Во тьме ноябрьской ночи мы с майором Александром Левадой — ныне драматургом, а тогда, тоже, как я, корреспондентом фронтовой газеты — ехали поймой Дона, держали путь с хутора Гришинского на передовую…
Нас мотало в кузове бортовой машины на кипах плохо увязанных типографских листовок, и все наше внимание было отдано бензинному баку, поставленному у нас в головах, и насыщавшему и наши шинели и хлеб в вещмешках своим неистребимым запахом. С нами впервые увязался на передовую славный паренек Володя Стольников, — если память не изменяет, редакционный корректор, почти мальчик, бледненький, с чесоточным зудом и нервной экземой на пальцах. Он запустил себя без присмотра мамы, но тем не менее всю дорогу услаждал нас бетховенской «Застольной». Мы уговаривали Володю поберечь голосовые связки: «Они еще пригодятся тебе после войны», — а он все-таки пел и своим вдохновенным пением скрадывал время пути. Мы аплодировали, а деревья хлестали нас мокрыми ветками. И решительно ничто не предвещало, что завтра будет большой день…
Впрочем, оговорюсь: мы знали Обращение Военного совета, торжественный текст которого в листовках везли для срочной раздачи по войскам: «Отдан приказ! Час настал! Вперед на разгром врага!»
Все же это была привычная, сто первая фронтовая поездка, когда стараешься только сложиться калачиком, запрятавшись в поднятый воротник, с ватником в ногах, а рядом другие, и каждый жмется поближе к тебе, а ты к нему, угрелся, как сумел, и никто не следит за дорогой, на то в кабине есть командир, у него на коленях карта. Если уж он засомневается, не заплутались ли, ну, тогда остановит машину, и мы посоветуемся, заодно потопчемся, потолкаемся, чтобы согреться. И снова — «по коням!».
Помню, я бежал впереди машины на низком, изогнутом, наведенном саперами мосту через Дон и мне кричали «стой» часовые казаки.
На крутояре перед нами обозначились церковь и белые домики на набережной старинной казачьей станицы Усть-Медведицкой (в советское время переименованной в город Серафимович). За ним на холмистых высотах каким-то седьмым чувством угадывалась линия фронта. Там еще с ранней осени остановили врага, и выросла его полоса обороны — инженерно обустроенная и умно прикрытая системой дзотов, минных полей и проволочных заграждений. А за первой полосой на сотни километров вдоль берегов Дона — вторая, оборудованная по образцу первой.
Мы пронеслись по улицам — Буерачная, Чирская, Садовая. Мы знали адрес, но кого же спросить? Город был совершенно пуст… Каждый дом хлопал ставнями, бормотал жестью, стонал, как больной. Не к чему стучаться в дома: все и так настежь. Или вдруг надпись мелом поперек распахнутой двери: «Тоня, беги в горсовет немедленно, все уходят». Наконец мы наткнулись на двор, где таился десяток машин без фар. Часовой вскочил на подножку. Мы у коменданта.
Пока разгружали наш срочный груз, бригадный комиссар угостил чаем. Он был достаточно откровенен в характеристике сосредоточенной к бою огневой мощи. Сказал, что «концерт» начнется в считанные часы.
— Такого вы еще не видели.
Отогревая руки в жарко натопленной комнате, мы выглядывали свободное местечко на полу, где можно было вздремнуть еще часок-другой, а над нашими сонными головами срочно-раздавали валенки инструкторам, и они пересмеивались, выбирая из груды какие по ноге. Потом достались и нам, и Володя выбрал широченные… Но, конечно, и тут никто не догадывался, даже бригадный, что завтра будет особый день — День артиллериста. Он так всегда и будет именоваться. И наши взрослые дети и внуки, взрослеющие так же быстро, будут его отмечать как праздник страны.
И вот — семь часов двадцать минут. Медленно ползет секундная стрелка на ручных часиках командира артдивизиона. Еще можно успеть подумать, припомнить обиды пережитого… Пылающий деревянный Кексгольм, из которого прошлым летом мне пришлось уходить с подрывной железнодорожной бригадой, скатывавшей за собой пути под минометным обстрелом. Толпу голодных женщин, не покидавших хлебную очередь под артналетом в декабре у Петропавловской крепости. Керченский берег в мае сорок второго, когда до песчаной косы на горизонте морской пролив весь кипел и пенился под бомбовыми и пулеметными атаками «юнкерсов», а стайки рыбацких барок и катеров все равно отчаливали с ранеными на борту навстречу гибели…
Семь часов двадцать восемь минут.
Как догадаться, что будет впереди? Будут танковые рейды на Кантемировку, на Тацинскую, будет переменное счастье на плацдармах Северного Донца, вселенская распутица и непролазное, на двести километров бездорожье у Кривого Рога и Нового Буга, летние отчаянные переправы на чем попало через широкий Днепр, пыль августовских дорог над Днестром, горные хребты Балкан, ожесточенное сражение зимой под Будапештом, победная вишнево-яблоневая и гранато-фугасная весна в Альпах за Веной… Но в эту последнюю минуту ожидания в едва рассветающей рани на Дону, кажется, во всем мире нет ничего-ничего, кроме этих наведенных в зенит немых стволов, да нежного кустика краснотала, да секундной стрелки. Она добегает до назначенной Верховным Командованием черты.
И вот оно… Красные снопы озаряют небо. Это первый залп гвардейцев минометчиков, сигнал для всего фронта. Он звучит на ближних и дальних артпозициях, в окопах изготовившейся пехоты, в штабных блиндажах, где неумолчно зуммерят полевые телефоны. И над городской колокольней, откуда сорвалась птичья мелочь. И далеко-далеко — за Доном, за Хопром, за Медведицей. Он грохочет повсюду, точно курьерский поезд ворвался в туннель. Это «катюши» заговорили. Они ударили по площади.
— Огонь!
Три тысячи пятьсот орудий, минометов грохотали в облаке дыма. Шла артиллерийская подготовка прорыва на участке Клетская — Серафимович войсками Юго-Западного фронта. Час двадцать минут вдоль фронта протяженностью в двадцать четыре километра. Непрерывный, рвущий барабанные перепонки, поистине адский гул, и оттого, что в нем отдельные звуки вырывались, он воспринимался, как — страшно произнести — симфония! Именно это слово прокричал мне в ухо ошеломленный мальчик, я пожал ему руку. И то, что недалеко, за тем же кустом краснотала, бойцы разожгли на щепочках костер и варили что-то в котелке, и то, что Володя присел с ними на бревнышке, — это будничное спокойствие навечно врезало в мою память то, что я видел, что слышал. Открывается путь к победе, к полному окружению между Волгой и Доном огромной армии немцев— их там оказалось больше, чем ожидали: 330 тысяч!
— Огонь! — приказывал командир.
Круто маневрируя траекториями, он вел яростный огонь, перенося его по целям — № 1, № 2, № 3. И скоро израсходовал по пятьсот снарядов на каждом орудии.
Снаряды долбили, и дымка кругом дрожала, точно бесцветное пламя. Над холмистыми высотками правобережья не спадала огненная гряда разрывов. Измученный, без сна, заросший, со сбитой на затылок шапкой-ушанкой командир артдивизиона стоял недвижимо и внешне ничем не выдавал волнения.
В восемь часов пятьдесят минут, едва отзвучал последний шквальный налет, пехота двинулась в атаку. Донская степь — голая, зимой трудно в логах ориентироваться, где противник. Гребни курганов давали ему преимущества настильного огня, а на пологих скатах атакующей пехоте не за что было зацепиться — не найти мертвого пространства. Кони скользили и выбивались из сил, и каждое орудие, каждый грузовик вытаскивали на руках, «на ногтях».
Но огненная буря, бушевавшая восемьдесят минут, полностью парализовала противника. А боевой дух наших войск, назревавший исподволь, не в одну эту ночь, окрылял атакующих. Стрелки дивизии полковника Таварткиладзе поднялись в атаку под звуки Ларийского марша, его играли им вслед десятки трубачей. Где-то подальше украинцы, не сговариваясь, запели «Распрягайте, хлопцы, коней»… За полдень бойцы в цепях услышали за собой низкое гудение моторов, лязг гусениц. В воздух полетели ушанки, варежки. Танковые корпуса входили в прорыв. Два концентрических удара сходились в глубине вражеской обороны за хутором Перелазовским. Большой участок фронта был как бы вырезан стремительным движением, а немецкое командование не имело уже ни времени, ни резерва, чтобы заполнить образовавшуюся брешь…
К исходу дня стрелковые части продвинулись на двадцать два километра. Уже недостаток транспорта задерживал эвакуацию раненых, уже растянутость фронта в бездорожной степи затрудняла своевременную информацию, и я, между прочим, с трудом догонял 76-ю стрелковую дивизию, чтобы сообщить ей радостную весть — приказ о ее переименовании в гвардейскую.
По ледяным скатам, в гору, с надсадным криком втаскивались сотни грузовиков, телег. Тут мы настигли политотдельскую машину этой всех опередившей дивизии. Не было у политотдельцев цепей на колесах машин, и ее вытягивали наискосок. Тут я снова увидел, как становятся на огневую позицию четыре «катюши», как производят они пристрелочный выстрел и потом — залп! И сразу зашевелились, снялись с места, отошли — огненные ангелы обратились в обычных тягачей.
Между тем темнело. Когда дверка машины открывалась, я видел вплотную трупы и брошенные орудия. В снегах горели бивуачные костры, в тот пасмурный день никто не боялся авиации, о ней не говорили.
Проезжали на подводах раненые — нахохлившиеся, почернелые. Но и они были настроены драчливо. Я слышал, как кто-то из них кричал: «Дали им жару!»
— Чьи вы, хлопцы?
— Мы командира Таварткиладзе.
— Устали?
— Лучше уставать, да вперед идти. Праздник на нашей улице!..
Полковник Таварткилазде, уже поставив ногу на ступеньку своей машины, диктовал адъютанту для передачи на узел связи список боевых трофеев. Кивнув мне, он продолжал перечислять захваченную технику, помню, четыре артдивизиона на самоходках, четыреста грузовых машин, двадцать «быков» тяжелой артиллерии. Замполит дивизии Печерский и начарт Бобровников, разгадав мое смущение, рассмеялись:
— «Быки» это боевые комплекты. Надо бы знать…
Потрепав по плечу Стольникова, полковник приказал вынести ему трофей — вооружить хлопца!
Боец подбежал с автоматом.
— Что скажешь, Пономарчук? — спросил полковник бойца.
— Так воевать можно, товарищ полковник! Вот что я скажу.
— Иди и передай товарищам, что мы — гвардейцы, — внятно сказал бойцу командир дивизии.
И командирская машина тронулась, побежала на юг догонять полк.
Мы с Володей долго любовались подарком комдива.
— Это не война, а что-то неправдоподобное, — проронил Володя.
То, что было пережито им в тот день, он не мог никому из нас пересказать. Майор Левада с утра уехал в другую дивизию. А я — я пережил все то же. Главное, в Володе возникла под вечер уверенность, что никто никогда его просто не поймет, не поверит ему. В хате, какую мы нашли для ночлега, бойцы «досказывали» сражение, вспоминали вслух, что каждому запомнилось. Покряхтывали, стонали во сне. Володя молчал.
Утром хата медленно набиралась свету. Я наблюдал за Стольниковым, — он еще не совсем проснулся, когда встал и шагнул через спящих. Он разыскал ветошь и отер ею влагу с автомата, которую тот отдал в тепле. Потом он пил воду из кадушки и снова шагал через спящих. Все, что он делал сейчас, он делал с тем лениво-сказочным движением, с каким вставлял ноги в свои широченные валенки.
Мы вышли раньше всех, в туманной пелене рассвета, прошли мимо двора погорельцев. И там спали — слышалось дыхание, храп. Пахло пожарищем. Но уже свежие стружки белели на снегу. Уже строятся! И Володя так же недоверчиво, как вчера, смотрел на все вокруг, воззрился и на этот погорелый двор.
Фронт за ночь отдалился, канонада доносилась глуше, все глуше.
По пробитой танками дороге показалась со стороны фронта подвода. Две девушки ехали в Клетскую — мы их окликнули. Они были разговорчивы и веселы, боялись только минных полей да мышей, которые будто бы несметно плывут через Бузулук. Ехали они в райцентр, чтобы налаживать собес на своем вчера освобожденном хуторе, везли список жен красноармейцев и должны были договориться об открытии школы.
Я упросил их взять с собой Володю — ведь нужен мужчина в такой поездке, а у него автомат. И Володя почему-то легко согласился.
Но прежде чем проститься, мне захотелось посидеть рядом с ним на низенькой изгороди.
— Ну-ка, сядь.
Собака выбежала из-за разбитого плетня, навострила уши и ушла.
— Кем ты будешь? — спросил я Володю.
— Когда?
— После победы.
Он закинул голову и улыбнулся.
— Неужели не думал?
Меня поразила мальчишеская выразительность его открытого смущенного рта.
— А зачем мне думать? Еще столько будет всего впереди… Ну и дали же им вчера прикурить! — Он не как мальчик, а как взрослый уклонялся от разговора.
Теперь я вспоминаю, он любил свои таганрогские весны, любил Мадрид, в котором он не был, любил Макаренко, книгу которого прочитал перед самой войной. И ему, помню, хотелось тогда, чтобы скоро наступило время, когда премии станут выдавать — за чувство. Да, за силу и красоту чувства. Я убежден, что он еще не знал любви…
Когда через две недели я вернулся из станицы Обливской в свою редакцию, Володю Стольникова там не застал. Он отпросился в запасной полк на формировку. Я хочу верить, что он остался жив, дожил до наших дней, что он счастлив, что он тысячу раз спел бетховенскую «Застольную» какой-то хорошей, встреченной на пути женщине.
Он так прелестно пел в кузове бортовой машины.