Обладая в условиях военной диктатуры определенной информационной монополией, военные обязаны были всю информацию о событиях в России тщательно отфильтровать и добиться ее однозначной оценки в штабах и министерствах Центральных держав, однако этого не произошло.1 По иронии судьбы, германская Ставка, испытывавшая плохо скрываемое ощущение бесперспективности ситуации и добившаяся права определять судьбу всех своих союзников, не дождалась Февральской революции всего месяц, пойдя ва-банк в крайне неподходящий момент.2 1 февраля 1917 г. была пройдена «точка невозврата» в отношениях с США, которые начали подготовку к вступлению в войну сразу же после объявления Германии о переходе к неограниченной подводной войне. Впоследствии это «дезорганизовало некоторых сторонников новой стратегии»,3 отсутствие хорошей прогностики на русском направлении, где разразилась столь ожидаемая драма, стоило Германии очередной дипломатической катастрофы. Вступление в войну США, в связи с тем, что Вильсон в Февральской революции нашел удобную модель «демократического» присоединения к коалиции «империалистических хищников», вызвало проекты радикально новых геополитических конструкций, например, оси Берлин-Петроград-Токио, опасаясь которой американцы и решились-таки вмешаться в столь выгодную войну за океаном.4
Во всех странах, даже в уверенно набирающей мощь Германии, накануне Великой войны, все чаще обсуждалась возможность революции или по меньшей мере крупных перемен в политическом устройстве под напором крепнущих левых сил. Нарастала истерия и относительно угрозы военной диктатуры, однако до войны она была в основном мнимой, не выходящей за рамки эмоций. Нет сомнений в том, что взаимоотношения власти и верхушки армии всегда неоднозначны, вряд ли приходится отрицать и то, что вариант военной диктатуры всегда рассматривается генералитетом в качестве потенциально возможного и даже желательного, особенно в условиях военных действий, но это никак не доказывает последовательное и намеренное стремление осуществить эти логические расчеты. Ряд исследований, как советского периода, так и современных,5 относительно причастности русских генералов к политическим заговорам (и до революции 1917 года, и после нее) дает по-своему обоснованную и логичную версию. Однако это, как правило, версия «обвинения», априорно исходящая из намерения обнаружить военный заговор просто в силу его возможности и тем более обсуждаемости, либо же попытки «оправдания», косвенно подтверждающие сам факт осознанного участия в заговоре.
Летом 1914 г. установившийся повсеместно «гражданский мир» отнюдь не снял вопрос об уязвимости медленно деформировавшихся в консервативных монархиях политических режимов, а лишь отложил его до действительно крупных неудач. Они не заставили себя долго ждать. Советская пропаганда и историография приложили немало усилий, подкрепленных статистическими данными и цитатами, чтобы доказать очевидность выхода из войны именно России. При безусловно тяжелых проблемах Российской империи и явных ошибках Николая II самого разного рода, включая его «жизнь на колесах» между Петроградом и Могилевом, для априорной уверенности в том, что именно Россия была самым уязвимым звеном Антанты, нет никаких оснований. Более того, тот факт, что впоследствии многие очевидцы событий пытались доказывать, что они и до Февраля месяцами говорили о революции, является следствием порой непреднамеренного искажения прошлого, подправленной знанием последующих событий ретроспективы. Слухи, проекты, угрозы, конечно, были, следовали и демарши, и предупреждения,6 но до марта 1917 г. (по новому стилю) не было никаких оснований считать, что вскоре это обретет существенное значение.
Конечно, вряд ли стоит считать свержение монархии цепью (не)счастливых случайностей, хотя таковых было предостаточно, однако объективных оснований для того, чтобы именно Россия стала первой из великих держав, расплатившейся в этой войне революцией, было немного. Положение России было безусловно лучше, чем у Франции и Австро-Венгрии, понесших чудовищные потери, в основном людские, и находившихся на грани (или за гранью) масштабных солдатских мятежей. Россия не изнывала под тяжестью морской блокады, как Германия, не могла быть выведена из войны угрозой голода из-за обрыва снабжения продовольствием по морю, как Великобритания. Она обладала крупными людскими ресурсами и могла рассчитывать на дальнейшее усиление своей армии и успешные наступления (в отличие от Италии). Она лишилась не половины, как Румыния, и не всей территории страны, как Сербия. Россия к началу 1917 г., безусловно, пережила самый тяжелый этап войны: когда Центральные державы еще имели силы для перехвата стратегической инициативы. Конечно, это не означает, что положение России было блестящим, однако оно было далеко не худшим и не безальтернативным. Относительно же уверенности (якобы повсеместной) в том, что революция состоится «на днях», следует напомнить хотя бы о том, что корифеи революционной борьбы и ее теоретики, включая пребывавшего в Швейцарии Ленина, к началу 1917 г. никакой революции именно в России не ожидали, куда более рассчитывая на неустойчивость во Франции, Италии или Австро-Венгрии.
В отношении к войне среди солдат и армии в целом в Германии, Австро-Венгрии и России должно было быть достаточно много общего, хотя бы в силу того, что и в той, и в другой империи в ходе войны армия как нигде больше представляла собой «вооруженный народ». Реализация концепции всеобщей воинской повинности в военных условиях была проведена в самых грандиозных масштабах, как по численности солдат, так и по структурному строительству. Именно потому, что до войны армия была относительно мала, а офицерство — намеренно консервативно, мобилизация в России очень быстро размыла всякое понятие о довоенном положении в вооруженных силах, а в Германии заставила использовать все возможности организационных и учебных структур, чтобы не допустить того же немедленно. Эффект «вооруженного народа», так и не ставшего, прежде всего, кадровой армией и солдатами, в полной мере сказался в Германии только к середине 1918 г. В России же контраст между кадровой армией и второ- и третьеочередными частями был таков, что «вооруженный народ» оказался в запасных полках и на фронте не только на солдатском, но и на офицерском уровне уже в кампанию 1915 г. В кампании же года 1916-го была физически уничтожена или раздроблена необходимая для сохранения преемственности с довоенным костяком армии критическая масса по-настоящему боеспособных частей. Сказывались не только потери, но и моральный надлом. «Обескровленное» русское офицерство по большей части не погибло за Отечество, как стремились доказать, упирая на примеры из сражений 1914–1915 гг. Оно понесло большие потери и с середины 1916 г. все чаще стало добиваться перевода в тыл, в учебные части, на отдых, на лечение, требовать льгот по ранению и т. д. Пессимизм и плавно переходящее в презрение возмущение некомпетентностью или недомыслием «на верху» царили на самых различных уровнях командования — от разочарованных неудачами фронтовых командиров, будь то роты или дивизии, до прекрасно информированных офицеров Ставки.7 На смену же отвоевавшимся приходили офицеры военного времени, вербовавшиеся почти из не нуждающейся в дополнительных комментариях российской интеллигенции, со всеми вытекающими из этого для лояльности присяге императору последствиями.
Причиной столь запоздалого превращения в «милицию» стал беспрецедентный уровень развития ландвера и ландштурма, т. е. формально — ополчения. Техническую сторону поддерживал и дополнял очень высокий статус не только военного, но и офицера запаса, что в принципе обеспечивало готовность и желание населения участвовать в нерегулярных вооруженных силах. С началом войны, при огромном недостатке сил в кадровой армии для затяжного конфликта, ландвер, а затем и ландштурм превратились в часть профессиональной армии, что являлось главным условием для начала «тотальной войны». Россия, вынужденная идти по тому же пути ее огромными союзническими нагрузками, не располагала населением, которое уже в 1914 г. было готово стать вооруженным народом,8 осознающим, за что он проливает кровь, — слишком низок был уровень образования и не развита идея резерва.9 Доказательством, что резерв понимался и использовался русской администрацией только как «механическое» пополнение армии и не рассматривался как элемент в соображениях структурного, кадрового и даже социального характера, является сам характер образования резервных частей в Российской империи.10 Реформы в комплектовании резервных воинских частей, скопированные с прекрасных германских образцов, были проведены непосредственно перед войной и без учета особенностей характера взаимоотношений внутри русского офицерского корпуса, поэтому второочередные части неизменно становились сборищем сосланных туда неугодных командирам офицеров и солдат из кадровых частей. Эффект от этих преобразований мог бы быть иным только спустя некоторое время и после должных проверок «сверху», так, как это удалось с системой пробных мобилизаций. Население вообще воспринимало скопированную с европейских образцов систему ополчения I и II призыва как модификацию феодальной повинности эпохи 25-летнего срока службы. Из-за этого отношения к резерву и «верхов», и «низов», стал возможен абсолютно деструктивный акт Временного правительства весной 1917 г., когда из действующей армии были уволены в запас все солдаты старше 43 лет, так как в мирное время (!) в этом возрасте военнообязанные прекращали состоять в ополчениях. Эта мера имела самые негативные последствия для стабильности, как на фронте, так и в тылу.
В отличие от восприятия российских событий Антантой, для которой Февральская революция была приятным дворцовым переворотом на пути к цели, немцы постарались более пристально изучить нюансы российской действительности, чтобы тонко регулировать политические процессы в разваливающейся Российской империи. Первоначальные выводы были умеренно оптимистичны: русская армия, и так на Стоходе продемонстрировавшая падение боеспособности, станет еще хуже, ситуация, которая, по признанию Гофмана, грозила ему катастрофой в случае атаки в нескольких местах фронта, несколько отодвинулась.11 Для сторонников умеренного соглашения с Россией Февральская революция была катастрофой. Вскоре стало очевидно, что договориться с новым правительством России о сепаратном мире не удастся, так как оно занято совершенно другими проблемами.12
Русская революция пришла из тыла на фронт, но не наоборот. Разумеется, решающее значение для ее победы имела позиция воинских частей, однако в первую очередь тыловых и запасных, а не находившихся в действующей армии. Среди присоединившихся к мятежам были и те, кто уже побывал на фронте, были едва вылечившиеся от ран или оттягивающие свое возвращение на позиции, однако основную массу составили те солдаты, кого «фронтовиками» назвать было никак нельзя. Тот же набор участников позднее наблюдался и в революциях в Германии и в Австро-Венгрии, что породило феномен «легенды об ударе ножом в спину»,13 то есть о предательстве симулянтами, дезертирами и паникерами в тылу героического фронта. Хотя данный политический миф имел глубокие корни и еще более глубокие последствия, несмотря на то что в нем наблюдались достаточно типичные элементы сознательного искажения фактов и настроений, основания для подобного мнения — о предательстве тыла — у бойцов на фронте были. Это наблюдалось не только в Германии, где данный миф стал лейтмотивом политической истории всего межвоенного периода, приведя к власти Гинденбурга и Гитлера, но те же настроения витали и в России, став, пусть и менее очевидно, одной из идейных основ Белого движения.
Конечно, ответственность с фронта за триумф революции не может снять никто, ведь под разными предлогами и при сомнительных оговорках мятеж еще на стадии, когда успех его был под вопросом, был фактически поддержан высшими штабами, что и дало Николаю II (а спустя 1.5 года — и его царственным «коллегам») основания констатировать полную измену и трусость вокруг него. Хотя фронтовые части и экипажи флотов почти не принимали участия в ходе свержения монархии, они в громадном большинстве своем быстро приняли свершившийся факт и воспользовались его плодами. Быстро справились с протестом и в офицерских кругах, где отказ служить изменникам царю из Временного правительства так и остался предметом единичных демаршей (графа Келлера, например14). Характерно, что с революцией так или иначе смирилась и «верная гвардия»,15 в том числе потому, что довоенный состав ее был обескровлен на полях сражений 1914–1916 гг. Этот факт никак не подтверждает длительную подготовку заговора, а лишь демонстрирует долгий процесс обдумывания самой возможности крушения монархии или по меньшей мере дворцового переворота. В скором времени выяснилось, что посодействовавшие революции (в том числе молчаливым согласием) общественно-политические силы совершенно расходятся в оценке ее достаточности и успешности, что и продемонстрировали первые же недели революционной эйфории в тылу и все более откровенного беспредела на фронте.
В угаре советской пропаганды оказались едва ли не навсегда забытыми (по меньшей мере в массовом сознании) те вполне революционные декларации о мире и равенстве народов, которые во всеуслышание делал весной 1917 г. Петроградский Совет. Но тогда, в апреле-мае 1917 г., они возымели немалый эффект. Внезапно Антанта, к которой необычайно вовремя примкнули (с 6 апреля 1917 г.) США, получила возможность заявить о том, что она воюет с преступными автократиями, а чуть позже и о том, что целью войны, оказывается, является «сделать мир подходящим для демократии». Разумеется, до тех пор, пока в стане Согласия была императорская Россия, десятилетия выставляемая европейской прессой как символ произвола и самодурства монарха, такого мощного рычага воздействия на симпатии нейтралов, да и собственных граждан, не было. «Тюрьма народов» внезапно обратилась в самую свободную из великих держав, что ломало многие пропагандистские установки противников России.
Для политиков и интеллектуалов Центральных держав первый состав Временного правительства представлялся ультра-патриотами, российскими Кромвелями, которые положили конец мощному немецкому влиянию в российской политической элите, связанному с правившей династией.16 Германские военные только укрепились в этом мнении, когда новый виток информационной войны начался не только на Восточном фронте, но и на Западном.17 Еще одним неприятным сюрпризом стало стойкое нежелание русского генералитета вступать в переговоры с представителями германского командования даже под давлением революционной толпы, которая и настояла на этих попытках контакта в мае 1917 г.18 В итоге перемирие было достигнуто только на некоторых участках фронта, не имело официального статуса и никаких гарантий, началась «совершенно своеобразная война». Тем не менее, почти до начала наступления Керенского германское ведомство иностранных дел во главе с Циммерманом надеялось на заключение сепаратного мира с Временным правительством.19
Для этого необходимо было срочно убрать материальные препятствия на пути к компромиссу. Накануне конференции в германской Ставке в Кройцнахе 23 апреля 1917 г., где были сформулированы более жесткие аннексионистские планы,20 такой представитель военной элиты, как Э. Врисберг (тогда — глава Общего департамента в военном министерстве), полагал, что нужны только косметические изменения границы в Польше, а сама она должна остаться за Россией.21 Там же Людендорф, выдвигая план достижения взаимопонимания с Россией, выступал за передачу Восточной Галиции России, Чернин был на это согласен при условии, что Австро-Венгрия получит всю Валахию, т. е. скользкие детали уступок удовлетворялись за счет Румынии, которую, однако, хотели сохранить «насколько это возможно, большей».22
На заливаемых весенним паводком позициях, а также и в штабах по обе стороны фронта об этих геополитических раскладах знали очень мало, по-прежнему пытаясь совместить наиболее живучие из стереотипов с очевидными следствия-
Русская революция как стратегическая возможность: 1917 год 177 ми прожитых военных месяцев. В германском сознании эпохи Великой войны представление о России не было сколько-нибудь целостным не только из-за слабых представлений о жизни этого государства, но и благодаря пристальному вниманию и акценту на ее политическом строе. Учитывая попытку воспринимать Великую войну как борьбу за само существование самобытной германской цивилизации, даже в официальных печатных органах (при помощи немецких социал-демократов) Российская империя быстро стала воплощением деспотизма и бесправия, хотя до войны консерватизм русского политического строя мог только прибавлять ему популярности в глазах кайзеровской администрации. Германский канцлер Бетман-Гольвег оправдывал спешное объявление войны России тем, что «иначе я не заполучу социал-демократов»,23 т. е. лозунг войны против русской тирании стал одной из основ последующих событий 4 августа 1914 г., когда правительство отменило последние исключительные законы, а социал-демократы гарантировали свою лояльность.24 Весной 1917 г. состоялся резкий поворот в истории России, который застал кайзеровскую пропаганду и с трудом поддерживаемую иллюзию «гражданского мира» в Германии врасплох. Россия после Февральской революции ненадолго стала одной из самых свободных стран в мире, и это подрывало идейные основы борьбы за ее западные провинции.25 Германские войска больше ни в коей мере не подходили на роль «освободителей». Россия неожиданно стала более важным фактором, воздействующим на внутриполитическую стабильность Германии, чем вступление в войну США и даже все более обостряющееся экономическое и военное положение Кайзеррейха.26 Результатом почти истерических поисков новых оправданий борьбы с восточным соседом стал поспешный и невразумительный манифест 7 апреля 1917 г. о реформе прусского избирательного права,27 который разозлил и не удовлетворил как Людендорфа и Гинденбурга,28 так и крайне левых. Кроме того, среди либералов распространилось мнение, что свободу России принесли успехи германского оружия.29
Германская социал-демократия, оправдывавшая в ходе войны свои милитаристские позиции задачей обороны страны от «русского деспотизма», войну с которым готов был отстаивать еще А. Бебель в конце 1870-х гг., после Февральской революции получила встречный и куда более обоснованный упрек от русских меньшевиков и эсеров, которые были согласны продолжать войну для защиты завоеваний революции от реакционного германского империализма, якобы поддерживаемого СДПГ. 30 Еще в начале XX века немецкие «социалисты с кафедр» (Шмоллер, Вагнер) в серии статей продемонстрировали, что германский империализм может быть привлекателен и для людей с социалистическими взглядами, поэтому по лидерству германской социал-демократии среди международного социалистического движения был нанесен сокрушительный удар. Австрийские социалисты снискали немалый авторитет в первую очередь проектами решения национального вопроса в соответствии с марксистской теорией, положив начало так называемому австромарксизму, привлекавшему в те годы даже молодого И. Джугашвили. Заслуги венских социал-демократов оказались весьма ценными для пропаганды борьбы с царизмом, устроившим в России «тюрьму народов», однако собственно австрийская действительность не выдерживала никакой критики в условиях обострения национальной проблемы в считавшейся «образцовой» в этом отношении двуединой монархии. С весны 1917 г. это становилось все более заметно, а симпатии многих национальных меньшинств (в первую очередь поляков), до того оспариваемые обеими враждующими сторонами, заметно качнулись в пользу «новой, свободной» России.
Некоторой заменой лозунгу войны против «азиатского деспотизма» стала концепция мировой революции, которая якобы уже идет с 1914 г. и представляет собой возглавляемое Германией восстание, аналогичное по всемирно-историческому значению Французской революции 1789 г., против поработившего почти весь мир англосаксонского капитала и купленных им союзников.31 Благодаря стойкому союзу правого крыла социал-демократии с властью на фронте вплоть до Ноябрьской революции были доступны любые печатные издания, в том числе «Vorwärts», цензура изымала только нелегальные и в тылу листовки ультралевых. Именно эта информационная свобода стала одним из факторов быстрого перехода армии под контроль организаторов Ноябрьской революции.
Бурное развитие новых средств массовой информации (радио, кинематограф) и технологий еще перед войной привело после ее начала к беспрецедентному объему материалов с линии фронта, которые визуализировали противника в максимальной степени. Если в первые годы войны недостоверность и неполнота сведений в фильмах подвергались критике, особенно со стороны газет, располагавших более ценной информацией, то уже в 1916–1917 гг. военное министерство предприняло ряд мер по интенсификации производства кинокартин и журналов,32 сделав это едва ли не прерогативой военных. Сражение на Сомме стало первой битвой в истории, получившей официальную киноверсию с обеих сторон.33 Мощный агитационный эффект этих «картин с линии фронта» зачастую не столько вызывал патриотический подъем, сколько, напротив, ужас перед современной войной и заставлял задуматься о правоте пацифистов. Не замедлили воспользоваться техническими новинками для своей пропаганды и социалисты, в том числе получившие свободу рук в России радикалы, поэтому вскоре на германских и австро-венгерских солдат обрушился поток газет, листовок и фотографий, причем на родном языке, убеждавший в том, что война должна вестись не там и не за то, нежели прежде. Русский фронт превратился в инструмент экспорта революции, действовавший непрерывно и вне зависимости от перевеса той или иной стороны.34
На ходе противостояния все чаще стало отражаться еще одно изобретение Первой мировой войны, оказывавшее определяющее влияние на восприятие врага куда больше, чем новые средства уничтожения. Речь идет о братаниях. Острое ощущение отсутствия всякого смысла в войне, невозможность оправдать огромные потери новой эпохи объяснениями из старой привели к самостоятельному поиску истины, в том числе и по ту сторону колючей проволоки. При этом совершенно шокирующим для офицеров образом простые солдаты на фронте не только стремились к общению, но и были прекрасно осведомлены о мельчайших деталях бытовой жизни противника. Феномен братаний, или подлинного боевого братства, между солдатами35 воюющих армий в дни религиозных праздников, таким образом, являлся своего рода обратной реакцией на явно искусственное отчуждение в высших кругах, культивируемое генералитетом и офицерством не только в своей среде, но и (безуспешно) среди подчиненных. Определенный взаимный интерес стал первым этапом процесса примирения вопреки приказам и логике вышестоящих.
Было бы неверным полагать, что братания явились следствием усталости от войны и начались только в 1916 г., особенно усилившись после революции в России в 1917 г. Случаи братания наблюдались на Западном фронте уже в конце ноября 1914 г., после установления позиционного фронта, а на Русском — весной 1915 г.36 К середине 1916 г., по свидетельству польского улана на российской службе Р. Болеславского, «сарафанное радио» на русско-германском фронте работало великолепно, несмотря на незнание иностранных языков солдатами обеих армий.37 Во многом это облегчалось еще и тем, что порой в составе воюющих армий оказывались соплеменники или по меньшей мере представители народов, языковой барьер между которыми был не критическим, особенно это касается славян. Затем, после Февральской революции, братания приняли еще и оттенок рабочей солидарности, так как устраивались теперь не только из-за церковных праздников, но и на 1 мая, для радикальных социалистов братания стали желанным средством подготовки мира без аннексий и контрибуций и/или мировой революции,38 начался обмен листовками, газетами и книгами.39 Более того, в братаниях уже в 1916 г. начали участвовать некоторые младшие офицеры, вступавшие в переговоры и «мирные беседы» с офицерами вражеской армии.40 Немецкие офицеры пытались полностью контролировать ситуацию и использовать ее для сбора необходимых данных,41 не подозревая, что плюсы общения с разлагающейся армией куда меньше угрозы распространения антивоенных взглядов. Активные попытки в марте-апреле и июле-августе 1917 г. артиллерийским огнем предотвратить братания по инициативе австро-германцев все чаще грозили самосудными расправами пехоты с артиллеристами.42 Однако обвинения немцев в намеренном содействии движению братаний с целью получения ценной разведывательной информации43 не совсем справедливы, куда более охотно и успешно братались австро-венгерские части, а не германские.44 На флоте братания организовать было невозможно, но уже в 1915 г. на линейных кораблях поговаривали, что «все равно, кто победит — Вильгельм или Николай II».45
Особенно опасной «весна народов» в России должна была стать и стала для многонациональной армии Австро-Венгрии. Приход к власти молодого (29 лет) императора Карла не привел к расколу на две части, так как новый монарх пользовался в Венгрии едва ли не большей популярностью, чем в Австрии. Более того, симпатии к нему подогревались явным стремлением выйти из тупика, провести сколь угодно резкие кадровые перестановки (лишился своего поста сам Конрад фон Гётцендорф), выйти из-под диктата Германии (за счет династических связей попытались договориться о сепаратном мире с Францией ценой Эльзас-Лотарингии), прекратить застарелые политические конфликты (вновь заработал австрийский парламент, проведена политическая амнистия). Попыталась молодая императорская чета и тонко подыгрывать оживившимся было надеждам национальных меньшинств (причем чуть ли не всех сразу) на грядущую автономию, а то и федерацию.46 Если в Германии в ответ на широковещательные заявления Временного правительства и Петросовета можно было указать на успехи социал-демократии и на заявленные идеалы освобождения народов, в том числе на провозглашение независимости Польши, то Австро-Венгрии идти на уступки ради собственного имиджа было почти некуда.
Пальма первенства в конкурсе на «империю зла», «тюрьму народов», «диктатуру и угнетение», ранее сравнительно легко (хотя и, как правило, бездоказательно) присуждаемая Российской империи, теперь переходила к ставшей «страной-оккупантом» Германии и к Австро-Венгрии. В габсбургской монархии уровень сепаратизма был прямо пропорционален военному истощению, а потому власти балансировали на грани повальных арестов националистической интеллигенции. Конечно, определенные шаги, чтобы компенсировать обретенное новой Россией превосходство в уровне свободы ее граждан, были в странах-противниках сделаны. В Германии кайзер в Пасхальном послании обещал избирательную реформу в Пруссии, а рейхстаг позволил себе в июле 1917 г. принять резолюцию о стремлении к «справедливому» миру. В Австро-Венгрии пришлось воздержаться от намечавшейся очередной порции мер против подозрительных национальных меньшинств, а также заявить через министра иностранных дел О. Чернина о готовности к миру «без аннексий и контрибуций». Большие надежды возлагались и на посредничество особенно благоволившей к Австро-Венгрии папской курии. Однако все эти меры, как и в России — фразы на лозунгах и в газетах — совершенно не устраивали солдат и мало интересовали офицерство.
Несмотря (а, возможно, и учитывая) на прогрессирующее падение боеспособности русских войск, 14 апреля 1917 г. Австро-Венгрия (в рамках резких и почти прямо антигерманских мирных инициатив молодого императора Карла I) фактически предложила революционной России мир, однако доживавший свои последние дни первый состав Временного правительства отклонил этот проект. Особенности военной обстановки на Восточном фронте к началу лета 1917 г. привели к тому, что в официально бескомпромиссной борьбе между Германией и Россией, где обе стороны к этому моменту провозглашали себя освободителями от тирании всех угнетенных народов и обороняющими свое отечество от агрессии деспотизма, наступил немыслимый ранее момент. Теперь и германское, и русское, и уж тем более австро-венгерское командование полагали любые военные действия наступательного характера опасными и даже вредными для определения исхода войны. Германская пропаганда была вынуждена замалчивать,47 а не беспредельно преувеличивать, как ранее, тактические успехи весны 1917 г. на Стоходе, ради того, чтобы не пробудить излишней патриотической тревоги в русских войсках, охваченных революционным брожением. Одновременно, уже в мае 1917 г., В. Ленин, рассчитывая, что русский Февральский переворот возымеет в ослабленной голодом и бесперспективностью борьбы Германии, а уж тем более в кайзеровской армии революционный эффект, считал любое русское наступление вредным, так как оно также вызовет подъем патриотизма в немецких войсках и повысит их устойчивость.48
В пристальном внимании русских и австро-германских солдат друг к другу, ставшем особенно крепким из-за уважения к стойкости и профессионализму противника, после Февральской революции 1917 г. открылась новая страница. Неоднократные запреты и даже упорные слухи о намеренной провокации ни к чему не привели. Солдатская масса и с той, и с другой сторон была уверена в лояльности противника во время самозваных перемирий. Здесь же выяснилась способность к общению на чужих языках, невзирая на низкий уровень образования. Процветали товарообмен49 и, что особенно тревожило немецких офицеров, вольный обмен политическими мнениями. При угрюмом молчании и бессилии русских офицеров летом 1917 г. немецкое офицерство, например, А. Кессельринг на переговорах о перемирии на Дунае,50 наблюдало то, что произойдет с их собственной армией на год позже, хотя генерал Гофман даже в Бресте зимой 1917–1918 гг. рассмеялся в лицо русскому адмиралу Альтфатеру, который предрек германской армии такой же развал, какой постиг русскую.51 Сочувствие к русским офицерам и поверженной империи имело место,52 но только в ходе Ноябрьской революции пришедшие в отчаяние кайзеровские офицеры начали подумывать о присоединении к русскому Белому движению,53 так как враг у них теперь один и тот же — большевизм. Во время солдатских мятежей в германских войсках в конце 1918 г. русские белогвардейцы вступались за преследуемых германских офицеров, доходило до кровопролитных боев.
В 1917 г. раскол между здравым смыслом и реальностью продолжения войны выразился в поразительном сочетании смертельных боев, отказа от уборки трупов на поле боя, занятом противником54, и почти через день, добрососедских бесед под гармошку. Ощущение, что такое поведение несовместимо и что один из элементов — «перемирие» или беспрерывные атаки, в том числе штыковые, — лишний, быстро заставило забыть все победные лозунги начала войны. То, что война радикально меняла не только судьбу, но и кругозор простых солдат, вполне очевидно, однако порой недооценивается то, что не меньшие перемены претерпело и, казалось бы, более мотивированное, теоретически представлявшее себе, что его ждет, и в целом сравнительно образованное офицерство, а в известной степени и генералитет.
Война, несмотря на то что она явилась для многих генералов великолепным тестом на профессиональную пригодность и заставила-таки произвести ряд громких отставок, не смогла кардинально изменить состав военной элиты в российской армии, хотя открыла возможности многим честолюбцам проявить себя и получить очень высокие награды.55 При этом огромная потребность в младших офицерах и дефицит образованных кадров, теоретически подходящих к производству в офицеры после нескольких месяцев обучения, сильно изменили социальный состав младшего офицерства, которое совершенно преобразилось по сравнению с августом 1914 г. Помимо часто упоминаемой пропасти между офицерами и солдатами русской армии образца 1917 г., можно говорить еще об одной, почти сформировавшейся пропасти — между младшими офицерами и высшим командным составом. После Февральской революции сложившееся и сдерживаемое только консерватизмом монархии напряжение в командном составе было разрешено с потрясающей и роковой быстротой.56 Неслучайно основным мероприятием военного министра первого состава Временного правительства А. И. Гучкова стала чистка высшего командного состава, проводимая не только из политических побуждений, как было принято считать, но еще и потому, что Гучков, всегда считавший себя специалистом по военным вопросам, давно ратовал за продвижение талантливых, решительных и (на словах) либеральных генералов вроде Крымова, Корнилова или Деникина.57 Все они сделали себе имя на этой войне, все до этого участвовали только в русско-японской, а потому были настроены по отношению к имперской бюрократии достаточно критически, не позволяя убедить себя примерами из славного прошлого. Однако они отнюдь не считали русскую армию беспомощной, а ее командование бездарным, хотя и готовы были нещадно обвинять стариков из высших слоев генералитета и придворных из Ставки. Однако вслед за этими далеко не старыми (около 50 лет, а то и младше) честолюбцами шло поколение, вовсе не желавшее сохранить что-либо из прежнего наследия, именно оно составило себе имя в комитетах и комиссариатах, оно же и легко вступало в социалистические партии.
За несколько месяцев место Верховного главнокомандующего перекочевало от члена императорской фамилии, авторитетнейшего в армейских кругах военного (Николая Николаевича) к 36-летнему юристу без военного образования и опыта службы в армии (А. Ф. Керенскому), а затем — и к прапорщику военного времени и бывшему уклонисту (Н. В. Крыленко).58 Наличествовал своеобразный эффект сжатой пружины. Очевидное профессиональное превосходство унтер-офицерского состава над офицерами ускоренного выпуска последних месяцев Великой войны наблюдалось не только в русской, но и в германской армиях, но, благодаря Гражданской войне, вопрос о том, кто умеет командовать войсками в современной войне, был разрешен в России окончательно.59 Процесс радикального обновления элиты продолжался и в Белой, и в Красной армиях в течение всей Гражданской войны, пройдя несколько этапов кризиса и конфликта между поколениями командиров. Разумеется, процесс радикального обновления офицерского корпуса не мог быть исключительно трагедией,60 предоставляя невиданные шансы не только честолюбцам, но и, например, тем, кто мог сделать карьеру в национальных частях просто за счет своей этнической (в том числе мнимой) принадлежности, однако и драматизма хватало.
Процесс отделения от собственно России ее более европейских окраин в сознании ее противников, разумеется, ускорился после Февральской революции, однако в реальности решать их судьбы без учета состояния русского колосса и его будущего было вряд ли возможно. В известной степени долгое время шли поиски возможности отколоть куски соседней империи, а не дезинтегрировать ее. Курляндия, прибалтийские герцогства, Литва, Польша, даже Украина оставались вспомогательными средствами для гарантирования германских земель от возможного в будущем русского вторжения. По мнению Людендорфа, битвы на Востоке в дальнейшем неизбежны.61 Все чаще и активнее стали обсуждаться различные проекты колониального стиля. Российские пространства и до войны были сферой интересов германского колониального ведомства, которое старалось проконтролировать процесс расселения на Востоке мигрантов из Германии. Теперь эти прожекты начали перекраивать ради будущих обширных программ по наделению землей немецких солдат и переселяющихся из глубин России колонистов.62
По ходу войны с неизбежностью одной из важнейших стала колониальная призма восприятия России,63 тем более легко она была усвоена военными, ибо хорошо дополняла идею об оправдании понесенных потерь завоеваниями и ресурсами. Тем не менее на определенном этапе такое колониальное восприятие российских пространств вступало в непреодолимое противоречие с лозунгом освобождения национальных меньшинств: Германия теперь уже никогда не смогла бы дать им гарантии, что взамен их прежних хозяев, обвиняемых в том, что они — колонизаторы, новыми (или старыми) не станут немцы.64 Убедить в этом, например, латышей и эстонцев по понятным причинам не представлялось возможным. При этом дипломаты и политики весьма скептически относились к разнообразным проектам освоения и инкорпорирования земель Востока в Рейх, действительно плохо реализуемым, но ставшим предметом спекуляций в публицистике. После Февральской революции П. Рорбах, словно по заказу немецкой военной элиты, написал новую работу, где уточнялись представления о возможных аннексиях на Востоке и подводилась идейная основа под возможное продолжение войны с резко изменившимся восточным соседом.65 В идейном смысле аннексии на Востоке были неразрывно связаны с Россией, несмотря на риторику об освобождении от царской тирании нерусских народов. Выделить Польшу и Прибалтику, а уж тем более Украину в самостоятельный, третий регион, «не-Германию» и «не-Россию» и не просто буфер между ними, в рамках имеющихся представлений и реалий было невозможно, причем в известном смысле вплоть до 1945 г.
Симпатии германской политической элиты (австро-венгерской — в меньшей степени) охотно подстраивались под текущий политический момент:66 даже либеральные партии и буржуазные круги с одобрением следили за действиями в 1917 г. российских ультралевых во главе с Лениным.67 Не хотелось бы вдаваться в дискуссию о «деньгах Германии для Ленина», чтобы не отвлекаться от основного предмета изложения, в особенности потому, что интересующемуся именно этой проблемой читателю следовало бы обратиться к специальным публикациям по данному вопросу, в которых он может встретить полный набор мнений и приговоров, на свой вкус.68
Для военных внимание к таинственным событиям в России было жизненно необходимо из-за безнадежного стратегического положения Центральных держав. Даже не склонный признавать свои поражения Людендорф признавал, что если бы русские в апреле-мае 1917 г. поддержали наступление Нивеля на Западе, то он не представляет себе, как ОХЛ «вышло бы из создавшегося положения».69 К апрелю 1917 г. благодаря весеннему половодью и при блестящей работе артиллерии, руководимой все тем же Брухмюллером (Прорывом), германские войска смогли ликвидировать опасный Червищенский плацдарм на реке Стоход, где было пролито столько крови солдат русской армии, однако основанием для крупных наступательных планов это не стало. Теперь германские расчеты строились на разлагающем эффекте революции, который ни в коем случае не следовало прерывать вторжением извне. В какой-то степени опыт Французской революции, на который так любили ориентироваться российские политики, сказался и здесь: пруссаки не захотели вновь, как в 1792 г., сплотить разъедаемую внутренними противоречиями нацию просто самим фактом своего вторжения. Новой «Марсельезы» допускать было нельзя, поэтому Керенский и его сторонники охотно пользовались русской версией предыдущей. Именно в мае-июне 1917 г. германским командованием особенно последовательно соблюдался курс на отказ даже от локальных наступательных операций, чтобы не мотивировать русскую армию к боеготовности, не облегчать работу разъезжавшему по фронтам «главноуговаривающему» Керенскому.
В отечественной исторической традиции по вполне понятным причинам все события 1917 г. на фронте принято рассматривать исключительно через призму русской революции, порой забывая о том, что для многих тогда она была не основным событием, а лишь следствием и обстоятельством продолжающейся Великой войны. Это особенно верно для тех, кто находился по другую линию фронта от России. Ведь летом 1917 г. грозные признаки опасного революционного брожения дали себя знать во многих армиях, особенно во французской, а также в австро-венгерской и даже на германском флоте. Хотя, например, во французской армии последствия солдатских мятежей были более чем масштабными, последовали и репрессии, но для всех стран-участниц мировая война отнюдь не закончилась. Содержание ее осталось во многом прежним, а революция стала лишь одним из возможных вариантов развития вызванного военным истощением кризиса.
Июньское наступление
Русской армии 1917 г.
Наступление русской армии все-таки состоялось, оттягивать его, несмотря на усилия австро-германских войск не провоцировать конфликт, проантантовское Временное правительство более не могло. Определенные надежды не только в русских, но и в англо-французских, а также в американских политических кругах возлагали на достигший тогда своей кратковременного апогея культ Керенского. Хотя корнями своими популярность военного министра уходила в специфически русскую традицию отношения к главе государства,70 «демократический Запад» полагал, что мобилизационного эффекта вкупе с усиленным военно-техническим сотрудничеством с окрепшей в техническом отношении русской армией, а также порции кредитов будет достаточно для решающего удара по Австро-Венгрии. На победу над германской армией, к тому моменту потопившей в крови попытки союзников наступать не только в Шампани, но и во Фландрии, фактически не рассчитывали. 1 июля 1917 г. начался так называемый 2-й Брусиловский прорыв, куда лучше обеспеченный техническими средствами и огневой поддержкой. Главный удар вновь наносился в Галиции, но были и вспомогательные атаки: на фронте по Двине, под Крево, Барановичами. Почти везде был достигнут по меньшей мере начальный успех, а Юго-Западный фронт и вовсе на некоторое время погрузился в победную эйфорию. Вновь захватывали множество пленных, брали богатые трофеи, австрийские части являли явные признаки разложения. Показали себя в бою и создаваемые национальные части, главным образом чехословацкие и польские. Готовились к переходу в наступление с помощью переподготовленной румынской армии и в Молдове. Однако почти сразу победные фанфары стали сменяться какофонией совсем других известий. В ряде случаев состоялись не только плохо прикрытые попытки саботажа наступления, но и открытые отказы исполнять приказы, причем по постановлению разного уровня комитетов. Воцарившийся в головах и в ре-
Русская революция как стратегическая возможность: 1917 год 191 чах хаос из обрывков революционных фраз, символов, клятв, обвинений и деклараций, а также немыслимые ранее «степени свободы» в отношении элементарных правил поведения на фронте и даже в боевой обстановке71 полностью дезориентировали не только солдатскую массу, но и офицеров военного времени и даже некоторых кадровых обер-офицеров.
Через три недели от бурных надежд на славные свершения армии свободной России не осталось и следа. Наступательный порыв трансформировался в халатность и мародерство, поэтому отражать контрудар германских резервов под Тарнопо-лем оказалось некому. Конечно, даже в обстановке, достаточно точно охарактеризованной в знаменитой телеграмме Корнилова Керенскому («Армия обезумевших, темных людей бежит»), нашлись отдельные части, сумевшие спасти хотя бы свое честное имя. В частности, в эти июльские дни состоялся эпический финал более чем двухвековой истории первых полков русской гвардии, Семеновского и Преображенского. Петровская бригада попыталась спасти от провала чуть ли не весь Юго-Западный фронт. Однако общего итога это изменить не могло. К концу августа вся Галиция, впервые за три года войны, была для русской армии потеряна. По недомыслию и преступной халатности были оставлены важные позиции и на других участках фронта, в том числе те, за которые еще недавно было заплачено тысячами жизней. Определенным утешением была только упорная и успешная оборона на Румынском фронте, где в ожесточенных боях под Марештами и Марашештами было продемонстрировано, что не подвергшаяся революционному разложению румынская и менее распоясавшаяся вдали от столицы часть русской армии австро-германским войскам не по зубам, по крайней мере без привлечения дополнительных резервов.
Несмотря на то что М. Гофман уверял, что к наступлению русских армий он готов, а блестящий контрудар против русских армий, осуществивших прорыв в Галиции, прошел без всяких треволнений, он не мог сдержать удивления: «Удивительный народ эти русские!., они уже в течение двух дней яростно наступают огромными силами. Ничего подобного мы до сих пор не видели на Востоке. Против одной нашей дивизии — 7–8 русских. Это даже больше, чем я ожидал».72 Бес-
покойство германского командования, уверенного, что после «бойни Нивеля» крупного наступления от французов можно более не ждать, доказывают переброски ряда дивизий на Русский фронт летом 1917 г. И это были отнюдь не только полностью измотанные боями войска, отправленные «на отдых», но и полноценные в боевом отношении дивизии, в том числе даже гвардейские. Общая численность германских войск на Русском фронте перестала сокращаться и стабилизировалась на достаточно высоком уровне, вплоть до октября 1917 г. В желании еще раз подчеркнуть мужество германской армии Людендорф доходил даже до преувеличения опасности, исходившей от русских войск во время «наступления Керенского», одновременно снисходительно замечая, что это «уже не были прежние русские солдаты».73 Уже после позорного бегства русских армий Юго-Западного фронта германское командование оказалось удивлено неожиданно упорным сопротивлением противника на Румынском фронте и в Буковине, сказывались жесткие меры по наведению порядка ген. Корнилова.
Положение Обер Оста усугублялось летом 1917 г. заявлением военного министерства о том, что пополнять будут только части Западного фронта, тогда как для Восточного фронта людских ресурсов нет.74 В скорый сепаратный мир с Россией даже после позорного поражения русской армии в Галиции в ходе летнего наступления 1917 г. Обер Ост не особенно верил, даже в конце сентября планировалось наступление Макензена против Румынии, а не России, с целью полной оккупации первой и вывода ее из войны по договору с прогерманским правительством. Однако, к негодованию многих германских военных специалистов на Русском фронте, в том числе будущего создателя рейхсвера Г. фон Секта, и в связи с назревающим крушением австро-венгерской обороны на Итальянском фронте после 11 сражений на реке Изонцо было принято решение от масштабных операций против Румынии отказаться в пользу попытки радикально изменить обстановку в Альпах.
Новый раунд внутриполитической борьбы в России, связанный с так называемым Корниловским мятежом, а также раздраженное желание германской Ставки подтолкнуть Керенского к признанию бесперспективности дальнейшей войны привели к Рижской операции. В начале сентября германская армия после блестящей артподготовки с использованием химических снарядов, тактика которой — «гутьеровская» — была положена затем в основу прорывов на Итальянском и Западном фронтах, решила важнейшую оперативную задачу последних двух лет: овладела всем Рижским укрепленным районом, а также впоследствии важными плацдармами на Западной Двине за исключением Двинска. Относительно упорное сопротивление на фоне полной дезорганизации и хаотических чисток в офицерском корпусе русской армии по поводу «корниловщины» оказали главным образом латышские стрелки,75 однако этим они смогли лишь выиграть время для поспешного отступления остальных сил на тыловые венденские позиции. Из-за быстрого отхода пленных на этот раз взято было немного. Вскоре выяснилось, что так далеко продвигаться вперед немцы и не планировали, а потому после некоторой растерянности русские войска даже перешли в «контрнаступление», осторожно приблизившись к новой линии германской обороны. К столь быстрому успеху германская Ставка была не готова, да и не стремилась к большему. Громадная по возможным последствиям победа обратилась в очередной локальный, пусть и хлесткий, удар по революционной России и ее самолюбию. Следствиями были и очередной поток беженцев, и усиленное обсуждение возможных мер по эвакуации ближайших городов, и очередные проекты формирования по-настоящему готовых сражаться за свободу революционных частей, так как ударные батальоны, батальоны «смерти» оказались дискредитированы своей близостью к Корнилову, мнимой или истинной.
Захват 1–5 сентября 1917 г. почти полумиллионной столицы Лифляндии Риги, а также вообще овладение важным рубежом Западной Двины было громким успехом, однако в России он не столько породил стремление к миру, сколько дал повод к новому витку травли командования. Большевики, чтобы отвести от себя обвинения в содействии германскому наступлению, начали (и затем десятки лет декларировали) заявлять о том, что Корнилов специально сдал Ригу немцам, хотя эта версия не выдерживает даже простого хронологического сопоставления. Желаемый германской Ставке вывод о безусловной необходимости заключить мир в проигранной войне сделал последний военный министр Временного правительства генерал-майор А. И. Верховский, однако, несмотря на открытое заявление об этом на заседании правительства 31 октября и угрозу отставкой, добиться соответствующих изменений в политическом курсе Керенского он не мог.
Не дождавшись нужного эффекта от очередного поражения, хотя Керенский и распорядился о подготовке эвакуации части правительственных учреждений в Москву, германское командование попыталось еще раз оказать давление за счет угрозы Петрограду. К октябрю 1917 г. под влиянием обострявшегося внутриполитического конфликта и роста аннексионистских настроений германское командование окончательно потеряло терпение и отказалось от прежней выжидательной тактики по отношению к России. Не имея сил для организации громадного наступления через Лифляндию, Нарву и Псков, германские вооруженные силы провели уникальную для Центральных держав совместную операцию армии и флота по захвату Моонзундских островов, являвшихся важнейшим звеном в оборонительных позициях Балтийского флота. «Альбион» прошел чрезвычайно успешно на суше и неожиданно непросто на море. Хотя помешать захвату фактически сданных армией островов русские корабли не смогли, но они все же оказали упорное сопротивление германскому флоту, дав ему крупнейшее сражение за всю войну. К концу октября 1917 г. все Моонзундские острова были под контролем понесшей незначительные (по официальным данным — 195 человек) потери германской армии.76 Отступившие на континент остатки их гарнизона готовились отражать будущее наступление на Ревель, Рижский залив наконец перешел под контроль германского флота. Но на этом итоги операции и ограничивались: к выводу России из войны Германию она не приблизила, а действия находившегося под сильным большевистским влиянием Балтийского флота показывали, что вполне серьезная угроза Петрограду не парализует, а наоборот, лишь мотивирует разложившиеся русские войска, а особенно большевизированный флот к сопротивлению, чего так опасались еще весной 1917 г. С военной точки зрения, приложенные Германией усилия в этом сражении были явно избыточны,77 а результаты почти не окупили неожиданно больших материальных затрат, так как удар имел смысл только в случае намерения в дальнейшем атаковать Петроград. Некоторым основанием для легко предсказуемой и потому только внешне блестящей победы (которая оспаривается в отечественной историографии из-за преувеличиваемых потерь германского флота) была необходимость поднятия боевого духа среди матросов, так как только недавно, в августе 1917 г., был раскрыт весьма опасный заговор, последовала казнь двух зачинщиков.
В целом же проведенные летом-осенью 1917 г. операции по соотношению потраченных сил и полученных результатов выглядели вполне выгодными для Германии, однако они не имели стратегических последствий (не считая, возможно, еще раз отложенного, но шедшего своим чередом и без внешних неудач развала австро-венгерской армии и захваченных сельскохозяйственных угодий, важных с учетом голода в Центральных державах), а потому, контрастируя с большими надеждами на мир, приводили к эффекту разочарования, ощущения напрасных усилий и бесперспективности дальнейшего продвижения на восток. Время по-прежнему играло против Центральных держав, и доказательства тому должны были последовать вскоре на всех фронтах, кроме Русского и Итальянского.
К настоящему моменту все чаще принято отказываться от разделения революции 1917 г. на две, что по-своему верно в рамках концепции Великой русской смуты.78 Тем не менее, с точки зрения событий на Русском фронте, Февраль и Октябрь оказались достаточно разными. Если весной 1917 г. еще возможно было обманываться надеждами на быстрый победный прорыв обновленной и очищенной от «пережитков царизма» армии, то к концу осени 1917 г. таких иллюзий не осталось даже у энтузиастов «великой и бескровной». Хотя линия фронта несколько изменилась, короче она не стала, скорее, наоборот. Это означало необходимость дальнейшего ее удержания для обеих сторон, притом что внушительные ресурсы были потрачены и в ходе последней кампании. В России к ноябрю 1917 г. на сохранение хотя бы пассивного Русского фронта — и то в свете по-прежнему недалекой победы — надеялись только исходя из различных проектов добровольческих и национальных частей, начатки которых и стали потом важным этапом в развитии будущих красных, белых79 и национальных армий. В Австро-Венгрии положение было бесспорно безнадежным со всех точек зрения, ведь армия явно деградировала, а признаки нервного истощения все чаще встречались и у штабного офицерства. Удержание фронтов, пусть и не угрожающих более ее территории, для двуединой монархии казалось непосильной задачей. В Германии за 1917 г. сумели провести максимально возможную оптимизацию состава фронтов, перемещая корпуса с одного на другой в зависимости от степени их истощения, однако и этому методу были положены пределы. Русский фронт становился фронтом для ополченцев даже не из ландвера, а из ландштурма (то есть допризывников и списанных с воинского учета), что и для Германии превращало его в максимально статичную обузу. Казалось парадоксом то обстоятельство, что наступать вроде бы возможно, только в этом не видно сколько-нибудь оправдывающего потери смысла.
В конце октября 1917 г. на Западном фронте возобновились атаки французов, а среди пленных стали попадаться американские солдаты. Антантовская пропаганда раструбила на весь мир о победах в Палестине, где войска Британской империи вскоре взяли Иерусалим. Разочарование германской военной элиты итогами кампании 1917 г. видно из фразы В. Грёнера, писавшего 3 ноября по итогам победы под Капоретто, что «так же, как летом верили в крушение России, теперь надеются на то же самое с Италией».80 Именно поэтому даже «Декрет о мире» не сразу был воспринят как доказательство действительно нового этапа в участии России в Великой войне. Некоторое время в Германии полагали, что большевистский путч закончится быстрым его подавлением, Керенский или иная коалиция социалистов вернется к власти, но к 15–17 ноября хотя бы временная победа Ленина в столицах стала фактом, а потому германские переброски оживились. Принципиальный характер очередной смены правительства был многим неочевиден даже в самой России.81 Это было очередным и почти чудесным спасением Германии и ее союзников от неминуемого вскоре поражения: ведь подводная война давала все меньшие результаты, фронт в Италии стабилизировался окончательно, а на Западном фронте с трудом сумели локализовать кризис под Камбре, запомнившийся действительно успешной и массовой атакой танков. Мятежи и разгром Ставки в Могилеве 1–3 декабря (его детали — зверское убийство последнего главковерха Духонина — были пока неизвестны), прямое обращение с предложением о мире убедили германское и австро-венгерское командования, что на этот раз, в отличие от весны 1917 г., можно и впрямь надеяться на мир с Россией, в том числе сепаратный.
Пристальный интерес и желание сориентироваться в том хаосе, который поразил еще недавно грозного противника, позволили немецким военным лучше разобраться в еще формально враждебной стране эпохи первых декретов Советской власти.82 Генштабисты с обеих сторон последовательно продолжали выполнять свою задачу, без излишнего восторга или возмущения в середине 1917 г., а в ноябре-декабре 1917 г. — с недоверием и готовностью к возобновлению серьезных боевых действий.83 В этом процессе развала российской армии, дискредитации и даже порой резне офицерства в 1917 г., очевидного бессилия еще недавно выдерживавшего серьезные испытания российского бюрократического аппарата австро-германским военным аналитикам многое могла бы объяснить информация о кадровой эволюции армии русского противника. Однако для этого необходимо было признать весьма схожие и столь же грозные для стабильности процессы внутри уже германских вооруженных сил, а на это не хватало ни желания, ни политической воли.84 Последствия недооценки и отсутствия должной рефлексии по поводу кадровых перемен в российской армии сказались осенью 1918 г. самым печальным для германской военной элиты образом.
Отличие революционной России от Германии и тем более Австро-Венгрии заключалось в том, что такие же и даже более широкие возможности для самореализации и использования единственного в своем роде шанса стать новым Бонапартом открылись в нашей стране, скорее, в ходе Гражданской войны, нежели в ходе мировой. Именно поэтому такие личности, как М. Н. Тухачевский, устремились в РККА, так как в белых армиях вакансии стали не более льготными, а наоборот, девальвировали до последней степени — отсюда и офицерские полки Добровольческой армии, где рядовыми ходили в атаку поручики, штабс-капитаны и даже капитаны. Пока сохранялась монархия в России, оставалась неизменной ситуация с карьерным ростом в офицерском корпусе с традиционным упором на старшинство в производстве в чин, непотизмом и крайне незначительными шансами возглавить армейский корпус в возрасте младше 55–60 лет. Переприсяга Временному правительству не слишком обновила командный состав, ведь лишь единицы отказались клясться в верности повторно. Чистки генералитета Гучковым, ряд громких убийств и добровольный уход в отставку значительного количества офицеров и генералов по мере развала армии при Временном правительстве, а особенно в связи с выступлением Корнилова — все это существенно омолодило и обновило верхние этажи военной иерархии, теперь занимаемые полковниками и генерал-майорами, однако только большевистский переворот расколол военный аппарат окончательно, открыв дорогу к вершинам прапорщикам, поручикам и штабс-капитанам императорской армии, причем не только у красных, но и у белых.
Возможно, с лета 1917 г. и вплоть до ноября 1918 г. трансформировалась еще одна, специфическая для Первой мировой войны, составляющая европейского, а особенно немецкого образа в России и русского в Германии, все более учитываемая в военной среде, — межсоциалистические контакты. Казалось бы, после памятного голосования в рейхстаге 4 августа 1914 г. за военные кредиты и фактического развала Интернационала ни о каком единстве социалистов мира, тем более на его довоенном уровне, не может быть и речи. «Социал-национализм» в Германии подкреплялся и личным примером, например, один из видных молодых партийных деятелей СДПГ Людвиг Франк, депутат рейхстага, отправился добровольцем на войну и погиб за Отечество уже в сентябре 1914 г.,85 лидер баварских социал-демократических молодежных организаций М. Шварц быстро получил Железный крест. Во Франции и в России на позиции оборончества прочно встало большинство социалистов, а немногочисленных радикалов подвергли не только официальным преследованиям, но и партийной анафеме. Однако даже осужденные большинством социалистов итоги попыток воссоздать довоенное социалистическое единство (имеются в виду Циммервальдская и Кинтальская конференции 1915 и 1916 гг.) продемонстрировали, что контакты надгосударственного, наднационалистического уровня в социалистическом движении остаются.86
Разумеется, особые коллизии претерпели и иные каналы политических контактов между правящими кругами трех консервативных империй. Тяжелую трагедию довелось пережить не только консерваторам, но и умеренным либералам (например, С. Ю. Витте и М. Веберу), уверенным в неконструктивности конфликта между огромными империями континента, что в конечном счете пойдет на пользу морским державам Запада. Оборвались тысячи нитей между двумя немецкоязычными великими державами с одной стороны и громадной империей на Востоке, лишь претендующей на чисто славянский характер, — с другой. В условиях затянувшейся войны это казалось естественным, но временным явлением, однако тотальный конфликт закончился крахом консервативных монархий, поэтому «временный» и порой очень неохотный разрыв между элитами Германии/Австро-Венгрии и России стал бесповоротным и окончательным. Причиной тому было отнюдь не нежелание примириться. В годы войны среди консерваторов по обе стороны фронта крепло убеждение, что сепаратный мир будет не изменой Родине, в чем их так упорно обвиняли либералы, а наоборот, ее спасением. До масштабных проектов добиться сепаратного «консервативного» мира так и не дошло, в первую очередь из-за лояльности российских консерваторов к занимавшему в этом вопросе непреклонно-отрицательную позицию Николаю II. Лишь после его ареста и гибели крайне правые стали искать более активных контактов с Центральными державами. Тем не менее, в вихре революций и гражданских войн прежние, консервативные элиты были уничтожены, в том числе и физически, а потому ни о каком восстановлении былых контактов (за некоторым исключением в виде эмигрантских съездов) не могло быть и речи. Никаких шансов на возобновление диалога не осталось у прочно связанных с англо-франкоамериканской коалицией либералов. Так, попытки П. Н. Милюкова87 переориентироваться летом 1918 г. на Германию вызвали отторжение у большинства его соратников. Таким образом, с лета 1917 г. своего рода монополию на то, чтобы стать главным каналом дальнейшего русско-немецкого культурного диалога, получили социалисты разной степени радикальности.
Необходимость иметь четкую позицию по вопросам мира и войны заставляла крупнейших германских социал-демократов выступать с заявлениями и выпускать монографии,88 на которые следовали отклики из стран-противников. В марте 1917 г. русские социалисты из Петросовета предоставили германским социал-демократам шанс возобновить даже в рамках войны самостоятельный и независимый от соблюдения государственных и военных интересов диалог, однако разговаривать с более свободной страной, чем Германия, без обвинения в государственной измене (по примеру К. Либкнехта и Р. Люксембург) германские социал-демократы не смогли.89 Вплоть до большевистского переворота как официальная, так и умеренно-социалистическая пропаганда Германии находились в очевидном затруднении. После событий ноября 1917 г. затруднения только возросли, ибо леволиберальная интеллигенция, надеявшаяся на превращение «военного социализма» в Германии в преддверии перехода к демократии,90 неожиданно убедилась, что социализм может быть реализован и «татарством» и ничего общего с демократией не имеет. Возмущали и непредсказуемость хода и темпа русской революции, и нежелание русских социалистов признать казавшиеся столь очевидными немцам минусы дальнейшего союза с Антантой. По мере ухудшения экономического положения Центральных держав нервозность и озлобление как в парламентах, так и во дворцах и штабах нарастали.
Отчаянная надежда на чудо заставляла Людендорфа в октябре 1917 г. заявлять, что «если мы продержимся эту осень, мы выиграем войну»,91 поэтому события 7–8 ноября 1917 г. пришлись как нельзя кстати. При этом восприятие очередной революции было на эмоциональном уровне резко отрицательным, в оценках М. Гофмана доминирует выражение «свинство».92 Октябрьская революция, совпавшая с окончательным оформлением разгрома итальянцев под Капоретто, дала сигнал к подготовке будущего решающего натиска на Западе, первое совещание о котором Людендорф провел 11 ноября 1917 г. и начал словами: «…положение в России и Италии позволяет в новом году нанести удар на Западе».93 Тем удивительнее были быстрые перемены в положении на фронте после переворота в Петрограде, к 30 ноября из 125 русских дивизий (по немецким оценкам) 20 подписали перемирие с противником на своих участках, остальные просто воздерживались от любых действий.94
Вплоть до конца 1917 г. проекты передела Восточной и Южной Европы базировались на том, что интересы России совсем не учитывать не удастся, хотя по сравнению с «мирным предложением» декабря 1916 г. с весны 1917 г. акцент на аннексиях становился все более сильным. Если на Западе даже самые радикальные аннексионистские проекты опирались на некоторую историческую традицию (аллюзии со временами расцвета Священной Римской империи), то на Востоке от германского командования и правительства фактически требовалось создать государства заново, в границах, в которых они никогда не существовали. Однако, как бы внимательно и рационально военные аналитики и разведка ни относились к различным националистам с окраин Российской империи, германские проекты государств-сателлитов всегда являлись частью замысла создания буферных государств между Кайзеррейхом и Российской империей, в окончательный крах которой вплоть до Октябрьской революции было трудно поверить.
Явно антизападный характер большевистской революции оставлял Германии надежды на прочный союз на основе общей вражды с Антантой и ее союзниками в лице белых армий. Среди немецкой интеллигенции постепенно сформировались несколько движений, выступавших за союз с большевиками, несмотря на их радикальные воззрения и действия.95 Политическая элита, особенно близкое окружение кайзера, в ходе переговоров в Бресте мыслила феодально-династическими категориями, строя разнообразные утопические проекты раздела будущих германских приобретений между царствующими домами. Саксонская или вюртембергская династии должны были получить польский престол, боковая ветвь Гогенцоллернов — воцариться в Прибалтике, был выбран король Финляндии из Гессена и т. д., что доказывает абсолютную неспособность кайзера, уже занявшегося разработкой своего герба герцога Курляндского, и его окружения выйти на стратегический уровень планирования.96
Германские военные, в отличие от политиков и интеллигентов, имели непосредственный опыт общения с большевиками в ходе переговоров в Бресте и затем — в ходе оккупации западных областей бывшей Российской империи и потому так же прагматично, но более трезво оценивали перспективы сотрудничества с новым Советским правительством. Тем не менее, среди военных были сторонники заключения с поверженной Россией умеренного мира (Сект, Брухмюллер, Гофман), так как они рассматривали Россию как будущего союзника или ценного нейтрального партнера на втором этапе глобальной мировой схватки,97 когда вновь станет возможным обратить все силы против Великобритании. Россия даже в ослабленном революцией состоянии представлялась достаточным противовесом англо-американскому альянсу.98 Уже в конце декабря 1917 г. германская комиссия отправилась в Петроград для оценки сырьевых возможностей России и состояния ее экономики, придя, однако, к верным и потому неутешительным выводам, особенно относительно транспорта.99 В 1917–1918 гг. некоторые отделы Генштаба даже разрабатывали планы действий в ходе будущей, второй, мировой войны.100 Еще до начала переговоров в Бресте, 29 ноября 1917 г. кайзер дал статс-секретарю по иностранным делам Кюльману поручение: выяснить, нельзя ли добиться с Россией «своего рода союзнических и дружеских отношений», поскольку так же, как и после русско-японской войны, «достичь этого будет легче, чем мы сейчас полагаем».101 3 декабря 1917 г. Кюльман направил кайзеру меморандум, в котором излагал программу обширного сотрудничества и помощи России с учетом того, что Австро-Венгрия попытается конкурировать с Германией на этом направлении, и Вильгельм II с его доводами согласился. Наряду с этим уже в середине 1918 г. германское ОХЛ выступило с проектом, который основывался на новой концепции восприятия России. Теперь Германия должна была быть бастионом против большевизма, чья культурно-историческая миссия — защита Восточной Европы от деспотизма, ранее бывшего «московит-ским»,102 а теперь — большевистским. Формальный проигрыш Россией военной борьбы на Русском фронте не устранял опасений относительно ее мощи в ближайшем будущем.103 Эта позиция была быстро сформирована за счет старой и устоявшейся концепции особой миссии Германии — защита Европы и христианства от агрессии из Азии (имеется в виду и Россия) и борьба против «славянской агрессии и притязаний».
Для Австро-Венгрии Октябрьская революция и последующий развал русской армии могли показаться подарком судьбы, однако в действительности безусловно положительным следствием этого для умирающей с голоду двуединой монархии стали лишь надежды на оживление поставок продовольствия из бывшей Российской империи, долгое время крайне преувеличенные. С военной точки зрения состояние Русского фронта не внушало расположившейся на курорте Баден под Веной Ставке во главе генералом Арцем фон Штрауссенбургом никаких опасений: после вытеснения русских армий из Галиции и боевой ничьей на Румынском фронте можно было смело рассчитывать на вялую позиционную войну, которая вполне устраивала редеющую австро-венгерскую армию. Более того, сохранение достигнутого к осени 1917 г. status quo позволяло даже выделить некоторые резервы для их задействования в частных наступательных операциях в Италии (в которых Германия, обеспечив разгром противника под Капоретто, была не заинтересована) или для укрепления внутриполитической стабильности. С другой стороны, оживление после перемирия контактов с революционной Россией на демаркационной линии означало усиление революционного брожения и в австро-венгерской армии, а потому в Вене желали либо прочного мира (даже на условиях «без аннексий и контрибуций»), либо затишья на фронте, но только ни того, что впоследствии пытался организовать Троцкий — «ни мира, ни войны». Строившиеся тогда большевиками планы на распространение мировой революции за счет всеобщего перемирия если и были верны, то лишь в отношении Австро-Венгрии, где действительно вспыхнули серьезные беспорядки. Они были подавлены так же, как и в Берлине, но оказали куда большее воздействие на руководство страны.