Я помню дом кирпичный и пустой,
Где мрак глядит в глухие окна;
А рядом церкви купол золотой
Дождями утренними мокнет.
Кругом лабазы и трава,
На мостовой клубится ветер:
Из памяти камней не оторвать…
Те зори — разница от этих.
А над заборами откос,
И серебром горят нагие рельсы;
Там в сутки раз проходит паровоз
Поближе к солнцу боком греться.
На проводах стрекочут воробьи,
Заглядывая стрелочнику в будку,
И я дробовиком частенько: пли!..
Потом рыдал на стрелочника дудке.
У стрелочника дочь любимицу-козу
Пасла, где вился паровозный облак;
Я был оборван и разут,
Она чинила мне потрескавшийся локоть.
Как только день склонялся под откос,
Дочь стрелочника звонкую ведерку
Несла через чугунный мост,
А я — мешок за дальнею осокой.
Но раз отдал мешок и долго пропадал,
Забыл козу и будку на окраине;
Чужая слаще пилася вода,
И был весь мир открывшеюся тайной.
Расскажет только месяц в вышине,
Ему видней пройденные дороги…
Теперь простреленную шинель
Татарину сменял на ножик светлорогий
Однажды в дымном эшелоне
Мелькнула мне знакомая верста:
У самой будки пыльные вагоны,
Нагруженный снарядами состав.
Вернулся — льется зелень на меня…
Звезда на рукаве, и каска кверху пикой.
Как никогда, тепла была земля,
У дочери глаза — стальные повилики.
Только жизнь сложилася, как песня,
Вытянул гудок тревожные свистки,
А за ним снаряд в вагоне треснул…
Сотни их еще на волоске.
Я бегу по гулкому откосу
(Жизнь всегда, как денежка, проста),
Видим, в небе огненная россыпь,
Рвется со снарядами состав.
Видим, как пылает наша будка,
А за нею сгрудились дома…
Паровозу было очень жутко
Подойти к разымчивым громам.
…Прицепщик здесь… Прицепщика не стало…
Видны только радугой бугры:
У стрелочника дочь, упругая, как жало,
Когда сошлись и эхо, и разрыв.
Ее платок у буферной тарелки —
Ведь цепь легка, когда наложен крюк —
И, прежде чем закрыть испуганные веки…
Сигнальный флаг упал из мертвых рук.
Потом разгневанные вагоны
Умчал в луга сутулый паровоз.
Боялся я, что грудь моя застонет…
Любви моей — нескошенный покос…
Уж вечер спал в березовом пазу,
Когда несли ее от синего навеса;
В ту ночь любимицу-козу
По горлу колесом проехало на рельсах.
А сколько звезд сгорело наверху,
И сколько зорь остыло между нами…
Ведь этих дней теперь мне не вернуть,
Что сохранила ты, безоблачная память.
В синевеющих просторах
День устало потонул,
Город томно отгуторил
Гулом улиц в вышину.
Вечер вдумчивый и маленький
Прислонился у стены;
Вышел я и на завалинке
Рядышком уселся с ним.
Мнилось, сердце все отдало бы,
Чтоб под вечер отдохнуть, —
Но принес мне город жалобу
На рабочую весну.
Дескать, слово мы нарушили —
Ветры нынче донесли:
«Семь домов еще разрушенных,
Девять нужно остеклить»…
Грусть пришла и нелюдимая
Стала жалить за грехи;
Позабыл я вдруг любимую,
Тихий вечер и стихи,
Фонари давно потушены
А в мозгу сверлит, сверлит:
«Семь домов еще разрушенных,
Девять нужно остеклить».
Он ходил от дома к дому,
Он ходил с двора во двор.
Ныло сердце: нет знакомых;
Пели руки: есть топор.
Занозило плечи мукой,
Хрип в груди засел с утра:
— Продаются на день руки,
Звонкость, свежесть топора!
Пару рук, не знавших лени,
За макуху с топором!..
Но молчали: двор осенний,
Пес худой, безлюдный дом.
Вышел дворник за ворота
И сказал: в голодный тиф
Где ты, брат, найдешь работу,
Видишь, даже пес притих!
— Что ж, — ответил он, — не спорю,
Но пока с твоей руки
Обойду еще раз город
И три раза кабаки.
Было поздно. Стало позже.
Он ходил с двора во двор
И, встречая дом пригожий,
Замирали сладкой дрожью
И работник, и топор.
На улице дробятся звоны
И волны вешнего тепла, —
А у нее в глазах бессонных
Остановилася игла.
За строчкою уходят строчки,
Шурша душистым полотном:
А луч нащупывает щечку:
Под солнцем ломится окно.
Ах, выброситься б в эти звоны,
В изломанные тростники!
И к солнцу тянутся безвольно
Ее больные васильки.
Вот скрипнула устало стулом,
Два шага непослушных ног —
И судорожно распахнула
Под солнце узкое окно.
Хлестнули уличные гулы
И цоканье со всех концов,
Веселым ветром опахнуло
И солнцем залило лицо.
Так жадно-жадно задышала, —
Откидывая шелк волос,
Пьянеющая, грудью впалой
Впивала терпкое тепло.
И кланялась лучам и ветру
Приветливо… А на столе —
Застыла змейка сантиметра
И платья стачанный скелет.
Стоит только зрачки закрыть —
Образ деда всплывает древний,
Днем выходит он зверье душить,
По ночам — боится деревьев.
Стоит только зрачки расширить,
И в расширенных — образ внука,
Над огнем, над машинной ширью
Он кнутом подымает руку.
Между внуком и между дедом,
Где-то между, не знаю где,
Я в разбитой теплушке еду,
Еду ночь,
И еду день…
Потому я и редок смехом,
В том моя неизбывная мука,
Что от деда далеко отъехал,
И навряд ли доеду до внука.
Но становится теплушка доброй,
Но в груди моей радость иная,
Если деда звериный образ,
Если внука железный образ
Мне буденновка заслоняет.
Но в захлебывающейся песне
Задыхающихся колес
Научился я в теплушке тесной
Чувствовать свой высокий рост.
Понимаю — в чем мое дело,
Узнаю — куда я еду:
Пролегло мое длинное тело
Перешейком меж внуком и дедом.
Где туманы соснами пришпилены,
Где заря повесилась на сук, —
На рассвете не смеются филины,
На рассвете хорошо в лесу.
На опушке изумрудно-пуховой,
Где пасутся васильковые стада,
На рассвете зайцу длинноухому
Отдалась зайчиха без стыда.
Ах, недаром на складки моха
Земляникой упала кровь, —
В сладострастьи заячьего вздоха
Прозвучала первая любовь.
Но в тумане радости и дрожи
Не видали заячьи глаза,
Что охотник шагом осторожным
На опушку тихо вылезал.
Только выстрел, повторенный эхом,
Только раненого сердца крик, —
В колокольцах заячьего смеха
Оборвали звонкий миг.
Умерли и заяц и зайчиха,
Умерла их первая любовь.
И опять все зелено и тихо,
И не пахнет высохшая кровь.
Ветерком развеяны печали,
Заросли охотничьи следы.
Только сосны старые скучают,
Что не видят зайцев молодых,
И осталась только пара чучел
От проклятой заячьей судьбы.
А двуногих кто теперь научит
Без стыда по-заячьи любить?
Был двор, как двор, как всякий двор
Заводский огорожен.
Блестели рельсы, как укор
Пропыленным дорожкам.
А в поле камень — так и тот
Заулыбался Маю.
Угрюмый сторож у ворот
Светлел необычайно…
И мальчик шел, а дома мать,
А за стеною — поле…
Станки, как мальчики, с ума,
Сошли с ума по воле.
Но сталь не любит, чтоб устал,
Железо любит резвость…
Гадал мальчишка о кустах,
А ноги врозь полезли,
Мотор секунду не гудел,
Секундой стало тише…
На каменном полу хрипел
Урезанный мальчишка…
Взревел испуганный гудок,
Взвыл жалобней и глуше.
Бросая сотням жадных ног
Случившееся в уши.
Бежали, прыгая чрез ров,
Чрез головы глазели,
Как рыжая сочилась кровь,
Как камни розовели.
А в поле камень — так и тот
Заулыбался Маем…
Угрюмый сторож у ворот
Светлел необычайно.
Я — простой вагоновожатый,
Вожу трамвай
По нитям рельс,
И на улицах,
Зданьями сжатых,
Ногой рассыпаю трель.
От чумазых домишек заставы,
Через
Шумный гранитный центр
Перевожу я
Людей оравы
И ссаживаю в другом конце.
А когда,
На перекрестке,
Стрелочница переводит путь, —
Я люблю ей,
Как знакомой,
Подмигнуть.
Между остановками
Проскальзываю,
Электро-цветы
С проводов срываю,
И звонками
Всем приказываю
Сторониться
Перед моим трамваем.
Пока сон людей не скосит,
Продолжаю
Трамвай гонять,
И ворчат на меня
Колеса:
«Когда же в депо отдыхать?»
День уйдет, утихнет город,
Улыбнется месяц за окном,
Каждый раз в такую пору
Я сижу задумчив за столом.
Месяц, месяц, ты любимец ночки,
Будь хорошим, подскажи,
Как в стихов размеренные строчки
Сердце мне свое вложить.
Не ответит месяц на мои вопросы, —
Самому придется разрешить,
Вьется дым кудрявой папиросы,
Я сижу задумавшись в тиши.
А пока гуляет ночка
До утра по улицам пустым,
Я кусочки сердца в виде строчек
Положу на белые листы.