохнулась в яму, вскарабкалась на бугор, снова свалилась куда-то и стала медленно заваливаться на бок. Ганшина подбросило, ударило головой о потолок кабины, швырнуло на шофера, он больно ушибся коленом о рукоятку тормоза.
— Ногами упирайтесь, — буркнул шофер, остервенело вертя баранку руля.
Целый час продолжалась эта сумасшедшая тряска, и, когда Ганшин, хромая, вылез из кабины, было уже совсем темно.
— Ну и дорога!
— Десять дней, и нема покрышек! — с безысходностью сказал шофер и ткнул пальцем в темноту. — Больница. От туточки вам ночевать.
Через мгновение в темноте снова взревело, заскрежетало, Ганшина обдало грязью, и он остался один в непроглядной мгле. И если бы не женские голоса, перекликающиеся где-то далеко внизу, было бы похоже, что вокруг пустыня.
Засыпая в холодной, только что выбеленной комнате, под влажной простыней, рядом с ростомером, похожим на виселицу, и с запыленными банками, в которых плавали в формалине какие-то лохмотья, Ганшин думал, что самое удивительное в этой глуши — Оленька Луговая. Закутанная в неуклюжий тулуп, в растоптанных валенках, бродит она по грязным, скользким склонам, с тоской следит сверху за проносящимся московским поездом. И он ясно понял, что приехал только затем, чтобы увезти ее.
И с этим твердым решением, умиляясь собой и жалея ее, он и заснул в ту первую свою ночь в Медногорске.
— Доктор Луговая! Возвращайтесь скорее! — звонко произнес за дверью свежий девичий голос.
Ганшин разом проснулся. Сердце бешено заколотилось. Она здесь! Рядом! Оля! Он вскочил. Горячее солнце ударило в глаза. Поспешно одеваясь, слушал сдержанный гул голосов за дверью. Увидев свои галоши в розовой глине, весело освещенные солнцем, рассмеялся. Небо нестерпимо голубело за окном.
В светлом высоком коридоре, еще заставленном лесами, толпилось множество людей в полушубках, ватниках, платках.
Вбежала маленькая курносая сестричка в белом халате. Люди недовольно загомонили.
— Таня! Когда же принимать будут?
— Через пятнадцать минут. Не шумите! — строго осекла сестричка. И, широко раскрыв на Ганшина глаза и краснея, сказала: — Вас просят на конференцию.
В тесном кабинете главного врача сидели на подлокотниках кресел, на валиках дивана, курили и шумно обсуждали предстоящий перевод больных в новое здание. Ольги не было.
Сухо и неприязненно спросил Ганшин, все ли врачи присутствуют.
Главный врач, молодой, с детским румянцем на круглом, безбровом лице, удивленно обвел взглядом собравшихся и полувопросительно высоким тенорком проговорил:
— Все, кажется…
— А Луговая?
— Она у нас производственный сектор. По отделениям носится — переезд, знаете ли!.. — Главврач расплылся в улыбке. — Вы знакомы?
— Вместе учились.
До конца конференции Ганшин не поднимал головы.
И начался удивительный день погони за Ольгой. Заместитель главного врача, высокая смуглая женщина с крючковатым носом, водила его по отделениям больницы, разбросанным по всему городу. На горных тропинках выворачивало суставы. Под теплым апрельским солнцем бежали по склонам ручьи, и подмытый снег проваливался. Ганшин то и дело терял галоши и черпал ботинками воду. Он страшно устал. Но женщина неутомимо шлепала по грязи и лужам, хищно, по-птичьи косила на него черным глазом и, не переставая, ругала министерских чиновников.
Его таскали по всем этажам, совали носом во все углы, показывали какие-то старые кровати — на новые министерство не отпускало денег. Его заставляли записывать претензии на нехватку труб, шнура, проволоки, стаканов, пинцетов… Чего только не хватало! И получалось, что новый корпус больницы не открывали исключительно по вине министерства.
А Ольга неуловимой тенью скользила перед ним. В инфекционном отделении еще говорили о ней — она побывала здесь за несколько минут до их прихода. В родильном доме дежурный врач при появлении Ганшина поторопилась окончить телефонный разговор:
— Ой, ой, уже пришла комиссия! До свидания, Ольга Ивановна! Материал пришлю сегодня же.
А у главного врача детского отделения на столе лежала записка, еще и чернила не высохли! Ганшин сразу узнал ее ровный, твердый почерк. Но у него от волнения затуманились глаза, и он не смог прочитать.
И он вдруг испытал острую зависть ко всем этим людям, которые участвуют в ее жизни.
Перед вечером, прощаясь со своей спутницей, он, уже не скрывая огорчения, сказал:
— Весь день слышу об Ольге Ивановне… Где же она?
— Завтра по графику она на заводском здравпункте, там увидитесь. — И, по-мужски кивнув, широко зашагала прочь.
Ганшин возвращался в больницу не спеша. Он устал от непрерывного ожидания встречи с Ольгой, от ходьбы, от цифр, просьб, жалоб. Досадовал на потерянный день. И теперь, ни о чем не желая думать, отдыхая, просто глядел на городок, освещенный заходящим солнцем.
Медногорск лежал под ним, весь в кострах пылающих окон, в разбросанных среди новостроек кусках опрокинутого голубого неба. Через лужи, размахивая портфельчиками, прыгали школьники. На широкой дороге, спускающейся в котловину, маленький бульдозер задорно, как щенок, то и дело с разбегу наскакивал на большую кучу черного снега. А по дну котловины бежал, выгибаясь дугой, игрушечный поезд. Вот он замер. Паровозик дохнул белым дымком. К поезду бросились люди, исчезли, будто растаяли. Паровозик весело гуднул и потащил свой состав на запад, в Москву. Далеко… Так далеко, что об этом даже не думалось.
Заперев за собой дверь, Ганшин уже собрался раздеться и мгновенно заснуть. Но кто-то торопливо пробежал по коридору. Что-то встревоженно проговорил женский голос. И знакомая сестричка громко ответила:
— Грею, грею, доктор, сейчас принесу.
На мгновение все стихло, а потом снова поднялось сильное движение. И тот же женский голос крикнул:
— Кислородную подушку быстро!
Ганшин вышел в коридор. Сестричка наполняла резиновую грелку горячей водой.
— Что там случилось?
— Шахтер. Тяжелый. Перевели сегодня в новый корпус. Растревожили. Воспаление легких. — В широко раскрытых глазах сестры был ужас.
Ни секунды не сомневаясь, что это Оля там, наверху, сейчас одна бьется над умирающим, Ганшин выхватил у сестры грелку.
— Сам отнесу! — и побежал в палату.
В палате было тревожно тихо. Больные вытягивали шеи, поднимались на руках, смотрели в угол, где над койкой со шприцем в руке склонилась женщина.
— Грелку принесли! — радостно сказал кто-то из больных, точно это было спасение. Женщина оглянулась, и Ганшин узнал Савину, свою сегодняшнюю спутницу.
Больной старик с седыми, слипшимися на лбу волосами, с синюшным румянцем на впалых щеках часто и с трудом дышал, в груди у него свистело и клокотало.
Вливание не ладилось — трудно было попасть в старческую хрупкую вену. Одышка у больного продолжала нарастать, лицо совсем посинело.
Неожиданно для самого себя Ганшин попросил у Савиной шприц. И едва приставил иглу к коже, большим пальцем левой руки сдвинул кожу с вены, осторожно проколол ее иглой, и кожа, оттянувшись, поставила иглу острием на сосуд — способ, которому научил его старый хирург Михаил Данилович Веревкин, — забытое радостно-тревожное чувство ответственности за чужую жизнь овладело им. Легко, стараясь не проколоть сосуд, он проник иглой в вену, и струйка крови полилась в прозрачную жидкость в шприце. Сестра отпустила жгут, и Ганшин мягко ввел жидкость в вену.
Принесли кислородную подушку, и Ганшин уже первый стал прилаживать ее больному.
Два часа они не отходили от старика. И вот наконец дыхание стало ровнее и спокойнее, исчезла зловещая синюшность, и он открыл глаза, еще мутные, усталые от пережитого страдания.
— Ну как? Выкарабкается! Теперь только сердцу помочь!.. — оживленно говорил Ганшин, когда они с Савиной шли по коридору.
— А вы хорошо в вену попали, — сердито сказала Савина у двери в дежурку.
Ганшину казалось, что всю ночь он пролежал с открытыми глазами. Но то и дело над ним наклонялись какие-то люди и спрашивали о трубах и кроватях. Он снова считал пульс у старика, и они с Олей шли от палаты по длинному больничному коридору. И он сейчас испытал жгучее счастье от прикосновения к ее колену там, в институтском читальном зале, когда они тесно сидели за маленьким столиком и он смотрел в прыгающие и расплывающиеся строчки Он увидел высокую сутулую библиотекаршу, которая всегда с презрением поглядывала на них с Олей из-за своей стойки и вдруг принесла и поставила им на стол стакан с красной гвоздикой. И от этого сейчас у него сдавило горло, и он стал задыхаться, как тот старик наверху…
Огромные железные ворота растворились, из дымной темноты на солнечный двор вырвался в клубах пара паровоз и, оглушительно свистя и грохоча, помчался на Ганшина. Он едва успел отскочить в сторону, как сзади опять засвистело и в ворота со стуком втянулся длинный порожняк.
— Не зевай! — внушительно и весело крикнул сопровождавший Ганшина седоусый техник и, ухватив его за рукав, втащил в цех. — Вот, наш плавильный!
Ганшин никогда не бывал на заводе. Цех обрушился на него ураганом металла и огня. Ему почудилось, что солнце, живое, огнедышащее, втащили в этот громадный закопченный зал и продавливали через гигантскую мясорубку высоких черных печей, стоящих вдоль стен. И солнце текло алыми потоками по желобам, точно светящаяся кровь, солнце стекало в подставленные богатырские ковши, бурлило в котлах. И казалось, что все эти потоки, капли и брызги стремились слиться вновь в один бешено вертящийся шар и вырваться из дымного дома в высокое небо. Но его упорно растаскивали, разливали, развозили по частям, и этой напряженной борьбой трепетало и грохотало здесь все. Только через несколько минут стал он замечать повсюду до странности спокойных людей, озаренных красноватыми отблесками, деловито занятых чем-то среди потоков огня.
И тогда далеко впереди он увидел Олю. В белом халатике она стояла на площадке у крайней печи.
Техник поймал взгляд Ганшина:
— Там сейчас металл будут выпускать. Пойдемте, посмотрите.
Она стояла вполоборота к ним и внимательно слушала широкоплечего гиганта в войлочной шляпе и темном комбинезоне. Тот что-то горячо доказывал, энергично пристукивал кулаком по воздуху. Она взяла огромную его ручищу, поглядывая на часы, стала считать пульс. И Ганшин, подходя, услышал ее грудной голос:
— Вот видите, вы провели перерыв не в цехе, а в беседке отдыха, и пульс значительно лучше. Нужно измерить кровяное давление.
Она говорила напевно, с улыбчивой интонацией, как с ребенком.
Ганшин думал, что это очень просто — подойти и сказать «здравствуй». Но вот он стоял, и смотрел на золотистые завитушки волос на шее, и молчал, и боялся, что она обернется.
Оля почти не изменилась. Слегка пополнела. Что-то взрослое, сильное появилось в ее сдержанных жестах, в том, как она смотрела, чуть откинув голову.
— Доктор, да у меня давление нормальное — пять атмосфер, — пошутил рабочий, подмигивая Ганшину.
— Это мы проверим, — ответила Оля, оборачиваясь.
Он заметил, как задрожали ее руки. Краска пятнами залила ее лицо и шею. Она почти с испугом смотрела на него. И, не в силах ничего сказать, он стоял перед ней, против воли улыбаясь напряженно, до боли в скулах.
Оля прерывисто передохнула:
— Откуда ты взялся?
Грохот цеха и возгласы людей отодвинулись куда-то далеко, словно за стенку. Ганшин смотрел в ее влажные от смущения глаза, и волна нежности поднималась в его груди, и было непостижимо, что до сих пор он мог жить, не видя ее.
— А, так вы знакомы! — сказал седоусый техник, с любопытством поглядывая на обоих.
— Конечно, конечно! — сказала Оля и тихо засмеялась.
И цех будто разом зашумел и задвигался вокруг них. Рабочего рядом уже не было — он бежал к печи, перед которой суетились несколько человек.
Ганшин, бестолково размахивая руками, кричал о том, как приехал и как вчера целый день бегал по городу по ее следам. И хохотал над собой.
— Господи! Значит, это ты комиссия из министерства! А мы так ждали и волновались! — говорила Оля, перебивая, не слушая, и было видно, что она очень рада ему.
Потом они следили за тем, как готовились к выпуску металла, и Оля объясняла, каким образом в этих ватержакетных печах из медной руды выплавляется медь, «медный штейн». Он слушал, половины не понимая, глядя на нее сияющими глазами. Неожиданно взял за руку и сказал умоляюще и радостно, дрожащим голосом:
— Оля!..
Она испуганно отпрянула. И вдруг, крепко сжав его пальцы, смешно замотала головой и закричала:
— Осторожнее! Осторожнее! — и с силой оттащила от печи.
Лишь теперь он заметил, что сюда со всех сторон бежали рабочие, взволнованно перекликаясь. Широкоплечий гигант, только что беседовавший с Ольгой, тяжелой кувалдой выбивал прут, торчащий из замазанного глиной отверстия внизу печи. Прут не поддавался, и это, очевидно, было плохо. Седоусый техник тоже был там и кричал сморщенному старичку в вислоухой ушанке и очках:
— Кузьмич, меняй! Видишь, устал, меняй!
Гиганта сменил подбежавший молодой паренек. Остальные выстроились в очередь и один за другим брались за кувалду. Прут не поддавался.
— Что случилось? — обратился Ганшин к Оле.
Нахмурившись, забыв о Ганшине, она неотрывно смотрела на прут. Вдруг рванулась вперед, крикнула:
— За начальником цеха послали?
— Идет, идет Горячев, — отозвался Кузьмич.
Мимо фронта печей, широко шагая, спешил коренастый молодой человек в кожанке и сапогах. Он остановился возле Ганшина, заложив руки в косые карманы куртки. Подбежал Кузьмич.
— Ломок прихватило!
— Сколько продержали?
— Да уж минут пять!
— Отжигайте кислородом!
Горячев говорил негромко и спокойно. Принесли длинную железную трубку, соединенную с резиновым шлангом, приставили к отверстию печи. Что-то зашипело, и ослепительно белое пламя забилось на конце трубки.
Ганшину захотелось немедленно понять происходящее, включиться. Он обернулся к Оле:
— Что это значит — ломок прихватило?
Горячев с удивлением посмотрел на незнакомого человека.
— Это представитель министерства, — сказала Оля таким тоном, точно тут все обязаны были знать о его приезде.
Горячев крепко пожал ему руку, и Ганшин увидел глубоко сидящие умные глаза и почувствовал расположение и доверие к этому человеку.
— Ломок — вот тот прут с припаем, которым затыкают летку, отверстие для выпуска металла, — неторопливо и с готовностью объяснил Горячев. — Ломок приварило к краям летки металлом.
— Разве это опасно? — спросил Ганшин, улыбаясь и чувствуя, что улыбка эта совсем неуместна. Но ему было так приятно, что он приобщается к этой общей озабоченности, что все так дружелюбно смотрят на него!
— Если металл передержать в печи, он поднимется выше летки и через фурмы выльется наружу, зальет цех, — так же спокойно сказал Горячев. — Это уже серьезная авария.
— Через фурмы в печь задувается воздух, — добавила Оля.
— А ты тут совсем освоилась!
— Еще бы! — лукаво засмеялась она.
Снова стали бить кувалдой по пруту, он поддался, и в подставленный желоб полилась из отверстия густая, как кисель, огненная масса.
— В беседку, в беседку! — закричала Ольга рабочему.
— Слушаюсь, доктор! — весело отозвался тот, сняв шляпу и вытирая обильный пот с лица и шеи. Перешучиваясь с товарищами, он направился в беседку, к которой спускалась широкая вентиляционная труба, а по стенкам ее стекали струи воды.
По дороге из цеха в здравпункт Оля рассказывала Ганшину, с каким трудом удалось добиться устройства этой беседки. Зато теперь все видят, как это полезно и как хорошо. У нее уже много интересных наблюдений…
— Да у тебя научная работа! — воскликнул Ганшин.
Ему хотелось смотреть и смотреть на нее, но он чувствовал, как сияет его лицо, и стыдился окружающих. И, осмотрев здравпункт, прощаясь, скороговоркой, вполголоса спросил:
— Где живешь? Зайду вечером. Сказать тебе столько нужно!.. Не прогонишь?
Она немного смутилась, но улыбнулась и поспешно ответила:
— Непременно приходи! Недалеко от больницы. Заводской поселок. Коттеджи. Номер двенадцать. Часам к восьми… Нет, к девяти вечера.
В своей комнате в больнице Ганшин ждал девяти часов вечера. Он ложился, старался заснуть, потом вскакивал, принимался читать… И все-таки вышел в половине восьмого.
Был ясный лунный вечер. На дороге журчала сбегавшая в ущелье вода. И Ганшин перебирался через дорогу по белеющим камешкам.
Коттеджи тянулись вдоль дороги, во многих окнах горел свет. К домикам снизу поднимались люди. Слышались обрывки разговоров, прощальные восклицания.
Сердце у Ганшина прыгало, и он несколько раз останавливался, чтобы успокоиться. Он не знал и не думал, о чем сейчас будет говорить с Олей. Мысли перемешались. И он как-то странно видел себя со стороны: одновременно идущим по этой вдруг ставшей для него своей темной улице и за письменным столом в далеком министерском кабинете. И три телефона под рукой, и кипы папок, и доверительный шепот секретарши о настроении начальника — все, что казалось еще недавно таким важным, теперь видится со стороны мелким и ненужным. А нужно только быть рядом с Олей, быть вместе. Где? Все равно. Здесь! В заснеженной степи! В глухой тайге! Все равно, все равно!.. Он шел, бормоча, как пьяный.
Номер двенадцатый был прибит на столбе калитки. Ганшин вошел во двор и остановился. Мужчина и женщина, держась за руки, шли перед ним к дому. У самой двери они задержались, и знакомый мужской голос сказал:
— Последний снег! Вывалять тебя в сугробе?
Они стали в шутку бороться и смеяться. И Ганшин узнал Олю. Она вырвалась и вбежала в дом. Мужчина бросился за ней, и дверь захлопнулась.
Ганшин стоял, еще не понимая, что произошло.
В окне зажегся свет, и он увидел, как в комнату вошел начальник плавильного цеха Горячев, а за ним Оля. Горячев снял пиджак, повесил на спинку стула. Оля, улыбнувшись, что-то сказала, растрепала ему волосы и, забрав пиджак, вышла из комнаты, а он смотрел ей вслед. Оля вернулась со стопкой книг и, присев к столу, стала их перелистывать. Горячев заглянул через ее плечо, сказал что-то смешное. Она вдруг подняла голову и посмотрела в темное окно прямо в глаза Ганшину. Испугавшись, хоть она не могла его увидеть, он отступил к калитке. Женщина с ведром прошла мимо и, подозрительно заглянув ему в лицо, спросила:
— Вы кого ищете, товарищ?
— Я… Да так я… Луговую… — бормотал он, не соображая, что нужно ответить.
— Доктора? Два месяца как Горячевой стала. Вон прямо дверь.
И ушла, гремя ведром.
Ганшин вышел на дорогу и пошел, не разбирая пути. У себя в комнате он долго сидел на кровати, ни о чем не думая. На душе у него было пусто и холодно. Потом он встал и позвонил по телефону главному врачу больницы. Так как дела его здесь были окончены, он попросил срочно отвезти его на машине на станцию. Главный врач не удивился, только напомнил о кроватях и трубах для больницы.
Ганшин ехал в той же пятитонке. Тот же шофер приветствовал его как хорошего знакомого. На этот раз он очень словоохотливо рассказывал о себе, о фронте, о семье, которую недавно перевез с Украины. И, прощаясь с Ганшиным у станции, совсем уж неожиданно сказал:
— Богатая у нас тут местность. Столя в этих горках добра, сколя нигде. Приезжайте як сможете.
На рассвете Ганшин стоял в коридоре поезда и глядел в окно. В три дня не стало снега. До самого дымчатого горизонта блестела вода. То здесь, то там виднелись бредущие по колено в воде березы да порой проплывали, точно вереницы плотов, деревушки.
— Разлив в этом году агромадный! — радостно сказал кто-то за его спиной.
А он смотрел на бескрайние просторы, на пробуждающийся апрельский день, заливающий светом и теплом все вокруг, как в чужой мир.