Для оценки условий и фона событий по меньшей мере первых месяцев войны на Русском фронте, чтобы иметь возможность понять, как этот фронт приобретал характерные черты, как трансформировалось противостояние. Важнейшим и первым фактором взаимоотношения России и Германии с Австро-Венгрией являлось наличие общей границы, формально, с 1793–1795 гг., а в действительности с Великой Северной войны. Сам факт соседства порождал у обеих сторон весь спектр тревог, подозрительности и повышенного внимания друг к другу, и это соседство в течение ста с лишним лет изначально было отягощено историей и условиями его организации. Радикально на восприятие России повлияло участие русских войск в войнах XVIII в., не только совместно с прусской армией, но и особенно против нее в ходе Семилетней войны, закончившейся для Пруссии (благодаря России) столь неожиданно благополучно. Еще более существенно сказалось эхо наполеоновских войн, а также прямое вмешательство «жандарма Европы» в события 1848–1849 гг., дававшее повод не столько благодарить Российскую империю за спасение австрийской монархии, сколько основания бояться нового вторжения русских войск. Длинная и сложная история династических и родственных контактов закрепили господство скорее прусского взгляда на Россию над иными немецкими точками зрения. В связи с образованием Германской империи и ускорением процесса формирования нового лица единой немецкой нации многие старые стереотипы следовало соответствующим образом проверить, отрефлексировать и воспринять (либо наоборот) в масштабах новой имперской политики и имперского взгляда на мир и Европу.
После ликвидации польского государства в конце XVIII в. образ России в Германии и, наоборот, образ Германии в России обогатился новым структурообразующим элементом: теперь более, чем когда-либо, Берлин стал для русских воротами на запад, началом Европы, а Россия для немцев окончательно превратилась в преддверие азиатского Востока, в страну, которая позволяет немцу постепенно понять чужой мир Азии.1 Для южнонемецкого мира только Вена могла разделить с Санкт-Петербургом роль начала иного мира, ведь столица Австрии считалась слишком подверженной азиатским порокам в бюрократии, а Россия в представлении немцев действительно была слишком иной, даже не всегда славянской.
Охотничьи угодья в Роминтенской пуще постоянно притягивали кайзера и его придворных, а дружеское общение с русскими пограничниками стоило впоследствии карьеры и жизни полковнику Мясоедову. Так, например, прекрасно осведомленный и озлобленный на кайзера после своей отставки в 1909 г. князь Бюлов описывал анекдотический случай визита Вильгельма на русскую территорию в роли благодетеля местного населения якобы по поручению царя. Визит был вызван тем, что кайзер искренне полагал свои чины в иностранных армиях действительными и дающими право на определенные распоряжения, например, в русской армии или британском флоте. Сам факт вызвал недоумение и раздражение царя, полагавшего эту миссию как «странное и несколько недостойное заискивание».2
Подданные обеих империй, проживающие в соседней стране, концентрировались преимущественно вдоль польского участка границы. Следствием этого было большое количество сезонных рабочих, в основном поляков, с легкостью устраивавшихся по обе стороны границы, ведь это почти не требовало изучения языка.3 Именно Восточная Пруссия сыграла решающую роль в формировании нового, порожденного войной образа врага как с русской, так и с немецкой стороны. Более подходящего полигона для проверки на соответствие старых представлений о соседней нации было не найти. Огромное значение этого региона привело к совершенно неадекватной реакции обеих сторон на события на этом участке фронта.4 Преувеличения, мифотворчество и глубокие, психологизированные, контрастные оценки стали неотъемлемой чертой всех описаний боев в Восточной Пруссии5 с обеих сторон. Немцы воспринимали русские войска только как «поджигателей,6 грабителей и убийц»;7 русская пропаганда не оставалась в долгу, напоминая о быстро мифологизированном разгроме Калиша. Ужас перед вторжением с востока в Восточной Пруссии был настолько велик и устойчив, что вплоть до самой смерти Гинденбурга в 1934 г. местные жители зачастую считали фельдмаршала единственной защитой от повторного вторжения «казаков», а известие о его кончине вызвало в Кёнигсберге панику. После первого отступления русских войск из Восточной Пруссии в сентябре 1914 г. немецкое командование столкнулось со следами пребывания не только солдат, но и офицеров противника, однако и их посчитали в лучшем случае «полукультурными».8
Существовало два образа России — прусский, основанный на взаимном стремлении к консерватизму и аллюзиях с событиями Освободительной войны 1813 г., и южногерманский, более критический по отношению к «русскому деспотизму» из-за сочувствия традиционной австрийской неприязни к русским конкурентам на Балканах. Пруссакам было очень сложно преодолеть 100-летнюю традицию дружбы, взаимопонимания и иногда даже тесного союза двух консервативных (как минимум) внешне монархий9 и, особенно, династий. Ради лучшего взаимопонимания германское правительство всегда старалось иметь «истинного пруссака» между двумя императорами на «бисмарковской» должности посла в Санкт-Петербурге.10 Представители Рейнланда и Баварии, наоборот, достаточно легко переходили на русофобские позиции, объясняя их неприязнью к тирании русского царя, однако эта точка зрения была распространена в оппозиционных или леволиберальных кругах, далеких от кормила власти.
Очевидная теснейшая связь между царствующими домами Европы, которая была совершенно несовместима с состоянием смертельной и самоубийственной схватки между государствами с ними во главе, начавшейся с июля 1914 г., уже тогда не позволяла публицистам, политикам и исследователям Первой мировой войны игнорировать личные мотивы в ущерб другим (возможно, истинным) источникам принятия решений. Характерно, что в ожидании будущего конфликта свой взгляд на его неизбежность и возможную природу высказали не только военные или политики, но и ученые, экономисты. Наиболее точный прогноз (из широко известных) получился у Ф. Энгельса,11 его впоследствии подхватил и использовал в своих работах и статьях В. И. Ленин.12 Позднее марксистская историография фактически не придавала значения всем другим факторам возникновения Первой мировой войны, кроме социально-экономических. Выразителями объективных тенденций развития монополистического капитализма в политическом процессе и дипломатии стали, естественно, империалисты всех стран. Однако многие знаковые фигуры той эпохи с огромным трудом можно было причислить к империалистам как по взглядам, так и по происхождению и общественному статусу.
Характерной особенностью восприятия России в Германии было представление о парадоксальной двойственности этой страны, наличии в ней несовместимых по уровню развития составляющих. Перед немецкими интеллектуалами все время вставал вопрос, что считать истинной Россией — ее полудикую, азиатскую систему управления страной, ее нищету и явную непонятность принимаемых ее правительством решений или ее высочайшего уровня литературу, Достоевского и Толстого, «властелинов душ» не только в России, но и в Германии наравне с Ницше, который считался более вульгарным и простым чтивом,13 чем «Преступление и наказание», «Война и мир» или «Братья Карамазовы». Любопытно, что среди русского интеллектуального сообщества, несмотря на частые поездки за рубеж, также отсутствовало единое, целостное представление о том, что такое современная Германия. Существовала та же амбивалентность: с одной стороны — Германия из Эссена, Германия милитаризма, тяжелой артиллерии и «пушечного короля» Круппа, с другой — Веймар, Гете, высокая университетская культура, классическая философия и лирика Шиллера.14 Обе стороны напряженно размышляли, какой из противоположных образов противника более близок истине или хотя бы какой из них возобладает в будущем. При рассмотрении образа России, сложившегося в Германии в XIX — начале XX в., принято ссылаться на фразу Г.-Ф.-В. Гегеля о том, что русские и Россия — «неисторические» народ и страна, в отличие от Германии.15 На этом основании делается вывод о пренебрежении ко всему русскому и колонизаторском акценте в немецком взгляде на Россию. Безусловно, во многих случаях это присутствовало, однако упрек в «неисторичности» в первую очередь показывал, что русские по-иному понимают историю и государство вообще и имеют другую парадигму познания и иное отношение к времени, что соответствует истине и признаваемо русской интеллектуальной элитой. Однако из этого философского наблюдения немецкой элитой были сделаны практические выводы, несколько утрировавшие первоначальный смысл, придав ему оттенок вульгарности.
При этом условий для определенного взаимопонимания, особенно в военной среде, было вполне достаточно. Имелась общая проблема обуржуазивания офицерства и восприятия этого элитой в условиях консервативной монархии, хотя имели место значительные различия в темпах. Если в России открытость офицерского корпуса для недворянских сословий, в первую очередь для буржуазии, во время Великой войны была вынужденной или до войны незначительной, то в Германии она стала набирать силу с момента ее объединения в 1871 г.16 В России же, в условиях подавляющего численного превосходства неграмотных подданных над грамотными и весьма слабого распространения не только высшего, но даже среднего образования, дворянство могло сохранять что-то вроде монополии на офицерские вакансии как в силу традиции или дискриминации выходцев из других сословий, так и в силу своей образованности, а также вследствие энергичных мер правительства по поддержке дворянского сословия в сфере военного образования (особенно при Александре III).17 Тенденция к профессионализации офицерского корпуса, несколько ошибочно отождествляемая с процессом обуржуазивания, была подкреплена в России реакцией на поражения в русско-японской войне, а в Германии — все возрастающими сомнениями в превосходстве над коалицией противников. В Австро-Венгрии эволюция социального состава офицерского корпуса определялась двумя почти противоположными тенденциями:
1) требованиями избежать обвинений в засилье титульных наций, хотя немцы и венгры составляли вместе чуть ли не две трети кадровых офицеров (при едва 40 %-ной доле в населении империи), а потому обязательным инкорпорированием представителей всех наций (включая евреев, что России и Германии было не свойственно) в командный состав;
2) желанием поддерживать единство имперской элиты по сословному, а не национальному признаку, а потому явные льготы региональной и порой вполне националистической аристократии. Куда проще, чем в соседних империях, в Австро-Венгрии было получить дворянство, предоставляемое почти автоматически за 25–30 лет беспорочной службы императору.
Несмотря на все успехи в развитии русской буржуазии и интеллигенции разночинского происхождения, офицерство в России даже к 1910-е гг. едва ли не на две трети состояло из дворян, хотя процесс его развития был неоднозначным.18 Отчасти это объясняется непопулярностью военной службы среди буржуазии и тем, что в ходе XVIII–XIX вв. русским правительством были приняты все возможные меры для зачисления в дворянство, в том числе потомственное, всех людей, серьезно проявивших себя на военной и гражданской службе.19 Процесс размывания дворянского офицерства и даже военной элиты выходцами из других сословий уже дал такие «результаты», как сын крестьянина М. В. Алексеев, или, как он сам себя именовал в августе 1917 г., «сын простого казака-крестьянина», Л. Г. Корнилов. В 1912 г. доля выходцев из непривилегированных сословий среди генералитета достигала пока только 2.69 %, однако среди обер-офицеров «податного сословия» было уже 27.99 %, причем в казачьих частях был еще более «демократический» состав офицерства. Это означало, что в будущем доля выходцев из крестьян, рабочих и др. вырастет и на верхних ступенях военной иерархии.20 Генералитет самой крупной и одной из самых бюрократизированных армий мира — Русской императорской — насчитывал менее 1.4 тысячи человек, а такое количество вакансий с трудом могло удовлетворить даже запросы выходцев только из придворных кругов и аристократии. Мемуары русских офицеров полны описанием тех манер и того уровня финансовых трат, которые обязан был иметь даже поручик.21 Ари-стократизирование офицерского корпуса, особенно гвардейского, приводило к тому, что жалование офицера престижной части фактически отсутствовало, оно исчезало, а представители знатнейших фамилий проматывали состояние в несколько лет.
Целостность мнения военных разных стран друг о друге поддерживалась общими концепциями построения образа и способом восприятия окружающей действительности. Е. Ю. Сергеев, исследуя структуру менталитета офицеров Генерального штаба великих держав перед Великой войной, пришел к выводу, что наиболее взаимно близки были именно германская и российская военные элиты,22 в том числе благодаря общим базовым установкам,23 похожим функциям в рамках консервативных империй. Осознание и восприятие друг друга немцами и русскими концентрировалось на несколько демонстративном подчеркивании различий, но не на изначальной враждебности. При этом и те, и другие относились к оппоненту с разной долей снисходительности, вплоть до высокомерного презрения. Это не мешало активному изучению в России классики немецкой военной мысли, российская военная элита находилась под определенным влиянием военных специалистов из Германской империи.24 Уже в ходе Великой войны эта близость подтвердилась в сравнении русских коллег с союзниками, так как австро-венгерское офицерство весьма серьезно отличалось от германского по социальному составу и профессиональной манере, поэтому отношения между ними складывались натянутые, а оценка союзника из второй «немецкоговорящей» империи не только в обществе,25 но и в военной среде порой была еще более критической, нежели мнение о русской армии и ее офицерстве.26 Безусловно, этому только помогало наличие в рядах австро-венгерского офицерства сравнительно большой доли аристократии, кичившейся своими титулами не только перед выходцами из буржуазии, но даже перед прусскими юнкерами, а также пестрый национальный состав, так как среди офицеров-австрийцев достаточно много было потомков онемеченных ела-вян, что отражалось в их фамилиях, а венгры весьма остро реагировали на любые попытки ущемить их равенство с немцами.
Огромная схожесть консервативных монархий, вплоть до гербов,27 общность тем, над которыми задумывалась их интеллигенция и элита, общие тренды в развитии экономики, социума и культуры, явная аналогичность угроз и задач порождали серьезные трудности в разжигании смертельной немецко-русской вражды, даже в Австрии.28 Куда более склонны к согласию на бескомпромиссную войну с Россией были в Венгрии, где не забыли вторжения николаевской армии в 1849 г. Тем не менее, и в Будапеште было понимание общих угроз от дезинтеграции любой из империй, а приемы поощрения интеграции и методы борьбы с неожиданной для метрополии строптивостью «малых» народов демонстрировали изрядное сходство.29
Часто подчеркиваемые экономические противоречия между интересами прусского юнкерского землевладельческого класса и российским сельскохозяйственным экспортом,30 в которых кайзер якобы любой ценой поддерживал юнкеров,31 а также соперничество на Ближнем Востоке как раз накануне войны из-за конъюнктуры цен вновь стали менее острыми. При этом усиление проавстрийских русофобских настроений грозило пруссакам утратой доминирования, навязанного в 1866 г. «малогерманского пути».32 Более того, именно разногласия по вопросам взаимоотношений с Россией (по утверждению самого канцлера) привели к отставке Бисмарка в 1890 г.,33 что ознаменовало начало новой, собственно «вильгельмовской» эпохи. Кайзер Вильгельм II, вплоть до поражения России на Дальнем Востоке, был уверен, что, «договорившись с царем», сможет решать судьбы мира, настолько мощным казался альянс огромной России и стремительно растущей германской экономической мощи. Оформление Антанты в 1907 г., ставшее следствием фиаско России в войне с союзной Англии Японией, очень быстро сказалось на российско-германских торговых связях: началась постепенная переориентация российской торговли на Великобританию и чуть менее на Францию, хотя Германия по-прежнему была для них недосягаема.34
В России издавна существовал авторитетный и вполне легальный немецкий «взгляд изнутри». Немецкоязычная пресса имела особый взгляд на события, важный для всего немецкого населения России и быстро транслируемый за рубеж. Австрийцы уделяли ему мало внимания, почти не считая остзейцев соплеменниками, а вот в Германии полагали, что к нуждам балтийских немцев стоит прислушаться, тем более что это возможно без трудностей перевода. Традиционное недовольство засильем немцев на высших административных постах, наблюдавшееся у русских чиновников и военных высокого уровня, совершенно не находило отклика в верхах имперской администрации. Регулярное обострение отношений с Германией этого нисколько не изменило. Например, генерал Брусилов был поражен абсолютно немецким составом администрации, в том числе военной, даже в приграничном и важнейшем стратегически Привислинском генерал-губернаторстве,35 трое главных экзаменаторов в Академии Генштаба в России носили фамилии Шарнхорст, Цингер и Штубендорф и т. д. и т. п.36
Достаточно сложно оказалось заставить германское общественное мнение всерьез опасаться России и русских как противника, грозного не только своей численностью или неуязвимостью огромных пространств. Пангерманизм, оформившийся как мощное интеллектуальное,37 а не юнкерско-буржуазное течение, должен был получить симметричного противника, и он был найден в лице полумифического панславизма, цитаделью которого могли стать и «стали» Российская империя и ее элита.38 Вероятно, именно из-за этого (а не только из-за моды на националистические и расовые теории) столь широкий резонанс в пропаганде, прессе и умах немцев получил мотив так называемой «славянской угрозы». Попытки пангерманцев преувеличить опасность, исходящую от идеи покровительства России всем славянским народам, не выдерживали никакой критики, однако обывателям это было неясно.
Контраст между возрастающей мощью России, ее слабой организацией и устойчивостью должен был получить объяснение, поэтому нестабильный восточный сосед вдруг стал «базой панславизма», который и заставлял русские власти «бряцать оружием», а не заниматься внутренними проблемами.39 На пропаганду, разъясняющую опасность славянских националистов для Германии и всего немецкого, было потрачено огромное количество денег и усилий, и до сих пор немецкие историки выясняют значение и влияние панславянских кружков в России накануне 1914 г., хотя подавляющее большинство населения страны даже не было знакомо с идеями славянского единства в силу неграмотности. Этого никак нельзя сказать о пангерманизме и немцах, притом что вес Пангерманского союза в политике по сравнению с разрозненными обществами славянской дружбы в Санкт-Петербурге и Москве был огромен. В. И. Ленин имел все основания писать в 1913 г. в «Правде» о том, что германских шовинистов просто пугают русскими, а русских шовинистов — германскими.40 Кайзер летом 1912 г. распространялся о том доверии, которое он питает к царю, сосредотачивая огонь критики на «говорильне» в рейхстаге.
«Slawische Gefahr» стала жупелом в речах немецких «ре-алист-политиков» и отставных генералов. Весной 1913 г. открытое противопоставление «германства» и «славянства»41 впервые прозвучало в речах (самого канцлера Т. фон Бетман-Гольвега) в германском парламенте. Военные в статьях указывали на недопустимо слабые силы в приграничной Силезии, придавая дополнительный накал спорами вокруг увеличения кадровой армии.42 Австро-Венгрия получала все большее влияние на германскую внешнюю политику, так как именно она рассматривалась как первая жертва будущего натиска славян, а ее дипломаты уже тайно гарантировали Бетману, что в случае войны удастся сделать виноватой в ней Россию.43 Защитникам Дунайской монархии удалось убедить Пангерманский союз и часть населения Германской империи, что будущая война будет схваткой двух миров — германского и славянского, который поддерживает исконный, но уже битый враг немцев, — галлороманский.44 Основным доказательством и главным средством запугивания являлись данные демографии,45 действительно свидетельствовавшие о стремительном росте славянских народов, хотя и количество немцев росло относительно других народов Западной и Центральной Европы довольно быстро. При этом умнейший политик Германии начала XX в. В. Ратенау, невзирая на пропагандистский угар и не разделяя националистических немецких взглядов, будучи евреем, писал, что германцы и особенно пруссаки вообще на три четверти славяне. Австрийцы и вовсе считали людей, живущих к востоку от Эльбы, действительно сильно отличавшихся от баварцев и швабов, не совсем немцами.46 Этот же мотив затем встречался в западной антигитлеровской пропаганде эпохи Второй мировой войны: наличием славянской крови будут объяснять агрессивность пруссаков по сравнению с немцами южной и западной Германии.47
Отъявленная истерия в России относительно Боснийского кризиса, рассуждения о «дипломатической Цусиме», то есть о вынужденном согласии признать аннексию Боснии, особенно показательны в сравнении с тем, как Австро-Венгрии в принципе отказывалась признать себя виновной в одностороннем нарушении баланса. События вокруг Боснии в действительности представляли собой сделку великих держав, порожденную очередным витком политической нестабильности в Османской империи.48 В ходе этих событий планируемый взаимовыгодный компромисс, с учетом позиции России действительно не состоялся, однако Австро-Венгрия не стала из-за этого отказываться от уже начатой акции, согласованной в том числе и с «владельцами» Боснии, то есть с турецким правительством. Последующее возмущение России оказалось лишь попыткой возложить вину за собственные промахи и неоправданные надежды на «неблагодарную Австрию», в том числе за счет провокаций панславистских выступлений. В порожденном за этим почти беспрерывном кризисе на Балканах главным проигравшим оказалась, помимо Турции, именно Австро-Венгрия, однако эффектом оскорбленного самолюбия пользовалась в своих и других славянских стран интересах именно Россия, намеренная добиться-таки права на провод через Проливы своих военных судов.
Немалое недовольство нарушением столь долго сохраняемого status quo выказали и основные союзники обоих «двуглавых орлов». После краха надежд на «новый Бьёрк», во время «свидания» императоров России и Германии в Потсдаме, в ноябре 1910 г., стали очевидны черты нового, последнего перед войной этапа русско-германских взаимоотношений, в 1911–1914 гг.49 Попытки деловых кругов достичь договоренности, гарантировавшей дальнейшее мирное сосуществование держав, столь связанных друг с другом экономически и идеологически, были неудачны.50 Немцы, так же как и впоследствии большевики, уверенно объясняли маневры и колебания в политике контрагента наличием двух борющихся партий, военной, или «панславистской», под руководством Николая Николаевича51 и мирной, под руководством получившего отставку в конце января 1914 г. В. Н. Коковцова и влиятельных финансистов.52 На этом этапе колебаний в позиции обоих монархов больше не наблюдалось, присутствовало только невмешательство в эскалацию конфликта. Попытки русо- и германофилов в обеих странах нейтрализовать ситуацию успеха не имели.53 Германофилы П. Н. Дурново с его известной запиской февраля 1914 г. Николаю II о перспективах возможного русско-германского конфликта,54 а также русский дипломат Р. Р. Розен и его меморандум лета 1912 г. о европейской политике России55 уже не смогли как-нибудь повлиять на развитие ситуации.
Конфликт в СМИ обострился после статьи в «Kölnische Zeitung» под заголовком «Россия и Германия» от 2 марта 1914 г., где были подробно освещены основные пропагандистские установки, подготавливающие общественное мнение к неизбежной войне с Россией. Подчеркивались военная слабость Российской империи и одновременно крайне опасное (в том числе, для Англии, хотя в действительности для Австро-Венгрии) усиление ее влияния на Балканах, ставился вопрос об условиях нового русско-германского торгового договора.56 В газетную кампанию вмешались (тайно и явно) военные, как отставные, так и кадровые (!), выступившие с экспертными разъяснениями о склонности русских к пустому теоретизированию, пугавшие демографическим взрывом в России и т. д.57 Это не могло не оказать влияния на эмоционального германского кайзера.58 Весной 1914 г. он отрекся от любых иллюзий старой дружбы: «Русско-прусские отношения раз и навсегда мертвы. Мы стали врагами», что не помешало ему в конце июля 1914 г. попытаться использовать иллюзию старого сотрудничества и даже близкой дружбы в своих интересах в переписке с Николаем II. Неоднократно пугавший в 1911–1913 гг. рейхстаг наступлением отстраивавшегося русского Балтийского флота59 Тирпиц в апреле 1914 г. инспирировал статью о неизбежности военно-морского столкновения с Россией.60 Вслед за кайзером и его военным окружением раздражение и озлобленность охватили широкие слои германской интеллигенции, журналистов и буржуазию. Всякая взвешенная оценка русской внешнеполитической позиции отсутствовала, основы для компромисса не было не по объективным или империалистическим соображениям, а в силу эмоций. «Berliner Tageblatt» в марте 1914 г. фактически выступила за превентивный удар по России. Несмотря на это, германские газеты без всякого напряжения объявили в начале августа 1914 г. Россию виновной в начале войны.61
Россия и русская пресса отвечали полной взаимностью. После длительной эволюции взглядов в начале XX в. Российская военная элита также убедилась в абсолютной неизбежности войны с Кайзеррейхом. Отныне все донесения русских военных агентов были посвящены поискам признаков подготавливаемой агрессии. Военный министр В. Сухомлинов дважды в начале 1914 г. выступил под очевидным псевдонимом в «Биржевых ведомостях» со статьей, тон и содержание которой не могли иметь ничего общего с позицией, возможной для официального лица и, тем более, для главы военного ведомства.62 На русском военном совете начала 1914 г. обсуждалась возможная военная операция против Османской империи, и Сухомлинов в ответ на то, что это вызовет войну с Австро-Венгрией и Германией, заявил, что к этому русская армия готова.63
Сложный процесс образования русско-немецкого пограничья и обилие этнических и исторических особенностей осложнили для обеих сторон восприятие друг друга. Пограничные столбы по большей части отделяли не собственно Германию от России, а рассекали польские и украинские земли, и потому порой было сложно определить, где начинается одна страна и заканчивается другая. Более чем 100-летний опыт наличия общей границы и при этом сохранение весьма примитивных и грубых стереотипов восприятия друг друга наводят на мысль о парадоксе.64 Он представляется еще более странным, если учесть непреклонную симметрию действий Пруссии и России по поэтапной ликвидации остатков польской автономии. Были совместно подавлены все польские мятежи, с карт исчезли любые напоминания о былых польских княжествах и государстве, — что в Познани, что в Варшаве, — методично пресекались попытки развития полноценной системы среднего и высшего образования на польском языке.
Русско-австрийское пограничье окончательно оформилось лишь в 1846 г. после аннексии Австрийской империей Краковской республики и было скреплено кровью совместно подавленного восстания в Венгрии в 1848–1849 гг. И здесь необходимо отметить схожую искусственность границ, просуществовавших немногим дольше, чем русско-прусские, зато куда большую поляризацию по обе их стороны. Усилиями австровенгерской разведки Галиция должна была стать «украинским Пьемонтом», именно там был очаг украинского сепаратизма и создаваемой на ходу украинской письменности и историкопублицистической литературы, в то время как Россия отвечала игнорированием разницы между велико- и малороссами, а также усилением панславистской пропаганды на территории Австро-Венгрии, причем отнюдь не среди галицийских украинцев, которых априорно (и ошибочно) полагали не нуждающимися в дополнительной идеологической обработке в пользу воссоединения с остальными русскими землями. Сформировались два крыла местной интеллигенции, с которыми в годы Великой войны ожесточенно сводили счеты обе империи.65
Понимание в каждой из трех империй рискованности объединения польских земель привело к устойчивому германофильству и русофильству в отдельных кругах политических и военных элит соответствующих стран.66 А вот отношения между Австро-Венгрией и Россией даже общая польская проблема исправить не могла: обе многонациональные державы были повинны в провоцировании сепаратизма на территории потенциального противника. Австро-Венгрия была в этом куда более активна, так как была уверена (и не без оснований) в наибольшей из всех трех стран симпатии поляков именно к габсбургской монархии. Выразителем этой лояльности стал ради войны с Российской империей даже социалист Ю. Пилсудский, с территории Австро-Венгрии координировавший антироссийские диверсии, а с началом войны формировавший польские легионы на австрийской службе.67 Впоследствии, однако, выяснилось, что австрийские надежды верны в отношении главным образом польской шляхты и аристократии, занимавшей непропорционально высокие позиции в имперской бюрократии, да еще и требовавшей за это слишком многого, например безоговорочной поддержки в конфликте с галицийскими украинцами и русинами. Не следовало забывать и о том, что в польской политической элите существовало пророссийское крыло, отличавшееся не меньшим национальным запалом, нежели их конкуренты.68 Что же касается истинной позиции населения как австрийской Галиции, так и русского Привислинского края (названия «Польша» во всех трех империях избегали), то она проявилась уже в ходе войны, оказавшись самостоятельной и не устраивавшей ни одну из сторон.69
Следствием русско-германского единства взглядов, направленного против воссоединения Польши, являлся категорический отказ некоторых представителей германской политической элиты от проектов аннексий на Востоке.70 Любые уступки по польскому вопросу, т. е. ослабление откровенно колонизаторской политики, особенно в культурной сфере,71 вызывали у соседней державы недоверие и подозрение. Особенно остро они воспринимались в Германии, где покорение славян, в особенности поляков, сам факт наличия значительных национальных меньшинств и были показателями того, что Германия все-таки империя,72 более того, недостаток колоний приводил к фактически колонизаторскому поведению по отношению к полякам на их этнической территории, что предопределило стиль действий на оккупированных землях Российской империи в ходе Великой войны.73 Военные элиты обеих стран достаточно осторожно относились к полякам в своих армиях, и тем более в офицерском корпусе, что особенно было заметно в русской армии,74 где служили многие польские дворяне, в то время как в германских войсках польские фамилии онемеченных аристократов, как правило, не мешали воспринимать их как пруссаков. Весьма воинственные речи Вильгельма II, любившего подчеркивать свои бранденбургско-прусские корни, тоже не вызывали ощущения должной последовательности ни у русских, ни у польских политиков,75 хотя русская разведка с удовольствием констатировала неосторожные полонофобские высказывания кайзера.76
Политическую же карьеру рассматривали лишь как средство легальной и эффективной борьбы за восстановление хотя бы автономной Польши. Разумеется, на определенном этапе добившиеся успеха польские парламентарии в любой из трех империй фактически становились проимперской партией в польской элите, зачастую оправдывая свою верность императору аристократическими традициями, но не отказывались от национальных целей. Так, в Германии пытался лоббировать интересы Польши граф Богдан Гуттен-Чапский, в России партию русофилов у поляков возглавлял Роман Дмовский,77 в Австро-Венгрии самым влиятельным поляком был министр финансов Леон фон Билинский.
Польская шляхта, какие бы высокие посты ни открывались ей в любой из трех консервативных монархий, в целом неодобрительно относилась к попыткам сделать военную карьеру в императорских армиях, осуждая службу с оружием в руках любой из трех держав, повинных в грехе раздела Польши. В случае если не оставалось иного выбора, желавшие военной славы польские аристократы готовы были служить в саксонской армии, а не в прусской, во французской или американской, но не русской. И все же постепенно имперская интеграция и законы человеческой психологии брали свое: несмотря на взаимное недоверие, плохо скрываемую дискриминацию по национальному и/или религиозному признаку, несмотря на необходимость приспосабливаться к культурному облику титульной нации империи, все больше поляков соглашались служить одному из императоров-«совладельцев» Польши.
Различие между тремя частями Польши постепенно нарастало, ведь огромные усилия по сохранению польского культурного сообщества подрывала разная в трех империях стратегия администрирования и надзора за столь непростым в управлении национальным меньшинством. В Пруссии велась агрессивная политика онемечивания, а большое количество поляков и кашубов вынуждено было уезжать в поисках работы в индустриальные центры Рура, где быстро теряло национальную идентичность. В Австро-Венгрии максимально гибкая языковая политика всегда дополнялась максимальной консервацией текущего политического и административного устройства, отражавшего в лице императора Франца-Иосифа реалии какого угодно столетия, кроме двадцатого. В России явно делали ставку на общие славянские корни, не оставляя попыток ползучей русификации и введения русского языка не только в официальный, но и повседневный оборот. Поэтому, например, в любом уезде Привислинского края местный администратор всегда был русским (по крайней мере считался таковым) и только его заместитель, проверенный на лояльность, брался из поляков. Эти различные традиции управления сказывались и в ходе Великой войны, когда русская военная администрация попыталась управлять Галицией по образцу бывшего Царства Польского, а немцы и австрийцы в свою очередь совершенно по-разному вели политику в Варшавском и Люблинском генерал-губернаторствах соответственно.78
Зыбкость установившихся на целое столетие рубежей, при контрасте организации и менталитета властей по обе стороны границы, приводили к существованию особого феномена границы России, Германии и Австро-Венгрии, которая была скорее объединяющим началом, чем разделяющей чертой. Хотя внешне перемены были разительны: если прусские власти придавали большое значение развитию периферии, видя в этом инструмент интеграции и онемечивания населенной поляками сельской округи, то российские власти, напротив, принципиально не развивали инфраструктуру в приграничной полосе, не желая создавать условия для более тесного экономического взаимодействия разделенных между странами польских земель и уж тем более способствовать будущему германскому вторжению, создавая приемлемые пути сообщения за пределами цепи крепостей на речных рубежах. В Австро-Венгрии же королевство Галиция и Лодомерия, за исключением Кракова, и вовсе оставалось самой отсталой аграрной периферией, хотя в последние предвоенные годы его развитие заметно оживилось в связи с разработкой нефтяных источников, а огромный отток сельского населения за рубеж или в крупные города несколько приостановился.
Проекты воссоздания единства Польши под эгидой любой из держав были утопией, поскольку ни одна из них не могла обеспечить лояльность нового государства к стране-покровительнице. В ходе войны обеими сторонами в своих интересах были испробованы методы содействия национально-освободительному движению польского народа, однако из-за отсутствия целостной программы действий и обдуманного плана перекраивания польских земель они были безуспешны79 и слишком односторонни.80 Попытка Германии поставить поляков себе на службу с помощью воззвания,81 а затем и явно ничем не подкрепленной декларации о создании Польского королевства бесславно провалилась: вместо 800-тысячной польской армии на сборные пункты к весне 1917 г. явилось несколько сотен добровольцев. У многих германских офицеров сама идея увеличения сил Центральных держав за счет польских добровольцев встретила непонимание.82 Как только надежды на пополнение армий Центральных держав рассеялись, Гинденбург и Людендорф поспешили отмежеваться от любого своего участия в этой «авантюре»,83 хотя М. Гофман, очевидно, знакомый с их истинным отношением к польскому проекту осенью 1916 г., писал в дневнике об их осмысленном согласии на эту акцию.84 Следствием попытки осуществления «польского проекта» стал крах даже призрачных надежд на заключение сепаратного мира с Россией при правительстве Штюрмера.85 При этом эффект от провозглашения независимости Польши был достаточно велик: началось (хоть и под контролем) постепенное строительство польской администрации, но совершенно вне зависимости от желания Германии использовать ее для своих целей.86 После этого немцы обратили главные усилия на сотрудничество с литовскими националистами, натравливая их на поляков,87 и начали контакты с украинскими, что до сих пор являлось прерогативой австро-венгерской разведки.88 Это вызывало у правительства союзника Германии серьезные подозрения в попытке отделить Галицию от Австрии. Это не мешало тому, что впоследствии офицерский корпус польской армии был «проникнут правыми настроениями», а «значительная часть… имела явно монархические тенденции»,89 т. е. политически нарождающаяся польская военная элита была вполне солидарна с германской. Гинденбург и Людендорф, поддержавшие Бетмана в конце 1916 г. с его проектом провозглашения независимости Польши, теперь были возмущены этой акцией и всю ответственность за «создание этого урода» переложили на бывшего канцлера и прежнего австро-венгерского министра иностранных дел Буриана.90 Долголетняя убежденность и Германии, и России в том, что Польша должна быть разделена и далее, не оставила немцам шансов на взаимное доверие даже с Ю. Пилсудским, воевавшим на стороне Центральных держав с первых дней войны, — в 1917 г. он оказался в германской тюрьме за отказ приносить присягу на верность монархам своих союзников. Австрийцам удалось сохранить определенное влияние на польские войска, возглавленные затем И. Халлером, однако только до тех пор, пока развал России не позволил полякам обратить оружие против остальных угнетателей.
Для эволюции стратегических взглядов и военного планирования в начале XX в. наступил новый этап, как никогда до этого благоприятный для мифотворчества, причем мифы наиболее активно формировались в профессиональной среде, казалось бы, владеющей информацией более, чем какой-либо иной слой. Этому есть несколько объективных причин. Рост влияния прессы и новостных агентств, появление новых видов фиксации и передачи информации провоцировали иллюзию информированности и изученности даже без опыта непосредственного контакта, тем более что вероятного противника и соседа изучали поистине добросовестно. Конечно, представителей военной и дипломатической элит, специализировавшихся на том или ином внешнеполитическом направлении, готовили особо, с помощью командировок и стажировок в страну-контрагента, однако это далеко не всегда исправляло ситуацию. СМИ давали настолько большой объем информации, что профессиональные оценки порой терялись на фоне публицистики, приобретавшей огромное значение и формировавшей среду «знатоков» и «экспертов».
Вполне естественное для европейских монархий положение вещей, при котором элита играет огромную роль в принятии основных решений и определении политики государства, порою «затмевая» монарха, было совершенно чуждо для России и всегда осознавалось как слабость императора, что в конечном счете сказалось на устойчивости монархии и Российской империи в целом. Если в России император явно уступал в дарованиях и/или воле своим приближенным, как это было в царствование Николая II, то было принято скорее критиковать монарха (даже если он и не так уж слаб), нежели отдавать должное крупным государственным деятелям эпохи. Подобный феномен, конечно, вполне объясним с точки зрения русского менталитета, но далеко не очевиден для западного наблюдателя. Так, автор знакового для предвоенной Германии труда о будущей войне, генерал Бернгарди спокойно констатировал, что после такого важного события, как убийство Столыпина, российская элита не склонна к войне в связи с грозными признаками растущей нестабильности.91 О позиции или настроениях почти всесильного по «Основным законам» Николая II не было сказано ни слова. Более того, Бернгарди утверждал накануне войны, что в России «армия ненадежна», «наступательной войны в России не хотят», а «образованные части народа, как и в русско-японскую войну, за революцию».92
Особенности восприятия России военными соседних империй во многом объясняются тем, что германская военная элита, имевшая огромное значение в государстве благодаря скорее престижу военной профессии вообще, нежели влиянию военных в правительстве, рейхстаге или экономике,93 автоматически переносила свое положение на русских94 коллег. Внешние признаки: наличие огромной армии, череда почти непрерывных войн в течение всей новой истории России, престижность военной карьеры и полувоенная по своей сути и составу царская администрация,95 сохранение «Табели о рангах» как таковой, безусловная лояльность армии к императору и его семье — свидетельствовали о том, что военные просто обязаны быть стержнем государственных решений в той империи, которая на них и держится. Однако, несмотря на опыт революции 1905 г. и становление несколько «ходульного» российского парламентаризма, отношения русского императора и военной элиты, бесспорно, оставались на платформе декларативной поддержки самодержавия, но не более. Основанием тому являлись лояльность и даже беспрекословное (по идейным соображениям) подчинение монарху и его решениям. Подлинно трагическая по последствиям в самоощущении офицерского корпуса русско-японская война этого положения фактически не изменила. С другой стороны, конфликт с частью чиновничества, а затем — и с парламентариями был налицо, что только укрепляло согласие с позицией Николая II в государственных вопросах, вполне известной внутри страны и за ее пределами. Скорее всего, именно безусловное согласие офицерства и генералитета с императором и выдавалось за их огромное влияние на него и его политику.
Высокий статус профессионального военного в Германской империи не позволял офицеру так легко отказываться от военной карьеры и выходить в отставку, как это было принято у русской аристократии, даже в случае очевидных творческих дарований и желания испытать себя на этом поприще. В Австро-Венгрии даже в среде офицерского корпуса в отношении военных перспектив монархии царил плохо скрываемый скепсис, хотя он сопровождался решимостью неприятно удивить основного соперника или продемонстрировать превосходство над теми, кого не считали достойным противником — перед Италией и/или Сербией. Определенный пессимизм, недоверие к лояльности солдатской массы и уязвленное самолюбие сближали австро-венгерское и русское офицерство, травмированное русско-японской войной и в еще большей степени революцией 1905–1907 гг. Зачастую в австро-венгерской элите уповали главным образом на ловкие маневры дипломатов венской школы, которым действительно удалось приобрести немалую агентуру и влияние в дипломатическом корпусе, успешно интригуя в Константинополе, Париже и даже в Риме.96 Несколько успокаивало чисто инерционное неверие в скорые глобальные перемены, а также уверенность в том, что развал громадной монархии не выгоден ни Берлину, ни Петербургу, ни Лондону.
Германскому офицерству был свойственен куда больший оптимизм в связи с отсутствием негативного военного опыта, каковой имелся у австро-венгерского еще со времен Бисмарка и тем более у русского офицерства после русско-японской войны. В германской армии была выражена склонность к экспансии — из-за кадрового давления и скромной территории метрополии; несколько ниже был общекультурный уровень в силу более высокой концентрации на профессиональных вопросах, в то время как русское офицерство исторически несло огромную светскую и общественную нагрузку, а австрийское во многом ориентировалось на салонную культуру расцвета XIX столетия. В Германии же начала XX в. общественное влияние в большей степени было уделом буржуазии и университетской профессуры.97
Российская империя, а также Германия и Австро-Венгрия оставались на уровне элит консервативными авторитарными монархиями, хотя по ряду показателей обе страны объективно уже не соответствовали «идеальному типу» такого государственного устройства, сколько бы ни указывали на существенные пережитки «феодализма» ученые-марксисты. В особенности это касается состояния экономики, уровня влияния буржуазии, господствующих настроений среди верхов интеллигенции. Сходство Вильгельма Гогенцоллерна и Николая Романова при всей разности их характеров было таково, что они имели даже схожих по типу врагов среди собственных подданных.98 Оба накануне Великой войны ощущали, что наконец вступают в пору заслуженной зрелости, едва ли не в зенит могущества: Вильгельм отпраздновал 25-летний юбилей правления, Николай — 300-летие династии, а вскоре и 20-летие царствования. Человеком совершенно иного склада и, безусловно, иного поколения был 84-летний (в 1914 г.) император Франц-Иосиф, являвшийся живым символом единства своей державы, но при этом уже не способный по физическим причинам оказывать столь же сильное личное влияние на ход государственных дел, что и прежде. Австро-Венгрия оставалась консервативной монархией в еще более декоративной степени, причем основанием для такого консервативного фасада было твердое убеждение, что единство страны не выдержит первого же серьезного дисбаланса в расстановке политических сил, который неизбежен сразу после смены монарха. Одним из важнейших факторов всех прогнозов являлась личность очередного наследника Франца-Иосифа эрцгерцога Франца-Фердинанда, который, будучи младше Вильгельма, но старше Николая, не скрывал желания успеть сделать в свое правление как можно больше, тем более что ему доведется начать его уже на шестом десятке лет.
Последнее должно было особенно сказываться на настроениях внутри армии двуединой монархии. Необходимость неукоснительного соблюдения равенства между двумя частями империи, доведенная австрийским бюрократизмом до абсурда, означала, что должного единства в воззрениях внутри офицерства и генералитета нет вовсе. Общим оставалось лишь стремление сохранить хрупкий баланс внутри страны, но столь же общей была и тревога от осознания тщетности этих надежд. Перспектива будущей реорганизации воспринималась весьма по-разному: от желания продиктовать ее условия до стремления оттянуть любой ценой. Упорное нежелание эрцгерцога поддержать радикальные проекты превентивной войны стоило ему многих врагов в среде военных, в том числе в их стане оказался до того поддерживавший его Конрад фон Гётцендорф, быстро вернувшийся на вершину военной власти после кратковременной опалы. Недоволен был, скорее по психологическим причинам, ретивым наследником сам Франц-Иосиф: в 84 года ему было трудно смириться с нетерпеливым желанием нарушить равновесие, сохранению которого он посвятил всю свою жизнь и потому был уверен, что оно будет продолжаться еще неопределенно долго. Именно поэтому, если в Австрии и в некоторых славянских регионах убийство Франца-Фердинанда было воспринято с сожалением или по меньшей мере сочувствием, в Венгрии, ожидавшей от эрцгерцога только попыток снизить статус Транслейтании, с трудом скрывали злорадство даже официальные лица. Австро-венгерское офицерство настороженно относилось к России, видя в ней «тюрьму народов» и опасаясь подозрений в панславизме в случае любых симпатий. К Германии же испытывала симпатии лишь небольшая часть австрийского офицерства, обладавшая пангерманскими воззрениями, зато (при условии уважения пруссаков к своим национальным чувствам) готова была на контакт венгерская военная элита, которой импонировало пренебрежение «северных» немцев к «южным».
Довоенные иллюзии познанности, недостаточность хорошо отшлифованных и проверенных стереотипов" для адекватных оценок и прогностики немедленно сказались, так как при недостаточности ресурсов Германии и применяемой весьма рискованной стратегии приходилось намеренно учитывать даже «косвенные» факторы (стиль принятия решений противником, настроения и информированность населения в приграничной полосе, реакция на трудности снабжения вражеских солдат и т. д.), а не только число батальонов и орудий. С другой стороны, тотальный характер Великой войны быстро продемонстрировал, что воюют не армии, относительно неплохо изученные стараниями разведки, а страны и народы, образ которых складывался порой на основе газетных вырезок, а потому оказался беден достоверными подробностями и мало отвечал реальности. Расписаться в своем дилетантизме или непонимании обстановки военная элита (в любой стране) не могла ни публично, ни даже кулуарно — это было несовместимо с менталитетом профессионального военного, с устойчивостью и боеспособностью государства и армии, подрывало веру в себя командования и дискредитировало попытки стратегического планирования, поэтому изъяны и пробелы образа врага должны были быть заполнены мифотворчеством и переработкой имеющихся стереотипов, а случае, когда это было невозможно, прямой дезинформацией, в т. ч. едва ли не самих себя. При конфликтах между различными ведомствами такая заведомо ложная информация становилась еще и фактором противостояния, что особенно заметно на примере борьбы дипломатов и военных не только в эпоху Великой войны и далеко не только в консервативных монархиях.
Основой для взглядов германских и австро-венгерских военачальников на Россию являлись соображения стратегического характера, формировавшиеся не без влияния появившейся в те годы геополитики, исходя из политической географии начала XX столетия.100 Образованный офицер Генштаба мог иметь любое личное отношение к русским или русской культуре, однако Российскую империю он воспринимал через призму военных оценок и расчетов, по крайней мере в первую очередь. Для подавляющего большинства высокопоставленных военных личное отношение и образ определяют именно профессиональные взгляды, а не наоборот, как это принято у творческой интеллигенции. Германский образ России начала XX в. и у военных, и у штатских был построен на восприятии ее в первую очередь как огромной, а потому очень опасной державы,101 на этом сыграл Александр III, пугая молодого Вильгельма II вторжением казаков, о которых в Европе всегда ходили самые невероятные слухи. Францу-Иосифу дополнительные угрозы были не нужны: ему уже довелось пережить войну 1849 г., спасшую для него трон Венгрии и навсегда продемонстрировавшую, что такое русская армия. Страх перед размерами России и ее огромным населением являлся даже более важной составляющей ее восприятия, нежели сознание собственного превосходства в уровне техники и культуры. «Русский паровой каток» настолько пугал германское командование, что в дни битвы на Марне сентября 1914 г. слухи о русском экспедиционном корпусе ходили даже в штабах германских армий Западного фронта, где рассматривали сигналы о высадке русских в Бельгии.102
При традиционно слабом и предвзятом понятии у большинства европейцев о России и русских в Германии существовали так называемые специалисты и «знатоки России», к которым относились бывшие военные атташе при русской армии и сопровождающие Вильгельма II на его встречах с Николаем II, а за неимением лучшего и университетская профессура.103 Эти «специалисты» в 1914 г. грубо ошиблись в своих оценках внешнеполитической позиции и потенциала Российской империи,104 настроения политической элиты, которую, они, по собственным признаниям, всегда понимали слабо.105 Это тем более понятно, если учесть, что и с ближайшими союзниками — австрийцами — у немцев случались постоянные размолвки из-за недопонимания.106
При последовательном рассмотрении вероятных держав-противниц и их военных систем врагом № 1 в плане создания угрозы как германской, так и австро-венгерской территории и мирному населению, следовало признать Россию, на будущий «паровой каток» которой так уповали страны Антанты.107 Безусловного единства по этому вопросу не было: в зависимости от места службы и специализации в годы учебы в Академии германские генштабисты врагом № 1 могли считать и Францию, а офицеры флота, безусловно, исключительно Великобританию, австро-венгерские офицеры годами готовились к войне с Италией, а также к масштабным военным экспедициям на Балканах.
Наиболее справедливым и общим чувством среди интеллектуалов Центральных держав, в том числе военных, с началом войны стало ощущение полного невежества немецких образованных кругов в российских вопросах. Германия в очередной раз оказалась не готова к той России, которую она увидит и с которой столкнется в смертельной для судеб династий схватке. При этом нельзя сказать, что это являлось следствием легкомысленного отношения к русским как потенциальным противникам или недостаточной организации оперативно-тактических мероприятий при подготовке к войне. Немцы куда более ответственно, чем русские или французы, отнеслись к сбору информации самого различного характера, которая могла представлять интерес при планировании кампании против России. Если русские офицеры и штабы долгое время страдали от недостатка карт нужного (т. е. очень крупного — 1–2 км) масштаба,108 пользуясь даже в официальной документации немецкими, то немцы, зачастую благодаря немцам-колонистам, ставшим добровольными и внимательными информаторами, одинаково хорошо были осведомлены о подробностях занимаемой местности, будь она в Эльзасе, Курляндии или Буковине. В Австро-Венгрии полагали, что имеют особый опыт взаимодействия со славянами (что было отчасти верно), а потому недоумения или стремления вникнуть в нюансы действий русской верхушки не проявляли, хотя и не были столь подвержены примитивным стереотипам, как «пруссаки». С одной стороны, достаточное количество славян позволяло при необходимости сравнительно легко подготовить сносно владеющих русским языком специалистов, сказывались и крепкие связи австрийских спецслужб с польским и украинским подпольем. С другой — в связи с ожесточенным нежеланием допускать даже мысль о постеленном преобразовании австро-венгерского дуализма в федерацию со славянским участием от изучения языка меньшинств упорно отказывались, так что генералитет и офицерство не желали понимать даже вверенные им войска, не то что находить общий язык с потенциальным противником.
Дополнительным фактором, который позволял германскому (куда реже австро-венгерскому) Генштабу отслеживать тенденции в российской армии, было большое число прибалтийских немцев в России, многие из которых, постоянно проживая в Лифляндии или Курляндии, военную службу проходили в Германии как германские подданные. Впоследствии они становились профессиональными и добровольными агентами немецкой разведки. Особый статус немецкого остзейского дворянства в рамках Российской империи гарантировал ему господство в администрации прибалтийских губерний, а также замкнутость и консервацию сословия, которое очень старательно защищалось от проникновения представителей дворянских родов из других частей империи, считая это — не без оснований! — первым шагом русификации. Конфликты между немцами-дворянами и имперской администрацией были вызваны не только наступлением правительства на права сословных административных органов, но и тем, что в 1905 г. русская администрация оказалась бессильна помочь немцам против погромов их имений местными крестьянами-латышами и эстонцами.109 По результатам революции 1905–1907 гг., остзейские немцы сделали вывод о необходимости переориентации на Германию. Российское правительство, особенно во главе с ярым националистом Столыпиным, было заинтересовано в спокойствии более, чем в сохранении всех привилегий лояльных к нему до этого времени остзейских дворян. Вскоре в их адрес началось последовательное наступление, встретившее ожесточенный протест.110 Следствием нарастающей оппозиции немцев к русскому императорскому правительству стал тот факт, что потомки балтийских немцев, переехавших в конце XIX в. в Германию, составили наиболее русофобское течение среди интеллигенции, занимавшейся изучением России.111 Их более либеральные коллеги, Г. Дельбрюк, Ф. Май-неке и М. Ленц, поддерживали антирусские настроения по рациональным мотивам, так как не видели иного пути развития для Германии, кроме экспансионистского. Как внутри Кайзер-рейха, так и за его пределами не без экзальтации отнеслись к знаменитому лозунгу о «поиске места под солнцем», которое означало новый виток в конкуренции за право оставаться великой державой, а то и появление претендентов на статус сверхдержавы.112
В России и до войны не без тревоги воспринимали попытки в Германии рассматривать территории на западе империи как поле будущей усиленной колонизации. Несмотря на не слишком высокий престиж армии после русско-японской войны, все же к возможной войне против соседей относились без особенного страха. Более того, с каждым годом нарастало убеждение, что былых ошибок повторено не будет, на этот раз за противника возьмутся всерьез сразу же, а численность российской армии можно довести до таких масштабов, что это парирует любые усилия Германии и Австро-Венгрии. Такие гарантии давал, например, Николай II британскому послу Бьюкенену, обращавшему накануне 1914 г. внимание русского монарха на новую германскую программу наращивания армии. Хотя к германской военной машине и Генштабу особенно в профессиональных военных кругах относились с известным почтением, тем не менее с изрядной долей русской халатности полагали, что против русского натиска никакие ухищрения «немчуры» не помогут. Австро-венгерская армия, не выигрывавшая ни одной войны после 1849 г. и ни одного сражения на суше (не считая экспедиции в Боснию в 1878 г.) с 1866 года, удостаивалась еще меньшего внимания. Именно Дунайскую монархию после Балканских войн в России хотели бы видеть следующим «больным человеком Европы», в разделе которого между дружественными славянскими государствами можно и нужно было бы поучаствовать, если Вена осмелится и впредь провоцировать Петербург, рискуя остатками его монархической солидарности. Представления о ходе войны против двух соседних империй были отражены в планах «А» и «Г», которые, как и планы многих других держав, содержали немало противоречивых устремлений и недооценивали почти очевидные проблемы как объективного, так и субъективного характера.
Как ни странно, исследование стратегии великих держав в Великой войне прошло достаточно долгий путь к подлинно научному анализу. Поначалу этот аспект оставался уделом политической публицистики, отличавшейся всеми характерными чертами дискуссии на тему «Кто виноват?», а также менее откровенно стремившейся к тому же образцу чисто военных исследований, где авторы тщились доказать или опровергнуть возможность достижения победы чисто военным путем.113 Это не исключает важного порой вклада подобных трудов в развитие исследований, однако и не делает их собственно историческими работами. Такая ситуация не является спецификой Русского или любого другого фронта Великой войны, хотя все попытки преодолеть однобокие воззрения рано или поздно обнаруживали глубокую зависимость авторов от особенностей их национальной традиции. Так, блестящее исследование Б. Лид-дел-Гарта «Стратегия непрямых действий» при всех попытках продемонстрировать более широкий подход к вопросу остается все же (по меньшей мере в анализе событий Великой войны) чисто британским взглядом на проблему: в рассуждениях офицера армии Его Величества чувствуется призма Западного фронта и поставленных им вопросов, что вполне естественно для книги авторства сражавшегося на Сомме солдата. В дальнейшем исследование не только стратегии, но и более конкретно коалиционной стратегии превратилось в одно из важнейших направлений в военно-исторических штудиях, дав к началу XXI в. значительные и, что примечательно, нетривиальные результаты.114 В России преодоление в анализе стратегии Великой войны необходимых по политическим соображениям мифов и вовсе началось сравнительно недавно.115
Господство среди правящей монархической элиты модного расово-националистического мнения о германской семье народов, «верности Нибелунгов» и нордическом братстве, автором которого был англичанин Чемберлен,116 объясняет страшное разочарование и даже обиду, с которыми Германия встретила вступление Великобритании в войну на стороне ее врагов, т. е. «галло-славян».117 Конечно, из-за дипломатических эскапад Вильгельма II118 никаких иллюзий относительно союза с Англией немцы не строили, но «блестящую изоляцию» братья по крови должны были им обеспечить, по крайней мере до того, как разгром Франции станет фактом.119 Многие немцы и, в первую очередь, популярные политические публицисты, просто не захотели поверить в то, что против них воюют не расы, а интересы.120 С развитием мирового конфликта открывать эту истину было все опаснее, так как она перечеркивала с таким трудом выстроенную версию «галло-славянской» опасности.121
До войны было выпущено немало географических и экономических обзоров Российской империи, которые носили плохо скрываемый военный характер, даже если были предназначены для массового читателя. Особенно подробно рассматривались театры возможных боевых действий как на суше, так и на море.122 В свою очередь, в довоенных русских изданиях того же рода открыто заявлялось, например, о том, что реки в Померании могут послужить препятствием для русских войск во время войны с Германией, т. е. о войне между Вторым рейхом и Российской империей писалось как о чем-то само собой разумеющемся.123 В ходе войны интерес ко всем сторонам жизни России нисколько не угас, огромное (почти 1.5 млн) количество русских пленных в Германии стало новой возможностью для изучения неизвестного соседа. До войны в Германии было настолько мало специалистов по России, знавших русский язык, что укомплектовать переводчиками разведывательные отделения корпусов удалось только зимой 1915–1916 гг., а дивизии — летом 1916 г.124 Австро-венгерские штабы активно использовали навыки поляков и русинов, встречавшихся среди младших офицеров, реже чехов, поляков и хорватов из офицеров Генштаба.
Разумеется, на любом этапе подготовки к будущему столкновению Германии и Австро-Венгрии с Россией среди военных, особенно германских, находились те, кто считал необходимым атаковать Россию «пока не поздно».125 В 1880—1890-х гг. эти идеи высказывал предшественник Шлиффена и затем опальный генерал-фельдмаршал А. фон Вальдерзее, рассчитывавший на невмешательство Великобритании и недостаточно окрепшую Францию. После русско-японской войны с выводом об оптимальном на настоящий момент соотношении сил с крайне ослабленной Россией выступил ряд офицеров Генштаба, воочию наблюдавших недостатки русской армии и признаки революционного брожения, в частности М. Гофман и А. фон Тэр.126 Не могли не учитывать в расчетах и ослабление русского флота и отставание России в дредноутной гонке в Адмиралштабе, где были обязаны ориентироваться на максимальную концентрацию сил германского флота против заведомо превосходившего его британского, а потому не надеялись на выделение значительной эскадры для наступательных действий на Балтике.
Вплоть до начала боевых действий идея превентивной войны против России, которая могла впоследствии127 опасно усилиться вплоть до неодолимости, была не слишком популярна среди большей части офицерства и генералитета,128 так как рассматривалась только в связи с планом Шлиффена, посвященным кампании во Франции. Уже выйдя в отставку, автор плана, оценивая геополитическую обстановку в Европе, писал: «Россия, в расцвете своей силы и мощи, умела противостоять всем соблазнам союзников, увлекавших ее к нападению. Нам кажется сомнительным, чтобы теперь, когда сущность современной войны стала ей лучше известна, такое нападение показалось бы ей привлекательным».129
Германия особенно внимательно130 наблюдала за боевыми действиями во время русско-японской войны, старалась максимально учесть ее уроки,131 а германская разведка была лучше других осведомлена о состоянии дел в русской армии и тех переменах, что происходили в 1905–1912 гг. Российская армия оказалась в фокусе изучения в том числе потому, что из всех великих держав только Россия имела опыт масштабной войны в десятилетие перед Великой войной. Граф Шлиффен, уходя в отставку в конце 1905 г., должен был позаботиться об исполнении своего плана кампании, за судьбу которого он опасался. Следовало исключить любые колебания, в том числе между двумя ТВД, весьма и весьма возможные, как показал диалог между кайзером и Мольтке-младшим в дни мобилизации 1914 г., когда Вильгельм II, внезапно уверовав в сохранение Францией нейтралитета в уже объявленной России войне, к ужасу присутствовавших военных потребовал начать развертывание главных сил не на западе, а на востоке.
Уроки русско-японской войны, несмотря на пристальное наблюдение со стороны соответствующего «русского» отдела германского Большого Генерального штаба,132 подверглись в Германии и других великих державаходностороннему анализу,133 хотя пессимизм в генштабистских кругах Германии относительно скоротечной войны начал нарастать.134 При этом консервативность и неторопливость в радикальных переменах высшего командования вызывали сомнения и опасения у молодых офицеров. С тревогой германские власти ожидали и дестабилизирующего эффекта первой русской революции 1905–1907 гг.135 Авторитета России война 1904–1905 гг. не прибавила, породив впоследствии среди германского генералитета массу сожалений об упущенной возможности превентивного удара как по Франции, так и по России.
После Мукдена и Цусимы германский Генеральный штаб до начала 1911 г. не настаивал на наращивании вооруженных сил рейха, полагая их из-за очевидной неготовности России к европейской войне достаточными.136 Это привело к тяжелому политическому кризису и громким скандалам в военных кругах — ведь на волне перманентного кризиса в международных отношениях в 1911–1914 гг. Германская империя внезапно ощутила себя едва ли не беззащитной перед крепнущей Антантой. К этому были определенные основания: Франция вышла, казалось, на пик своих возможностей по наращиванию вооруженных сил, явно оправлялись от поражений русские армия и флот,137 демонстрировала готовность поддерживать максимальный темп гонки вооружений на море — по принципу «на каждый киль наших два» — Великобритания.
Ослабление военной мощи России в конце 1905 г. было неоспоримо, хотя его масштабы и продолжительность предсказать было сложно. В итоге Россия восстановилась быстрее, чем рассчитывали и надеялись в Германии, но план Шлиффена образца 1905–1906 гг. должен был быть рассчитан на начало войны в любой момент, а вовсе не обязательно через 10 лет.138 Таким образом, очевидные преимущества Запада, до этого оттеняемые угрозой с Востока, склонили чашу весов на сторону шлиффеновского замаха через Бельгию, оставив в стороне проекты Мольтке-старшего о развертывании против России. Этот эффект только усилился благодаря некоторой русофобии Мольтке-младшего, недооценивавшего Россию, как и все ее недоброжелатели. В итоге развертывание по плану Шлиффена против России кадровых войск количественно осталось почти неизменным,139 а массового привлечения ландвера и ландштурма в полевую армию в 1914 г. поначалу не предусматривалось, ведь эти части были плохо оснащены вплоть до 1911–1913 гг. и сильно недооценивались. Доля выделенных для фронта на Востоке сил по сравнению с шлиффеновскими временами даже несколько уменьшились, несмотря на растущую мощь оправлявшейся от унижения на Дальнем Востоке России. Характерно, что, будучи пруссаками, и Шлиффен, и Мольтке-младший были вполне уверены в готовности России быстро наладить отношения вплоть до «боевого братства», как только разгром Франции покончит с любыми другими вариантами коалиции для царя.
Внимание к России привлекало то обстоятельство, что именно сосед с Востока, с точки зрения Германии, стремившейся подчинить своей логике и судьбу союзника, играл роль спускового крючка в будущей схватке великих держав. Это нисколько не отменяет того факта, что только на Западе, но не на Востоке представлялась единственно приемлемая возможность блицкрига. Эта истина, столь очевидная впоследствии, тем не менее вызывала довольно ожесточенные споры не только до, но и после Великой войны, когда рассматривались возможные последствия развертывания по Шлиффену наоборот, т. е. основные силы против России.140 В связи с этим, германский Генштаб, а за ним и коллеги из Австро-Венгрии пристально следили за реформированием русской армии и тщательно анализировали ее достоинства и недостатки. Однако, так как до 1906 г. разведка во многом была основана на данных приграничных станций, персонал которых комплектовался офицерами ландвера, к началу Великой войны многие информационные лакуны на русском направлении были не заполнены. Работа в России по налаживанию разведывательной сети затруднялась особенностями страны и ее населения.141
Уже в первые дни войны стало очевидно, что решительность, с которой Шлиффен при планировании войны на два фронта допускал оставление Восточной Пруссии и отход за Вислу до разрешения ситуации на Западе, не разделяется даже большинством генералитета. Оставленные прикрывать восточную границу части 8-й армии и Ландверный корпус Войрша считались по сравнению с бесчисленными (в этом по доброй европейской традиции не сомневались) русскими ордами — «половиной Азии» — недостаточными, что вызывало нервозность и полуапокалиптические ожидания войны за само существование Германии и немецкого народа.142 Характерно, что из 8 армий, образованных с началом войны, только одна, 8-я ген. фон Приттвица унд Гаффрона, была сконцентрирована против русских, остальные 7 были на Западном фронте.143 При страхе перед «паровым катком» это весьма показательно, однако так же, как и на Западном фронте, командующим этой единственной и потому важнейшей армией был назначен отнюдь не великий стратег.144 Согласованного плана действий с союзницей не существовало, хотя расстановка сил на Востоке была известна уже 40 лет, в том числе потому, что стороны не хотели утечки информации и предчувствовали споры.
В Австро-Венгрии поражение России в войне с Японией вызвало известное облегчение, однако это имело в конечном итоге скорее отрицательные для нее последствия. Во-первых, планы австрийского Генштаба на случай войны с Россией стали более наступательными и амбициозными,145 хотя нехватка сил никак не отменяла зависимости от широкомасштабной германской поддержки (которую та и не думала оказывать). Во-вторых, уверенность в успешном противостоянии русской угрозе еще более осложнила диалог между Веной и Берлином, так как в Австро-Венгрии не видели необходимости для уступок, а намерены были скорее добиться передачи под свое командование всех союзных войск на Русском фронте. Количество выделяемых против России сил осталось значительным, однако оно не имело характера «шлиффеновской» асимметрии между театрами военных действий, а потому против Сербии и Черногории, армия которой соответствовала критериям ополчения, Конрад выделил силы, для такого противника явно чрезмерные, а для блицкрига (как выяснилось) — недостаточные. И, наконец, ослабление России было использовано Австро-Венгрией для аннексии Боснии, то есть цели конъюнктурной и в итоге принесшей проблем значительно больше, нежели репутационных плюсов. Вновь приосоединенная территория, даже с учетом вполне феодальной лояльности босняков императору, не вписывалась в баланс между двумя половинами империи, увеличивала антиавстрийские настроения среди славян как внутри, так и за рубежом, а ее аннексия, пусть и почти формальная, являлась явным унижением России, делавшим невозможным компромисс на основе прежней идеи status quo. Босния требовала крупных затрат на свою интеграцию в империю и срочных инвестиций по хотя бы частичному выравниванию уровня развития с другими регионами державы. Последствия же для равновесия сил на Балканах были и вовсе катастрофическими.
Конрад фон Гётцендорф, определявший развитие австровенгерской стратегии в течение десятилетия, с 1906 г., был настроен вести против России активные действия, выходившие за рамки сдерживания. Он полагал, что сможет захватить русскую часть Польши за счет удара между Бугом и Вислой, встречной операции германских войск из Восточной Пруссии в направлении на Седлец, провоцирования тотального польского восстания, а также преимущества во времени, даваемого сроками мобилизации. Эта комбинация выглядела вполне логичной, но не учитывала ни позиции Германии, ни хода событий в русской армии. Никогда не доверявший Италии как союзнику про Тройственному альянсу Конрад тем не менее был готов поверить в ее нейтралитет в лучшем случае, но тщетно уговаривал своих германских коллег не рассчитывать также на итальянское содействие против Франции, даже обещанное начальником Генштаба Италии генералом Поллио.146 Глава австрийского Генштаба был убежден в возможности быстрого и сокрушительного разгрома Сербии, во враждебной позиции Румынии по отношению к России, хотя не рассчитывал на ее вступление в войну на стороне Дунайской монархии, с венгерской частью которой у румын были столь острые разногласия. Нет смысла подробно останавливаться на истории австро-германских предвоенных дискуссий относительно масштабов участия и распределения обязанностей, однако факт остается фактом: ни о какой поистине единой союзной стратегии против предполагаемого русского вторжения говорить не приходится. Ситуация несколько улучшилась за счет постепенного налаживания личных контактов Мольтке и Конрада, но необходимость пунктуального учета формального равенства двух держав исключала выбор какого-либо конкретного варианта.147 Обе стороны действовали параллельно, убеждая себя в том, что они едва ли не альтруистически заботятся о союзнике, насколько это вообще возможно в их (то есть только одной страны) сложном военном положении. Показательно, что о формировании командования фронтов (или групп армий) ни одна сторона не задумывалась, оставаясь на уровне отдельных армий, что крайне вредило согласованию действий и провоцировало конфликты иерархии.
Таким образом, оценки боеспособности русских вооруженных сил явились важным фактором нагнетания обстановки внутри германского офицерства, стали причиной повышения кадрового давления. Тем не менее, внимательно наблюдая за военными реформами в России и за ее экономическим развитием,148 часть германских военных настаивала на немедленной атаке Франции, особенно во время кризисов 1905 и 1909 гг., однако кайзер к тому времени перестал быть сторонником превентивной войны, если когда-то и был таковым.149 Зато эта концепция полностью удовлетворяла Бетмана, который при всей своей сдержанности в экспансионистских планах считался русофобом. С началом войны ситуация решительно изменилась: теперь «превентивная война» стала отражением мифа об оборонительном для Германии характере войны, спроецированным на политические реалии. Довоенное чувство общности взглядов между офицерством двух консервативных монархий должно было смениться соревнованием и напряженным поиском принципиальных различий и/или профессиональных преимуществ над противником.
В русской армии крайне бедственное положение младшего офицерства150 и сомнительные шансы на сколько-нибудь хорошую карьеру привели к резкому падению престижа армейской службы среди интеллигенции и дворянства. Это привело к тому, что, несмотря на богатые традиции и благотворное влияние реформ 1905–1914 гг. на положение младшего командного состава, большое количество офицерских мест в армии оставалось вакантным. Некомплект достигал нескольких тысяч офицеров!151 Ликвидировать эту ситуацию без чрезвычайных мер было невозможно, годовой прирост офицеров из всех источников (выпуск из училищ, производство из унтер-офицеров за особые заслуги и одногодичников и т. д.) составлял около 3–3.5 тысяч и едва покрывал убыль офицерского состава (в год около 2.7–3 тысяч человек).152 В России большие надежды возлагали на дальнейшие меры по улучшению довольствия офицерского корпуса и вообще на Большую программу развития армии и флота, едва-едва рассмотренную Думой, а пока германский Генштаб вполне учитывал не только потенциальные мобилизационные возможности огромной России, но и очевидные недостатки в количестве и качестве офицерского корпуса ее армии.
Германская империя не могла предъявить осмысленных территориальных претензий ни к одной стране Европы, кроме, может быть, своей союзницы Австро-Венгрии.153 Широко известные проекты Пангерманского союза по аннексии прибалтийских земель и их присоединения к Кайзеррейху до войны и на протяжении большей ее части оставались заведомо утопическими мечтами,154 которые германские правящие круги не воспринимали всерьез вплоть до Февральской революции в России, а в периоды потепления русско-германских взаимоотношений относились к ним даже резко отрицательно. Германия с огромной тревогой следила за тем, как Россия выходит из тяжелого положения, в котором она оказалась по итогам Портсмутского мира, удачно нормализовав отношения в 1910 г. даже с Японией и освободив тем самым 300 тысяч солдат для европейской войны.155 Среди части придворных, дипломатов и отставных военных Россия представлялась почти орудием грядущего Апокалипсиса, скорого и неизбежного. Именно это явилось основанием для последовавшего за объявлением войны почти всеобщего твердого убеждения в том, что именно Германия — обороняющаяся сторона. С этой точки зрения, можно считать дипломатическую переписку Вильгельма II с Николаем II 29–31 июля 1914 г. продуманной и удачно завершившейся провокацией, так как вина России в объявлении открытой всеобщей мобилизации неопровержима, а все остальное рассматривалось как адекватные меры ответа.156 И сегодня, спустя 100 лет с лишним лет, в мировой историографии продолжаются дискуссии о соотношении субъективных, объективных и случайных факторов по ходу эскалации международного кризиса в Великую войну.157
Мощным катализатором будущего противостояния стали Балканские войны, которые, к явной растерянности великих держав, завершились разгромом Османской империи коалицией преимущественно славянских стран, немедленно приступивших к переделу наследства. Тот факт, что Россия не меньше Германии была обескуражена исходом событий и славянам официально не способствовала, никак не убавил впечатления от славянского рывка к контролю над Балканами. В Германии и Австро-Венгрии началась паника,158 немцы и венгры сплотились против славянской опасности. Германские военные, считавшиеся главными учителями новой турецкой армии, были неожиданно для себя поставлены на грань всеобщего сомнения в их профессионализме. Тогда же, 8 декабря 1912 г., состоялся военный совет, который, по мнению Ф. Фишера и историков его школы,159 стал поворотным моментом в предыстории Первой мировой войны. На совете, где канцлер Германской империи даже не присутствовал, кайзер дал волю своему гневу и красноречию, сделав несколько жестких милитаристских заявлений.160 Они впоследствии и легли в основу версии о виновности правящей верхушки Германии в эскалации конфликта. В декабре 1912 г. кайзер санкционировал в прессе начало пропагандистской кампании против России и славян вообще. Однако к концу месяца для военного окружения Вильгельма стало очевидно, что поток статей был инспирирован ради большей поддержки новым программам по усилению армии и флота, а не ради подготовки общественного мнения к войне с Россией.161 К разочарованию и возмущению Тирпица, очередной раз поверившего в серьезный тон радикальных высказываний Вильгельма,162 уже в начале января 1913 г. кайзер вновь поменял тон своих высказываний на примирительный и фактически отказался от планов превентивного удара по Франции.163 Таким образом, сколь решительными ни выглядели бы речи кайзера на упомянутом совете (согласие с ним его подчиненных вполне понятно — от этого зависела их карьера), безусловной заинтересованности Германии в войне это не доказывает.
Реальная (в противовес трескучим фразам) сдержанность и склонность кайзера к дипломатическому пути решения вопроса вызвали на него град критики со стороны пангерманцев и поток граничащей с оскорблением величества пропагандистской литературы, призывавшей кайзера к немедленному началу боевых действий для защиты «германства». Пангерманский союз фактически перешел в оппозицию к правящему режиму, а военные, вне зависимости от их собственного мнения, оставались в первую очередь, исполнителями приказов кайзера.164 Последнее потепление в русско-германских отношениях зимой 1914 г. закончилось быстро, несмотря на вмешательство советника канцлера Бетман-Гольвега Курта Рицлера, выступившего под псевдонимом в прессе с очень умеренной и даже оптимистичной статьей о будущем развитии контактов с Россией.
Сильное раздражение российской верхушки по поводу миссии Лимана фон Сандерса справедливо вызвало некоторое недоумение в Германии,165 не ожидавшей столь острой реакции на достаточно типичное явление — немецкого военного советника высокого ранга в турецкой армии, пусть и на важнейшем посту. Так как Османская империя еще не оправилась от поражений Балканских войн, желание младотурок надежно обезопасить Константинополь, связав его с авторитетом нуждающейся в мире Германской империи, было естественно. Однако недооценка психологического восприятия в России всего, что связано с Проливами, стоила Германии надежд на улучшение взаимоотношений с Россией, наметившееся было в 1910 г., после соглашений в Потсдаме.166
Мнение военных о возможных противниках, в том числе о России, казалось, должно было наиболее оперативно эволюционировать из-за секретной информации, постоянно поступающей из спецслужб, к которой другие слои общества не имели доступа. Однако, отдавая должное роли разведданных и разведывательных служб в перипетиях войны 1914–1918 гг. и в подготовке к ней,167 необходимо все-таки отметить, что многие факты, замыслы и планы строго секретного содержания из-за затянувшегося мира и общего высокого уровня глобализации могли легко стать достоянием широкой общественности, если бы она внимательно отслеживала соответствующие информационные потоки.168 План Шлиффена был почти полностью опубликован в одном из специальных периодических изданий еще в 1905 г., и после того, как генерал Вильсон сообщил полный «order of battle» уже в 1911 г., в некоторой степени французский Генштаб на это отреагировал, составив в итоге «план 17».169 На деле же были восприняты только общие стратегические посылы германского замысла кампании, вполне понятные и без утечки информации, а вот важнейшие детали и общая динамика будущих оперативных действий были упущены, что и поставило Францию на грань катастрофы в начале сентября 1914 г.
Таким же образом и в Центральных державах имели возможность из полемики в газетах, хроники событий170 и из-за откровенно дилетантских утечек информации171 в ходе пропагандистских кампаний и дискуссий по вопросам вооружения составить себе подробное представление о схеме сосредоточения русских армий в случае войны и ближайших оперативных целях противника. Русское Главное Управление Генерального Штаба (ГУГШ) в 1908 г. было вынуждено особым циркуляром запретить военным, публикующимся в прессе, указывать свой чин и должность в статьях. Тем не менее, не склонный к самокритике и критике германской армии в целом генерал Гофман в своих мемуарах признавался, что после того, как в план русского развертывания, до этого в 1902 г. купленный у одного из русских военных, были внесены в 1911 г. очередные изменения, немецкий Генеральный штаб имел слабое представление о мобилизации и переброске войск всех военных округов Российской империи, кроме приграничных Виленского и Варшавского. М. Гофман, которому перед войной было поручено воспроизвести план русских действий против Германии в случае конфликта, со своей задачей не справился. Благодаря действиям подполковника Николаи в 1910 г. удалось только окончательно установить довольно очевидный факт образования с началом войны 2 русских армий на неманском и наревском направлениях. Куда будут направлены главные силы русской армии, германские стратеги не знали не только до войны, но и в середине сентября 1914 г.172 Об использовании резерва русской армии они могли только теряться в догадках. Германская контрразведка также вела себя порой беспечно, а русские офицеры всего за несколько лет до войны на глазах у коллег из кайзеровской империи занимались съемкой местности и разведкой в приграничных областях, что воспринималось лишь как учебное задание.173 С другой стороны, командированный в 1905 г. в Россию В. Николаи не скрывал свое звание офицера Генерального штаба, и никто не препятствовал ему в поездках, хотя окружающие были убеждены, что он занимается сбором разведданных.174 Чувство общности между офицерами Генштаба обеих стран было таково, что германский военный атташе в Париже просил своего русского коллегу воздействовать своими оценками французских армейских маневров не только на Петербург, но и на Берлин через связи высших кругов обеих империй.175
Подобное невнимание к разведданным тем более удивительно, что русские разведчики порой работали просто блестяще,176 что вызывало справедливое негодование и уважение их германских и австрийских контрагентов. Пиком успехов стало виртуозное копирование секретных документов прямо во время присутствия на маневрах армии вероятного противника. Впоследствии, обнаруживая среди трофеев и на убитых русских офицерах точные сведения о германских и австрийских крепостях, а также иную сверхсекретную информацию, военные Центральных держав нередко задумывались о роковых последствиях несколько большей военной удачи русской армии. Однако последняя не имела ни возможности, ни даже необходимого профессионализма в подходе к делу, чтобы вполне воспользоваться разведывательной информацией, а также сделать порой достаточно очевидные выводы. В русских штабах и разведывательных отделениях армий и фронтов царили хронический недоучет или игнорирование огромного количества информации. Ее было тем проще обработать, что языковая проблема перед большинством офицеров Генштаба и генералов попросту не стояла, ведь немецкий язык был для многих из них или вторым родным, или основным иностранным.
Как известно, замысел и апробирование будущего Танненберга были осуществлены германскими офицерами штаба еще на выпускных экзаменах Академии в 1898 г.,177 а затем неоднократно воспроизводились с тем, чтобы с удивительной точностью, несмотря ни на что, состояться в августе-сентябре 1914 г.178 Если бы русские генералы уделили хотя бы минимум внимания анализу довоенных учений немцев в Восточной Пруссии179 и строительству укреплений Летцена, а не Кенигсберга, то результат Восточно-Прусской операции в итоге должен был быть строго обратным. Можно поразиться и тому, как Ренненкампф, имевший массу знакомых в германской армии и неплохо разбирающийся в их военной теории, мог в августе 1914 г. всерьез полагать, что основные силы германской 8-й армии будут отступать так, чтобы обороняться в блокированной врагом крепости (то есть в Кёнигсберге). Любой, кто имел представление о германских выводах из кампании 1870–1871 гг., кто знал, какими хрестоматийными примерами для любого германского офицера, включая 18-летних лейтенантов, являются Седан и Мец, должен был со всей уверенностью полагать, что основные силы полевой армии никогда не позволят запереть себя в укреплениях, предпочтя этому отступление ради свободы маневра. Характерно, что вполне очевидное узловое значение Летцена как пункта, контролировавшего кратчайший путь через Мазурские озера между неманским и наревским направлениями, где были развернуты 1-я и 2-я русские армии, так и не было осознано русскими даже в реальной военной обстановке конца августа 1914 г. Тогда Летцен, вплоть до отступления армии Ренненкампфа после разгрома армии Самсонова, оборонялся незначительными силами местного германского ополчения, а вчетверо превосходящие его осаждавшие русские силы так и не предприняли ни одного серьезного штурма.180 В качестве аналога можно привести Осовец, небольшую крепость на Нареве, выдержавшую значительно большую нагрузку на важнейшем с оперативной точки зрения участке, в первую очередь из-за грубой недооценки его потенциала германскими генштабистами. Впоследствии, в том числе 100 лет спустя, Осовец был сделан примером культовой обороны от «германских полчищ»,181 которых рядом с ним никогда не было, хотя технические средства — тяжелая артиллерия, саперы — после первой неудачи немцев были выделены более чем достаточные. Австро-Венгрию же прямо накануне войны (в мае 1913 г.) потрясло дело полковника Редля,182 ставшее затем основой для самых нелепых домыслов — ведь после того, как выяснилось, что русским агентом много лет являлся едва ли не главный человек в разведке двуединой монархии, казалось, что невозможного для противника нет вовсе.
Ставшая популярной в Германии накануне Великой войны работа балтийского немца П. Рорбаха «Война и германская политика», в 1915 г. изданная в России,183 уже во введении утверждала, явно не желая признавать очевидных фактов, что «сыновей 1915 г. можно заранее назвать сыновьями победы»,184 «единственное, что может принудить к миру — голод неимущих, но запасы истощиться не могут».185 Особенно автор нападал на Россию, так как русские, по его мнению, ненавидят Германию, и даже 3-летний срок военной службы во Франции введен по требованию России!186 Анализируя слабости и перспективы восточного соседа, П. Рорбах приходит к выводу, подозрительно похожему на позицию древнегреческого историка Ксенофонта относительно огромной империи Ахеменидов: «Только тот, кто не знает России, может ее бояться!»187
Однако на фоне предвоенной истерии и фобий, как в Германии, так и в России, Главное артиллерийской управление России продолжало закупать шрапнель новейших образцов в Германии и постоянно командировало на заводы в Рейнланде своих специалистов для последующего налаживания производства, а Крупп сам предлагал свою новейшую продукцию, особенно мортиры, аналогов которым в России не производилось, российскому военному ведомству. Объявление войны застало русских военных эмиссаров в Германии на финальной стадии закупки вооружений.188 Генералу фон Франсуа весьма пригодились в дни битвы при Танненберге автомобили немецких и французских марок, заказанные русскими военными и чиновниками, уже оплаченные и не доехавшие до пограничного Эйдткунена совсем немного.189 Летом 1914 г. в странах наиболее вероятного противника и в Швейцарии на лечении и на отдыхе находились десятки русских сановников и генералов, которые были задержаны с началом войны.190 Таким образом, едва не оказались в плену будущие командующие армиями Брусилов и Флуг, и это притом, что возмутительные сцены антирусской истерии Брусилов наблюдал еще в мае 1914 г., однако Кайзеррейх покинуть не торопился. Вовсе не собирались спешно уезжать после Сараевского убийства и те подданные Российской империи, которые на территории Австро-Венгрии вполне успешно наладили контроль над ходом революционной работы на родине, в том числе В. И. Ленин. Определенная неприязнь к России в габсбургской монархии тем не менее не выходила на уровень эмоциональной страсти или легкомысленной уверенности в перспективах прямого военного столкновения. Обе части империи были готовы всемерно содействовать кризису столь же многонационального соседа, но отнюдь не ценой смертельной схватки, победа в которой была чревата только одним — нарушением баланса внутри Австро-Венгрии, ценнее которого для ее элиты не было ничего.
В Германии восприятие России как врага было тем более сложным,191 что, в отличие от случая с Францией, оно не имело недавней продолжительной традиции противостояния, которая могла быть без помех пролонгировала вне зависимости от набора политических случайностей и решений июня-июля 1914 г. Антироссийская истерия последних предвоенных месяцев в глазах прусского и в меньшей степени германского офицерства так и не заслонила столетнюю дружбу между Пруссией и Россией, которая была скреплена на полях сражений 1806–1807 и 1813–1814 гг. и Тауроггенской конвенцией 1812 г., положившей начало войне за освобождение Германии от Наполеона.192 Своеобразным эпилогом 100-летней дружбы стала сцена объявления войны 1 августа 1914 г.: потрясение разразившейся трагедией, слезы, забытые в растерянности документы, отъезд накануне погрома в посольстве графа Пурталеса, имевшего массу друзей в России.193