Дядя Шпон

На другой день после крестин Женьку, козу и Нюрку отправили на новое место жительства.

Это не было будничным деловым переселением. Это была торжественная процессия с воинственными криками, призывным звуком охотничьего рога и строгим воинским порядком.

Дело в том, что Сипягина роща — не просто деревья, пруд и дача. Нет. Здесь, в «вековых» зарослях дуба, акации, дикого каштана и непроходимого колючего кустарника — территория двух враждующих индейских племен: доблестных ирокезов и коварных команчо. Как они перекочевали из Северной Америки в Советскую Россию? Очень просто. От прежнего приюта в наследство детдомовцам осталась библиотека, битком набитая томами Майн Рида, Жюль Верна, Вальтер Скотта, Луи Буссенара.

Но главное, пожалуй, это дядя Шпон. В пацанячьих глазах Евгений Григорьевич был личностью таинственной, а значит, и весьма интересной. Взять хотя бы фамилию. У всех фамилии как фамилии, а у дяди Шпона двойная: Тарасевич-Альтманский. Всякий раз, как в детдоме менялись поколения, а это случалось ежегодно, шли великие споры. Новички говорили:

— Паразит. Из дворянчиков. Всякие там Бестужев-Марлинские…

— Ну и что? — вступали в спор старожилы. — Бестужев-то декабрист! Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин… Ну?

Довод был основательный. Хулители дяди Шпона снижали тон:

— Декабристы, это, конечно… А как он… вообще?

— Свой! — кричали «старички». — Свой в доску!

Тогда новички нехотя соглашались.

— Ничего особенного, — отступали они. — У писателей тоже двойные фамилии бывают. Вот этот… как его… Шиллер-Михайлов! И еще…

Однако литературные познания у спорщиков были не очень глубокие, и ребята переходили на перечисление двойных фамилий артистов, вспоминали даже известного в городе юриста Манжос-Белого.

Сам Евгений Григорьевич по поводу своей аристократической приставки к фамилии ясного ответа почему-то не давал. В ведомости на зарплату он расписывался просто «Тарасевич», на афишах детдомовского театра писал крупно: «Гл. режиссер Тарасевич-Альтманский», а пригласительные билеты подписывал с такой замысловатой закорючкой, что ее можно было толковать и как грубое изображение театральной музы, и как геральдический знак.

В общем происхождение дяди Шпона было покрыто мраком неизвестности. Но что к театру он в прошлом имел какое-то отношение — несомненно. Он общепризнанный и бессменный руководитель драмкружка. Эпохи детдомовской жизни определялись постановками пьес. Говорили:

— Это еще когда «Бум и Юлу» готовили!

Или:

— Сразу же после «Золотой табакерки» и случилось.

Собственный театр пользовался большой популярностью. И не потому, что пацаны большие театралы. Нет, дело иногда начиналось с «кондерного бунта».

Кондер, где «крупинка за крупинкой гоняется с дубинкой», так всем надоедал, что в один из дней, не сговариваясь, его отказывались есть. Девчонки всегда оставались в стороне. Бунт происходил обычно в первую обеденную смену, а первыми «по праву силы» ели мальчишки. Стоило одному сказать: «К черту! У меня от этого кондера живот болеть стал!» и моментально всеми овладевал массовый психоз. Не вылезая из-за стола, стучали ложками по алюминиевым мискам и орали:

— Клеопатру! Соломона!

Ни Клеопатра Христофоровна, ни Петр Петрович на этот адский шум не выходили. Являлся Костя. Шум усиливался. Костя некоторое время, наклонив голову, стоял у стола. Но стоило ему только пошевелиться, как шум моментально стихал. Бунты были часто, кончались они обычно ничем, зато служили развлечением. Костя с безмятежной улыбкой спрашивал:

— Рябчиков жареных хотите?

Будто по команде грохали ложки:

— Рябчиков! Рябчиков!

— Дежурный! — строго требовал Костя. — Давай рябчиков!

Дежурный беспомощно разводил руками.

— Нет рябчиков, — доверительно сообщал Костя. — Может, согласимся на ромштекс? Знаете, ромштекс в сухариках, а? Ромштекс с мясной подливкой?

Конечно же, пацаны понимали, что ни рябчиков, ни ромштекса в сухариках не будет. И все-таки стучали ложками.

— Ромштекс! Рябчиков! Ромштекс!

Тогда Костя брал у дежурных пустую кастрюлю, ставил на стол и предлагал:

— В меню имеются отбивные. Отбивные от стола! Сливайте кондер обратно!

Стихал шум, исчезали улыбки. Тогда начинал орать Костя:

— Черти сопливые! Люди с голоду пухнут, а им кондер не по вкусу! Сливайте!

Сливать никто не хотел. «Черти» были обижены:

— Ага, а монастырским мясо! У монастырских бобриковые пальто!

Костя стучал ладонью по столу:

— Ша! Кто в монастырь хочет? Ну? Поднимай руку!

Никто рук не поднимал. Никто в монастырь не хотел.

В бывшем монастыре, на Ташле, был так называемый «дефективный» детский дом. Ребят там хорошо одевали, сытно кормили, но обучали только ремеслам. Оттуда выходили переплетчики, столяры, сапожники. А в Подгорненский детдом наробраз посылал тех, у кого была тяга к учебе. Некоторые бывшие подгорненцы были уже инженерами, учителями, артистами. В Подгорненском детдоме ели кондер и учились в школе.

— Нет желающих? — спрашивал Костя. — Тогда амба! Жрите и не вякайте!

Постепенно ложки обретали свое первоначальное назначение, и кондер уничтожался подчистую. Животы не болели.

Но «бунт» имел и другие последствия. Мимо притихших мятежников, грозно нахмурив брови, проходил Василий Протасович. Он врывался в канцелярию весь в белом одеянии, с жестом римского сенатора взывал к Соломону:

— Не мо-гу! Не могу-с! Что это такое? Кондер — каша. Каша — суп со шрапнелью. Увольте, Петр Петрович! Я ж квалификацию теряю. Я до революции в ресторане «Россия» шефом был. Со мной губернатор за ручку здоровался. Дайте мне продукт и я этим уркаганам такие фрикасе отсобачу, такие торты а-ля франсе сгрохаю — язык проглотите!

Стучал кулаком по столу:

— Или продукт — или увольнение!

— Так ассигнование же, Василий Протасович!

— А мне что за дело? Даете продукт?

Соломон жевал губами, двигал челюстью и молчал. Повар хлопал дверью, кричал на весь корпус:

— К черту! С завтрашнего дня ноги моей здесь не будет! Голодранцы! Шантрапа несчастная! Уркаганы!

В канцелярию влетал Костя:

— Петр Петрович! Ну, что это на самом деле? Монастырским мясо! Монастырским пальто бобриковые! Я в наробраз пойду!

Заведующий молчал. Костя бегал в наробраз и возвращался злой:

— У вас, спрашивают, побеги были? Нет, говорю, у нас сознательные. А в монастыре, говорят, двенадцать побегов в этом месяце. Не можем увеличить ассигнования. Обойдетесь. И не прибавите, спрашиваю. Нет, отвечают. А? Петр Петрович?

Наступало обещанное поваром прощальное завтра. Василий Протасович варил кашу, кондер, суп со шрапнелью, терял квалификацию и не спешил покидать уркаганов. А вниманием пацанов овладевал дядя Шпон. Этот маленький, щуплый, стремительный, но не суетливый человек с мальчишеской челкой надо лбом и двойной аристократической фамилией спасал положение.

Он становился нужен одновременно в нескольких местах. Он делал десятки дел, не предусмотренных инструкцией наробраза для воспитателя детского дома. Вспыхивала театральная эпидемия. Разучивались роли. Из тряпья шили костюмы. Писали декорации. Дребезжало старенькое пианино — готовили вокальные номера.

И дело здесь не в бескорыстной любви к театральному искусству. Эпидемия имела вполне материальную основу.

Детдомовские постановки с удовольствием смотрели и в клубе «Металлист», и у работников связи. Юных артистов приглашали в клуб совторгслужащих и в воинские части. Устроители продавали билеты, а скромную выручку отдавали Соломону. Кавалеристы расплачивались старыми шинелями, списанными с учета сапогами, иногда даже продуктами. Детдомовских артистов любили не столько за исполнительское мастерство, сколько за веселую непосредственность, страстность, которую они вкладывали в каждую реплику и — главное — за пьесы. Их не было в репертуаре ни одного театра. Ребята писали пьесы сами.

Подготовка каждой пьесы была вехой в ребячьей жизни. Эпохой. В подготовку втягивались все — от мала до велика. Была эпоха «буденовская». Клеили из картона шлемы. Нашивали на гимнастерки малиновые петлицы. Изобретали к ботинкам голенища. Изготовляли шпоры, польские конфедератки. Создавали целый арсенал: десятки винтовок, наганов, маузеров, сабель.

«Партизанское» время запомнилось по «лапотному производству», превращению винтовок в обрезы, по солдатским шапкам с алой лентой, золотым погонам и звучным словам: «поручик», «ротмистр», «штабс-капитан». Эра «пиратов» сменялась эпохой «парижских коммунаров».

На этот раз наступило время «краснокожих». Недели за две до появления в детдоме подкидыша был «кондерный бунт», «жареные рябчики», «утрата квалификации» и прочее. Потом был «совет трех».

«Трое» — это Соломон, дядя Шпон и Костя.

Костя доложил, что он в городе «все перевернул», а новой пьесы нет. Соломон вяло заметил:

— Нужно что-то яркое, необычное. Понимаете, чтоб было совсем мало крови и много прекрасного.

А Евгений Григорьевич молча положил на стол небольшой потрепанный томик, без обложки.

— Пьеса? — встрепенулся Костя.

— Не совсем, — отозвался Евгений Григорьевич. — Прочти.

Костя уткнулся в книжку. Петр Петрович щелкал на счетах. Евгений Григорьевич рисовал на листке чертиков и искоса наблюдал за Костей. Через несколько минут Костя вскочил.

— Так это ж здорово, Петр Петрович! Это ж специально для нас написано! Это вам не «Бум и Юла»! Тут же готовое начало. Представляете: тухнет свет, в луче прожектора старик индеец. Опираясь на копье, он говорит:

Если спросите, откуда

Эти сказки и легенды

С их лесным благоуханьем,

Влажной свежестью долины,

Голубым дымком вигвамов,

Шумом рек и водопадов,

Шумом, диким и стозвучным,

Как в горах раскаты грома?

Я скажу вам, я отвечу:

От лесов, равнин пустынных,

От озер Страны Полночной,

Из страны Оджибуэев,

Из страны Дакотов диких…

— Лонгфелло. «Гайавата», — коротко заметил заведующий.

— Бунин, — добавил Евгений Григорьевич.

— Ну? Петр Петрович, ну? — добивался ответа Костя.

— Попробуйте, — неуверенно сказал Петр Петрович и повторил: — Попробуйте.

Потом был тайный «совет двенадцати». Почему тайный? Тайна быстрее становится достоянием всех. Тайна интригует, привлекает внимание.

«Совет двенадцати» — это что-то вроде театрального художественного совета. Это ведущие детдомовские актеры: Колька Дрозд, Васька Дронов, Генка Мазур, Маня Чепурная. Это сам дядя Шпон. Это художник Володька Герцог. Это костюмеры, осветители и пиротехники.

Евгений Григорьевич собрал «совет двенадцати» в канцелярии. Он тщательно проверил запор у двери, потряс книгой и сказал:

— Ша! Ни-ни!

Он приложил палец к губам, и ребята ответили:

— Ша! Ни-ни!

Он прочел «Гайавату» вслух, и Колька Дрозд возмутился:

— Ну, что это, Евгений Григорьевич! Духи… пророки… владыки… У нас своих попов да богов девать некуда!

Ненасытный Генка Мазур выразил свою претензию:

— В «Золотой табакерке» обед был. А тут и пошамать ничего не придумаешь!

— Постойте, ребята, — перебил критиков дядя Шпон. — А как сам Гайавата?

— Гайавата? Фартовый парень! — откликнулся Васька Дронов.

— Брось ты, Дрон, блатные словечки, накинулся на товарища Костя. — Гайавата — это ж богатырь! Смелый человечище! Представляете: два племени. В одном справедливый Гайавата. В другом…

Но «ша!», как говорят в детдоме. Тайна есть тайна.

На следующий день в маленькой комнатке Евгения Григорьевича склонились над столом местные писатели — стряпали сюжет пьесы. Тут же у окошка примостился с тетрадкой поэт Тихон Слепушкин. Да, да! Тот самый, что подписывается под стихами: мелко-мелко «сле», а потом крупно: «Пушкин». Он дополняет Бунина — облекает сюжет пьесы в поэтические одежды.

Девчонки пришивают к театральным матросским штанам индейскую бахрому из шпагата. За дверью канцелярии крупный разговор:

— Вы уж запретите, товарищ заведующий. У всех гусей крылья и хвосты ну начисто общипали.

— Может, это не наши? — пытается вывернуться Соломон.

— Ваши, ваши! — уверяет жалобщик. — Кому ж еще в синих трусах по улицам шлёндрать?

Левка Амба украшает резьбой томагавк.

Клавка пожаловалась Соломону, что из библиотеки всего Майн Рида растащили.

В Сипягиной роще строится вигвам.

«Индейская» эпоха началась.

Загрузка...