Глава 11 О пределах милосердия и беспредельности гордыни

На другой день благородные манеры господ рыцарей, которые я так расхваливал Дьердю Фаркаши, расцвели во всей своей красе. Вечером он устроил пир в честь удивительных гостей и своей невероятной победы над алчным родичем, носившим какие-то очень сложное имя. Хозяин называл родича просто «Бошо». Поражение сломило «медведя Бошо», и он, пусть временно, но стал очень сговорчив. По этой причине хозяин расщедрился еще больше. Он приодел господ рыцарей и для каждого нашел в подарок дорогой пояс. Рыцари произносили на пиру цветистые тосты за благополучие его рода и дома; Дьердь Фаркаши весь сиял от удовольствия и гордо посматривал на своего родича, также приглашенного на пиршество и посаженного на вполне почетное место, по левую руку хозяина (по правую, разумеется, удостоился сидеть рыцарь Джон Фитц-Рауф). А когда Эсташ де Маншикур взял в руки виолу и исполнил для хозяина сочиненную в его честь сирвенту, тот как будто в единый миг захмелел и пустил ярко заблестевшую на его щеке слезу.

В той сирвенте Эсташ Лысый, конечно, не забыл помянуть миловидную племянницу Дьердя Фаркаши, сравнив ее с розой, растущей среди суровых скал и стойко сопротивляющейся всякой непогоде. Катарина, как ни странно, сидела за столом вместе с нами и тоже на весьма почетном месте, со стороны широкого хозяйского торца, левее «медведя». Разумеется, ей было прекрасно видно всех благородных рыцарей, о пришествии которых она так молила Бога, а им всем не надо было тянуть шеи, чтобы видеть статную, остробровую монахиню. Жизнь кипела в ней, и воля отца явно подавляла ее природу. Впрочем, она вовсе не казалась сломленной судьбою и грехами рода, кои должна была искупать невольным отречением от радостей жизни. Она уплетала за обе щеки и даже — мясное, пригубляла вино и при том успевала обстреливать рыцарей короткими, жгучими взглядами лучше, чем сотня сарацинских стрелков. Рыцари держались стойко, как на холмах Хаттина[114], но так же, как и у холмах Хаттина, участь их была решена. Английские и франкские сердца уже безнадежно кровоточили.

Хотя Катарина и не смогла воспротивиться воле покойного отца, но в остальном дядя явно не мог устоять перед ее норовом. Иначе нельзя было объяснить ни само присутствие монахини за мужским столом, ни то, что она держалась наравне со всеми. Поэтому никто уже не удивился, когда она, выслушав сирвенту благородного трувера Эсташа Лысого, решительно вступила в общую беседу и первым делом задала такой вопрос, который всякой иной, прилежной монахине показался бы сатанинским гласом:

— Вот вы, благородные господа, воевали с сарацинами на Святой Земле и побывали в плену у султана Саладина. И до нашей глуши доходили слухи, что этот нехристь был великодушен к пленникам, подобно доброму самарянину[115]… Ваш вид, ваши речи подтверждают эти рассказы. Но говорят также, что к знатным дамам-христианкам он проявлял любезность, затмевавшую поступки многих наших князей и баронов. Говорят, что многим нынешним рыцарям стоит брать пример с султана в его обращении с дамами… и уважении их искренних желаний. Вы все видели своими глазами. Можете ли вы подтвердить эти необычайные слухи?

Тишина воцарилась за столом. Рыцари переглянулись, явно испытывая смущение. Наконец Эсташ де Маншикур пристально посмотрел на рыцаря Джона и, получив его молчаливое позволение, заговорил от лица всех гостей:

— Видите ли, сударыня… — начал он, осекся и, не сдержав довольно язвительной улыбки, начал заново: — Видите ли, сестра Катарина, у неверных, — тут он еще успел бросить извиняющийся взгляд на меня, — иные понятия о добродетелях. Во-первых, они могут брать себе не одну жену, а столько, сколько требует их похоть… А нам Господь это строго запретил. Во-вторых, они держат своих жен за семью замками, считая, что их удел ласкать взор и тело только своего мужа. Ни одной женщине на Востоке даже не снилось такое, чтобы она могла сидеть за столом вместе с мужчинами, принимать от них всякие знаки любезности и поклонения и, тем более, свободно задавать разные вопросы, как это делаете вы… к нашему общему удовольствию. У султана Саладина, к примеру, четыре жены, что, конечно, немного в сравнении с другими властителями Востока. Однако все мы можем подтвердить одно — то, что Создатель наделил султана многими истинными добродетелями, в том числе и теми, о коих упомянули вы. Достаточно сказать, что последней его, четвертой, женой, стала пожилая вдова великого атабека Сирии Нур ад-Дина. Разумеется, эта женщина не могла разбудить в нем естественное влечение. Султан так и сказал: «Я должен взять ее в жены, дабы поддержать честь этой праведной женщины. Я хочу, чтобы ей, как и раньше, оказывали должное почтение»… Видите, суд… сестра Катарина, султан обладает способностью поучиться у христиан благородным манерам, в том числе — обращению с дамами… что он и сделал. Он всегда хотел доказать христианам, что они имеют дело не с варваром, а с благородным человеком. Я слышал от многих, что он не раз расспрашивал пленников о наших обычаях. Если он и стал, как вы утверждаете, «примером для нынешних рыцарей», то только потому, что сам оказался нашим прилежным учеником. Первое тому подтверждение я получил еще десять лет тому назад, во время осады Керака. Вы не слышали о знаменитой свадьбе в Кераке?

— Я только слышала, что Саладин перед приступом построил для молодых отдельную башню, чтобы они могли спокойно провести брачную ночь, не страшась приступа… — ответила Катарина, вся краснея и глядя на Эсташа Лысого во все глаза. — Но… признаться я с трудом верю… А вы там были! Расскажите же скорей! Это будет самая чудесная история, какую я услышу в своей жизни!

Эсташ де Маншикур наморщил лоб, и снова язвительная улыбка появилась на его лице, силясь растянуть его тонкие губы.

— Башня, построенная самим Саладином — это, конечно, преувеличение, — признал он, — однако по отношению к молодым султан действительно проявил любезность, которая поразила всех… Представьте себе вздымающуюся посреди пустыни огромную крепость. Она принадлежала в ту пору славному, но весьма своевольному рыцарю Рейнальду Шатильонскому. В этой крепости праздновали свадьбу юной Изабеллы, дочери Иерусалимского короля Амори Первого, и Онфруа, четвертого владетеля Торонского, наследника того мудрого Онфруа, который предлагал Юсуфу рыцарское достоинство. Собрался весь цвет восточного дворянства, со всех христианских земель священной Палестины… — рыцарь Эсташ замолк, и уже не язвительная улыбка, а грустная тень промелькнула по его лицу; пробормотав вполголоса «Да, хорошие были времена», он продолжил свой рассказ. — И вот пиршество началось. Самые известные менестрели исполняли свои стихи, посвященные бракосочетанию принцессы… Ей, кстати, было тогда всего одиннадцать лет от роду, и она в ответ на чудесные строки могла только изумленно моргать… Но это, конечно же, не портило поэзии. Ваш покорный слуга тоже спел тогда свою альбу[116], сочиненную по столь торжественному случаю, и не солгу, если скажу, что она имела большой успех.

И вдруг все узнают, что к стенам подступило огромное войско сарацин во главе с султаном. Веселье, конечно, прервалось. Помню, как звонко лопнула одна струна, и все разом вздрогнули, будто началось землетрясение. У одних кусок застрял в горле, другие поперхнулись вином. Невеста заморгала еще чаще и стала вертеть головой, прямо как совенок. Но тут поднялся хозяин крепости, Рейнальд де Шатильон и рек своим громовым голосом:

«Господа! Все вы под моей непоколебимой защитой! Все вы под защитой самых крепких, самых неприступных стен, какие только стоят на Святой Земле. И, верно, сам Всевышний решил доказать вам это в сей великий день… Радуйтесь, что вы оказались ныне здесь, а не в каком другом месте. Эти сарацины, сколько бы их там ни налетело, для нас не более опасны, чем стая воробьев, облепивших крышу… Я повелеваю продолжать торжество.»

И что же! Все поверили его слову, и музыка заиграла вновь. Сам рыцарь Рейнальд поспешил встретиться с врагом лицом к лицу, но сарацин действительно оказалось так много, что ему пришлось вновь отступить за стены замка, отдав неверным нижние укрепления, которые уже давно превратились в небольшой торговый городок.

Свое возвращение Рейнальд оправдал шуткой, сказав, что он проголодался, а из замка идет такой вкусный дух, что утерпеть невозможно.

И тогда мать жениха, госпожа Этьения, заметила: «Может быть, султан тоже почувствовал вкусный дух… Потому и поспешил к нашему столу вместе со всеми своими голодными сарацинами. Надо бы ему, как соб… (тут Эсташ вновь осекся и коротко поклонился мне в качестве извинения) что-нибудь дать со стола».

Такая затея очень понравилась гостям, и вышел небольшой веселый спор о том, какое блюдо послать. Многие предлагали запечь для султана бараньи потроха — с намеком, чтобы он теперь поберег свои. Другие предлагали то, что обычно остается после знатного обеда слугам. Наконец взял слово отчим невесты, Балиан Ибелинский, один из самых доблестных и благоразумных рыцарей. Он сказал такие слова:

«Не забывайте, что под стенами стоит великий повелитель Востока, владеющий огромными землями Египта и Сирии. Он не получил их в наследство, а взял умом и силою. Мы должны уважать такого врага, если не хотим потерять уважение к доблести и славе, которой не обладают менялы и торговцы. И я вам скажу еще, что даже самый смелый охотник, идя на льва, старается не возбудить его ярости. Поэтому мы должны послать султану то, чем на Востоке угощают наиболее почетного гостя. Это вовсе не будет выражением нашей слабости. Напротив. Этим мы покажем свое спокойствие и силу и, между прочим, ослабим мощь самого султана.»

Балиан Ибелинский предложил послать Саладину лучшие куски говядины и баранины и среди этих кусков положить тот самый орган барана, который при дамах вслух не упоминается. После небольшого совета самых уважаемых дворян было решено заменить этот орган бараньими глазами, тоже весьма «почетным» блюдом — с намеком на то, чтобы у султана отверзлись глаза, и он увидел, что крепость неприступна.

И что же… Султан весьма благосклонно принял подношение, а потом долго расспрашивал одного своего советника-египтянина, прожившего несколько лет во Франции, о свадебных обычаях франков. После этого он прислал новобрачным весьма любезное, даже изысканное поздравление и попросил уведомить его, в какой башне будет находиться их альков, чтобы своими метательными машинами не тревожить их первого счастья. Таким образом султан ответил любезностью на любезность, причем сначала поучившись ей у франков.

Эсташ де Маншикур замолк, но Катарина не дала ему перевести дух.

— И он сдержал свое слово?! — воскликнула она.

— Разумеется, — кивнул Эсташ Лысый. — Султан Саладин всегда сдерживал свое слово, этого у него не отнимешь. Тогда он привез с собой девять мощных метательных машин, и мы слышали, как огромные камни гулко грохочут о стены крепости. Но весь обстрел он перевел на места, наиболее удаленные от постели новобрачных.

— Невероятно! — всплеснула руками Катарина. — А что было потом?

— Потом султан снял осаду и ушел, — ответил Эсташ Лысый, — ведь крепость и вправду была неприступной.

— А кроме того, на помощь Рейнальду двинулась армия короля Бальдуэна, — заметил я.

— Ах да! Я и запамятовал, — почему-то поморщившись, признал Эсташ Лысый.

— А то, то произошло с княгиней Эскивой Ибелинской, вы тоже видели своими глазами? — возбужденно спросила монахиня Катарина. — Говорят, она оказалась пленницей султана, но он оказал ей прием, как царь Соломон царице Савской[117]. Это правда?

Эсташ де Маншикур вздохнул с грустью и обвел взглядом своих товарищей, предлагая кому-нибудь тоже отличиться, но выяснилось, что из рыцарей лишь он один участвовал в битве при Хаттине, и поэтому ему пришлось остаться «светочем застолья».

— Эта легенда вовсе не лжива, я могу подтвердить, — сказал Эсташ Лысый. — Княгиня Эскива, супруга Раймонда Триполийского, была вполне достойна такого приема… если не считать, что она невольно послужила причиной гибели всего Иерусалимского королевства… да и всех христианских земель на Востоке.

Все рыцари зашевелились и загудели, как шершни, изумленные и возмущенные таким утверждением. Они потребовали от рыцаря Эсташа объяснений.

— Я сказал: «невольно послужила», — твердым голосом сказал он. — Я полагаю, что король Ги, не будь истории с Эскивой, все равно сумел бы погубить свое царство, как Валтасар[118]… Но то, что было, то было. И, заметьте, среди вас только я один могу засвидетельствовать, что происходило на военном совете в Акре в первый день июля года одна тысяча сто восемьдесят седьмого от Рождества Христова.

Несколькими днями раньше султан перешел священную реку Иордан и захватил город Тиверию, стоящий на берегу Галилейского моря, того самого, напомню, по водам которого ходил стопами наш Господь Иисус Христос. В Тиверии находилась крепость, в которой и пребывала княгиня Эскива под защитой небольшого числа верных ей воинов. Она отказалась сдаться на милость победителя и успела послать гонца к своему супругу, призывая его на помощь. Сам Раймонд Триполийский и его пасынки, дети принцессы, находились в Акре, вместе с королем Ги.

Тогда они еще не знали о захвате Тиверии, а знали только, что султан вторгся в пределы королевства. Граф Раймонд Триполийский первым взял на совете слово и сказал, что при наступившей, поистине адской жаре нападать первыми на войско сарацин, привыкших к зною, как ящерицы и скорпионы, означает погубить все свое войско. Он предложил занять такую выгодную позицию, при которой султан сам побоится двигаться дальше по землям королевства и в конце концов уберется восвояси, как это случалось раньше. Большинство рыцарей склонялись на его сторону, однако этот буйный вояка, Рейнальд де Шатильон, закричал, брызгая слюной, что граф Раймонд продался султану, потому и клонит к его выгоде. Шатильона поддержал Великий Магистр тамплиеров Жерар, человек ума, скажем так, не слишком далекого. Король Ги, как известно, давно недолюбливал графа Раймонда и легко поддался уговорам. И вот все войско выступило навстречу сарацинам. Славное, я вам скажу, было войско: одна тысяча двести рыцарей, около трех тысяч всадников легкой конницы и почти десять тысяч пехотинцев. И все было погублено в одночасье!.. Простите, я забежал вперед.

На другой день мы достигли Сефории, чудесного селения. Это был настоящий оазис в пустыне, и он имел очень выгодное стратегическое положение, поскольку находился всего в двадцати милях от берегов Галилейского моря. Куда бы войско султана ни двинулось дальше (если только не восвояси), оно при любых обстоятельствах оказалось бы стадом оленей, а мы оставались бы стаей волков, притаившейся в засаде. Но тут-то и появился гонец от княгини Эскивы. Граф Раймонд, конечно, весь побледнел, узнав, в какой опасности находится его супруга, а все рыцари несказанно воодушевились, конечно же готовые отдать свои жизни за спасение Прекрасной Дамы… — Злой огонек блеснул в глазах рыцаря Эсташа. — Но благоразумный граф Раймонд, скрепя сердце, заявил, что Тиверия — это его город, а графиня Эскива — его супруга, но он готов потерять и то, и другое, ибо иначе будут потеряны разом все христианские земли. Пасынки со слезами на глазах умоляли его помочь матери, но он стоял на своем, утверждая, что, если будет оставлена Сефория, то армию сначала обезоружат зной и жажда, а затем добьют сарацины. В полночь на совете было принято решение оставаться в Сефории, однако вскоре Великий Магистр тамплиеров снова, как злой дух, проник в палатку короля и устыдил его своими укорами в том, что тот поддался на уговоры предателя. Магистр Жерар сказал, что стоять и смотреть, как неверные у тебя под носом разоряют твой город — и глупо, и позорно. И король Ги сдался. Он послал своих герольдов в стан, чтобы те передали повеление выступать на рассвете.

Что было дальше — горько вспоминать. Мы двинулись к Тиверии самым неудобным путем, поскольку король опасался того, что некие перебежчики заранее сообщат султану о нашем выступлении, и тот устроит засаду на ближней дороге. Легкие сарацинские отряды появлялись перед нами неоднократно, осыпали нас стрелами и вновь исчезали за холмами. Известно, кого Бог хочет наказать, того он прежде лишает разума… Но теперь Создатель прибавил и жару. Мы двигались словно по раскаленной жаровне, поставленной на адские угли. Впереди, как владетель этих земель, ехал со своими рыцарями граф Раймонд, за ним следовал король, а замыкали это шествие обреченных овец Рейнальд Шатильонский и Магистр Жерар со своими храмовниками. Уже к полудню мы выбились из сил и истекали потом, как освежеванные туши — кровью. Казалось, что наши мечи еще не остыли после ковки, а в шлемах, притороченных к седлам, можно было смело печь яйца. И кто же первым изнемог, спрошу я вас?.. Именно славные рыцари Соломонова Храма. Они взмолились к королю, прося о привале. Король Ги, видя мучения рыцарей, решил-таки остановиться и перевести дух… вплоть до следующего утра. Над тем местом возвышались два скалистых выступа, именовавшиеся рогами Хаттина. Так что я не совру, если скажу, что мы тогда остановились прямо у самого черта на рогах.

Все за столом, кроме меня, перекрестились, но хозяин не заметил, что один из гостей не пошевельнулся, ибо широкоплечий рыцарь Джон потребовал перед началом пира усадить меня справа от него. Между тем, Эсташ де Маншикур продолжил свой рассказ:

— Я служил славному графу Раймонду и ехал, можно сказать, у него за плечами. И я своими ушами слышал, как он воскликнул в отчаянии, когда узнал о том, что король уже слезает с седла: «Всемогущий Боже! Война окончена! Королевству тоже конец! А мы все — мертвецы. Пусть святой отец начнет отпевание!» Он имел в виду епископа Акры, который был с войском и вез великую реликвию — Животворящий Крест Господень. Но делать было нечего. Стан расположился у врат ада: вокруг — ни живой травинки, ни ручейка, ни гнилой лужицы в козьем копытце. Все смельчаки, пытавшиеся добыть воду, были пойманы и убиты сарацинами. А ночью нас заволокло еще и адским дымом: по приказу султана сарацины подожгли внизу сухую траву и кустарник. На рассвете мы увидели, что холм окружен бесчисленными врагами со всех сторон.

Что говорить — исход сражения был предрешен. Но надо отдать должное даже храмовникам. Все бились, не думая о неизбежном поражении и забыв о смертельной жажде. Двенадцать раз на нас наваливались сарацины, будто железная саранча Судного Дня[119], и двенадцать раз мы отбрасывали их. Наконец король Ги обратился к графу Раймонду с просьбой возглавить войско и повести его на отчаянный прорыв. И вот славный граф Раймонд собрал нас в клин и помчался на врага. Однако полководец султана… не помню его имени..

— Таки ад-Дин, — с готовностью подсказал я.

Эсташ Лысый сердито посмотрел на меня и продолжил:

— Пусть будет Таки ад-Дин… Он применил хитрость. Мужество — далеко не главное из достоинств сарацин, если таковые у них имеются. Сарацины страшатся столкновений с врагом лоб в лоб. Один рыцарь в бою сильнее десяти неверных, как медведь сильнее всех пчел, живущих в дупле дерева… Но, как известно, пчелы имеют некоторые тактические преимущества. Так вот, по приказу своего полководца сарацины расступились, и мы пролетели в промежуток между ними, как в яму, а когда развернулись, то увидели, что отрезаны от короля и храмовников.

«Виноват король! — закричал граф Раймонд. — Сам Господь показал нам, что Лузиньян — дурной правитель! Погибать глупо! Мы уйдем и соберем новые силы!»

Граф Раймонд, скажу я вам, никогда не считал Лузиньяна достойным иерусалимской короны. Граф решил, что того наконец настигло справедливое наказанье Божье и помешать этому наказанью значит бесславно сгубить себя и всех доблестных рыцарей.

И мы поспешили с поля сражения в Триполи. Так и спаслись в тот проклятый день… Отчасти благодаря военной хитрости сарацин. Впрочем, все равно мы потом были наказаны… Я попал в плен, когда вместе с двадцатью рыцарями графа поспешил на помощь осажденному Иерусалиму. Нас накрыли, как перепелов, в одном маленьком ущелье… Вот и вся история.

— А как же графиня Эскива? — полюбопытствовала Катарина, ибо судьба княгини волновала ее куда больше, чем судьбы несчастных рыцарей.

— А что графиня Эскива? — хмуро усмехнулся рыцарь Эсташ. — Узнав о беде, она открыла ворота крепости и явилась к султану. Тот принял ее со всеми почестями, успокоил, потом порадовал ее дорогими подарками и отпустил в Триполи, к своему супругу, приставив к ней для охраны четырех пленных рыцарей, которые, наверно, обезумели от счастья. Я полагаю так: если бы она сразу сдала город, то получила бы столь же любезный прием и оказалась бы в объятиях мужа еще в Сефории. Тогда все могло бы сложиться иначе…

— Жаль все-таки, что никто из вас не видел, как султан встретил княгиню, — к еще большему неудовольствию Эсташа Лысого, вздохнула Катарина.

Тут я не выдержал и вступил в разговор:

— Этот прием посчастливилось увидеть мне.

Все сидевшие за столом посмотрели на меня с большим удивлением, хотя ничего удивительного в этом не было — тем более для рыцарей.

— Неужели вы тоже сражались в той битве? — с некоторым ехидством изумилась лукавая монахиня. — Наверно, вы долго возносили благодарственные молитвы, когда султан сохранил вам жизнь…

— Видите ли, сестра Катарина. — обратился я к ней, точь-в-точь как рыцарь Эсташ. — В ту пору мне было четырнадцать лет, и в такое грозное сражение я не был отпущен. Я наблюдал за ним со стороны… Вместе со старшим сыном султана, аль-Афдалем, которому было в ту пору шестнадцать.

Хозяин и его дочь были поражены моим признанием. Даже «медведь», который изредка посматривал меня с откровенной ненавистью, от такой новости просто разинул рот и стал глядеть на своего обидчика, как на невиданного зверя. Зато рыцари, как и странно, очень повеселели.

— Вы что же, сударь, — настоящий сарацин?! — пролепетал хозяин, и я увидел, что, даже если трижды кивну и трижды назову свое истинное имя, которое сумел скрыть от венгров до этого часа, он все равно не поверит.

И вдруг подал голос рыцарь Джон, всегда удивлявший своей своевременной осторожностью, не слишком сочетавшейся с его внушительным видом.

— Мать нашего друга Дауда была греческой княжной и действительно некогда оказалась пленницей султана, — веским тоном проговорил он, и никто уже не решился любопытствовать по поводу остальных тайн моей судьбы; после этого рыцарь Джон добавил повелительно: — Я думаю, всем нам теперь будет занимательно узнать из первых рук, как обошелся султан и с остальными пленниками Хаттина, а не только — с княгиней Эскивой.

Рыцари дружно закивали, и так продолжение моего рассказа о жизни султана оказалось достоянием новых слушателей.

— По правде говоря, султан Юсуф ушам своим не поверил, когда ему сообщили, что христианское войско остановилось у рогов Хаттина, — начал я.

«Это какая-то изощренная хитрость. Кафиры хотят нас провести», — твердил он и трижды посылал своих лучших лазутчиков, полагая, что на безводные холмы посланы для отвода глаз тюркопли. (Я скрыл от слушателей, что султан трижды отправлял к рыцарскому стану именно меня.) Но в конце концов их донесения и алый королевский шатер, возвышавшийся у рогов Хаттина, заставили его убедиться в том, что Аллах отдает в его руки победу, которую только надо принять, не торопясь и соблюдая осторожность, дабы не обжечься об этот огненный дар.

«Всемогущий Творец отнял у неверных разум», — сказал султану Таки ад-Дин, а султан ответил ему: «Нельзя забывать, что безумцы не ведают страха и будут биться с утроенной силой. Вот увидишь, франки станут сражаться, словно войско, состоящие из одних эмиров.»

Таки ад-Дин удивился, но прислушался к предупреждению султана.

Битва, как вы уже знаете, была жаркой, жарче самого нестерпимого полуденного зноя. Воины Ислама не раз подступали вплотную к королевскому шатру, и сын султана, аль-Афдаль, не раз вскрикивал: «Мы их победили, отец!» Но султан не обращал внимания на его радостные возгласы. Сидя в седле, он напряженно наблюдал за битвой, будто ее исход еще не был решен на небесах. Я сам видел, как он бледнел всякий раз, когда войско Ислама, не выдержав сопротивления франков, раз за разом откатывалось вниз по склону, теряя россыпи убитых.

Наконец возгласы сына вывели султана из терпения, и он прикрикнул на юношу: «Замолкни! Ты спугнешь удачу!.. Стой смирно и гляди в оба на красный шатер. Пока он на месте, наша победа скрыта в нем, как светильник под рогожей.» Но как раз в это мгновение аль-Афдаль выпучил глаза и закричал: «Шатер! Он повален!»

Султан Юсуф содрогнулся вместе со своим конем. Он долго вглядывался в облака пыли, поднимавшиеся над холмом, и наконец убедился, что собственные глаза не обманывают его. Он сошел с коня и, опустившись на колени, возблагодарил Всемогущего Творца за дарованную победу. Я видел, как по щекам султана текли слезы.

Когда мы поднялись на холм, усеянный телами, остатки франкского войска представляли собой жалкое зрелище. Даже те, кто не получил ни единой царапины, лежали на земле, изможденные зноем и битвой. А те, которые еще могли привстать на четвереньки, уже не находили в себе сил приподнять над земной твердью свои мечи. Франки напоминали бедолаг, заблудившихся в пустыне и блуждавших по ней невесть сколько времени в поисках воды.

Султан Юсуф повелел обращаться со всеми пленными рыцарями учтиво и огорчился, узнав, что безоружный епископ Акры оказался на пути летящего копья и погиб.

Затем султан повелел усадить пленного франкского короля рядом с собою и собственными руками поднес ему чашу с холодным щербетом. В нем плавали еще не растаявшие кусочки льда, который доставляли султану с вершины священной горы Гермон. Король Ги, несмотря на мучительную жажду, с большим достоинством принял чашу. Она задрожала в его руках. Он сделал всего три неторопливых глотка и передал чашу Рейнальду Шатильонскому, усаженному справа от короля.

По восточным законам, если победитель дает побежденному питье или еду своими руками, это означает, что тому дарована жизнь. И вот, как только Рейнальд де Шатильон принял часу, султан Юсуф тотчас сказал королю через своего драгомана: «Пусть этот человек знает, что взял чашу не из моих рук.» Рыцарь Рейнальд сразу понял смысл слов султана, но чаша не дрогнула в его руках. Он отхлебнул из нее и, приняв, насколько хватало сил, важный вид, поблагодарил не султана, а своего короля.

Тогда султан повелел своим мамлюкам взять рыцаря Рейнальда и поставить его перед ним на колени.

Когда повеление было исполнено, султан спросил франка, чтобы тот сделал с султаном, окажись он у франка в плену. И гордый рыцарь Рейнальд, не моргнув глазом, ответил: «С Божьей помощью, я отрубил бы вам голову.»

Даже тени гнева не промелькнуло на лице султана Юсуфа. Он только кивнул и спокойно заметил: «Кто станет отрицать, что сегодня Божья помощь оказана мне?» После этого он немного помолчал, а потом сказал рыцарю Рейнальду с укором: «Ты отплатил мне злом за то, что я некогда даровал тебе свободу.» Франк очень удивился, не понимая, с каких пор он обязан султану столь драгоценным даром. Султан же напомнил рыцарю Рейнальду о тех временах, когда тот томился пленником в стенах Халеба. «Когда я подступил к Халебу, чтобы вернуть городу законную власть, не кто иной как Гюмуштекин отпустил тебя на волю, надеясь на союз с франками, — сказал султан. — Разве не мне ты обязан своим освобождением?» Рейнальд Шатильонский не смог ответить ничего вразумительного, а повелитель Египта и Сирии стал укорять его за вероломные поступки, за то, что именно он дважды нарушал перемирия и, как самый гнусный шакал, нападал на безоружные караваны.

После этого султан взял саблю, собственноручно отрубил франку голову и вздохнул с облегчением.

Увидев столь молниеносную казнь, король Ги Лузиньян сильно побледнел и покрылся потом, будто весь выпитый им султанский щербет разом выступил на его лице. Салах ад-Дин заметил, что франкский король от страха забыл об обычаях и стал дожидаться той же горькой участи. «Малик никогда не убивает малика, — успокоил он короля Ги. — Но этот подданный малика франков был воплощением коварства и беззакония, и я рад, что своей рукой очистил от него эту землю, как некогда очистил землю Египта от другой коварной души.»

Затем была совершена еще одна казнь, которую, впрочем, при ближайшем рассмотрении, вернее назвать не казнью, а отпущением.

Султан Юсуф обратился к Великому Магистру Жерару с такими словами: «Твои воины, как я понимаю, служат не тебе и даже не малику, а самому пророку Исе. Они отреклись от земной славы и земной радости. Смерть в сражении для их — главная цель жизни. Они хотят взойти на небеса, в свой христианский рай и встретится лицом к лицу с пророком Исой. Все это верно?» Великий Магистр подтвердил, что в словах султана нет ошибок, кроме одной: Иисус Христос не пророк, а сам Всемогущий Господь. «Если они в это верят, то тем более должны быть благодарны мне, — рек султан Юсуф. — Ведь я дарую им то, к чему они стремятся всей душой.»

В войске султана были суфии, полагающие, что их души способны воспарять в божественные высоты еще в земной жизни. Именно им султан приказал умертвить рыцарей-храмовников и госпитальеров. Суфии немедля выхватили свои кинжалы и с неистовым рвением исполнили приказание повелителя. (Разумеется, я не стал описывать за столом, в какое опьяняющее и далеко не божественное блаженство впали они все, заколов франков.)

Самому Великому Магистру султан даровал жизнь, и, признаться, вид у предводителя тамплиеров был не самый счастливый.

Все остальные пленники были отправлены в Дамаск. Благородных рыцарей устроили там скорее не как пленников, а как почетных гостей султана, а всех простолюдинов продали по дешевке на невольничьем рынке…

Я замолк, чтобы перевести дух. Рыцари сидели за столом в задумчивом молчании. Хозяин и его родственник только качали головами, пораженные моим рассказом. И только неуемной монахине все было мало.

— Сударь, вы рассказали все, что любопытно мужчинам, — с укором заметила она, — однако ваш рассказ начался с моего вопроса о супруге графа Раймонда и о том, как обошелся с ней султан. Вы хотя бы запомнили, как она была одета, когда пришла в стан к сарацинам?

— Господи, спаси грешную душу этой заблудшей невесты Христовой! — в сердцах воскликнул Дьердь Фаркаши. — Чтоб у тебя язык отнялся, Катарина! Что ты мелешь?! Тут гибнет лучшее воинство Христово, а тебе только бы платье не запылилось! Не гневайтесь, господа, честное слово. Бог ее накажет. Я спрошу, что же стало с Животворящим Крестом? Ведь Крест Господень был при войске…

— Крест оказался в руках султана Юсуфа, — коротко ответил рыцарь Джон.

— Всемилостивый Боже! — перекрестился хозяин дома и весь побагровел. — Я прожил на свете почти семьдесят лет и многое повидал, но у меня не хватает разумения понять, как же такое могло случиться, что даже Крест Господень не помог христианам!.. А как же тогда помогло им копье язычника, пронзившее саму плоть Христову? Ничего не понимаю!

— А может быть, крест был не настоящим? — негромко пробурчал «медведь».

— Господь с тобой, Бошо! — отшатнулся от него в сторону Дьердь Фаркаши.

— Тут не только вашего, но и всего человеческого разумения не хватит, — с видом уже ничему не удивляющегося мудреца изрек рыцарь Джон. — Разве что на Страшном Суде все узнаем. Только представляется мне, что для некоторых Страшный Суд начинается еще при земной жизни, дабы они не успели натворить лишних грехов и окончательно погубить свои души.

— А как же Крест Господень?! — все сокрушался простодушный хозяин.

— Копье — это копье, и всем ясно, для чего оно нужно, — вступил в разговор рыцарь Вильям Лонгхед. — А Крест Господень — не стенобитная машина, и нечего было таскать его по всем дорогам и на всякую драку. Господь не потерпел и отнял Живоносное Древо у христиан за непочтительное обращение. Так же вышло и со святым градом Иерусалимом. Что говорить, если сам патриарх иерусалимский выкупил себя из плена и отбыл со своим сундуком, полным золота, хотя мог выкупить еще тысячи пленников! Ведь все видели, что сундук, если и полегчал, то не больше, чем корова, когда наложит на дороге кучу.

— Неужели так и было?! — ужаснулся Дьердь Фаркаши.

— Да, я видел это своими глазами, — подтвердил Джон Фитц-Рауф.

Вновь за столом воцарилось тяжелое молчание, и я решил-таки удовлетворить неизбывное любопытство Катарины, дабы немного подсластить горечь сомнений, пропитавшую не только души гостей и хозяев, но — даже блюда и доброе вино.

— Султан Юсуф послал в Тиверию за княгиней Галилеи Эскивой целый отряд мамлюков. Когда супруга Раймонда Триполийского появилась в его стане, султан сам вышел к ней навстречу и пригласил к трапезе, — рассказал я с таким видом, будто между вопросом Катарины и моим ответом не было никаких упреков и никакого разговора. — Она была одета, если мне не изменяет память, в небесно-голубое блио[120], поверх которого сверкала златотканная накидка цвета султанских знамен… Потом султан Юсуф выделил ей шатер, куда более роскошный, чем достался от его щедрот королю Ги де Лузиньяну. Наконец, когда султан вышел проводить графиню Эскиву на дорогу, ведущую к Триполи, он подарил ей чудесное ожерелье из бадахшанских рубинов.

— Кровавый подарок! — усмехнулся рыцарь Вильям. — Наверно, граф содрогнулся, когда увидел его.

— От чего граф действительно содрогнулся, так это от вести о падении Иерусалима, — вздохнул Эсташ де Маншикур. — Я думаю, что граф Раймонд был одним из немногих, кто честно принял на себя крест тяжкой вины. С каждым днем ему становилось труднее дышать, и вскоре он скончался.

— Упокой Господь его душу! — вновь перекрестился Дьердь Фаркаши и задал вопрос: — Так вы, мессир, защищали святой город Иерусалим в тот последний, горестный день?

— Увы, я не успел, — вздохнул рыцарь Эсташ. — По своим грехам я не удостоился этой чести. Я уже говорил, что угодил в капкан до дороге к Гробу Господню. Но здесь, среди нас за этим столом, есть избранные. Это доблестные рыцари Джон Фитц-Рауф и Ангеран де Буи.

Ночь уже давно правила миром, но хозяину явно не терпелось услышать историю о том, как пало христианское королевство. Рыцарям же явно не хотелось на этом первом приятном за все дни похода «привале» ворошить горькие воспоминания. Однако, увы, этим воспоминаниям полагалось стать платой за гостеприимство.

— Пусть продолжит Дауд, — велел Джон Фитц-Рауф, — а когда покажутся стены Иерусалима, тогда наступит очередь доблестного Ангерана де Буи.

— Почему я, а не вы, мессир? — растерялся Добряк Анги.

— Потому что вы продержались на стенах Святого Города дольше, чем я, — невозмутимо объяснил рыцарь Джон.

— Жизнь убедила султана Юсуфа, что прямые дороги, ведущие к Иерусалиму, всегда обманчивы и опасны, — напомнил я своим благородным слушателям. — Поэтому он решил поступить так, как раньше поступал в Сирии, и пошел в дальний обход, собирая по пути христианские крепости.

Сначала он двинулся на север. Грозная Акра сдалась султану без боя. Также без особых усилий он принял от защитников Сидон и Бейрут. Тир был мощной крепостью. Именно в Тире находились в ту пору большинство рыцарей, спасшихся в битве при Хаттине, и среди них — один из самых доблестных рыцарей Палестины, Балиан Ибелинский. Когда первый приступ окончился неудачей, султан Юсуф подумал, что осада Тира отнимет много сил и времени, и этого времени будет достаточно, чтобы христиане вновь собрались с духом. Поэтому он снял осаду и поспешил дальше.

Взяв добром Джебаил, султан повернул на юг и дошел до Аскалона. По его воле, плененные король Ги де Лузиньян и Великий Магистр Жерар, следовали вместе с ним. Под стенами Аскалона султан пообещал даровать им свободу, если они убедят защитников города открыть ворота и сдаться. Бывшие повелители и вправду попытались усмирить боевой дух осажденных, однако те не только главу Ордена тамплиеров, но и самого короля, обругали со стен последними словами и послали к чертям в преисподнюю. Аскалон храбро сопротивлялся почти неделю, однако не смог устоять. Несмотря на то, что при осаде города, султан потерял двух своих эмиров, он проявил к пленникам столь необычайное милосердие, что все они плакали от счастья, восхваляли султана, а некоторые даже приняли веру Пророка и остались в городе. Султан запретил своим воинам грабежи и позволил христианам покинуть Аскалон и забрать свое имущество. Он выделил большой отряд мамлюков для того, чтобы проводить их до Александрии. Там их устроили на постой, обеспечив провиантом. Потом их посадили на корабли, принадлежавшие купцам-христианам, и отправили в Европу. Поначалу купцы воспротивились оказать благодеяние единоверцам, но султан пригрозил им, что, если его требование не будет выполнено и жители Аскалона не будут благополучно доставлены на христианские земли, то ни один торговец больше никогда не ступит на берег богатого Египта. Так потеря выгоды устрашила купцов куда сильнее, чем потеря их собственных христианских душ.

В тот самый день, когда султан Юсуф вступил в стены Аскалона, произошло затмение дневного светила. Сумрак наступил именно в тот час, когда султан принимал послов Иерусалима. И мусульмане, и христиане — все замолкли, пораженные явлением, и стали молиться про себя, стараясь не выказать страха перед иноверцами. Каждый воспринял знамение по-своему. Видимо, христиане вдохновились тем, что тьма накрыла мусульман в день их торжества, и стали думать, что Всевышний поможет им устоять перед воинством Ислама. Они, верно, не сообразили, что солнце покрылось черной копотью и над самим Иерусалимом. Во всяком случае, едва посветлело, как они отвергли все предложения султана, заявили, что будут защищать город до последнего вздоха, и гордо удалились. От султана они напоследок услышали клятву в том, что раз ему не удается взять Святой Город милосердием, которое так ценят христиане, значит он возьмет его мечом.

Когда двери закрылись за иерусалимскими послами, султан грустно улыбнулся и сказал: «Сегодня я видел воочию затмение разума.»

В тот же день султану принесли письмо, которое не только подивило его, но и подняло ему настроение, испорченное горделивыми франкскими мужами. Послание было от Балиана Ибелинского. Этот доблестный рыцарь писал, что у него теперь нет сомнения в печальной истине: за грехи христиан Всевышний отдаст мусульманам Святой Город и произойдет это в самое ближайшее время. Далее Балиан сообщал, что в Иерусалиме находятся его супруга, греческая царевна Мария, и просил султана позволить ему беспрепятственно проехать в Иерусалим и забрать оттуда жену, ее детей и имущество.

«Вот кого направляет Аллах моим лучшим послом в Иерусалим!», — воскликнул султан Юсуф и велел немедленно отправить Ибелину письменный ответ и проездную тамгу[121].

Султан взял с Балиана клятву, что тот поедет в Святой Город без оружия и не задержится в нем дольше одной ночи.

Однако через несколько дней от Балиана пришло новое письмо, уже из самого Иерусалима. Я слышал, как катиб Аль-Исфахани читал его, потом сам держал письмо в руках и потому помню дословно. Вот что писал султану этот славный франкский рыцарь:

«Великий султан Египта, Сирии и Месопотамии!

Вскоре, по попустительству Божьему, ты начнешь осаждать Святой Город. Твоему войску будут противостоять на стенах три сотни мужчин и полторы сотни подростков, способных держать в руках оружие. На каждого из них приходится по полсотни дрожащих от страха перед твоим могуществом женщин и детей. Сам патриарх Иерусалима призывает меня возглавить защиту города. Если я покину моих единоверцев в столь безнадежный час, то меня постигнет позор, куда более мучительный, чем все адские муки.

Великий султан! С сокрушенным сердцем я вынужден отказаться от своей клятвы. Мою тяжкую вину разделит со мной моя семья.

Балиан Ибелинский»

Когда катиб прочел письмо султану, тот некоторое время сидел в задумчивости, но на его лице не промелькнуло ни тени гнева или досады. Наконец он вздохнул и тихо проговорил: «Если бы этот франк был моим эмиром, то получил бы Иерусалим в управление… Тогда бы и осада не понадобилась.» К этому он добавил, что огорчаться нечему, поскольку теперь в Иерусалиме появился поистине достойный и благоразумный человек, с которым можно будет начать переговоры о сдаче города сразу после первого приступа, ведь этого приступа будет достаточно, чтобы уважить достоинство Балиана. «Он примет мои условия, если мы склоним его на свою сторону уже сегодня», — довольно заметил султан, находя все новые выгоды в сложившемся положении дел. «Каким образом?» — удивился катиб. Султан не ответил ему, а просто повелел отправить в сторону Иерусалима новое послание Балиану Ибелинскому, а вместе с посланием — отряд мамлюков. Вскоре отряд вернулся, сопровождая супругу Балиана, который искренне доверился повелителю Египта и Сирии, а ныне — и почти всей Палестины. Султан принял царевну Марию со всей учтивостью и отправил дальше, в сторону Тира.

— Почему у нас нет таких благородных королей?! — не сдержавшись, воскликнула монахиня Катарина.

— Много ты их видела, — пробурчал «медведь» Бошо.

— На следующий день нашим взорам открылись вдали стены Иерусалима… — сказал я и замолк.

Над столом вновь воцарилась тяжелая тишина, и взоры всех рыцарей, точно острия копий, обратились в мою сторону. Их, конечно, очень «тронуло» это мы. Только рыцарь Джон Фитц-Рауф казался все таким же невозмутимым. Он спокойным тоном обратился к Ангерану де Буи и попросил его продолжить повествование, как бы с противоположного берега.

— А мы увидели вас… — начал рыцарь Ангеран и мягко улыбнулся. — Теперь-то ясно, что не было никакой надежды удержать город, но тогда мы были так воодушевлены, что не ведали ни страха, ни отчаяния. Да, мы все поначалу были готовы умереть за веру, претерпеть страдания вместе с нашим Господом Иисусом Христом.

Доблестный Балиан сделал все, что мог. Когда он прибыл и патриарх Ираклиус убедил его принять тяжкий крест власти, рыцарей в Святом Городе можно было пересчитать по пальцам одной руки. Тогда Балиан призвал к себе всех юношей старше шестнадцати лет, происходивших из благородных семей. Вы бы видели, какой грустный взгляд был у него, когда он всех по очереди посвящал в рыцари. С таким видом отпевают покойников. Потом он посвятил в рыцари еще тридцать иерусалимских торговцев, известных своим благочестием. Для них это был великий праздник. В своем воодушевлении они превзошли даже мытаря Закхея[122] и отдали все свои деньги на то, чтобы всех, кого можно, снабдить оружием… Но город был переполнен беспомощными людьми: женщинами, стариками, детьми. Всех надо было прокормить. Балиан торопился. Он, с позволения патриарха, приказал даже снять серебряную крышу с часовни Гроба Господня, разрезать ее и закупить на это серебро провизию в ближайших селениях. Все молились. Все надеялись на милость Божию… Однажды Балиан тихо проронил в моем присутствии: «Или случится чудо, или — бойня. Сто лет назад здесь было избиение мусульман. Господь уже решил, чем мы за это заплатим.»

И вот на Яффской дороге заколыхались желтые знамена султана. Сарацины только успели подойти к стенам, как сразу бросились на приступ. Понятно, что забрать Священный Город было их вожделенной мечтой почти целый век. Но в тот день смерть, похоже, страшила нас куда меньше, чем их, и мы легко отбились. Еще пять дней мы, несмотря на их несравнимый численный перевес, отбивали приступы с таким воодушевлением и, кажется, с такой легкостью, будто невидимое воинство ангелов сражалось на нашей стороне… На шестой день мы вдруг увидели, что войско султана снимается с места. Все плакали от счастья. Мы думали, что истинное чудо случилось: султан устрашился и уходит… Но на другое утро по мере того, как на востоке вставало солнце, вместе с ним поднимались над священной Масличной горой и знамена Саладина. И когда стан его расположился прямо над Гефсиманским садом, где Господь Иисус Христос был предан Иудой и отдан в руки язычников, наш дух внезапно ослаб и силы тоже стали быстро убывать… Не могу объяснить, почему это произошло. Может быть, именно потому, что все прозрели истину: на этот раз сарацины не уйдут, они будут только прибывать, как саранча, султан не отступится от Ирусалима и будет стоять на Масличной горе хоть до скончания века… Все наконец осознали, что придется умереть. В тот день впервые за всю неделю осады я услышал на улицах женский плач.

Ангеран де Буи замолк и задвигал кадыком. Видно, у него от воспоминаний пересохло в горле.

— Так и было? — вдруг спросил меня рыцарь Джон. — Султан действительно решил взять город во что бы то ни стало? Или, как бывало раньше, он имел в запасе еще какие-нибудь обходные пути-дороги?

— Истинная правда, — подтвердил я те предчувствия, о которых говорил Ангеран де Буи. — На этот раз султану некуда было деться. Он так и сказал своему катибу: «Если я не возьму Святой Город, то в моем войске у меня обнаружится больше врагов, чем в самом Иерусалиме». (Я не стал хвалиться тем, что султан тайно признался в этом лишь мне, а вовсе не своему мудрому катибу.) — В первые дни осады солнце было на стороне защитников. Оно слепило глаза воинам султана. И вот султан Юсуф решил подступить к городу с другой стороны и взять солнце себе в союзники. Он даже воодушевился, когда узнал, что именно с Масличной горы вознесся в небеса Иисус Христос. Султан даже повелел поднять свой шатер подле часовни Вознесения и приставил к ней стражу, дабы никто из его воинов по неразумию не осквернил ее.

Вот что сказал султан тем утром, глядя с вершины горы на стены Иерусалима и врата, которые христиане назвали вратами святого Этьена, по имени их первомученика:

«В эти врата вошли христиане сто лет назад. Они убили тысячи невинных и беспомощных. Ныне я увижу, на чьей стороне Всевышний и вместе с Ним сам Иисус, так усердно призывавший к милосердию. Ныне я отделю ложь от правды.»

По его приказу был начат подкоп на склоне, спускавшемся от города к Кедронскому потоку. Вскоре воинам султана удалось поколебать стену и сделать в ней огромную брешь.

По правде говоря, со стороны не было заметно, что боевой дух осажденных стал рушиться вместе со стеной. Они сражались с той же доблестью, с тем же отчаянием, что и в первые дни. Однако всем, по обеим сторонам бреши, стало ясно, что тел защитников не хватит, чтобы эту брешь залатать ими и укрепить кровью. Христиане были обречены сдаться. Днем раньше или днем позже.

Наконец Балиан Ибелинский стал убеждать патриарха, что милость султана, которой тот уже прославился на весь свет, может стать ни чем иным как земным воплощением милости Божией…

— Нет! — решительно прервал меня рыцарь Джон. — Это патриарх обратился к Балиану с просьбой начать переговоры с султаном.

— Вот как? — удивился я, первый раз услышав об этом.

— Да, пока сам патриарх не убедился, что чуда не произойдет и христианам придется-таки заплатить за все грехи, совершенные ими на Святой Земле, никто не смел заговорить о сдаче. Я сам видел, с каким облегчением вздохнул сам Балиан, когда патриарх стал печально вздыхать о судьбах невинных детей, которых сарацины убьют или продадут в рабство. Балиан Ибелинский даже не стал выслушивать долгие увещевания патриарха, а сразу прервал его и отправился в стан султана в одиночку и безоружным. О чем они говорили, ты, Дауд, верно, знаешь куда лучше нас.

— Да, — с невольной гордостью кивнул я. — Мне довелось присутствовать при переговорах султана Юсуфа с Балианом Ибелинским. Я очень хорошо запомнил их мирную беседу, которую порой заглушал шум сражения у врат святого Этьена. Ведь, насколько мне известно, Балиан не отдавал приказа о сдаче, надеясь, что султан согласится на его условия.

Увидев вдали знатного франка, султан Юсуф очень обрадовался и послал ему навстречу дюжину своих телохранителей. Однако, когда Балиан приблизился, султан напустил на себя очень строгий вид.

«Я полагал, что твое благоразумие предотвратит бессмысленное пролитие крови», — сказал он Балиану.

«Сдать город без сопротивления означало для всех христиан снискать вечный позор, — спокойно ответил франк, прекрасно говоривший по-арабски. — Ничуть не меньший того, что снискали бы воины султана, если бы теперь отступились от города.»

На это султан ничем не мог возразить. Он указал с вершины Масличной горы на стены Святого Города и тем же строгим тоном вопросил франка:

«Когда-то вы, христиане, устроили в этих священных стенах жестокую резню. Чем вы отличаетесь от древнего царя Ирода, который убивал младенцев? Назови мне хоть один повод поступить иначе и простить вам великую жестокость».

«Верно, — с коротким поклоном признал Балиан. — Первые крестоносцы, мои предки, не знали пощады. Их было мало, а жителей в городе много, и франки боялись мятежа. Но их опасения не искупают их грехи. Теперь потомки расплачиваются… Я не могу назвать ни единого повода отменить древний закон «кровь за кровь». Ни единого, кроме истинного милосердия, коим ты, великий султан, уже создал себе вечную славу.»

«Значит, если я проявлю истинное милосердие, то ты признаешь, что сегодня Иисус Христос, которого вы считаете Сыном Божьим, невидимо находится здесь, на моей стороне, — и султан указал на стоящую рядом часовню, — а вовсе не с вами, франками.»

«Пути Господни неисповедимы», — в глубоком смущении проговорил Балиан упавшим голосом.

«Ты, а не я, сказал о расплате, — сказал довольный султан. — Христиане должны заплатить хотя бы за нелегкий труд моих воинов. Иначе мои воины возропщут первыми, а потом поднимут свои голоса правители других стран на землях Пророка. Хотя одного моего слова было бы достаточно, чтобы христиане константинопольской веры[123] открыли мне ночью ворота. Они перед нами не виноваты… Итак я назначаю очень милосердный выкуп. Десять динаров за каждого мужчину, пять за женщину и всего один за ребенка».

«Ты воистину милосерден, великий султан, — сказал Балиан, — но никак не менее двадцати тысяч несчастных никогда не смогут оценить твоего милосердия. Они торопились скрыться в стенах города, побросав все свое имущество, и с них не возьмешь и дирхема, даже если подступишь с кинжалом к горлу.»

«Тогда сто тысяч динар за всех несчастных, — предложил султан и, заметив, что франк ничуть не воспрянул духом, удивился: — Неужели народ вашего малика стоит дешевле его самого?»

«Ста тысяч мы не сможем собрать, — развел руками Балиан. — Самое большее — тридцать.»

Султан некоторое время размышлял и наконец принял окончательное решение:

«Самый дешевый раб-христианин не может стоить дороже самого безродного мусульманина, попавшего в рабство к христианам. За эту сумму я отпущу не больше семи тысяч. Вам придется выбрать тех, кто достоин свободы, а кому придется искупать грехи предков.»

Султан Египта и Сирии Салах ад-Дин Юсуф ибн Айюб вступил в Священный Город Иерусалим на другое утро. То была пятница, второй день октября года 1187-го от Рождества Христова. А по мусульманскому календарю наступил двадцать седьмой день месяца раджаба 583-го года хиджры, годовщин чудесного путешествия Пророка Мухаммада в Святой Город, которое Пророк совершил ночью во сне.

Тут я обратился к рыцарю Джону с просьбой продолжить рассказ, ведь он доблестно защищал Иерусалим и был свидетелем того, что произошло после его сдачи. Но Джон Фитц-Рауф ответил резким отказом.

— Нет! — без всякого колебания решил он и властно поднял руку. — Продолжай сам! Нам с Анги будет стыдно рассказывать о том, что ты видел своими глазами. Тебе легче. Ты ничего не скроешь. Продолжай, Дауд.

— Но ведь вы, мессир, доблестно сражались, и сам Балиан Ибелинский предлагал вам свободу… — удивляясь, пытался я направить на славного рыцаря весь свет, разгонявший тьму той зимней ночи.

Однако Джон Фитц-Рауф прервал меня еще более резким тоном.

— Неважно! — воскликнул он и вдобавок шлепнул рукой по столу, будто запечатывая навеки все, что помнил и знал. — Ныне это не имеет никакого значения. Продолжай! Расскажи нам всем, что видел ты и не кто другой.

А я видел в тот далекий день, как Балиан Ибелинский передавал султану сундук с тридцатью тысячами динаров. То была городская сокровищница. Она значительно опустела еще перед началом осады, и теперь многие об этом пожалели.

Я видел, как рыцари Орденов Госпиталя и Соломонова Храма, отдавая за себя по десять динаров, уходили, не оглядываясь, и уносили с собой сундуки, содержимое которых, наверно, оставалось весомее городской казны и могло бы спасти от рабства не одну тысячу их несчастных единоверцев.

Я видел, как изумленно качали головами мусульмане, когда католический патриарх Ираклиус невозмутимо выложил свой выкуп и двинулся прочь с таким же большим и тяжелым сундуком.

Я видел, как потекли из города два людских потока — один радостный, как весенний ручей, а другой истощенный и горестный, как последняя вода в пересыхающем русле. Свободные покидали стены Иерусалима через Цветочные врата, а невольники — через врата святого Этьена.

И тогда произошло нечто такое, что многие христиане в последующие дни признавали чудом не меньшим, чем если бы султан вдруг отступился от города и ушел со своим войском из Палестины. Одна пожилая женщина-христианка, получившая свободу даром и оставшаяся доживать свой век в Иерусалиме, уверяла меня, что видела своими глазами, как сам Иисус Христос появился на миг рядом с султаном и его братом, что-то шепнул им и они оба кивнули, беспрекословно подчиняясь Его воле.

Действительно, произошло невероятное. Брат султана Юсуфа аль-Адиль задумчиво смотрел на вереницу пленников и вдруг прослезился. Еще недавно он прибыл из Египта, чтобы помочь султану завоевать Иерусалимское королевство и стяжать свою долю славы. Пока султан Юсуф «собирал» франкские крепости, разбросанные по морскому побережью, аль-Адиль осаждал Яффу и, наконец взяв ее, безо всякой жалости поголовно отправил всех жителей-христиан в рабство. А теперь он вдруг обратился к султану с просьбой, чтобы тот в награду за его верную службу, отдал ему тысячу пленников. Султан, и бровью не поведя, тут же исполнил просьбу брата, и тогда аль-Адиль немедленно отпустил на волю тысячу самых обездоленных простолюдинов.

На этом чудеса не кончились. Покосившись на брата, султан Юсуф объявил, что отпускает всех престарелых мужчин и женщин, а потом подозвал к себе Балиана Ибелинского и сказал, что тот в награду за благоразумие может по своему выбору освободить от рабства еще полтысячи пленников. Следом по велению султана были освобождены все добродетельные мужья, у которых хватило денег лишь на то, чтобы спасти своих жен. Женщины плакали от счастья и прославляли султана, обещая всю жизнь молиться за его здоровье Матери Иисуса Христа. Наконец султан отпустил всех вдов и сирот, дав им деньги на дорогу из своей сокровищницы.

Патриарха Ираклиуса, спешившего в Рим, вести об этих чудесах успели достичь раньше, чем он сел на корабль и оттолкнулся от берегов Святой Земли. Он вернулся в большом смущении, выкупил семьсот своих единоверцев и вздохнул с облегчением.

Некоторые эмиры султана проявили куда меньшее милосердие, нежели их повелитель. Пленников, попавших к ним в руки, они обобрали, со многих потребовали выкуп, немало превышавший десять динаров. Нашлись и простые воины Ислама, которые занялись грабежом. Но когда султан Юсуф узнавал о таких случаях, он повелевал сурово наказать виновных.

Приближенные султана уговаривали его разрушить весь храм Гробницы Иисуса Христа. Но султан собрал их вместе и строго рек им: «Вы забыли, что Иса не был франкским королем. Вы забыли, что мы почитаем Ису как пророка среди прочих пророков, приходивших на землю до Мухаммада, да пребудет с ним благословение Аллаха. Что скажут пророки, если мы разрушим гробницу Исы? И вы забыли, что есть священные дороги — дороги паломников. Обрубать их — значит обрубать корни у плодоносящего дерева.»

Султан отдал храм во владение христианам, подчиняющимся Константинополю, а землю, на которой храм стоит, отдал в награду одному из своих доблестных воинов[124].

Так султан Салах ад-Дин Юсуф ибн Айюб исполнил свою клятву и овладел Святым Городом.

После того, как я завершил свой рассказ, тишина еще долго царила в маленькой крепости, затерянной в холодных венгерских дебрях. Даже монахиня Катарина, у которой в любое мгновение был готов вырваться изо рта мушиный рой всяких пустых и лукавых вопросов, — и та затихла, сдерживая в себе этот неугомонный рой.

— Помилуй нас всех, Господи! — наконец прошептал хозяин, и все его гости разом встрепенулись, вернувшись из воспоминаний в настоящий час.

— Могу добавить только, что, если бы тамплиеры и рыцари Госпиталя не взялись сопровождать безоружных христиан до Тира и Антиохии, этих беженцев ограбили бы по дороге свои же, христианские разбойники, — заметил рыцарь Джон, такой же сумрачный, как и окружавшая нас ночь. — Так случилось около Ботруна. Те земли в то время все еще принадлежали графу Раймонду Триполийскому. Многие беженцы, достигнув их, вздохнули с облегчением и отказались от дальнейшего сопровождения. Они надеялись благополучно достичь Ботруна и там сесть на корабли. Однако не тут-то было. Объявился негодяй, тамошний барон Раймонд Нифинский со своей разбойничьей шайкой. Он-то и обошелся с несчастными куда безжалостней, чем сарацины.

Рыцари, сидевшие за столом, только горько усмехнулись. А у хозяина только и нашлось сил, чтобы повторить свою молитву.

— Позвольте спросить вас, мессир, — тихо подала голос монахиня Катарина.

Разве доблестный рыцарь мог отказать даме, даже такой легкомысленной и лукавой? И тогда ее голос сразу зазвенел на всю усадьбу:

— Я никак не могу уразуметь, как это вас и мессира Ангерана угораздило остаться в плену у сарацин! Ведь даже если у вас не хватало… простите… разве вас не мог выкупить благородный и расчудесный рыцарь Балиан? Или, если уж не выкупить, так попросту отпустить вас с позволения самого султана… Я не могу поверить, что на вашу долю не хватило ни денег, ни милосердия.

Рыцарь Джон нахмурился и поджал губы, а добрый Ангеран де Буи, более других заслуживший милость самого султана, только посмотрел на англичанина с детским смущением во взоре.

— Хватило, всего хватило, сестра Катарина, — уверил я монахиню, сам искоса поглядывая на рыцаря Джона.

Тот вдруг немного посветлел лицом и усмехнулся.

— Да уж… Милосердием мы были сыты по горло, — проговорил он и обвел неторопливым взглядом весь трапезный зал усадьбы. — Что-то не видно здесь святого отца. Значит, я не на исповеди.

— Упаси Боже! — воскликнул хозяин. — Вам совершенно нет никакой необходимости отвечать на этот глупый вопрос, мессир!

— Потому и отвечу, что пока еще не подошел к исповеди, — словно в пику хозяину заявил рыцарь Джон, чем снова смутил бедного Дьердя Фаркаши. — Меня в тот горестный день обуяла гордыня, мой вечный грех. Я сказал Балиану Ибелинскому, что не нуждаюсь в милости и что был против сдачи Святого Города. Умереть было куда вернее. А потому я сам объявляю за себя выкуп, и этот выкуп должен быть никак не меньше пятисот динаров. И все эти динары должны быть уплачены за меня не каким-нибудь доброхотом, а моим родным отцом и, если его уже прибрал Господь, то — моим родным старшим братом. Ведь здесь, на Святой Земле, я сражался во славу не только христианской веры, но и своего рода. Я так и сказал Балиану, что, мол, принял крест не только ради того, чтобы спастись самому, но и чтобы искупить грехи моих предков, моего рода… Двое освобожденных торговцев как раз отправлялись в Англию, и я попросил их, чтобы они доставили весть моему отцу. Теперь я хорошо понимаю, что тогда ослеп от гордыни и хотел вознестись над самим Балианом. Все эти годы я в глубине души… порой против своей воли… злорадствовал в надежде, что отец не одолеет свою скупость и не выкупит меня. Значит, я своей гордыней старался загнать обоих — отца и брата — прямиком в преисподнюю. Пяти лет плена и пятнадцати дней нежданной свободы хватило, чтобы прозреть, по какой дорожке я когда-то добрался до святого города Иерусалима. По этой дорожке не ходят паломники, вот что скажу я вам.

— А что же благородный Балиан, как он вытерпел вашу гордыню, мессир? — спросила Катарина.

— Балиан Ибелинский — человек проницательный, — невозмутимо ответил рыцарь Джон. — Он не стал тянуть мои жилы. Он попросту развел руками и сказал: «Господь с вами, Джон Фитц-Рауф. Королевства больше нет. Все клятвы исполнены. Все присяги превратились в дым. Теперь вы вольны поступать, как вам Бог на душу положит.» Потом он, правда, еще раз подошел ко мне и посоветовал поговорить с патриархом, пока тот не успел убраться из Святого Города. Но я отказался. — Рыцарь Джон вздохнул, потом с хитрым прищуром посмотрел на Добряка Анги и весело добавил: — Вы лучше пытайте не меня, а доблестного Ангерана де Буи. Его сами сарацины в награду за истинное благородство едва не силой выталкивали на волю. А он все равно остался в Иерусалиме… если не на положении узника, то по крайней мере — почетного заложника… за всех тех христиан, которые еще только собирались воевать с сарацинами.

Ангеран де Буи покраснел и потупился.

— Так почему же вы остались, мессир Ангеран? — шутливо полюбопытствовал сам Джон Фитц-Рауф. — Я до сих пор ума не приложу, как это вам удалось оказаться даже лучше меня.

Добряк Анги поднял глаза. Он виновато посмотрел на англичанина, а потом опасливо покосился в сторону монахини Катарины.

— Я тоже надеялся искупить все свои грехи, — тихо признался он. — И по этой причине мне очень хотелось остаться поближе к Гробу Господню.

Загрузка...