Глава первая Сопричастность народной жизни


1

Поэзия природы, любовь к большой и малой Родине пронизывают произведения современных прозаиков, пишущих о деревне. Природа и история, одухотворенная красота родных мест — важнейший нравственный фактор в их книгах.

«И вот опять родные места встретили меня сдержанным шепотом ольшаника, — так начинается рассказ В. Белова «На родине». — Забелела чешуей крыш старая моя деревня, вот и дом с потрескавшимися углами. По этим углам залезал я когда-то под крышу, неутомимый в своем стремлении к высоте, смотреть на синие зубчатые леса, прятал в щелях витых кряжей нехитрые мальчишечьи богатства. Из этой сосновой крепости, из этих удивительных ворот уходил я когда-то в большой и грозный мир, наивно поклявшись никогда не возвращаться, но чем дальше и быстрей уходил, тем яростней тянуло меня обратно...

И вот опять уводит меня к лесным угорам гибельная долгая гать, и снова слушаю я шум летнего леса. Снова торжественно и мудро шумит надо мной старинный хвойный бор, и нет ему до меня никакого дела... Мне кажется, что я слышу, как растет на полянах трава, я ощущаю каждую травинку, с маху сдергиваю пропотевшие сапоги и босиком выбегаю на рыжий песчаный берег...

Тихая моя родина, ты все так же не даешь мне стареть и врачуешь душу зеленой тишиной! Но будет ли предел тишине?..»

Русская природа для Белова прежде всего — образ Родины. То же можно сказать и о повести Ю. Сбитнева «Своя земля и в горсти мила», пронизанной тонким, лирическим чувством среднерусских, приокских мест, ежесекундно напоминающим автору, «о всем том, что вписано в наши сердца большими, очень большими буквами — Родина».

Если вернуться чуть вспять, то, пожалуй, одним из самых ярких певцов этой темы в прозе следует назвать Вл. Солоухина. Его «Каплю росы», как и «Владимирские проселки», трудно причислить к какому-то определенному жанру — это не повесть, не роман, не очерки, а скорее, как определяет ее в одном месте сам автор, «лирические записки». В них рассказывается о жизни и быте маленького села Олепино. Это совсем крохотное, ничем особенным не отличающееся, обыкновенное владимирское село, в нем всего тридцать шесть дворов. Но В. Солоухин рассказал нам именно о нем, ему необходимо было рассказать о нем: «Село Олепино — одно для меня на всей земле, я в нем родился и вырос». Его книга — своеобразное путешествие в «самую дивную из всех волшебных стран — страну детства. Ключи от нее заброшены так далеко, потеряны так безвозвратно, что никогда, никогда, хотя бы одним глазком, хотя бы одну пустяковую тропинку не увидишь до конца жизни. Впрочем, в той стране не может быть пустяковой тропинки. Все там полно значения и смысла. Человек, позабывший, что было там и как было там, позабывший даже про то, что это когда-то было, — самый бедный человек на земле».

Где расположена твоя дивная, волшебная страна детства, читатель? Если она там, где, казалось, огромная (а на самом деле совсем маленькая) гора, спускающаяся от села к реке, где песчаный обрыв над рекой, на котором так хорошо игралось «в Чапаева», где совсем неподалеку огромный и страшный лес, в котором обитают «разбойники», если твою родную деревню называют Иваниха, или Олепино, или Маныловица и расположена она в Московской, Владимирской или Вологодской области, «Капля росы» поможет тебе ощутить непреходящую прелесть родных твоих мест. А если детство твое связано с городским двором, книга Солоухина расскажет о запахе, цвете и звуках русской сельщины, и сердце твое защемит от грусти, от острого желания ощутить, почувствовать, узнать силу сказочного волшебства, о котором повествуется в ней. Повествуется с такой душевной теплотой и поэтичностью, что книга полностью забирает в полон и неотрывно ведет за собой. Вот как видится, к примеру, автору раннее заревое утро:

«Алые облака, округлые, как бы надутые, плыли по небу с торжественностью и медлительностью лебедей; алые облака плыли и по реке, окрашивая цветом своим не только воду, не только легкий парок над водой, но и широкие глянцевитые листья кувшинок...

Старик рыболов прошел по лугам, и в руке у него красным огнем полыхала крупная пойманная рыба.

Стога сена, копны, дерево, растущее поодаль, перелесок, шалаш старика — все виделось особенно выпукло, ярко, как если бы произошло что-то с нашим зрением, а не игра великого солнца была причиной необыкновенного утра».

В прозе Солоухина, как и в прозе Белова, Абрамова, Носова, Шукшина, Крутилина, — поэзия родной земли, поэзия жизни, крестьянского труда.

Я бы ввел их книги, лучшие из них, в качестве обязательного чтения для учащихся сельских школ, потому что школа должна воспитывать у своих питомцев любовь к сельскохозяйственному труду.

Из века красоту, поэзию крестьянского труда острее всего чувствуют деревенские ребятишки. И может быть, одна из главных удач В. Солоухина в том, что он рассказал о поэзии крестьянского труда через восприятие своего детства. Конечно же, многое устарело в этом восприятии, потому что детство писателя пришлось еще на довоенные годы, а сколько появилось после этого в колхозной деревне новых, невиданных ранее примеров. Но в том-то и ценность этой книги, что В. Солоухин рассказывает здесь только то, что сам пережил, перечувствовал, что успел увидеть и полюбить на земле. И, судя по книге, с особой яркостью запомнил он первые встречи с «великими колхозными работами» — уборкой и молотьбой хлеба, севом, косьбой.

Страницы, где рассказывается о колхозной молотьбе и сенокосе, едва ли не самые поэтичные в книге В. Солоухина. Его точное, зримое слово в состоянии передать, казалось бы, непередаваемое. Как в отлогих лучах утреннего солнца загораются на траве капли росы, как одни из них мерцают глубокой зеленью, другие — чисто алого цвета, третьи матово светятся изнутри. Как это разноцветное горение сочетается с красками луговых цветов. Можно написать, говорит В. Солоухин, какой темный след остается, если пройти по седому росному лугу, и как красив осыпанный росой в лучах солнца обыкновенный хвощ, и многое другое, но нельзя передать на словах того состояния, которое охватывает человека, который ранним утром идет по росистому цветущему лугу...

Впрочем, состояние это передано В. Солоухиным удивительно точно. Особенно удались ему страницы, где описывается, как вышел на покос когда-то самый выдающийся, но теперь уже состарившийся олепинский косец Иван Васильевич Кунин, как обогнал в косьбе одного, еще одного и, наконец, достиг третьего. «Он остановился, тяжело дыша, рот его был открыт, но глаза старика горели живо и радостно. Схватив горсть травы, старик вытер ею мокрое, налившееся кровью лицо, и травяная мелочь прилипла к морщинистой стариковской коже, и стало не понять, отчего так мокры щеки: от пота, от росы или от слез совершившейся радости.

— Могу! — всхлипнул вслух старик и расслабленно опустился на землю. Он снова брал траву, и снова размазывал ею слезы по лицу, и все всхлипывал время от времени...

Я шел впереди и думал: что же такое таится в ней, в извечной работе земледельца, что, и самая тяжелая она и не самая-самая благодарная, но вот привораживает к себе человека так, что, и на ладан дыша, берет он ту самую косу, которой кашивал в молодости, и идет, и косит, да еще и плачет от радости?»

Вслед за «Лирическими записками», посвященными родному Олепину В. Солоухина, появилась еще книга, очень близкая им по духу, по аромату и вместе с тем отличная от солоухинской «Капли росы», — «Липяги» Сергея Крутилина. Что это — повесть? Нет. Роман? Нет. В «Липягах» отсутствует какой бы то ни было сквозной сюжет. Это, скорее, цикл новелл, новелл лирических. Значит, сборник рассказов? Ни в коем случае. «Липяги» — книга цельная, единая. Она пронизана одним настроением, одной любовью, и эта любовь — древнее среднерусское село Липяги, люди, которые Липяги населяют.

«Записки сельского учителя» — так определил автор жанр своей книги. И хотя мы подозреваем, что сельский учитель Андрей Васильевич, который ведет рассказ, — лицо вымышленное, и хотя мы понимаем, что имеем дело с прозой художественной, а не документальной, невозможно избавиться от ощущения, что летопись села Липяги, которую ведет местный учитель, не вымысел, а документ. Что существует оно и в самом деле на берегу реки Липяговки, впадающей в Теменку, а Теменка — в Чернавку, Чернавка — в Непрядву, в ту самую Непрядву, на берегу которой собиралось русское ратное войско перед Куликовской битвой, — существует много сотен лет это село Липяги, и в нем живет учитель Андрей Васильевич и описанные им в книге его земляки.

Каждый человек, живущий в деревне, где мир повседневности замкнут и кончается околицей, хранит в памяти историю своего села, отчих мест, где он рос, где тысячелетиями жили его предки. Эта история живет в поэтичнейших и не записанных никем преданиях, увлекательных новеллистических историях.

«Липяги» Сергея Крутилина трогают нас тем, что в них воссоздан поэтический образ родных ему мест, поэтический образ древней, исконной земли русской.

Одна из новелл книги называется «Баллада о колодце». Это и в самом деле баллада, написанная строго и возвышенно, баллада о колодезных журавлях; о том, сколько песен да прибауток сложено в народе про эти криницы, копани, журавли, о том, как извека берегли и блюли их жители села.

«Липяги» С. Крутилина — это проза, при всем ее лиризме, суровая, трезво правдивая, трудная. И в этом было движение вперед в сравнении с «Каплей росы» В. Солоухина. В «Капле росы» также слышались отзвуки трудностей, которые переживала деревня в ту пору. И все-таки социальные начала жизни в поэтической книге В. Солоухина были вольно или невольно приглушены. Книга С. Крутилина полна раздумий о том, как вывести деревню к лучшей жизни.


2

Но вот еще два рассказа — «Дома» и «Накануне прощания» — молодого прозаика А. Макарова, также посвященные современной деревне, отмеченные художнической зоркостью и несомненным талантом. Они в ключе той же традиционной, крепкой русской прозы, воссоздающей трезво, без прикрас мир современной народной жизни. И все-таки, когда читаешь эти предельно жесткие в правде бытописания рассказы, тебя не оставляет чувство неприятия чего-то в них. Возникает какой-то почти неосознанный спор с автором, и точнее, не спор, а внутреннее противостояние, несогласие с ним. Несогласие поначалу чисто эмоциональное: что-то не то, что-то не так.

Менее всего в рассказе «Дома» А. Макарова меня смущает фабула — она точна. Так и должен вести себя этот Яков, приехавший на побывку домой и потративший драгоценные недели отпуска на бессмысленную, бесшабашную гульбу. Как не согласишься с критиком М. Синельниковым, который писал в «Литературной газете», что А. Макаров «изобразил человека на редкость прочной бездуховности... Отношение автора к своему герою ясно и определенно: Яков бескомпромиссно осуждается в рассказе...»

Нет спору, бытовой уклад деревни и сегодня еще труден, противоречив, и авторское отношение к нему может являть собой сложную гамму чувств. Здесь боль, тревога и вера в светлое и справедливое могут быть переплетены воедино, сплавлены в чувство, имя которому — любовь.

Лучшие произведения «деревенской» прозы не просто декларируют эту любовь, — они живут, дышат, существуют именно этим чувством. И если говорить, думать о тайне этой прозы, о тайне воздействия на читательские сердца произведений, скажем, Белова и Носова, то они не просто в таланте («Мало ли есть произведений, написанных с талантом и не возбуждающих ни малейшего участия к себе», — спрашивал Чернышевский), и не в остроте писательского зрения, наблюдательности, памяти (хотя все это присутствует), и не в богатстве народного языка их (хотя и это стоит немало). Тайна эта в том, что вологжанин, молодой поэт Николай Рубцов выразил в этих проникновенных строках:


С каждой избою и тучею, с громом готовым упасть

Чувствую самую жгучую, самую смертную связь.


Кровной сопричастности писателя народной жизни, из которой растет вера в нее и уважение к ней, недостает мне в рассказе «Дома» А. Макарова. Читая его беспристрастное беспощадное бытописание, жаждешь большей боли, большей заинтересованности, большей веры в Спичино (название деревни, где разворачивается действие в рассказе) и, не боюсь сказать, большего уважения к людям, их населяющим, более глубокого проникновения в их душу. Тогда и суд над непутевым Яковом будет не однолинейным и бескомпромиссным осуждением автора, но мудрым судом жизни, ибо не Яков же носитель духовного достоинства народа, а уж скорее те женщины-соседки, с которыми знакомит нас А. Макаров во втором своем рассказе «Накануне прощания».

«Когда они спят, эти женщины. И Катя, и ее соседка Маня поднимаются в пять. Уже в начале шестого туманом стелется пробиваемый дождиком дым от закопченных печей, гремят ведра возле колодца. В восемь, выгнав коров, повязывая на ходу платки, идут к подводе на дороге, и Антон Милый увозит их на работу».

Рассказ «Накануне прощания» ведется от лица молодого писателя, приехавшего на лето в деревню, — и цель рассказа самая благородная.

Перед самым отъездом рассказчика соседки, Катя и Маня, труженицы, вдовы, на чьих плечах держалась деревня начиная с первых дней войны, пришли к писателю на огонек, а «тем же вечером нежданно нагрянули на тока московские охотники и навезли всякого-всякого». Герой рассказа болеет сердцем за неловкую скованность своих деревенских гостей — местного рыбака, старого Гришки Сынка, а особенно — Мани, надевшей ради такого дня довоенное платье черного бархата. До сих пор не прощает он «двум спутницам охотников их улыбки при виде ее платья черного бархата, — хочу только, чтобы в том же возрасте оказались они не одни и не пришлось бы им так лихо. Чтобы сумели так же достойно держаться в компании незнакомых людей, так вот отщипывать хлеб за подобным столом после своего голого».

До сих пор помнит, как «один из приезжих, больше дурачась, чем всерьез; запел «Катюшу» и вдруг Маня и Катя согласно подхватили ее... Они молодели на глазах, мои вдовы. Я помню эту песню и время, в которое она появилась, но они помнили его лучше: они были тогда молоды и любили и жили иначе. Этой песней начиналось и кончилось с войной их счастье, и старый Сынок плакал, вспоминая так же просветленно, как они пели...»

Как видите, грустный, и при всем том — светлый, добрый рассказ. Но не ощущаете ли вы и здесь едва заметную фальшивинку? Фальшивинку эту лично я чувствую в запоздалости того открытия, которое было сделано еще в прошлом веке и выражено в следующих словах Белинского: «Природа — вечный образец искусства, и величайший и благороднейший предмет в искусстве — человек. А разве мужик — не человек?» Доказывать, что мужик — человек, — не слишком ли этого мало для современной литературы. Не оборачивается ли это сегодня этакими слащаво-высокомерными сантиментами? Нет ли здесь некоторой ограниченности авторской позиции? Я эту ограниченность вижу в том, что тема деревни для талантливого и серьезного прозаика А. Макарова (если бы это было не так, не стоило бы уделять столько места и времени двум его рассказам) пока еще не стала органичной, естественно и неразрывно слитой с его существованием. Она для него в большей степени тема, чем жизнь. Это ощущается даже в, казалось бы, чисто проходных, незначительных деталях и подробностях.

«Иногда Манька заходит ко мне и, присев под печкой на лавку, молча сидит, распластав по коленям руки, на которые я стараюсь не смотреть», — читаем мы в рассказе «Накануне прощания» (курсив мой. — Ф. К.) и вспоминаем те страницы в «Липягах» С. Крутилина, где автор мечтает поставить памятник трудовой русской женщине: «Лицо ее должно чем-то напоминать лицо моей матери — умное, красивое и чуточку грустное. Ста́тью своей эта баба должна походить на бабку Лукерью, вскормившую добрую дюжину ребят... Но, однако, не в выражении лица, не в стати должно заключаться главное. Главное должно быть в руках... Мне кажется, что у этой бронзовой фигуры должны быть руки, чем-то схожие с руками сестры моей, Марьи, огромными-преогромными, со вздутыми венами; и она, эта бронзовая Марья, должна не скрывать их, а гордиться ими, должна впереди, перед собой держать их, чтобы последующие поколения липяговцев, проходя мимо, снимали шапку перед этими руками».

В этих словах Сергея Крутилина глубоко уважительный взгляд на трудящегося деревенского человека, убеждение, столь ярко выраженное в свое время Андреем Платоновым, что каждый, даже самый неприметный человек в сокровенной сущности своей — целый мир, и, если суметь проникнуть в него, — «нигде человеку конца не найдешь».

Такова глубиннейшая традиция русской литературы, о которой, на примере произведений Николая Успенского, зачинателя разночинской литературы о народе, Чернышевский писал: «Особенность таланта Н. Успенского состоит в том, что он говорит о мужиках без церемоний, как о людях, которых он сам считает и читатель его должен считать за людей, одинаковых с собою, за людей, о которых можно говорить все, что замечаешь о них... Вот вам жизнь уже и приготовила решение задачи, которая своею мнимою трудностью так обескураживает славянофилов и других идеалистов, вслед за славянофилами, толкующих о надобности нам делать какие-то фантастические фокусы-покусы для сближения с народом. Никаких особенных штук для этого не требуется: говорите с мужиком просто и непринужденно, и он поймет вас; входите в его интересы, и вы приобретете его сочувствие. Это дело совершенно легкое для того, кто в самом деле любит народ, — любит не на словах, а в душе».

Впрочем, развитие разночинской, народнической литературы показало, что дело сближения литературы с народом было не таким уж легким. Творчество Николая Успенского и Глеба Успенского, поэзия Некрасова, проза Толстого (помните ленинское: «До этого графа мужика в русской литературе не было»), Чехова, Бунина — таковы могучие прорывы литературы к жизни русского крестьянина сквозь пелену славянофильской, а позже — народнической идеализации деревни.

С точки зрения методики преподавания и методологии литературоведения современную советскую литературу, посвященную деревне, необходимо ставить в широкий контекст историко-литературного и культурно-исторического развития. Здесь, как нигде, необходима связь времен, начиная от Гоголя и Кольцова, кончая Есениным и Шолоховым, Твардовским и Исаковским, с современной нашей прозой о деревне. Но эта связь времен не метафизическая, а диалектическая, ибо революция и социализм коренным образом изменили положение народа в нашей стране. Ушло в прошлое само противостояние «образованных классов» и «народа», со времен петровских реформ мучившее передовых представителей русской интеллигенции.

«...Я есть сын крестьянина, — с понятной гордостью пишет в одном из своих рассказов Александр Яшин, чье творчество до последней строки принадлежит северной сельщине... — Жизнь моя и поныне целиком зависит от того, как складывается жизнь моей родной деревни. Трудно моим землякам — и мне трудно. Хорошо у них идут дела — и мне легко живется и пишется. Меня касается все, что делается на той земле, на которой я не одну тропку босыми пятками выбил; на полях, которые еще плугом пахал, на пожнях, которые исходил с косой и где метал сено в стога».

Да не упрекнут меня в излишнем социологизме, если я рискну высказать одно наблюдение касательно деревенской литературы, как мне кажется, многое объясняющее в ней.

Глубина и прочность ее кровной сопричастности миру народной жизни проистекает, на мой взгляд, еще и от того, что создается она — и это прямой результат Октября — в значительной степени сыновьями крестьян, плотью от плоти трудового народа, унаследовавшими великие традиции русской культуры, получившими возможность выявить свой талант.

А если мыслить шире, нашей литературе о деревне, советской литературе в целом, свойственно новое качество демократизма и народности, органическое слияние с повседневной жизнью людей.


3

С. Крутилин, В. Астафьев, В. Белов, Е. Носов, В. Шукшин, Б. Можаев, В. Распутин — каждый из них мог с законной гордостью сказать о себе те самые яшинские слова: «Я есть сын крестьянина». Их проза органически выражает те нравственные богатства трудовой народной жизни, которые веками вырабатывались трудом человека на земле.

И если говорить о верности прозаиков, пишущих о деревне, трудовой, народной жизни, — а они эту верность и проявляют, и декларируют, — то нельзя не сказать об их отношении к слову, языку. Особенности стиля этих писателей не обойдешь молчанием, когда пойдет речь на уроке о языке художественной литературы. Здесь, как мне думается, сегодня и быть может, самое самобытное, самоценное языковое наше богатство.

У Василия Белова, мастера прозы, открытого в свое время А. Яшиным, есть рассказ с красочным названием: «Колоколена». Это звучное прозвище носит в колхозе старая крестьянка, бабушка Параня, заслужившая его за свою неугомонную и умную речистость.

Надо в совершенстве знать народный говор и и душу, чтобы средствами одной лишь речевой характеристики с такой осязаемой достоверностью воссоздать характер крестьянской женщины.

Слово в прозе В. Белова, как и в прозе В. Астафьева, Е. Носова, С. Крутилина, В. Шукшина, не просто первоэлемент литературы. Оно несет самостоятельную нравственно-эстетическую функцию: его емкая, щедрая наполненность и самобытность выражает душу народа, одухотворенность народного бытия.

И когда читаешь, скажем, прозу Белова, ощущение такое, будто сама русская вологодская деревня повествует миру о своих трудах и заботах, будто полностью снята преграда между литературой и народной жизнью.

Василий Белов — настолько крупное и самобытное явление в литературе последних лет, что он заслуживает особого разговора, и непременно в связи с теми спорами о народных началах в жизни и литературе, которые сегодня идут.

Творчество В. Белова в наиболее зрелых своих произведениях спорит как с бездушием отвлеченного отношения к народу, так и с показным народолюбием. Он известен читателю повестью «Привычное дело», «Плотницкими рассказами», «Вологодскими бухтинами», книгами «За тремя волоками», «Холм», «Речные излуки» и самым первым своим сборником рассказов «Знойное лето», который вышел в Вологде, где он живет, откуда родом. Там «белая сказка» его земли, его голодное военное детство, его трудовая крестьянская юность: ремесленное училище, столярничество, работа в колхозе, потом — в районной газете, потом — Литературный институт в Москве и первая книга стихов «Деревенька моя лесная», и встреча с поэтом-земляком Александром Яшиным, который сказал ему: «Тебе надо писать прозу...».

Мы говорим порой о том или ином писателе: он хорошо слышит народную речь. О Белове так сказать нельзя: народный, исконно русский язык — его стихия, естество. Его рассказы завораживают пленительной, медвяной чистотой, пахучей вязью истинно народной речи. Они наполнены любовью к родной природе, к русской сельщине, к отчей деревне. Остро чувствует Белов запахи северного леса, скупые краски северорусского пейзажа, особый говор северорусских деревень. О деревенском труде он пишет настолько осязаемо, что кажется: человек, ни разу в жизни не державший вил, сможет, прочитав картину сенокоса в повести «Деревня Бердяйка», метать стога. Мало кто умеет в современной нашей литературе с такой естественностью и проникновенностью передать изначальное — поэзию труда земледельца, красоту творений рук человеческих. Труд в его рассказах и в самом деле предстает как творчество, как колдовство, как таинство, — именно с таким ощущением читаешь страницы повести «Деревня Бердяйка», где деревенские плотники ставят дом.

Белов знает деревенскую жизнь не понаслышке — он плоть от плоти ее. Вот почему люди, населяющие его рассказы, — это живые люди, подлинно народные характеры. Это его соплеменники, и Василий Белов считает своим сыновним долгом быть их «ходоком» в литературе, рассказать всю правду о них. Он вводит нас в поэтический, хотя и очень непростой, трудный мир современной крестьянской жизни.

Поэзия и доброта рассказов Василия Белова — это поэзия и доброта истинно народных характеров, которые он умеет воплотить во всем их красочном колорите.

На прозе Белова явственно лежит печать духовных залогов народной жизни. Вот почему повести и рассказы Белова, на мой взгляд, принципиальное явление в нашей прозе. Не иссякает, не может прерваться животворная традиция русской словесности, связанная с именами Некрасова и Глеба Успенского, Бунина и Пришвина, Твардовского и Залыгина, Тендрякова и Яшина, Абрамова и Дороша. В последние годы в литературу нашу пришли писатели, достойно продолжающие эту традицию гражданской народности. Писатели, которые спорят не только с равнодушием к миру народной жизни, но и со спекулятивно показным отношением к ней. Ибо не в эстетском любовании экзотикой русской деревни — истинная народность литературы.

Все это — псевдонародность. За ней нет ни глубокого знания современной народной жизни, ни внутренней заинтересованности ее судьбой.

Подлинное народолюбие извека было сопряжено в русской литературе с гражданским отношением к жизни народа, с готовностью на борьбу за счастье его. Преданность писателя родной земле, его сыновняя любовь к ней вмещает боль, тревогу, жажду битвы, стремление видеть родину счастливой.

Так с новой остротой решается сегодня проблема народности — коренная проблема нашей литературы. И когда пойдет на уроке литературы речь об этой проблеме, неправильно игнорировать те дискуссии, которые сегодня вокруг этой проблемы идут, как неправильно, с другой стороны, представлять эти разноречия лишь сегодня возникающими, исключать их из глубинных процессов развития отечественной литературы.

В современной нашей прозе и поэзии, как это ни странно на первый взгляд, ощутимы подспудно отзвуки споров, которые шли еще столетие назад.

Изменились коренные условия нашей жизни, качественно изменилась вся атмосфера в литературе, и, конечно же, не назовешь славянофилами современных певцов родников и сарафанов; однако многие из предостережений Белинского и Чернышевского в адрес «мистических народолюбцев» остаются в силе и по сей день.

И сегодня еще порой дает себя знать крайне узкое, асоциальное понимание народности, низводящее ее до воспевания березок, родников и прочих чисто внешних атрибутов сентиментального народолюбия. За этим стоит порой наивное противопоставление деревни городу, трудовых начал интеллигентности.

Бывает и так, что эта ограниченно понимаемая народность претендует даже на исключительное положение, на своего рода монополию говорить от имени России, от имени народа, подвергая дискриминации все то, что с точки зрения этой самозванной монополии — не народ.

Надо ли опровергать подобное понимание народности, начисто игнорирующее коренные социальные изменения в нашей стране, в результате которых само понятие «народ» качественно изменилось, наполнилось новым содержанием и никак не сводится к крестьянству, да и крестьянство-то наше стало иным.

Кстати, этот процесс ломки социального и бытового укладов старой деревни, процесс противоречивый и трудный, сопряженный с экономическими и духовными издержками, вызвал в литературе еще одну своеобразную реакцию: сентиментально-романтический взгляд на крестьянскую жизнь. Истоки его самые благородные: ревностное отношение к отчей, деревенской земле, опасение, как бы не оборвались в ходе социальных и технических катаклизмов извечные духовные связи человека с землей.

Вопрос, имеющий принципиальное значение для последующего развития нашей культуры и цивилизации, для формирования духовного фундамента коммунистического общества. Этот вопрос ставит сама жизнь. Важно найти на него точный ответ. Ответ этот не может быть сентиментально-романтическим. Вот почему невозможно принять эстетизацию старины ради старины, идеализацию патриархальных форм крестьянской жизни, сентиментальные вздохи вокруг сарафанов и кокошников. И как важно учителю уметь самому и учить юных читателей соотносить явления прозы и поэзии с процессами жизни действительной, вырабатывать у них социальный и конкретно-исторический подход к литературе, с тем чтобы они могли поверять литературу жизнью, видеть за литературой жизнь. Важно опираться на свидетельства жизни и на те художественные документы действительности, которые оставила нам великая литература прошлого.

Не уйдешь от трезвого и неопровержимого факта, что патриархальный уклад быта крестьянской жизни складывался еще в пору натурального хозяйства и исторически принадлежал своему времени, что сама двойственность крестьянской природы (с одной стороны, крестьянин-труженик, а с другой — собственник) обусловливала не только красоту нравственных, духовных начал, но и идиотизм деревенской жизни, формировала разные характеры, в том числе и подобные тем, которые запечатлены в рассказе «Дома» А. Макарова.

И если уходят в небытие изуверство, жадность и деревенская дикость, трезво описанные еще Г. Успенским, Чеховым и Буниным, если сегодня на моей родной Вологодчине девушки носят не кокошники и сарафаны, а нейлоновые кофточки и современные прически, если строят там не церкви, а новые, светлые школы, если по вечерам идут не на гулянья, не на игрища, а в кино или клуб, — нечего по этому горевать.

Другая сторона вопроса — в том, что устранение противоположности между городом и деревней ни в коей мере не означает уничтожения духовной красоты деревни, прелести русской природы, перерыва нравственно обусловленных трудом на земле традиций сельщины. Новая культура, новый быт и новая жизнь деревни должны строиться на естественном многовековом фундаменте трудовых, демократических, народных традиций.

Не может не тревожить бездушность, с которой мы относимся порой к тому, что извека считалось корневой системой всей нашей духовной культуры, — к историческим, исконным традициям народной красоты. Тревожит равнодушие, с которым сталкиваешься порой у молодежи к тому, что свято: к поэзии и красоте родного края, его истории, его преданиям, его прошлому, а следовательно, и будущему.

Тревога эта в нашей литературе законна и оправданна; неоправданно, когда она оборачивается наивно-сентиментальной идеализацией старины. С подобным консервативным взглядом на деревню в свое время спорил еще Чернышевский. Уже в ту пору он явственно видел опасность приукрашивания уклада жизни старой русской деревни, ее противоречивого, во многом заскорузлого, жестокого быта, далеко не идеальных нравов, далеких от совершенства характеров. Он не принимал литературу, которая, по ироническому определению Чернышевского, идеализировала народный быт, изображала простолюдинов «такими благородными, возвышенными, добродетельными, кроткими и умными, терпеливыми и энергическими, что оставалось только умиляться над описаниями их интересных достоинств и проливать нежные слезы о неприятностях, которым подвергались иногда такие милые существа, и подвергались всегда без всякой вины или даже причины в самих себе».

Для верного понимания противоречий развития современной прозы и критики целесообразно, с точки зрения методики и методологии, опираться на факты действительности, на художественные свидетельства классиков, равно как и на те идейные богатства, которые заключает в себе наша демократическая критика.

Будучи выразителем интересов крестьянства, народа, заступницей за «оскорбленных и униженных», наша демократическая критика тем не менее всегда предостерегала литературу, в особенности народническую, демократическую литературу от опасности идеализации народной жизни.

Искуса идеализации народного быта не избежали и иные современные прозаики, и в частности В. Белов. Настораживают нотки сентиментальной полемичности в некоторых его ранних рассказах, проявившейся в элементах эстетизации, в подчеркнутом любовании патриархальным колоритом русской деревни, в затушевывании ее теневых сторон. Это могло обернуться тем, что составляет слабость чудесной лирической прозы Солоухина: вялостью гражданской позиции, некоей асоциальностью, отчужденностью от тех жизненно важных и трудных социальных проблем, над решением которых бьется сегодня в деревне народ.

Это очень ослабило бы талантливую прозу Белова, ибо народное чувство в русской и советской литературе всегда было активно, революционно.

Однако наиболее яркие произведения В. Белова, прежде всего рассказ «За тремя волоками», «Плотницкие рассказы» и повесть «Привычное дело», убеждают нас, что тенденция развития его творчества — в движении к прозе трезво социальной, художественными средствами исследующей современную народную жизнь.

Повесть «Привычное дело» — одно из самых значительных, на мой взгляд, явлений в «деревенской» литературе последних лет.

С удивительной бережностью, уважительностью к человеку написана эта повесть. С затаенной любовью, с мягким и добрым юмором начинает писатель неспешное свое повествование о жизни Ивана Африкановича и его многолюдной семьи. Писатель намеренно отклоняется от событийной фабулы, для него важно воссоздать в подробностях широкое и покойное течение крестьянской жизни, и потому для него нет мелочей. Его бытописание подробно и основательно, у него отменная художническая и языковая память, полное знание крестьянского быта и крестьянских характеров — все это помогает Белову передавать жизнь в осязаемой, почти физической достоверности.

Однако достоверность бытоописания для него не самоцель, она подчинена главному: выявлению духовного смысла жизни, им описываемой.

Не часто встретишь в литературе народные характеры, которые равны были бы Ивану Африкановичу и его жене Катерине по глубине и масштабам человеческой духовности.

В известном смысле эта повесть — открытый, поэтический апофеоз человеческой любви, которая навек связала Ивана Африкановича и Катерину, родившую ему девятерых детей; чувство Ивана Африкановича к своей жене воплощено В. Беловым с драматической силой, с какой-то нежной, одухотворенной чистотой. Венчает повесть поистине классическая картина неутешности горя Ивана Африкановича, прощающегося со своей женой.

«Ты уж, Катерина, не обижайся... Не бывал, не проведывал тебя, то это, то другое. Вот рябинки тебе принес. Ты, бывало любила осенями рябину-то рвать. Как без тебя живу? Так и живу, стал, видно, привыкать... Я ведь, Катя, и не пью теперича совсем почти, постарел, да и неохота. Ты, бывало, ругала меня... Ребята все живы, здоровы. Катюшу к Тане да к Митьке отправили, Антошка в строительном — уж скоро на свои ноги станет... Ну, а Мишку с Васяткой отдал в детдом, уж ты меня не ругай... Да. Вот, девка, вишь как все обернулось-то... Я ведь дурак был, худо я тебя берег, знаешь сама... Вот один теперь... Как по огню ступаю, по тебе хожу, прости. Худо нам без тебя, вздоху нет, Катя. Уж так худо, — думал — за тобой следом... А вот оклемался... А твой голос помню... И всю тебя, Катерина, так помню, что... Ты, Катя, где есть-то? Милая, светлая моя... что... Катя, мне-то... Мне-то чего... Ну... что теперича... вон рябину тебе принес... Катя, голубушка...»

Иван Африканович весь задрожал. И никто не видел, как горе пластало его на похолодевшей, еще не обросшей травой земле, — никто этого не видел».

Писатель стремится раскрыть истоки духовной красоты таких характеров, как Иван Африканович и Катерина, вобравших в себя чистоту природы и труда.

Поэзия природы, поэзия крестьянского труда, пронизывающие повесть, — естественное состояние души Ивана Африкановича. Вслушайтесь в те мысленные беседы, которые ведет Иван Африканович наедине с собой. Вчитайтесь хотя бы в главку «Утро Ивана Африкановича», как он идет по утреннему морозцу на работу.

Вот он постоял с минуту у гумна, полюбовался восходом: «Восходит — каждый день восходит, так все время, не остановить, не осилить...»

Вот он увидел у гуменной стены на снегу неподвижного воробья: «Жив ли ты, парень? — спросил Иван Африканович. — Вроде замерз начисто». Он взял воробья на теплую ладонь, дыхнул, потом положил под фуфайку: «Сиди, инвалид. Отогревайся в даровом тепле, а там видно будет...»

Ворона каркнула на высоком стожаре, Иван Африканович поглядел наверх: «Чего, дура, орешь? Орать нечего зря». Невдалеке, не стесняясь человека, мышковала спозаранку лисица, — Иван Африканович полюбовался лисой. И дальше пошел по студеным от наста родимым полям. «Ноги сами несли его, и он перестал ощущать себя, слился со снегом и солнцем, с глубоким, безнадежно далеким небом, со всеми запахами и звуками предвечной весны.

Все было студено, солнечно, широко. Деревни вдали тихо дымили трубами, пели петухи, урчали тетерева, мерцали белые, скованные морозцем снега. Иван Африканович шел и шел по певучему насту, и время остановилось для него. Он ничего не думал, точь-в-точь, как тот, кто лежал в люльке и улыбался, для которого еще не существовала разница между сном и не сном.

И для обоих сейчас не было ни конца, ни начала».

Я намеренно в таком обилии цитирую повесть В. Белова: слово Белова, язык его прозы, как я уже писал ранее, самоценен, он лучше всего помогает проникнуть в сокровенный смысл повести.

Повесть «Привычное дело» драматична и даже жестока. Она высекает из сердца боль.

Ведь, чем выше изображенные в ней характеры, чем беззаветнее они в жизни, в любви, в труде, тем резче, пронзительнее контрастное несовершенство и неустроенность их повседневной жизни, изображенной в повести без всяких прикрас.

Повесть имеет подзаголовок: «Из прошлого одной семьи...». Сегодня сказана правда об этом трудном прошлом, когда крестьянин порой не имел права даже накосить сена для своей коровы. А что значили эти ограничения для жизни такого вот Ивана Африкановича, для его души?!

Одна из самых трагедийных глав повести — «Рогулина жизнь», — поэтическая, горькая новелла о короткой коровьей судьбе, как росла Рогуля на дворе у Ивана Африкановича с того момента, как ее облизала мать и теплые человеческие руки очистили ноздри новорожденной, вызывая первое дыхание, бережно обтерли соломой ее плоское тельце и подхватили, чтобы унести в избу, как много позже те же человеческие руки привязали ее к столбу. «Она в ноздри, не открывая рта, тихо мыркнула, доверчиво поглядела на улыбающегося Мишку. Сильный глухой удар в лоб, прямо в белую звездочку, оглушил ее. Она качнулась и упала на колени, в глазах завертелся белый от снега проем ворот. Второй, еще более сильный удар свалил ее на солому, и Рогуля выдавила из себя стон. Мишка взял из паза нож и не спеша полоснул по мягкому Рогулиному горлу...» .

С судьбой Рогули, с заботой о стожке сена для нее, который по ночам, отработав полный колхозный день, выкосил на пропадающих покосах Иван Африканович, связана судьба и жизнь героев повести. Нехитрая история о том, как обнаружили на сеновале это незаконное сено и конфисковали его, как грозились судить Ивана Африкановича и что из этого вышло, легла сюжетной канвой повести. Несправедливость, учиненная над Иваном Африкановичем, непоправимая беда, обрушившаяся на семью, толкнули его на отчаянную попытку, противоречащую всему существу: порвать многовековую пуповину, связывающую его с землей и уехать вслед за шурином своим на заработки в далекий Мурманск.

Велика была расплата за это вынужденное бегство: могучая власть земли вернула его обратно, и первая весть, которую он услышал, была о смерти Катерины. «Он хрястнулся на траву, зажал руками голову, перекатился в придорожную канаву. Кулаком бухал в луговину, грыз землю... И пустой мешок белел долго на пыльной дороге».

Драматична и печальна эта повесть. Но, несмотря на печаль, она светла — прежде всего, народными крестьянскими характерами, выписанными художником любовно, зримо, крупно. Характерами, убеждающими нас в том, что и сегодня крестьянин носит в сердце неизбывную любовь к земле, к светлому труду на ней.

Есть еще и одна тайная мысль в этой повести, которая, к сожалению, не выявлена с той отчетливостью, с какой хотелось бы. Мысль эта звучит уже в самом названии повести, подчеркнуто бытовом, однако исполненном грустного, иронического смысла: «Привычное дело».

«Привычное дело» — такова любимая поговорка Ивана Африкановича в ответ на все трудности и перипетии жизни.

И когда, к примеру, шурин агитирует героя уехать с ним в город, где, по мнению Африканыча, «не греет, не тешит», когда тот азартно спрашивает его: «Тут тебе греет, тешит?», — Иван Африканович согласно отвечает ему:

— Тут, Митя, тоже не греет. Дело привычное.

Не надо думать, будто автор, отдав сердце герою, принимает его полностью. Он не принимает созерцательной пассивности, гражданской неразвитости, покладистой покорности перед обстоятельствами жизни, которые есть в Иване Африкановиче. Любимая поговорка Ивана Африкановича, за которой — привычная крестьянская пассивность, больно ранит Белова. Повесть «Привычное дело» написана с затаенной мыслью разбудить гражданское самосознание Ивана Африкановича, сделать его осознанно активным в борьбе за общественное и личное благополучие свое. Помните исполненные символического смысла слова Белова о том, что для Ивана Африкановича еще как бы не существует разницы «между сном и не сном».

Я вижу общественное, гражданское значение современной прозы о деревне именно в этом. Она не только восстанавливает в правах глубоко уважительное отношение к труду земледельца, но будит общественное самосознание в людях труда, вырабатывает чувство нравственного и гражданского достоинства, зовет к активности в борьбе за лучшее будущее родной земли.

Современная деревенская проза исследует нашу жизнь в реальных противоречиях ее развития и во всей реальной правде ее исторического бытия. Важно только, чтобы она сохраняла историзм, исследовала жизнь в революционном развитии, видела ведущие тенденции ее движения вперед.


4

Ушли в прошлое тягостные обстоятельства колхозной жизни, и не проблема стожка сена, не вопрос о том, как прокормить семью, является сегодня вопросом жизни для Ивана Африкановича.

Какой нерв гражданского, общественного, человеческого сознания трогает, тревожит проза В. Белова, в чем ее острая необходимость, непреходящий смысл?

В конечном счете — в постановке того тревожного вопроса, которым, помните, обрывается лирическое признание В. Белова в верности любви его к родным, сельским краям: «Тихая моя родина, ты все так же не даешь мне стареть и врачуешь душу своей зеленой тишиной! Но будет ли предел тишине?..»

Он вслушивается в сосновый шум, в шелест берез и вздрагивает, когда в этот зеленый шум вплетается непонятный нарастающий свист, заполняющий весь этот тихий зеленый мир. Он смотрит в небо, но серебряное туловище реактивного самолета уже исчезает за горизонтом.

«Как мне понять, что это. Или мои слезы, а может быть, выпала в полдень скупая соленая роса?»

В рассказах В. Белова (и не только его) обостренно звучит тревожная мысль: а вдруг «отмашет время еще какие-то полстолетия, и березы понадобятся одним лишь песням?..»

Белов с пристрастием спрашивает себя: «Может быть, так оно и надо? Исчезают деревни, взамен рождаются веселые, шумные города...»

Но если он и соглашается с тем, что «так оно и надо», — так разве лишь разумом. Сердцем он чувствует иное — и на губах его слезы, а не выпавшая в полдень скупая соленая роса.

В этом вопросе — современное звучание прозы В. Белова, других «деревенщиков», даже если она посвящена и вчерашнему дню деревни. Это вопрос о судьбе красоты природы и сельщины, ее традиционного духовного уклада в современный век. Вопрос, имеющий немаловажное значение для последующего развития нашей культуры и цивилизации, для формирования духовного фундамента коммунистического общества. Этот вопрос ставит сама жизнь в современную эпоху, эпоху бурных социальных и научно-технических преобразований.

Нельзя недооценивать всей важности подлинно гуманистической постановки этого вопроса, вопроса о ценностях природы, труда и преобразования земли, о поэзии и красоте природного мира в наш век. Это наше, социалистическое, коммунистическое право, забота и обязанность — думать о том, какой оставим мы землю потомкам, последующим поколениям. Но столь же важно не только поставить — найти верный и точный, с максимальным приближением к исторической истине ответ на этот вопрос.

Наша, так называемая деревенская, проза, ее лирическая «ветвь», в известном смысле слова — эмоциональная реакция на тот гигантский общественный сдвиг, который именуется научно-технической революцией.

Тема «человек и природа», «человек и земля», тема «природного», «цельного» человека, тема малой и через нее — большой Родины — вечные темы в литературе. Однако в современной прозе и публицистике эти темы звучат с особой пронзительностью, а порой — и полемической заостренностью. Иван Африканович у В. Белова — это именно «природный» человек, воплощающий те общечеловеческие ценности нравственности, которые вырабатывались народом на протяжении тысячелетнего труда на земле. Едва ли не главное отношение, в которое Африканыч поставлен писателем, это именно «человек и природа». Помните этот мотив полного слияния героя повести со снегом и солнцем, с глубоким, «безнадежно далеким небом, со всеми запахами и звуками предвечной весны». Социальные связи с миром у Ивана Африкановича едва намечены, позиция его здесь, как уже подчеркивалось выше, по преимуществу, не активная, но страдательная. Ради максимально четкого воплощения художественной идеи В. Белов пошел на определенное насилие над истиной. В «Вологодской свадьбе» А. Яшина был намечен характер, в чем-то предвосхищавший Ивана Африкановича. Это родственник и дружка невесты, вологодский колхозник Григорий Кириллович: «бывалый человек, с неуемным озорным характером, прошедший во время войны многие страны Западной Европы как освободитель и победитель, он сохранил в памяти бесчисленное количество присловий и прибауток из старинного дружкиного багажа и не пренебрегал ими».

Багаж народных присловий и прибауток у Ивана Африкановича (как и других героев В. Белова) не меньший, а вот то немаловажное обстоятельство, что герой «Привычного дела» также прошел во время войны многие страны Европы «как освободитель и победитель», что не могло не наложить на весь его внутренний мир свою резкую печать, не замечено и не отмечено в повести. И причина тому, думается, в полемичности внутреннего авторского замысла, состоявшего прежде всего в том, чтобы утвердить те ценности крестьянского характера, которые формировались столетиями, тысячелетиями общения с природой, земледельческим трудом. Ветры века, высекающие в сердце прозаика столь резкую тревогу за судьбу этого характера, связаны в конечном счете с гигантским ускорением научно-технического прогресса, который в деревне, в особенности в условиях коллективизации, дает свои плоды.

Когда «Привычное дело» только появилось на свет, критики (и автор этих строк в том числе) большее внимание обращали на верхний срез повествования, связанный с экономикой деревни, трудным экономическим положением северного крестьянства в сороковые и пятидесятые годы. Но с отдалением во времени творчество В. Белова («За тремя волоками», «Плотницкие рассказы», «Вологодские бухтины»), и не только его («Последний срок» В. Распутина, некоторые повести В. Лихоносова), все с возрастающей резкостью обнажает свой глубинный идейно-художественный пафос. Суть его — судьба деревни в середине ХХ века, в условиях глубочайших социальных и научно-технических изменений. И более широко: соотношение природы как человеческого богатства и, говоря горьковскими словами, «второй природы», то есть социально-технической среды, созданной самим же человеком во имя блага его.

Постановка этого круга вопросов нашей литературой закономерна и своевременна. Все возрастающее ускорение процессов научно-технической революции и связанные с этим урбанизация жизни, интенсификация труда и, в частности, индустриализация земледелия исторически неизбежны. Отсюда — резкое сокращение земледельческого населения, коренное изменение всего облика, уклада сельщины.

В этом суть и экономической политики партии в деревне, со всей ясностью сформулированной еще на мартовском Пленуме ЦК КПСС в 1965 году и получившей свое дальнейшее развитие на XXIV и XXV съездах партии. Резервы научно-технической революции партия сочетает с огромными возможностями социалистического земледелия. Это уже дало, как известно, немалые экономические и социальные результаты.

Индустриальный, экономический, исторический прогресс нашего общества, а следовательно, и деревни с особой остротой ставит перед ней сегодня проблемы культуры и нравственности. Не только о хлебе насущном заботится ныне крестьянин, но все в большей степени и о хлебе для души. Забота об этом, как и забота о родной природе, о ее лесах и лугах, забота о том, чтобы и в условиях научно-технической революции сохранить нашу землю для будущих поколений, чтобы березы в будущем были так же нужны людям, как и песня, — дело святое, гражданское, дело партийной и государственной важности.

Сложен комплекс проблем, которые ставят перед деревенской прозой социальные, научно-технические и психологические изменения, с предельным ускорением совершающиеся в современной колхозной деревне! Готова ли литература наша — не только документальная, очерковая, но и художественная — к осмыслению этого круга проблем во всей их реальности и остроте? И самое главное: достаточно ли высок уровень ее социально-философского мышления для правильного, исторически истинного решения их?

Об этом говорили в диалоге «Неизбежность гармонии» на страницах «Литературной газеты» (1 января 1973 года) Чингиз Айтматов и Леонид Новиченко.

Л. Новиченко, подчеркнув, что зарубежные ученые, философы, публицисты встревожены опасностями, встающими перед природой и человечеством в связи с бурным ростом индустриальных сил, которые в странах капитала не регулируются, напомнил известные слова К. Маркса: «...Культура, — если она развивается стихийно, а не направляется сознательно... оставляет после себя пустыню...»

Отметив, что наша страна, страна социализма, в ином положении, поскольку у нас иные, плановые принципы хозяйствования, цели которого определяются не эгоистическим частным интересом, а благом всего общества, Л. Новиченко сказал в этом диалоге: «Однако, мне кажется, не надо преуменьшать тех объективных трудностей и опасностей, которые могут возникнуть и в нашей стране, если мы не уделим надлежащего внимания средствам дальновидного общественного и государственного контроля над всеми проявлениями научно-технического прогресса и урбанизации...»

Чингиз Айтматов поддержал эту мысль Л. Новиченко и согласился с критиком в том, что повесть «Белый пароход» сочетала в себе как раз нравственные вопросы современности с проблемой отношения человека к природе.

«...Надо, как ни парадоксально это звучит, научиться пользоваться преимуществами нашей общественной системы, — сказал Ч. Айтматов. — Мне кажется, что литература должна поднять свой голос не только вообще в защиту природы, но проявлять особую заботу о том морально-психологическом комплексе человеческой души, который связан с восприятием природы».

«...Литература, как и вся система нашего общественного воспитания, — вторит прозаику критик, — обязана способствовать тому, чтобы в отношении к природе быстрее преодолевались проявления потребительской, близоруко-прагматической психологии, вред от которой увеличивается по мере роста технической вооруженности современного человека. На смену этой психологии придет — а в нашем обществе уже приходит — новое отношение к природному миру, отношение не только подлинно хозяйское, но и дружеское, полное умной заботы о живой природе как общественном богатстве, которое надо не только сохранить, но и умножить».

И вместе с тем авторы диалога «Неизбежность гармонии» резко подчеркивают новое качество отношения к природе, определяемое нашим общим революционно-преобразовательным отношением к жизни, необходимость «синтеза, сочетающего и активно-творческое отношение к природному миру, и «старую» способность наслаждаться его поэзией, его вечной красотой, если хотите, быть добрым, отзывчивым его созерцателем».

Разрыв этого диалектического единства, преувеличение одной из его сторон за счет другой приводит к нарушению гармонии человека и природы, оборачивается либо голым, прагматическим технократизмом, либо сентиментально-романтическим консерватизмом, проявляющим себя в отрицании социального и научно-технического прогресса в принципе. Между тем, справедливо говорили участники диалога, преобразующая роль человека, революционное и вместе с тем подлинно хозяйское отношение человека к окружающей среде — фактор наиглавнейший, ибо человек по природе своей не может быть только созерцателем природы, но — в этом суть, смысл человеческого бытия — ее преобразователем. Непонимание этого и проявляется в тоске по «нетронутой природе», по старинным, патриархальным формам сельской жизни.

Поставив нравственные искания современной литературы (не только деревенской, ибо, скажем, прозу Ю. Казакова, Г. Семенова, да и В. Лихоносова впрямую к ней не отнесешь) в этот социально-философский контекст эпохи, мы глубже и полнее их поймем. Об этом выразительно сказал в дискуссии «Современная деревня и литература» Федор Абрамов, подчеркнув социальный аспект той же самой проблемы: «Столь пристального внимания именно к нравственным истокам характера человека деревни литература еще не знала. И объясняется это особенностями переживаемого нами момента, вполне сопоставимого по своим масштабам с периодом коллективизации. Сегодня речь идет об изменении всего облика крестьянской России, с которой прочно связаны наши духовные, этические, эстетические ценности. Старая деревня, с ее домами-хороминами, северными дворцами, что поражают воображение каждого человека, уходит навсегда. Круто меняется и сам крестьянин — тот крестьянин, который победил, пойдя за партией большевиков и рабочим классом, в гражданской войне, тот крестьянин, который вынес основное бремя войны Отечественной, тот крестьянин, чьим трудом была восстановлена страна после войны.

Уходят эти вот люди, эта вот деревня, и естественно, что писатель сегодня всматривается: а что же уходит, как все это было? И этот интерес нельзя объяснить простым пристрастием к патриархальной старине, — исследуются проблемы нашего национального развития, наших исторических судеб» («Вопросы литературы», № 1971, № 8).

Как сказано в журнальном отчете об этом обсуждении, «в ярком, взволнованном выступлении Ф. Абрамова были высказаны некоторые мысли, ставшие потом предметом дискуссии». В частности, И. Винниченко, полемически отвечая Ф. Абрамову, говорил: «...Без разумения прошлого не постичь в полной мере настоящего. Беда, однако, состоит в том, что авторы многих произведений современной прозы, обращаясь к прошлому, и рассматривают его с позиций прошлого, не желая замечать тех значительных процессов, что происходят в сегодняшней колхозной жизни. Несомненно, что наше крестьянство за свою долгую и трудную историю выработало в своей среде непреходящие духовные ценности. Но ведь эти ценности важны не сами по себе, а с точки зрения нашего движения вперед. Вот об этом и надо писать, а не вздыхать без конца по поводу того, что старая деревня безвозвратно уходит в прошлое. Тем более что и само колхозное крестьянство отнюдь не вздыхает по уходящему старому, а безмерно радуется всему новому, прогрессивному, что пришло и преобразило всю его жизнь».

Вот какие страсти кипят среди писателей, посвятивших себя теме деревни! Критика обязана выработать свой точный социально-философский взгляд на эти процессы. Она призвана осмыслить во всей глубине и противоречивости, во всем реальном значении те изменения, которые переживает сегодня деревня, равно как и те отзвуки, которые дает этот переворот в современной литературе.

Право — и обязанность! — литературы — понять, осмыслить, запечатлеть на полотне и то, что уходит, и то, что нарождается. Но здесь важна позиция писателя! Будет ли она не только объемной, но и попутной историческому развитию, стремлениям и чаяниям крестьянина, всего советского народа, или же, как говорил В. И. Ленин, сентиментально-романтической? В первом случае литература даст реальную истинную картину исторических судеб нашей деревни в ее развитии, правдиво, трезво воссоздаст деревню старую, уходящую, при этом бережно отнесется к ее подлинным, гуманистическим ценностям и вместе с тем откроет новые типические характеры и обстоятельства, выражающие жизнь в динамике ее развития. Во второй — картина жизни будет смещена, искажена, сдвинута в прошлое, представлена в явно идеализированном, идиллическом, сентиментально-романтическом свете.

Выработка точной писательской позиции здесь происходит в борьбе и полемике с обеими крайностями — с односторонним, плоскостным, нигилистическим отношением к духовным богатствам природы и сельщины, к ценностям трудовой крестьянской жизни, отношением, игнорирующим ленинский взгляд на крестьянство, в котором Ленин видел не только собственника, но и труженика, а также и с метафизическим, иллюзорным и плоскостным, «пейзанским» взглядом на жизнь деревни, идеализирующим патриархальные формы ее прежнего бытия, абстрагирующимся от социальных, классовых противоречий крестьянства, от современной нови деревни.

Обе эти крайности противоречат не только ленинским принципам отношения к крестьянству, но и коренным традициям русской и советской литературы.


Загрузка...