Подкидыш

Нюрка каждый день на Сипягин пруд ходит. Сядет под осокорь, от людей подальше, и смотрит на воду. Смотрит так, чтоб людей даже и вовсе видно не было, а только вода и берег.

Там где-то смеются, купаются, и волны бегут. Бегут волны и в берег — хлюп-хлюп! И будто это уже не пруд, а ихняя деревенская речка Солодовка. Речку тоже Солодовкой зовут. Хорошая речка, спокойная. Есть в ней места и «по пузичко», и «по горлышко», и даже «с головкой».

А те, что купаются, не городские, а ихние, деревенские, мальчишки и девчонки. И вроде б Нюрка тоже накупалась до «гусиной кожи», до пупырышек. Греется Нюрка на солнышке и ждет, когда мать закричит:

— Нюрка-а! Жрать иди, бездомовница окаянная!

Нюрка знает, что мать без сердца ругается, для острастки просто. Что встретит она Нюрку с улыбкою, к животу прижмет. Потом обеими руками возьмет ее за голову, посмотрит в глаза и головой покачает:

— Ну и беспутная ж ты девчонка, Нюрка. Совсем закупалась. Вон даже губы посинели.

Достанет мамка из погреба простокваши. На кувшине сначала пот выступит, а потом потечет-потечет по стенкам, будто плачет кувшин. Хлеб горячий, только из печки, простокваша холодная… Хорошо!

Шла. Вспоминала. И плакала.

Шла не дорогой, а тропинкой. Ее детдомовская детвора в зарослях болиголова протоптала. Тропкой от детдома до Сипягиной рощи ближе.

Перешла Нюрка насыпь, а на той стороне, за железной дорогой, остановилась. Будто споткнулась. Послышалось Нюрке: плачет кто-то. И не плачет даже, а тоненько скулит по-щенячьи. Другой бы мимо прошел, а Нюрка остановилась. Это ж ребенок плачет! Совсем крохотный ребенок. Уж Нюрка-то знает. Она прошлое лето у соседей в няньках жила, Маринку нянчила. Выедут табором в поле, взрослые на покос уйдут, а Нюрку с Маринкой в холодок, под телегу посадят. Сначала все хорошо: Маринка спит, Нюрка с Катькой забавляется. Потом Маринка кряхтеть начнет, потом скулить по-щенячьи. И чем дальше, тем больше Маринка расходится: и «агушеньки» не слушает, и соску выплевывает. Тогда они вдвоем плакать начинают: тетешкает Нюрка Маринку и ревет в голос, а Маринка потихонечку подскуливает. Вот как сейчас…

Ой, и откуда тут ребенку взяться? Дома-то вон где остались! А Ташла еще дальше, аж за Сипягиной рощей. Здесь: насыпь, рельсы, трава по обе стороны, а потом заросли болиголова. Только и живого, что белая коза на привязи пасется. А ведь плачет! Вот же плачет-таки, хоть ты тресни! А где, не поймешь. Может, нянька, такая ж как Нюрка, уснула, а ребятенок кричит. Вот дура-то! Ведь пупок надорвать может!

Нашла-таки Нюрка ребенка. Он-то, ребенок, то закричит-закричит, то затихнет. По голосу Нюрка и нашла. Лежит себе между будыльями болиголова в замашную юбку завернутый. А юбка-то, пеленка-то, мокрехонькая! Руки выпростал, копошится и плачет. То плачет, то губами чмокает. Есть же хочет! И обмарался.

В няньках Нюрка Маринку не обхаживала, тетка Христя не позволяла:

— Еще спинку изуродуешь!

А тут делать нечего — сама хозяйка. Обтерла малышу заднюшку, пеленку подвернула. Маленький такой мальчишка, пальчиками шевелит и пищит. Ух, уж эта нянька! Пусть только заявится!

Завернула Нюрка малыша, из бурьяна вышла и закричала:

— Э-ге-ге-ей! Чей робенок-то?

Никто и не ответил. Только коза посмотрела на Нюрку и длинно так проблеяла:

— Бе-е-е-е!

Никто, конечно, ничего б и не понял, а Нюрка поняла.

«И чего ты орешь, дурища? Чего зяпаешь? — сказала коза. — Брошенный мальчонка-то. Голод же!»

А мальчонка возится на руках, пищит.

Села Нюрка на траву, из кармана трусиков сладкий корень достала. Растет такой корень на глинищах: длинный-длинный, тонкий-тонкий, как кнут у пастуха, желтый-желтый и сладкий-пресладкий. Высохнет — деревяшка и все, а пожуешь кончик, размочалишь — и будто у тебя мед во рту. Послюнила Нюрка корень, мальчонке в рот сунула — притих сразу, зачмокал. Почмокал-почмокал и уснул — накричался.

Сидит Нюрка на траве, качает на руках найденыша и ласково так приговаривает:

— И куда я тебя, маленького, дену? И откуда ты на мою горемычную голову взялся? Была б я дома — мамке б отдала. Нету у меня ни отца, ни матери…

Хочет Нюрка разжалобиться, заплакать и… не может. Вот не может и все. То слезы сами текли, а тут как заколодило. Будто выплакала все и ничего уже не осталось. И на пруд идти расхотелось.

Тут как раз девчонки подошли. По трусикам, конечно, узнали, потому что от тропки Нюрка далеко сидела.

— Ты чего тут, Рюма, делаешь?

— А я не Рюма никакая! Меня Нюркой зовут.

— А ребенок чей?

— Ничейный. Брошенный. Я в бурьяне нашла.

Затормошили Нюрку девчонки. Малыша развернули, все пальчики пересчитали. А он лежит, глазами водит, ртом пузыри пускает. Потом сморщился и заплакал.

— Он голодный, — сказала Нюрка. — Ему молока надо.

— А что ж ты молчишь? — напали на нее девчонки. — Сама, значит, сытая, а ребенок пусть плачет?

И засуетились:

— Заворачивай! Заворачивай сейчас же! Домой понесем. Давай сюда!

Никому, конечно, Нюрка найденыша не дала:

— Еще спинку изуродуете!

Девчонки вперед побежали. Когда Нюрка вошла в корпус, с этажа на этаж неслись крики:

— Клеопатра Христофоровна! Кто Клеопатру Христофоровну видел? Клеопатра Христофоровна, нам молоко нужно. Маленький у нас.

Это они толстой тетеньке кричали, кастелянше. Она, как доктор, в белом халате ходит и ключами гремит. Ключи у нее и от погреба, и от всех кладовушек: и от тех, где платья лежат и ботинки, и от тех, где хлеб, колбаса и разные разности.

Нашли Клеопатру Христофоровну! Значит, молоко малышу отыщется.

Загрузка...