Спор этот, выявивший две крайние точки зрения и четко обозначивший проблему, начался не сегодня.
Начало ему положила, пожалуй, известная статья В. Солоухина «Диалог», опубликованная в «Литературной газете» еще 3 декабря 1964 года. Ему отвечали в статьях «Продолжим диалог» и «О хороводах и дне нынешнем» Б. Можаев и А. Борщаговский («Литературная газета» от 24 декабря 1964 года).
В своей статье В. Солоухин вел диалог с воображаемым собеседником.
«Не так давно в разговоре с одним моим товарищем я высказал мысль, что духовный уровень нашей деревни поднялся на неизмеримую высоту, — начинает В. Солоухин свой «Диалог». — Я сказал об этом и не ожидал никакого возражения. Но возражение последовало, последовал вопрос, что понимать под «неизмеримой высотой духовной жизни деревни».
«— То есть, как это что? — удивился будто бы В. Солоухин. — Это настолько элементарно, что, право, не стоит и говорить. В каждом доме радио, в каждом доме радиола. В некоторых домах телевизоры, много газет, клубы, велосипеды, комбайны, тракторы, рейсовый самолет садится в шести километрах от села.
— Наверное, мы говорим о разных вещах, — возразил ему воображаемый собеседник. — Очень часто ставят знак равенства между техническим прогрессом и духовной культурой. Но это разные вещи...»
Тогда автор попросил своего собеседника «сформулировать, как он понимает проблему нашего разговора.
— Охотно, — ответил тот. — Под духовной жизнью я понимаю красоту, которой окружает себя человек, проникновенное понимание этой красоты, глубокую радость от ее понимания. Пуще же всего — активное участие в создании красоты. Именно не только восприятие, но и соучастие, а может быть, даже чистое творчество.
— Ну и что же?
— Не спешите, я не договорил до конца. Посмотрим теперь, как подходят под мое определение выставленные вами духовные категории. Ну, велосипеды с автомобилями, пожалуй, отпадают сами собой. Газета все-таки тоже не эстетическая категория. Сказать ли вам, что радио, телевизор и радиола — это еще не вся духовная культура?» Столь же сдержанное отношение собеседник В. Солоухина проявил и к кино, которое, на его взгляд, «рассчитано лишь на воспринимательскую функцию зрителя».
То же самое можно сказать и о книге: она, по этой логике, рассчитана лишь «на воспринимательскую функцию» читателя.
В чем же должна проявляться тогда «активная духовная жизнь» народа? На взгляд собеседника В. Солоухина, только в одном: в «активном участии в создании красоты».
«Кто создал замечательные, поражающие весь мир красотой многоголосые русские песни? Народ. Простые труженики, о духовной жизни которых мы сейчас говорим. Они пели всякий раз, когда собирались вместе на посиделках, на сговорах, на свадьбах, по дороге на сенокос, в праздники за столом, на улицах, водя хороводы. Пели пряхи, ямщики, матери над колыбелями, рыбаки на веслах, бурлаки. Короче говоря, пели все. Мало того, что пели, — сочиняли. Я считаю, что в этом заключается элемент активной духовной жизни деревенского человека. Он окружал себя красотой, сам ее создавал, сам ею активно пользовался.
И вот, вместо того чтобы создавать и соучаствовать, то есть в нашем случае артистически петь и наслаждаться пением, все сидят и слушают патефон с заигранными пластинками. Разве это не подмена активной духовной жизни?..»
«Итак, песня, одежда, нарядная национальная одежда, уникальная вышивка, уникальные кружева, русская сказка, фольклор и, наконец, обряд», обряд свадебный или, к примеру, хоровод — так представляет писатель решение поставленной им проблемы духовных ценностей, активной духовной жизни для современной деревни.
На первый взгляд программа во многом притягательная. Худо ли: деревня, в которой все пляшут и поют, водят хороводы в национальных одеждах на зеленом лугу, а по вечерам рассказывают сказки, занимаются резьбой по дереву, плетут кружева... Все остальное — и прежде всего труд на тех самых комбайнах, тракторах и автомобилях, которые, по мнению собеседника В. Солоухина, не имеют отношения к «духовной культуре», хозяйствование на земле, книги, газеты, кино, — выводится за пределы «активной духовной жизни» жителя деревни.
Из всего контекста статьи следует, что именно так жила русская деревня в прошлом.
Чтобы внести в это представление некоторый корректив и приблизить его к реальной исторической действительности, обратимся к Герцену, которому не откажешь ни в знании, ни в сочувствии миру русской деревни. Его творчество во многом — страстное признание в любви к русскому крестьянину, в котором он видел главное действующее лицо истории. Вот что писал он о прославленных русских народных песнях: «Русский крестьянин только песнями и облегчал свои страдания. Он постоянно поет: и когда работает, и когда правит лошадьми, и когда отдыхает на пороге избы. Отличает его песни от песен других славян, и даже малороссов, глубокая грусть. Слова их — жалоба, теряющаяся в равнинах, таких же беспредельных, как его горе, в хмурых еловых лесах, в бесконечных степях, не встречая дружеского отклика. Эта грусть — не страстный порыв к чему-то идеальному, в ней нет ничего романтического, ничего похожего на болезненные монашеские грезы, подобно немецким песням, — это скорбь сломленной роком личности, это упрек судьбе, «судьбе-мачехе, горькой долюшке», это подавляемое желание, не смеющее заявить о себе иным образом, это песня женщины, угнетаемой мужем, и мужа, угнетаемого своим отцом, деревенским старостой, наконец — всех угнетаемых помещиком или царем; это глубокая любовь, страстная, несчастливая, но земная и реальная...
В печали или буйном веселье, в рабстве или анархии русский жил всю жизнь, как бродяга, без очага и крова, или был поглощен общиной; терялся в семье или ходил свободный среди лесов с ножом за поясом. В обоих случаях песня выражала ту же жалобу, то же разочарование: в ней глухо звучал голос, вещавший, что природным силам негде развернуться, что им не по себе в этой жизни, которую теснит общественный строй».
Я привел столь обширную выписку из работы А. И. Герцена «О развитии революционных идей в России» ради того, чтобы читатель воочию увидел два разных подхода к «поражающим весь мир красотой многоголосым русским песням»: этнографический и социальный.
Я был свидетелем, как эти два подхода столкнулись в пылком споре уже в наши дни, вскоре после выхода статьи В. Солоухина, когда встретились за одним столом писатели — по рождению вологодские, архангельские, владимирские. Дружное и вполне солидное застолье с пузатым в центре стола самоваром, заполненным сливянкой (хозяин только что вернулся из Болгарии), скоро превратилось то ли в диспут, то ли в сходку, то ли в комсомольское собрание. До конца дней своих буду помнить исполненную пафоса, страстную, как все, что бы он ни делал, ни писал, ни говорил, речь ныне покойного Александра Яковлевича Яшина. «Володимир Алексеевич! — заклинал он своего давнего друга и товарища (Солоухина). — Я прошу тебя: больше таких статей не пиши. Потому что за этим — неправда, не этого ждет сегодня деревня, не об этом печется, не к тому стремится, другого ей недостает!..»
В дневниках А. Яшина, по свидетельству вдовы поэта 3. К. Яшиной, сохранилась запись, относящаяся к той поре, чуть ли не дословно повторяющая эту его мысль, со свойственной ему прямотой высказанную В. Солоухину, которого он уважал и любил. В его архиве и до сих пор хранятся номера «Литературной газеты» со статьей В. Солоухина и ответом Б. Можаева и А. Борщаговского, испещренными его, яшинскими пометками. Пометки эти интересны и знаменательны.
Вспомним, когда завязалась эта дискуссия: декабрь 1964 года, канун мартовского Пленума ЦК КПСС 1965 года, когда экономическое положение деревни во многих областях страны было крайне трудным. Для А. Яшина с его социальным отношением к жизни была неприемлема в принципе чисто эстетическая позиция В. Солоухина, без меры озабоченного в ту переломную для деревни пору игрищами, хороводами, кружевами, причетами. В этом были близки А. Яшину и Б. Можаев, и А. Борщаговский, самым решительным образом оспорившие те представления о духовной жизни села, которые предлагал В. Солоухин.
«Видите, как все просто... Если вы научились понимать красоту или собирать старинную крестьянскую утварь, вы, стало быть, духовной жизнью обеспечены. А как же быть тогда с такими категориями, как нравственность, любовь, понятия о добре, о долге? — задавал вопрос Б. Можаев. — Я, разумеется, не против уникальных кружев или красивой национальной одежды. Но писать о духовной жизни народа, о его нравственном облике следует, не глядя на мир сквозь уникальные кружева, не умиляясь при виде патефона или громкоговорителя, а трезво взвешивая реальную действительность» (здесь и далее подчеркнуто А. Яшиным. — Ф. К.).
«Справедливо протестуя против тех, — пишет А. Борщаговский, — кто ставит «...знак равенства между техническим прогрессом и народной культурой», В. Солоухин несколькими абзацами ниже совершает не меньший грех, сводя духовную жизнь к понятию красоты, тем самым неосмотрительно и несерьезно обуживая область духовной жизни, духовного развития народа. Ему люб деревенский мир как некий обособленный, наивный, нетронутый, патриархальный мир остановившейся духовной жизни, а не трудная и прекрасная жизнь, развивающаяся в шаг со всей страной. А деревня ждет и жаждет другого: решения многих сложных хозяйственных проблем, вожделенного и ощутимого роста благосостояния, строительства дорог (а там, где вместо дорог — непролазная грязь, благословен будь жених, приехавший за невестой на самосвале, и не стоит, не следует смеяться над славным, находчивым пареньком), ждет магазинов, поражающих обилием продуктов, избытком умных книг, удобной, дешевой и вполне современной одеждой, ждет отличных фильмов... Непростительно игнорировать действительную жизнь народа!»
Я намеренно цитирую эту давнюю, казалось бы, дискуссию — она ярко и точно освещает весь последующий спор о судьбе сельщины, позиции Яшина в этом споре.
Подлинно высокое, благородное понимание темы Родины, России, отмеченное предельно душевной деликатностью и одновременно гражданственностью и социальностью, пронизывает все творчество Яшина — поэта и прозаика. Убежденнейший интернационалист и гуманист, он представляет себе любовь к Родине только как активное, действенное, горячее и участливое к людям чувство: «Спеши на выручку, других зови, — пусть не найдется душ глухих и жестких! Без этого к чему слова любви о родине, о речках, о березках?!..»
«Босиком по земле» — называлась одна из книг поэта. Его любовь и близость к родной русской северной природе диктовалась судьбой: «Я тутошний, из Блуднова, и это моя судьба» (стихотворение «Земной поклон»). Это было не холодное, чисто эстетическое, но опять-таки глубоко нравственное, одухотворенное человеческое чувство.
Как бесценный завет хранил А. Яшин шутливые слова Михаила Михайловича Пришвина, который во время одной из совместных прогулок с ним «подошел к толстой березе с поперечными черточками на коре, словно строчками стихов, разбитыми лесенкой, осмотрел ствол с одной, с другой стороны и сказал:
— Тут записей разных немало. Поэзии на целую книжку может хватить. Сколько разберете — все ваше».
Об этом рассказано А. Яшиным в цикле лирических миниатюр «Вместе с Пришвиным». «Пристальность, с какой вглядывался он в окружающий нас мир, в даль полей и лугов и в лесное многоэтажье, поражала меня, — пишет Яшин. — Пришвин видел и небо, и землю, всю глубину леса с его многонаселенностью, и все луговое многотравье, каждое зернышко в колоске, и каждую тычинку в соцветии, и никогда ни к чему живому не был равнодушен. Многие десятилетия он как одержимый бродил по земле-матушке от зари до зари то с ружьем, то с записной книжкой — то вскинув голову к небу, то не отрывая глаз от земли. Он дружил с природой, не заискивая, без низкопоклонства, дружил на равных началах, и природа ничего от него не прятала».
Яшин мечтал, чтобы так же дружили с природой все люди. На худой конец — хотя бы его городские дети. Его рассказ «Угощаю рябиной», написанный им в 1965 году, — глубоко личностное повествование о наивной попытке писателя «докричаться» до них, выросших в городе детей, да и до всех людей, «доказать им, что деревенское детство не только не хуже, а во многих отношениях даже лучше городского». Не рассказ, а своего рода лирическое размышление на тему, чрезвычайно близкую и важную для него и, кстати, во многом перекликающуюся с «Диалогом» В. Солоухина. Размышление о деревенской России и низкий писательский поклон ей.
Поклон и — вопрос. Вопрос, адресованный времени, детям и — самому себе.
«Дело в том, — повествует А. Яшин, — что я был и остаюсь деревенским, а дети мои городские и что тот огромный город, к жизни в котором я так и не привык, для них — любимая родина. И еще дело в том, что я не просто выходец из деревни, из хвойной глухомани, — а я есть сын крестьянина, они же понятия не имеют, что значит быть сыном крестьянина. Поди втолкуй им, что жизнь моя и поныне целиком зависит от того, как складывается жизнь моей родной деревни. Трудно моим землякам — и мне трудно. Хорошо у них идут дела — и мне легко живется и пишется».
Об этом же А. Яшин написал и свою «Вологодскую свадьбу».
А в «Угощаю рябиной» он рассказывает: «Всей кожей своей я чувствую и жду, когда освободится эта земля из-под снега, и мне не все равно, чем засеют ее в нынешнем году, и какой она даст урожай, и будут ли обеспечены на зиму коровы кормами, а люди хлебом. Не могу я не думать изо дня в день и о том, построен ли уже в моей деревне навес для машин или все еще они гниют и ржавеют под открытым небом, и когда же наконец будет поступать запчастей для них столько, сколько нужно, чтобы работа шла без перебоев, и о том, когда появятся первые проезжие дороги в моих родных местах, и когда сосновый сруб станет клубом, и о том, когда мои односельчане перестанут наконец глушить водку, а женщины горевать из-за этого.
А еще: сколько талантливых ребятишек растет сейчас в моей деревне, и все ли они выбьются в люди, заметит ли их вовремя кто-нибудь, и кем они станут?..»
Как видите, отношение Александра Яшина к родной северной деревне глубоко и активно социальное, оно объемлет все стороны реальной, а отнюдь не иллюзорной, мечтательной жизни колхозного села. Это отношение кровной, жизненной сопричастности, за которым — подлинная любовь к родной стороне и ее жителям, глубокое знание ее нужд и чаяний. Устами Яшина здесь говорили сами крестьяне вологодской деревни Блудново. По глубочайшему убеждению А. Яшина, равно как и его земляков, счастье народной жизни надо искать не позади, не в некоем обособленном, наивном, нетронутом патриархальном мире русской деревни, но — впереди, в наиболее полном и всестороннем развитии социалистических начал.
Диалог А. Яшина и В. Солоухина много дает для понимания последующих путей и противоречий развития так называемой деревенской прозы. Этот диалог, пожалуй, с наибольшей отчетливостью и резкостью выявлял зарождение, взаимопроникновение и одновременно — взаимоотталкивание двух тенденций в ее развитии, двух оттенков в подходе литературы (и критики) к жизни деревни, двух начал социально-философского мышления.
А. Яшин в статье В. Солоухина подчеркнул, выделил для себя следующие строки:
« — Возьмите какой-нибудь обыкновенный обряд, допустим свадьбу (здесь и далее подчеркнуто А. Яшиным. — Ф. К.). Это был длинный, хорошо отрежиссированный спектакль, где зрители и участники — одно. Спектакль с песнями, с интермедиями, с продуманной символикой. Оно и понятно: свадьба — важное событие в жизни каждого человека.
— Уж не предлагаете ли вы возродить старинные свадебные обряды?
— Отнюдь. Я только не хочу, чтобы из быта народа, из его повседневности ушли некоторые элементы неподдельной истинной красоты. В том числе и обряды. Образовался некий вакуум, который мы же обязаны заполнить. А то мне недавно рассказали, как жених за невестой приехал — на чем бы вы думали? — на самосвале! Представьте, что вместо свадебного поезда (лошади, украшенные лентами, цветами и бубенцами) жених пожаловал бы на навознице, то есть на телеге, на которой возят навоз. Его прогнали бы от ворот. Это был бы позор невесте и всей ее родне. В этой истории самое неприятное не самосвал, а то, что все отнеслись к этому спокойно, как будто бы так и надо...»
Эту историю рассказал в «Вологодской свадьбе» А. Яшин. И все, в самом деле, отнеслись к этому спокойно, потому что, как выяснилось по ходу дела, на то были свои причины.
«Жених, сваха, тысяцкий, дружка и все гости со стороны жениха приехали за невестой на самосвале: другой свободной машины на льнозаводе не оказалось. В кузове самосвала толстым слоем лежало свалявшееся за сорок километров желтое сено...
Раньше забирали невесту и справляли свадьбу сначала в родном доме жениха, затем возвращались пировать к родителям невесты. От заведенного порядка пришлось отступить и сделать все наоборот: отпировать у невесты и лишь после этого везти ее «на чужую сторону». Такая перемена диктовалась отсутствием транспорта и слишком большими перегонами взад-вперед».
Как справедливо писал Константин Симонов в предисловии к «Избранным произведениям» Александра Яшина в двух томах (М., 1972), «едва начав писать прозу, Яшин сразу заявил себя мастером. О его прозе немало спорили. Пожалуй, особенно много о «Вологодской свадьбе». Видели в ней недостатки и оплошности, порой действительные, порой мнимые. Но все это не отменяло главного — ощущения той глубокой любви к жизни и к людям, которой дышала эта проза».
Я не буду всесторонне анализировать «Вологодскую свадьбу» и скажу лишь о том, что считаю главным в ней. Смысл «Вологодской свадьбы» мне видится как раз в постижении судеб старых обычаев деревни в современных условиях жизни. Повесть начиналась описанием районного аэропорта, колоритных пассажиров «АН-2», направляющихся из деревень «на города» и возвращающихся из городов в родные деревни, — и как итог: «Все очень буднично. Но именно эта будничность и волнует: авиация вошла в быт».
Писатель-реалист, в совершенстве владеющий бытописательным рисунком, А. Яшин воссоздал в своем, как сказали бы в прошлом веке, «физиологическом очерке» предельно точную, почти документальную картину деревенской свадьбы, которая играется в условиях современной северной деревни, но еще во многом — по старинному обычаю. Повесть эта — художественный документ времени, свидетельствующий, сколь причудливо переплеталось еще два десятилетия назад в суземной, лесной глухомани старое и новое в быте деревни, как неудержимое движение действительности преобразило старые обычаи, весь прежний уклад крестьянской жизни.
В своем автобиографическом очерке «Немного о себе» А. Яшин писал о родных северных местах: «Таинственные волока, медвежьи буераки, жизнь среди охотников и звероловов таили в себе для детского возраста столько прелести, что, может быть, потому я склонен вспоминать из той поры больше хорошее, чем плохое и жестокое. Летними вечерами в мою родную деревню нередко вместе с коровами заходили с выгона лоси. И кажется, нигде на свете не было такого множества грибов, ягод и таких прозрачных родников с живой водой (конечно, с живой!), как у нас. Новое и старое, самобытное как бы сплелось у нас в затейливые кружевные узоры. Рядом с колхозными электростанциями стоят еще деревянные шатровые церкви, а в Тарногском районе женщины и по сейчас носят расшитые бисером кокошники».
Вот в каких местах игралась свадьба, описанная А. Яшиным, — вникнем в ее вычеканенный писателем, непростой узор.
«Я уже не очень верил, что сохранилось что-нибудь от старинных свадебных обрядов, и потому не особенно рвался за тысячу верст киселя хлебать, когда получал время от времени приглашения на свадьбу», — приступает А. Яшин к рассказу об этом событии в жизни племянницы Гали из далекой вологодской деревни, сразу же обнаруживая свой особый, писательский интерес к этому действу.
И, приехав в гости к родне, он первым делом подмечает, какова судьба старых обрядов и обычаев. Скажем, с тех пор как он не видел невесту, она не стала приглядней, осанистей или, как здесь говорят, становитей. А между тем в деревне своей Галя считалась одной из лучших невест. Почему? «Она из очень работящего рода, а уважение к такому наследству живет в крестьянах и поныне», — поясняет А. Яшин, и по всему видно, что это нравится ему.
Галя работает на льнозаводе, там-то она и нашла своего жениха. «Шибко далеко!» — горюет мать невесты Мария Герасимовна. «Сорок километров — шутка ли!»
«— Как будете свадьбу справлять — по-старинному или — по-новому? — спрашивает ее писатель.
— Какое уж по-старинному, ничего, поди-ко, не выйдет, — отвечает Мария Герасимовна, — да и по-новому тоже не свадъба, — заключает она и начинает рассказывать, как все должно быть, чтобы все по-хорошему...
— А невеста плакать должна?
— В голос реветь должна, как же! Еще до приезда жениха соберутся подружки и начнут ее отпевать под гармошку, все-таки на чужую сторону уходит.
— Она же там работает три года?
— Мало ли что работает, а все чужая сторона. Да и заведено так: родной дом покидает.
— Не умею я реветь, — испуганно говорит Галя, — да и Петя не велел.
— Мало ли что не велел, а пореветь надо хоть немного...
— Не умею я реветь! — повторяет невеста».
Так с первых страниц этой документальной повести, где изменены лишь название деревни да имена, обнаруживается противоречие между самыми добрыми пожеланиями матери невесты («чтобы все было по-хорошему», то есть «по-старинному бы надо!») и реальной действительностью. Невеста уже три года как живет не дома, а на льнозаводе, там она выбрала себе жениха, и оплакивать свое замужество, на чем и построен свадебный обряд, ей не хочется, да и «Петя не велел».
Свадьба идет своим чередом и вроде бы по обычаю: играет гармонист, поют жалостливые частушки, вот только со слезами у Гали никак не получается.
Засватали меня
И богу помолилися.
У меня на белый фартук
Слезы повалилися.
«Галя плакала плохо, вскрикивала фальшиво, — замечает писатель, — и тогда на выручку ей пришла молодица, жена брата», у которой слезы сами текут и голос подходящий. Дела пошли лучше, но для матери, Марии Герасимовны, «все было мало. Она привела причитальницу-плакальщицу, соседку Наталью Семеновну».
Наталья Семеновна одна на всю деревню все причеты, «красоту всю» помнит, то есть знает не только обряд, но и старинные свадебные песни.
Поскольку, как выяснилось, до прихода плакальщицы все шло неладно, никакой «красоты» на свадьбе не было, она-то и взяла далее дело в свои руки:
«— Может, кто подтянет? Или нет?
— Подтянет, — неуверенно отвечали ей. — Ты только запой.
Отходила я да отгуляла летом по шелковой траве.
И летом по шелковой траве, зимой по белому снегу...
И хоть пела она протяжно и красиво, и, «казалось, изба стала просторнее, потолок поднялся, а сарафаны да кофты запестрели еще ярче», — замечает писатель, — оказалось, что «вряд ли хоть одна из девушек знала эти старинные, свадебные причеты». А невеста, рассказывает он, просто забыла о себе, растерялась, столь необычными показались ей эти Натальины плачи. Даи сама Наталья Семеновна «увлеклась, распелась, а все нет-нет да пояснит что-нибудь: так мало, должно быть, верила она, что содержание старинного причета понятно всем нынешним, трясоголовым: нет-нет да и вставит какую-нибудь прозаическую фразу между строк. Кажется, свадьба эта воспринималась ею не всерьез, а лишь как игра, в которой ей, старой причитальнице и рассказчице, отведена главная роль».
Сетовать ли на это? Или попытаться понять, почему хоть и играется свадьба по старому обычаю, а всерьез этого никто — не только невеста или жених — даже плакальщица не принимает. Понять хотя бы ради того, чтобы отделить в обрядах и обычаях народных живую воду от мертвой, чтобы, прислушиваясь к естественному течению народной жизни, не уподобляться причитальницам и вопленницам по покойным, а хранить, оберегать и развивать в ней живое, органически вливающееся в сегодняшний день.
Ведь не по чьему-то злому наущению или указу исчезли из памяти народной, если иметь в виду молодое поколение крестьян, старинные свадебные причеты — что-то изменилось, стало быть, в жизни, если современная невеста в деревне ли, в городе ли не хочет горестно оплакивать свое замужество, по-старинному причитая. Изменилось прежде всего ее экономическое, социальное положение, равно как и нравственное, эстетическое чувство. Плохо это или хорошо?..
С абстрактно-эстетической, этнографической точки зрения, может быть, и плохо. Направляясь по морозцу, по лесной дороге на машине доигрывать свадьбу к жениху, А. Яшин, как он пишет, ехал и твердил про себя пушкинские строки: «Колокольчик однозвучный утомительно гремит». «До чего ж все-таки не хватает колокольчиков!»
А когда он уезжал в Москву, получил на прощание бесценные подарки: на чердаках и полатях, пишет он, «нашли для меня набор литых поддужных колокольчиков да воркуны-бубенцы на кожаном конском ошейнике.
Скоро таких не будет и на севере: не на грузовики же, не на самосвалы же свадебные их навешивать!
Подарили мне также резную раскрашенную прясницу столетней, по крайней мере, давности. Такие тоже, наверно, скоро исчезнут с лица земли... Еще молотило березовое — цеп, валявшийся без надобности почти с начала коллективизации. Удалось мне также достать два заплечных пестеря из березового лыка.
С этими свадебными подарками я и вернулся в Москву. Один пестерь подарил Константину Георгиевичу Паустовскому к его семидесятилетию, другой — знакомому поэту в день его свадьбы и еще в придачу лапти собственного плетения.
Все раздарил. Себе оставил только берестяную солоницу, колокольцы да воркуны на кожаном ошейнике.
Сижу за столом, пишу, да позваниваю иногда: хорошо поют!» — завершает А. Яшин свой рассказ.
Вы ощущаете ту особенную природную яшинскую интонацию, ту затаенную яшинскую усмешку, с которой повествует он о своем возвращении «с трофеями» после свадьбы в Москву?
Ему, деревенскому человеку, конечно, близки и эстетика старинного обряда свадьбы, и звон колокольцев, и берестяная солоница, с которой он в молодости ходил на сенокос. Отлично знает он и цену северной резьбы по дереву, вышитых платов и вологодских кружев.
Но он помнит и другое. Что в реальности стояло за горестными причетами, которые испокон веку пел русский народ на свадьбах; сколько труда и пота отпечаталось на этой лакированной временем и руками крестьянок резной пряснице столетней давности; что означали в деревне лапти, которые Яшин сам умел плести и сам когда-то носил.
Сермяжная и лапотная Русь! Он ее и такую любил, но считал, что не сермягой и лаптями надо гордиться.
А. Яшин — писатель, которого не упрекнешь в лакировке действительности. И в «Вологодской свадьбе», об этом еще пойдет речь, представала суровая правда жизни северной деревни тех трудных для нее лет. Однако эта правда поверяется другой правдой — правдой того прошлого русской деревни, которое вовсе не было сплошным хороводом с песнями да плясками.
«У тебя двое? — спрашивает мать невесты Марию Герасимовну.
— Двое осталось, девять было. Все умирали до году, — пожалобилась Мария Герасимовна.
— Отчего такое, жилось худо?
— Да нельзя сказать, что худо жилось. Только работала, себя не жалела. Ни одного ребенка до дому не донесла, то на поле родишь, то на пожне.
— И оба у тебя мелкие ростом, и Галя, и сын этот, Николай. Отчего такое?
— Поди, оттого и мелкие, — не обидевшись, ответила Мария Герасимовна, — что ни себя, ни их не жалела...»
Кто-кто, а уж Яшин-то, знавший не только все хорошее, но и все плохое и жестокое в прежней крестьянской жизни («Семья наша постоянно бедствовала, и мне рано пришлось начать работу в полную силу», — напишет он впоследствии в автобиографии), как никто отдавал отчет в реальных тяготах прежнего крестьянского быта, не отделял его эстетики от условий труда и жизни народа, которыми так сторонне восхищаются некоторые знатоки, и глубоко иронически относился к лапоткам в гостиных.
Он знал: да, за годы векового существования в русской деревне сложились своя духовная культура, бытовой, нравственный и эстетический уклад. В нем было много противоречивого, темного, заскорузлого, но было немало и прекрасного, светлого, была высокая поэзия, естественность, цельность, красота. Она жила и в народных обычаях, и в фольклоре, и в народном костюме (действительно, очень разнообразном по губерниям и народностям), и в художественных ремеслах.
Он также тревожился за уходящие, исчезающие ценности народной жизни, выработанные в вековечном общении человека с природой, землей.
И потому-то ему было «жаль иногда своих детей. Жаль, что они, городские, — писал он в «Угощаю рябиной», — меньше общаются с природой, с деревней, чем мне хотелось бы. Они, вероятно, что-то теряют из-за этого, что-то неуловимое, хорошее проходит мимо их души.
Мне думается, что жизнь заодно с природой, любовное участие в ее трудах и преображениях делают человека проще, мягче, добрее. Я не знаю другого рабочего места, кроме земли, которое бы так облагораживало и умиротворяло человека.
В общем, жаль мне своих детей, но я люблю их и потому не упускаю случая постоять перед ними за свою сельскую родословную, за своих отчичей и дедичей».
И в «Вологодской свадьбе», написанной в 1956 году, и в «Угощаю рябиной», написанном в 1965 году, А. Яшин, пожалуй, первым в нашей литературе поставил с такой остротой вопрос большого философского звучания: о противоречии между человеком и природой в век научно-технической революции, о путях разрешения этого противоречия. Вопрос этот многопланов. Очевидно, что с ускорением научно-технического прогресса все большее количество людей с неизбежностью будет отдаляться от природы — могучего духовного и эстетического врачевателя и воспитателя душ человеческих, — замыкаясь в искусственной, созданной человеком среде. И второй план проблемы: сам труд на земле, земледелие, крестьянствование все в большей мере будет приближаться в современных условиях к труду индустриальному. Как это скажется на душе земледельца, на красоте, поэзии земледельческого труда и быта?
Собственно, та же самая тревога в иной форме высказана позже и Солоухиным. Так что же — повернуть жизнь вспять, остановить, спасти?! Спасти, пока не поздно, прежний духовный и бытовой уклад деревенской жизни, — «остановись, мгновение, ты прекрасно», коль скоро просуществовало на земле не один век?! В том-то и суть внутреннего спора А. Яшина с этой наивно-сентиментальной, а в конечном счете — консервативной точкой зрения, что, по его глубочайшему убеждению, старый уклад жизни родной ему сельщины был далеко не прекрасным, что остановить движение жизни невозможно, да и не нужно. Не вследствие, а от недостатка развития новых, социалистических начал страдало, на его взгляд, два десятилетия назад яшинское Блудново, вся наша северная деревня. Помните: «И — снова вертится и чудится, что жизнь идет не стороною: когда-нибудь, наверное, сбудется все остальное».
Писатель, всем сердцем преданный народу, исповедующий правду как определяющий принцип художественного творчества, Яшин сердцем, совестью своей переживал те трудности деревни, которые были результатом волюнтаристских методов хозяйствования на земле. В 1963 году, год спустя после того, как было написано «В Блуднове появилось радио...», А. Яшин пишет стихотворение «Желтые листья»:
Я сочиняю стихи про желтые листья.
Падают листья в речку,
в холодную просинь...
Может быть, это мои прощальные письма?
Может быть, это моя последняя осень?
Я подбираю старательно
слово к слову:
«Речка — овечка — местечка...
дорогу — логу...»
А сенокосы
по речке Козловке
снова
Снег заметает.
Опять — ни скоту, ни богу.
Его мучило это ненормальное, странное положение дел в деревне: «Веточный корм собирали молодки, бабки, вброд по озерам осоку серпами жали, травку таскали домой по охапке, по шапке... А заливные луга кругом стоят как стояли». И мука эта оборачивалась укором самому себе:
Меня мужики называют
своим поэтом.
«Как же так?»
«Ладно ли?» —
пишут мне горькие письма.
Что я могу землякам ответить на это?!
Я сочиняю стихи
Про желтые листья…
Гражданственность позиции писателя в этом угловатом, резком стихотворении объяснена с предельной ясностью. Она адресована и собратьям по перу, которые, вместо того чтобы болеть сердцем за жизнь деревни, помогать ее социальному развитию, сочиняют стихи про желтые листья..
За этим пафосом — овечкинская традиция в нашей деревенской прозе, традиция активной борьбы литературы за прогрессивные принципы хозяйствования на земле, в данном случае — за последовательное осуществление принципа материальной заинтересованности.
Как известно, после мартовского Пленума ЦК КПСС (1965 г.) политика партии в деревне не только самым коренным образом устранила все те неурядицы, о которых писал А. Яшин, но и продвинула деревенскую жизнь далеко вперед. А. Яшин стремился принимать в этом личное, непосредственное гражданское участие.
Мало кто знает, что, описывая вологодскую свадьбу, проходившую в сумерки, в освещении пяти ламп — «две свои и три взятые у соседей», — А. Яшин добивался, чтобы в его родные места провели электричество; что после опубликования «Вологодской свадьбы» по всем деревням округи начали строить — и уже выстроили — клубы; что теперь в Блудново, как и в других деревнях Никольского, Тарногского, Тотемского и других глухих районов Вологодской области, появилось уже не только радио и электричество, но и телевидение; что экономически наша северная деревня живет теперь так, как она не жила никогда за свою многовековую историю.
А ведь совсем недалеко еще то время, о котором А. Яшин писал: «В огромной деревне Сушинове до сих пор нет ни электричества, ни радио, ни библиотеки, ни клуба. За два последних года сюда не заглянула ни одна кинопередвижка... А куда деться молодым? К тому же почти все они обременены семилетним и восьмилетним образованием. Раньше девушки пряли лен, собирались на беседки к одной, к другой поочередно, туда же тянулись и парни. Теперь лен трестой сдают на завод. И вот каждая свадьба в деревне становится всеобщим праздником, всеобщей радостью», — она становится «чем-то вроде самодельного спектакля». «Не потому ли, — объяснял себе и читателю Яшин, — и сохраняют здесь почти в неприкосновенности все былые обычаи и обряды с волокнистыми песнями про князей и бояр?»
Любопытен ход мысли писателя: былые обычаи и обряды, утратив свою истовость и превратившись в своего рода самодеятельность, сохраняются в этой деревне потому, что в ней нет пока электричества, радио, клуба, библиотеки, кино; иными словами, они сохраняются в деревне, пока в нее не придет доподлинно новая культура, новая духовная жизнь.
Родная, северная деревня бередит душу писателя вовсе не тем, что молодежь, к примеру, не знает протяжных свадебных причетов. И даже не тем, что уходят из обихода прясницы и канули в Лету беседы, где девушки, под песни и частушки, пряли лен, — хотя перемены эти для писателя, естественно, не остаются незамеченными и не оставляют его равнодушным. «Родные, знакомые с детства слова уходят из обихода, — с грустью свидетельствует поэт. — Сугревушка, фыпики — снегири, дежень, воркуны — вне закона. Слова исчезают, как пестери, как прясницы и веретена». Каково личное отношение А. Яшина к этому неминуемому — меняется, идет вперед жизнь — и грустному для него процессу?
Нас к этим словам привадила мать,
Милы они с самого детства,
И я ничего не хочу уступать
Из вверенного наследства.
Но как отстоять его,
Не растерять
И есть ли такие средства?
«Есть ли такие средства?» — вопрос предельной важности для Яшина. За счет чего и за счет кого можно удержать в жизни пестери, прясницы и веретена, выражающие многие уходящие из жизни явления? Можно ли удержать эти слова, если русский язык сегодня — «язык луны и планет, наших спутников и ракет» (стихотворение «Русский язык»)?
Описывая жизнь деревни, он не проходит мимо открыток с корзинками аляповатых цветов и со смазливыми нарумяненными личиками в сердечках, с надписями: «Люби меня, как я тебя», «Помню о тебе» и т. д. А. Яшин не утаивает и грубости деревенских нравов, пьяного куража жениха, других местных «выпивох». Все это, конечно, далеко от благолепия в описании деревенской жизни. Но что поделаешь, как бы говорит А. Яшин, если она такая? И любит он ее, болеет сердцем — за такую. И страстно хочет, чтобы она стала иной.
В. Солоухин был прав: не Наталья Семеновна с ее старинными «волокнистыми» песнями и причетами, как говорится, положительный герой «Вологодской свадьбы». Но герой такой у Яшина в этом повествовании есть. Кто же? Народ? Да, народ. Только ведь проза, как и «любой пир — прежде всего люди (цитирую А. Яшина). Человеческие характеры легко и свободно раскрываются на пиру». И так же легко и свободно раскрываются они в подлинной, большой прозе.
«Среди мужчин на пиру очень скоро, — замечает А. Яшин, — объявляются типичные русские правдоискатели, ратующие за справедливость, за счастье для всех. Достается от них и немцам, и американцам, и туркам, но больше всего, пожалуй, достается самим себе, своим соотечественникам. Таким людям не до веселья, не до песен, не до плясок. Они обличают, разоблачают, требуют возмездия, протестуют и все время спрашивают: что делать? как быть? кто виноват?..» — с усмешкой повествует А. Яшин, готовя нас к встрече с таким именно характером, близким ему по духу, по натуре и по жизненным позициям.
Такой человек, любимый герой А. Яшина в «Вологодской свадьбе», — шофер совхоза Василий Прокопьевич. Он — «бунтарь по натуре, — представляет его А. Яшин. — Он забывает про еду и пиво, как только начинает рассказывать о непорядках в лесу, при этом лицо его бледнеет, глаза блестят и требуют ответа сразу на все вопросы, какие ставит перед ним жизнь. А ездит он широко и знает много». И до всего ему есть дело. Притом человек этот из тех, кто к себе еще требовательней, чем к другим, и живет по совести. «Василия Прокопьевича ни в каком левачестве не заподозришь: не таков он человек, не тем живет, не о длинных рублях думает». И в требованиях своих он преследует отнюдь не личный, но — государственный, народный интерес.
«—...Вот вы — директор, — напускается он на свадьбе на директора льнозавода. — Знаете ли вы, что у вас на льнозаводе делается? Знаете? Ваши приемщики колхозы грабят, номера тресты́ занижают...»
И завязывается остроконфликтный разговор о делах нынешних — о тресте́, потом о запчастях, — в котором симпатия А. Яшина, да и поддержка райкома партии целиком и полностью на стороне Василия Прокопьевича.
«А с кухни снова зазвенел высокий нестарушечий голос Натальи Семеновны — и полилась песня про князьев да бояров», — вдруг перебивает этот разговор о сегодняшней жизни явно ироническая ремарка автора.
По всему ходу повествования в «Вологодской свадьбе» видно: активной духовной жизнью, в авторском представлении, живет именно Василий Прокопьевич. Ибо активная духовная жизнь, в представлении А. Яшина, — производное от активности социального характера, от чувства гражданской ответственности, от богатства общественных связей личности с жизнью, с людьми.
И хоть автор «Вологодской свадьбы» относится к любимому своему герою с доброй, неприметной иронической усмешкой, характер этот — из тех, которым посвящено яшинское стихотворение «Век не тот». Стихотворение, написанное в том же 1962 году, впрямую перекликается с «Вологодской свадьбой». Начинается оно так:
Тот же дом под старой крышей,
Под окошком тот же снег,
Так же много ребятишек,
То же поле,
Тот же век...
Все обычаи живучи.
Так же пышет печь теплом,
Так же сушатся онучи
На жерди перед челом...
Встреча с деревней живо напомнила поэту его деревенское детство и юность, которые пали на начало этого века — поэт родился в 1913 году.
Но, увидевшись впервые,
Мы с ровесником моим
Все проблемы мировые
За ночь переворошим.
Судим-рядим до рассвета
О последних новостях,
О космических ракетах,
Без конца — о запчастях.
А потом в колхозном клубе
Ночь проспорим не одну
О Китае и о Кубе,
О Лумумбе и У Ну...
И как закономерный вывод из сказанного:
Те же избы,
Те же печи,
Так же полон рот забот,
Но совсем иные речи:
Век не тот,
Не тот народ!
«Не тот народ», — утверждает Александр Яшин и в своей «Вологодской свадьбе», когда невеста, устав от пьяного куража жениха, гневно бросает ему: «Ну, ладно, ты Чапай... А только я больше тебя зарабатываю. Понял? Чего ломаешься-то?..»
«Что же, для начала, пожалуй, неплохо! — подумал я, — пишет А. Яшин. — Совет да любовь вам, дорогие мои земляки!»
Вот на каких путях искал Александр Яшин решения вопроса о нравственных ценностях русской деревни.
И более общий вопрос о взаимоотношении человека с природой решал он также не с сентиментально-патриархального кондачка. «...В будущем... должна наступить гармония между городом и лесом», — отвечает на свою тоску по природе один из героев рассказа «Угощаю рябиной», как бы предвосхищая наши сегодняшние разговоры о том, что нам надо учиться полностью осваивать преимущества социализма в условиях научно-технической революции.
А. Яшин был предельно целомудрен и чист в этой своей любви к малой и большой Родине, к своему Бобришному угору в России и, как истинно русский человек, вовсе не навязчив в этой своей любви.
Он мог, как рассказчик, улыбнуться забавной обстоятельности и отчужденности вопросов городского собеседника о той же рябине, которой он всех угощал, — и тут же устыдиться: «Но вправе ли я был ожидать и тем более требовать, чтобы и этот мой товарищ, у которого свой круг жизненных интересов, отличный от моего, но одинаково важный и нужный, чтобы и он смотрел на мою рябину так же, как я на нее смотрю? Не было у меня такого права. Значит, неуместна была и моя ирония».
Будучи глубоко национальным художником, А. Яшин отвергал любое доктринерство в понимании народа и народности. Знаменателен его ответ на анкету «Дня поэзии» о народности поэзии, о национальных и классических традициях ее:
«Так вот насчет народности и традиций в поэзии. Оглядываясь назад, я думаю о том, что мы неправомерно много тратим времени на ненужные хлопоты...»
Охарактеризовав эти «хлопоты», поставив в их ряд прежде всего «всяческие якобы теоретические изыскания и разговоры о сущности поэзии, путях ее развития, о традициях и народности», А. Яшин продолжал: «Писать надо, друзья мои! Писать о том, о чем хочется и как хочется, и только так писать, как можно полнее. Высказывать себя, свое представление о жизни, свое понимание ее, и, конечно, как можно правдивее, — правдивее, насколько позволяют собственный характер и уважение к своему человеческому достоинству. Лишь в этом случае можно быть счастливым и достичь в литературе чего-то своего, не изменив ее великим традициям. Только такая работа будет и партийной и народной».
...Итак, существуют, на мой взгляд, вполне благородные эмоции, элегические устремления в прошлое русской деревни, к тем духовным и нравственным ценностям, которые создавались в этом прошлом. И существует реальная жизнь, по естественной и понятной потребности устремленная в будущее, развивающаяся по объективным законам, претерпевающая социальные катаклизмы, гулко отдающиеся во всех сферах человеческого духа, качественно изменяющие психологию, нравственность и быт народа.
Куда уйдешь от этого противоречия, извечного противоречия между действительностью и сентиментально-романтической иллюзией? И можно ли вспомнить в истории пример, когда бы иллюзия — пусть самая благородная, возвышенная, сентиментальная — переборола действительность?
Куда уйдешь от того реального, неопровержимого факта, что духовный, нравственный и бытовой уклад старинной русской деревни не свалился с неба, но был следствием экономического уклада крестьянской жизни, следствием патриархальных натуральных форм хозяйствования на земле... «Не любил крестьянин покупать то, что сам в своем дому добыть мог, — замечает в рассказе «Вилы» (цикл «Вместе с Пришвиным») Александр Яшин. — Каждый старался сделать для себя и сани, и дугу, и оглобли для телеги, и вилы». Замкнутость, законсервированность натурального хозяйства предопределяла в конечном счете даже эстетику крестьянского быта, — не случайно, к примеру, на Вологодчине тот самый Тарногский район, о котором писал А. Яшин, был заповедным музеем народной красоты. Отрезанная от мира лесами и болотами, лишенная путей сообщения, которые связывали бы ее с внешним миром, глухоманная Кокшеньга вплоть до двадцатых годов производила для себя все, исключая разве чай, сахар, водку да лемеха для плугов.
Вот откуда исключительно высокий уровень ее ремесел — резьбы по дереву, изделий из бересты, набивных тканей, вышитых рушников и платков, равно как и чистота народных традиций и обычаев, в неприкосновенности передававшихся от отцов к детям из времен Новгородчины. Вот откуда резные прясницы, вышитые платы, расшитые серебром кокошники, мелкие братины или темные иконы строгановского письма, за которыми приезжают в Кокшеньгу из самых разных мест любители русской старины, — неоднократно бывал там и Владимир Солоухин, всегда встречая самый радушный прием.
Приезжают — и все чаще уезжают ни с чем. Потому что прославленные художественные ремесла и промыслы Кокшеньги в значительной степени — в прошлом. Доживают свой век два-три умельца-искусника, — им некому передать свое ремесло. Их сыновья — ученые, инженеры, колхозные механизаторы — не хотят плести корзинки и делать лукошки из бересты. А они в деревне и городе нужны!
Последние годы наша общественность и печать справедливо ратуют за сохранение тех народных художественных ремесел, которые еще можно сохранить. И они — где лучше, где хуже — живут: скажем, чернь по серебру в соседнем Великом Устюге, кружево в Вологде. Но традиция эта продолжается на качественно иной основе: когда-то ремесло внутренне принадлежало деревне, было частью ее быта, жизненного уклада, теперь оно развивается как художественное производство — его продукция идет не только на внутренний рынок, но и на экспорт. За всем этим — глубинные изменения в психологии, характерах, во всем укладе крестьянского быта, изменения не по чьему-то злому умыслу, не по субъективной воле, но в силу глубоких жизненных причин.
И дело не только в том равнодушии, которое мы в сравнительно недавнем прошлом проявляли к судьбам народной красоты, — хотя в какой-то степени и в этом тоже.
Дело — в изменении социального, экономического уклада жизни села, в том, что в деревню — следствие индустриализации и кооперации — пришла техника, машины, электричество, химия. А с другой стороны, следствие культурной революции — радио, газеты, книги, телевидение, кино, всеобщее восьмилетнее и десятилетнее образование.
Поставим вопрос резко: что это — благо или беда?..
В том, что деревня в послевоенные десятилетия жила плохо, бедно, скудно, в материальном и духовном смысле, спору нет. Но почему так? Потому ли, что она отошла от патриархального уклада жизни или потому, что не подошла вплотную к тому, что Ленин называл индустриальным земледелием?
Вопрос риторический для каждого, кто не на словах, а на деле думает о материальных, культурных и духовных ценностях современной деревни. Путь один: он — в разумной и экономически правильной организации социалистического индустриального земледелия, в современном, научном, индустриальном хозяйствовании на земле. Кто сегодня заинтересован в движении вспять, к патриархальному земледелию, к натуральному крестьянскому хозяйству, к сохе и бороне? Во всяком случае, не крестьяне, не колхозники.
Механизация работ, если она проводится не на словах, а на деле, не только повышает производительность, а следовательно, достаток, но и облегчает извека нелегкую крестьянскую долю, сводит к минимуму затраты тяжелого физического труда. Трактор отнюдь не убивает поэзии земледельческого труда — напротив: соха, да и плуг от зари до зари — это такая непосильная нагрузка, что пахарь в страду не то что птичек — света белого не видел.
Так развитие, прежде всего, экономики деревни вступает в неразрешимый конфликт с теми сентиментально-романтическими настроениями, обращенными в прошлое, о которых шла речь выше.
Конфликт этот выходит за пределы экономики и производства. Он затрагивает и сферу духовной жизни деревни, потому что, по законам материалистической диалектики, любые перемены в способе производства с неизбежностью влекут за собой и качественные изменения в сознании, психологии, нравственности людей.
Вдумаемся под этим углом в тревожное явление социальной психологии, известное всем: почему, несмотря на хорошие заработки, молодежь и сегодня по-прежнему уходит из деревни в город?
«В деревне скучно».
«Что ни говори, а деревня есть деревня...»
«Тоска у нас зеленая...»
Вот примерные ответы, которые слышишь, когда задаешь молодым этот вопрос.
Возникает неожиданный парадокс: публицисты ратуют за посиделки, обряды, хороводы и прочие милые им приметы патриархального крестьянского быта, а те, о ком они пекутся, жаждут чего-то совсем другого. Они хотят, чтобы в доме были не только радиоприемники, но и телевизор, чтобы после работы идти не на беседу, игрище, на посиделки, но в театр или в кино, чтобы по соседству была и парикмахерская, и библиотека, и магазин, спортзал или стадион, и многое другое, само собой разумеющееся для горожанина, но часто недоступное жителю деревни.
Более того: они готовы даже отказаться от прославленной русской печи, если в дом проведут не только электричество, но и газ. Итак, деревня стремится быть городом? Я бы не сказал этого.
Деревня стремится к равенству с городом в культуре, быте, жизни и труде. Как можно, да еще из самых добрых побуждений, отказывать ей в этом? Как можно навязывать ей те формы культуры и быта, которые родились в далеком прошлом и в ту пору годились, а теперь стали тесны? Пусть уж она сама, в естественном движении жизни, отберет и возьмет с собой, переосмыслив, переварив все то из старого уклада быта, что жизненно, а не мертво. Этим, кстати, и был полезен «Диалог» В. Солоухина. Он возбуждал общественное мнение и интерес к проблеме наследования духовных традиций сельщины, к тем эстетическим и нравственным богатствам, которые выработал народ за века своего трудового существования и которые живы для современности. Только пусть этот отбор произведет естественным путем сама жизнь. Не будем диктовать деревне ни как ей работать, ни как веселиться, как отдыхать, во что одеваться, какие пляски плясать, какие песни петь...
В сентиментальном же народолюбии, при всей искренности его, проглядывает что-то высокомерное по отношению к народу, все тот же взгляд на него, как на некую «меньшую братию». Можно ли представить себе, что самый ярый народолюбец из публицистов в удовлетворении своих духовных потребностей ограничился хороводами, посиделками и русской пляской, а в повседневной жизни предпочел весь комплекс городских удобств традиционному деревенскому быту? Я таких примеров не знаю.
Так зачем же все это столь яростно защищать в применении к деревне? К современной, развивающейся деревне?
Ведь надо же понимать, считаться с тем, что жизнь — это движение, развитие, изменение. И современный молодой крестьянин не похож не только на своих отцов, но и на старших братьев, наших сверстников, чье отрочество и юность пали на военные и первые послевоенные годы. «Век не тот, не тот народ!..»
Еще наше поколение в юности проводило вечера на беседах и игрищах. И самыми светлыми воспоминаниями моего отрочества были народные гулянья — «Девятая», Ильин день, Троица и прочие так называемые престольные праздники на Вологодчине — в каждой деревне свой праздник. А теперь в деревне танцуют — почти не пляшут. И частушкам предпочитают современные песни. И престольных праздников — вот бы обрадовались председатели военной поры! — не справляют... Почему? Быть может, из-за запретов? Но ведь было время — как запрещали! Не помогало. Запрещать — запрещали, но к каждой «Девятой», общесельсоветскому гулянью около погоста, продолжавшемуся несколько дней, заблаговременно готовились, вызывали из района наряд конной милиции, врачей и санитарок, облюбовывали амбар под каталажку — гулянья проходили буйно, ни одно не обходилось без драки.
Теперь это ушло в прошлое. Грустно? Мне — грустно... Спросил молодых своих земляков: им — нет. «Чего мы не видели на беседе-то? — со смехом говорили они. — Под гармошку топтаться? Лучше в кино или в клуб на танцы пойдем!»
Вот и заставь их водить хороводы! Иная потребность, иные представления о жизни, иной кругозор...
Так, может быть, случилось то, что тревожило когда-то Станиславского: цивилизация погубила истинную, глубоко народную культуру?
Сын прославленного Качалова В. Шверубович в воспоминаниях «Люди театра» рассказывает, как Константин Сергеевич Станиславский в одном из споров утверждал необходимость разграничения культуры и цивилизации. «Цивилизация в той форме, в какой она проникает в народ, особенно в России, несет с собой гибель истинной, глубоко народной культуры, — говорил он. — Она губит нравственность, уничтожает этические и эстетические критерии, издревле присущие народу. Он (Станиславский. — Ф. К.) утверждал, что от народного праздника масленицы или дня Ивана Купалы к Высокому Театру путь ближе и прямее, чем через фабричную или помещичью любительщину; от хоровода и игрищ «А мы просо сеяли, сеяли...» ближе к балету, чем от «кадрили»; от старой русской песни — к опере, чем от частушек... Народный костюм, такой разнообразный по губерниям и народностям, — прекрасен; «спинджаки», кофты и платья из дешевых ситцев — уродство...» Но вчитаемся внимательней в слова Станиславского. Ведь он имел в виду мещанскую цивилизацию, и в самом деле враждебную любой истинной культуре, причем в той ее форме, в какой она проникала в народ в дореволюционной России, то есть в том наносном, внешнем уродливом, что олицетворялось в «спинджаках», «кадрили» и опошляло народную жизнь.
Свободна ли современная деревня от губительного влияния такой вот мещанской «цивилизации», которая всегда была псевдокультурой, полукультурой? Конечно же, нет — те же рисованные лебеди, пошлые открытки или, напротив, уродливые следования очередной городской моде тому пример. Но это — особый разговор.
Мы ведем речь о другом — о высоком влиянии образованности, подлинной культуры, формирующей новые духовные потребности, иные представления о жизни, иной кругозор...
Какие могучие токи воздействия направлены сегодня извне на молодую, формирующуюся душу! Какая распахнутость, открытость ветрам жизни пришла на смену прежней замкнутости, герметической законсервированности деревни! Ведь еще недавно мир для деревенского мальчишки кончался околицей села.
Давайте вдумаемся, вникнем со всей серьезностью, что значит для психологии подрастающих в деревне поколений всеобщее восьмилетнее, а теперь и десятилетнее образование, воздействие массовых средств информации — газет, радио, кино и телевидения, влияние книги, которое вошло в быт... А разве так называемый технический прогресс, который В. Солоухин столь решительно отделил от духовной культуры, — сложные сельскохозяйственные машины, химия, электричество — уже сами по себе не обладают психологическим воздействием на человеческую душу?
А разве вся атмосфера нашего атомного, электронного века — именно благодаря могущественным средствам массовой информации — не ощутима в самых глухих уголках нашей Родины и обходит стороной сердца и умы людей?
Все эти разнородные и вместе с тем вполне цельные влияния — в деревне не в меньшей степени, чем в городе, — формируют (я имею в виду тенденцию) вполне современную личность, чьи запросы уже никак не удовлетворишь посиделками или хороводами, какая бы чарующая первозданная поэзия в них ни была заключена.
Трудно, невозможно представить, чтобы свадьба в современной деревне всерьез справлялась по старинному северному обряду — с песнями и причетами, с его торжественным, строго выверенным ритуалом, хотя обряд этот и в самом деле поэтичен и красив. Но это было бы противоестественно для участников торжества, это была бы постановка, а не жизнь. Когда несколько лет назад в Тарногском районе, в Кокшеньге, решили сыграть, пока не поздно, пока живы еще старушки-плакальщицы и причитальницы, настоящую свадьбу по всем правилам из глубины веков, из Новгородчины дошедшего старинного обряда, — это была, в отличие от яшинской, уже в полном смысле слова свадьба-спектакль. Добровольцев — подлинных жениха и невесты в районе не нашлось: их роли исполняли самодеятельные артисты. Зрители — и в числе их радио- и тележурналисты, писатели и газетчики — приехали на представление аж из далекой Вологды.
Молодежь с интересом смотрела свадьбу-спектакль, но перенимать ее сложнейшую режиссуру «с песнями, с интермедиями, с продуманной символикой» (цитирую В. Солоухина) не стремилась. Хотя, надо сказать, свадьбы на Вологодчине сейчас играют весело, с немалой выдумкой, с шутками, песнями и плясками, и веселых, шутливых, стихийно возникающих интермедий, так сказать, по мотивам старого обряда встречается немало. В ходу и балагур «дру́жка», и старинный обычай «полместа» — своеобразный денежный начет с участников торжества и многое другое, но — в шутку, а не всерьез. Живо только то, что отвечает эстетическому чувству молодежи, которое всегда современно, то есть соответствует своему времени, его опыту, его формам жизни, а в наш век, в условиях средств массовой информации, оно и едино, как никогда.
Я не хотел бы, чтобы читатель из моих размышлений сделал вывод, будто следует с пренебрежением относиться к старине. В свое время наше государство заплатило немалую цену за недостаток внимания к художественному, эстетическому наследию народной, крестьянской культуры прошлого. Достаточно сказать, что из семнадцати деревянных, без единого гвоздика, шатровых церквей XVI —XVII веков в той же Кокшеньге сохранилось две, — они охраняются законом как жемчужины древнерусской архитектуры. И древняя церковная архитектура, и древнерусская иконная живопись, и чудесная резьба по дереву, и старинные песни, былины, весь русский народный фольклор, творения подлинной народной культуры сохранили тайну воздействия на человеческую душу — они возвышают, облагораживают ее. Необходимо воспитывать в юных сердцах интерес, уважение, любовь ко всему лучшему в родной истории, к «преданьям старины глубокой», к трудовым народным традициям и обычаям, к народной русской красоте. Вне духа истории, вне традиций народной красоты и поэзии, вне атмосферы народного, демократического, революционного прошлого не воспитаешь человека будущего.
Но важна естественность отношения к богатейшему эстетическому наследию народа.
Понять, каким должно быть естественное отношение к народной эстетической культуре прошлого, нам помогает К. Маркс. Утверждая, что те или иные эстетические формы связаны корнями с общественным развитием, и адресуясь к Древней Греции, он писал: «Разве тот взгляд на природу и на общественные отношения, который лежит в основе греческой фантазии, а потому и греческого искусства возможен при наличии сельфакторов, железных дорог, локомотивов и электрического телеграфа?..
С другой стороны, возможен ли Ахиллес в эпоху пороха и свинца? Или вообще «Илиада» наряду с печатным станком и типографской машиной? И разве не исчезают неизбежно сказания, песни и музы, а тем самым и необходимые предпосылки эпической поэзии, с появлением печатного станка?
Однако трудность заключается не в том, чтобы понять, что греческое искусство и эпос связаны известными формами общественного развития. Трудность состоит в том, что они еще продолжают доставлять нам художественное наслаждение и в известном отношении служить нормой и недосягаемым образцом»[2].
Объяснение Марксом этой тайны художественного воздействия древнегреческого искусства на современного человека мы вправе методологически распространить и на эстетические ценности русской крестьянской культуры прошлого, в чем их непреходящее художественно-эмоциональное значение для настоящего.
«Мужчина не может снова превратиться в ребенка, не впадая в ребячество, — пишет Маркс. — Но разве его не радует наивность ребенка и разве сам он не должен стремиться к тому, чтобы на более высокой ступени воспроизводить свою истинную сущность? Разве в детской натуре в каждую эпоху не оживает ее собственный характер в его безыскусственной правде? И почему детство человеческого общества... не должно обладать для нас вечной прелестью, как никогда не повторяющаяся ступень? Бывают невоспитанные дети и старчески умные дети. Многие из древних народов принадлежат к этой категории. Нормальными детьми были греки. Обаяние, которым обладает для нас их искусство, не стоит в противоречии с той неразвитой общественной ступенью, на которой оно выросло. Наоборот, оно является ее результатом и неразрывно связано с тем, что незрелые общественные условия, при которых оно возникло, и только и могло возникнуть, никогда не могут повториться снова»[3].
Нельзя требовать от современной жизни, от современного человека, если он живет в деревне, движения вспять, нелепо уповать на то, будто он станет вновь субъектом творчества тех форм народного искусства, которые возникали в условиях иных, незрелых, патриархальных общественных отношений и никогда не могут повторяться снова.
Столь же нелепо и вредно не видеть того обаяния, которым и сегодня обладают для нас сохранившиеся эстетические формы народного искусства прошлого. Их следует беречь, ибо они, сохраняя облагораживающую силу воздействия на человеческую душу, обретают сегодня новую жизнь. Они живут в профессиональном художественном творчестве — пример тому хор Пятницкого, ансамбль Моисеева, многочисленные ансамбли народных песен, народных инструментов, в архитектурных памятниках прошлого — таких, как те же деревянные церкви Кокшеньги, в профессиональных ремеслах — той же великоустюжской черни по серебру или вологодских кружевах, в государственных и частных коллекциях иконописной живописи, резьбы по дереву и т. д. Надо осмыслять современные естественные формы бытия той красоты, по отношению к которой народ когда-то был субъектом, а теперь он — объект, на который по-новому, но с прежней чарующей силой воздействует эта уходящая в детство человечества древняя безыскусственная красота.
Одна беда: потребитель этих форм прекрасного живет сегодня куда чаще в городе, чем в деревне. Увлечение стариной, превращающееся порой в моду, охватило по преимуществу лишь некоторые слои нашей интеллигенции. На приезжающих в наши северные края коллекционеров, поклонников русской старины, смотрят как на чудаков; их заботы просто-напросто непонятны. Куда уж там до искусственного внедрения в народную жизнь сарафанов и хороводов! Интерес к домотканым сарафанам, еще хранящимся в сундуках у ветхих старушек, к резным прясницам или вышитым платам вызывает в деревнях неподдельное изумление. Для жителей деревни все эти предметы народного быта имеют чисто практическую, а не эстетическую ценность, — а кому нужна сегодня прясница, если в магазинах полно и ситца, и драпа, и сатина, и никого не заставишь надеть холщовые штаны или серпинковую рубаху!
Как же не понимают этого те, кто тоскует по невозможному, мечтает удержать патриархальную поэзию народного быта, который изживается самой жизнью? Как не понимают они, что заботиться надо о другом, — чтобы народная красота, рожденная в прошлом, обрела для деревни качественно новую, вторую, чисто эстетическую жизнь?
Но для того чтобы крестьянин из субъекта, бессознательного, стихийного производителя прекрасного в чисто практических условиях натурального, патриархального хозяйства превратился в современных условиях в объект и осознанно приобщился к этой красоте, чтобы, забыв о практических надобностях, он увидел второй, духовный, эстетический ее смысл, — необходим иной уровень общественного сознания. В московских квартирах я видел лапти, горделиво вывешенные хозяевами в качестве украшения. Это — ерничество, трудно понятное для человека, которому доводилось носить эту весьма практическую обувку бедности и нищеты русской деревни.
В других московских квартирах я видел роскошные иконостасы, хотя живут тут люди неверующие. И тем верующим или когда-то верившим в бога крестьянам, у которых скуплены эти иконы, также трудно понять иконостас, повешенный вместо картин, как и лапти вместо украшения. Эстетические качества древнерусской иконной живописи, всегда имевшей для крестьянина строго функциональное, чисто практическое значение, воспринимаются непросто. Для эстетического восприятия этих богатств требуется ни много ни мало как художественный вкус, предельно развитые духовные потребности, что возможно лишь на базе высокой культуры, образованности.
Крестьянство обретает эти художественные богатства не в движении вспять, но в естественном стремлении к общечеловеческой культуре, знаниям, цивилизации.
Неоспорима мудрость народной жизни.
Неоспоримо, что деревня стремится сегодня уравнять себя в правах с городом. Не только в праве на хлеб насущный, но и в праве на хлеб духовный.
Пришло время, когда устранение существенных различий между городом и деревней — требование, выдвинутое еще утопическим социализмом и воспринятое от него научным коммунизмом, — становится практической необходимостью.
Но какой же смысл великие гуманисты прошлого вкладывали в это социальное требование? Чьи интересы — города или деревни — в данном случае отстаивали они? Конечно же, деревни, которая извека занимала неравное, подчиненное положение по отношению к городу. И выдвигая это требование, они имели в виду не что иное, как уравнивание экономических, культурных, социальных условий жизни и труда деревни с городом. Нет спору, крайности консервативно-утопических, сентиментально-романтических представлений о будущем деревни соответствует крайность противоположная. Эта урбанистическая точка зрения слишком буквально истолковывает индустриализацию, механизацию сельскохозяйственного труда, не учитывая того, что и при самой современной технике это будет труд на земле, что он будет одухотворен постоянным общением человека с природой. Думая о будущем деревни в век научно-технической революции, надо с предельной бережливостью относиться к этой естественной особенности земледельческого труда, к людям труда.
Однако, памятуя об особенностях труда на земле, ратуя за бережное отношение к природе, равно как и живым для нашего времени традициям и обычаям национального прошлого, не будем забывать о главном: о том, что жизнь-то движется вперед, а не назад. И эти изменения жизни в деревне выражают самые глубокие чаяния и стремления современного колхозного крестьянства, которое в ходе глубочайших социальных преобразований переделывает и себя.
«Рост производительных сил сельского хозяйства, постепенное превращение сельскохозяйственного труда в разновидность труда индустриального, подъем культуры деревни и перестройка сельского быта — все это ведет к изменению социального облика и психологии крестьянина, — отмечалось в Отчетном докладе ЦК КПСС XXIV съезду партии. —У него появляется все больше общих черт с рабочим, растет число колхозников, чей труд непосредственно связан с машинами и механизмами, повышается образованность колхозного крестьянства».
Эти воистину революционные для деревни социальные, психологические и нравственные процессы, затрагивающие самые глубины народной жизни, по сути дела, еще ждут своего художественного освоения и осмысления.
Но мы должны помнить о них, знать их, когда размышляем о современной прозе, посвященной деревне.
Их важно помнить и знать и современному учителю, уметь рассказать о них ученикам, потому что вне глубокого социального контекста развития сегодняшней народной жизни до конца не понять и нашу лирическую прозу о деревне. Не понять ее силы и ее слабости, ее разума и, к сожалению, имеющихся предрассудков, ее завоеваний и ее ограниченности, как не понять ее истоков и перспектив, в которых она должна развиваться, если хочет идти к новым победам.
Постижение литературы вообще, а деревенской в особенности, равно как и споров вокруг нее ни методически, ни методологически невозможно вне социального и социологического взгляда на жизнь, вне сопряжения литературы с историей, философией, обществознанием, марксистско-ленинской концепцией исторического развития.