Глава 14

На первые гонорары за концерты дуэта Берней Эрик и Хисако сняли трехкомнатную квартиру на Монмартре, на самом верху Холма. Сидеть рядом за роялем, слушать музыку и заниматься любовью они могли бы и в одной комнате. Их брак был заключен стремительно и почти секретно, единственной «статьей» брачного договора стало поставленное Хисако условие никогда не врать друг другу.


«Если поклянешься всегда говорить мне правду, будешь моей единственной настоящей семьей».

Эрик и Хисако сидят в кабине большого колеса обозрения, она слегка отодвигается и опускает взгляд на тянущийся от площади Согласия сад Тюильри. Сверху переплетения аллей напоминают сеть вен, а фонтаны — сгустки темной крови.

«Понимаешь, если ты солжешь мне один раз, это может войти в привычку».

Когда колесо останавливается, их кабинка замирает в верхней точке. Крошечные человечки внизу платят по десять франков и отправляются в короткое головокружительное путешествие. Эрик скользит на левой ягодице к Хисако, кабинка раскачивается, правая половинка повисает в воздухе, левая напрягается и застывает на месте.

«Я буду твоей единственной семьей, Хисако».

Маленькие черные глаза-рыбки зажигаются.

«Моей единственной семьей».

Колесо снова трогается в путь, земля приближается, очертания сада расплываются. Они выходят из кабинки женихом и невестой. Они не касаются друг друга, не разговаривают, просто идут рядом по пыльным аллеям. Они изучают друг друга. Он бы душу продал за возможность прикоснуться к нежному, в форме сердечка, рту Хисако, что вполне естественно для новоиспеченного жениха, но девушка внушает ему робость. Она смотрит слишком серьезно, в ее глазах так много ожидания — Хисако как будто выискивает, что не так с этим высоким некрасивым парнем, в чем кроется его слабина. «Почему я?» — думает Хисако. Этот вопрос не дает ей спать уже много ночей подряд — с тех пор, как он решился попросить ее руки в ответ на рассказ о причинах поспешного возвращения в Париж. Может, он просто пожалел ее, узнав о разрыве и с родителями, и с мамой Виолеттой? Или решил отблагодарить за предложения, которые получает после их победы на конкурсе в Дюссельдорфе?

Эрик замедляет шаг, вынуждая Хисако остановиться рядом с ним в тени зеленого каштана. Солнечный луч щекочет лицо Хисако сквозь листву, и она смешно щурится.

— У тебя такой серьезный вид, когда ты хмуришь брови! Жалеешь, что согласилась выйти за меня?

— Да что ты, конечно, нет!

— Тогда… может, поцелуемся?

— Здесь? На людях? Но это неприлично!

Эрик готов отхлестать себя по щекам за бестактность. Зачем торопить события, если Хисако предпочитает подождать до свадьбы? Она стыдлива и сдержанна, ее так воспитали. Он сумеет быть терпеливым. Сумеет — несмотря на шуточки приятелей и страстное желание близости. Разумно ли жениться на женщине, ни разу к ней не прикоснувшись? Эрик осознает, что ставит на кон свое будущее, но он не может рисковать и упустить Хисако. И потом, разве маленькая японка не отдается ему, как гениальная любовница, когда играет Шуберта?

Неожиданно рот-сердечко приближается к его губам, Хисако кусает Эрика, жалит языком, сводя с ума, пробуждая неистовое желание. Подобная искушенность так удивляет Эрика, что он не сразу решается обнять Хисако, но девушка уже отступила назад, чтобы перевести дыхание.

— Ты прав, — говорит она. — Мне нужно привыкать, ведь я теперь француженка.

Она бежит по аллее — маленькая девочка с длинными косами и узкими щиколотками, похожая на редкую, невесть как залетевшую сюда птичку. Эрик со смехом несется следом, раскинув руки, как будто хочет взлететь и изловить мечту своей жизни.


Неделю спустя Эрик и Хисако покидают спальню, совершенно уверенные, что теперь они муж и жена и никто этого не оспорит, и принимаются красить стены и мебель в черный и красный цвет. Делают они это неумело, краска долго не сохнет и пахнет так неприятно, что Эрик с Хисако десять дней спят с открытыми окнами и не едят дома. Кстати, ни один из них не умеет готовить. Они не торопятся устанавливать в квартире телефон, не наклеивают бумажку с фамилией Берней на почтовый ящик. Мосли, конечно, знает, где живут его подопечные. Когда он подсовывает под дверь предложения о концертах, Эрик изучает их, спускается вниз и звонит из телефонной будки, чтобы дать согласие. Однажды Хисако спрашивает:

— Почему наш дуэт носит твое имя?

— Потому что оно и твое тоже.

— Ты принял решение прежде, чем попросил моей руки.

— Ты не возражала.

— Нет.

— Почему ты ничего не сказала?

— Тогда я еще была маленькой японской девочкой.

Они сидят на полу, поставив между собой овальное блюдо с табуле.[6] Когда Эрик и Хисако играют или занимаются любовью, они сливаются воедино, перестают осознавать себя отдельными личностями. Но им необходимо познавать друг друга в обыденности — крупинка на подбородке Эрика, листик петрушки, застрявший между зубами Хисако, шум спущенной в туалете воды, неприятный запах изо рта по утрам, необходимость выносить мусор… одним словом, семейная жизнь.

— Сейчас мы уже не можем сменить имя, это было бы рискованно, ведь нас только-только начали замечать.

— Знаю. Принесешь еще бутылку?

Эрик встает. Он не говорит Хисако, что она слишком много пьет, они теперь муж и жена, и каждый может прятаться за старыми как мир словами. Раньше, до свадьбы, каждая совместная репетиция вызывала у Эрика жадное желание познавать Хисако в повседневной жизни. Какая она, когда просыпается? Как расчесывает волосы? Как смотрит поверх пиалы с кофе? И вот она сидит перед ним по-турецки, чуть сгорбившись, лак на пальцах ног облупился, рука крепко сжимает стакан с жирным отпечатком ее губ. Изнанка божества.

Он открывает вино, Хисако щелкает выключателем лампы, свет не зажигается.

— Не работает, — жалобно произносит она.

— Лампа ни при чем. Нам отрубили электричество. Я забыл оплатить счет.

— Вот оно что… Давай я сама буду заниматься счетами.

— Нет. Я все беру на себя. Твое дело — рояль!

Эрик категорически не желает, чтобы его жена превращалась в домохозяйку. Он хочет, чтобы она оставалась ребенком, девочкой, избалованной, как принцесса. Растворившейся в дуэте Берней.

* * *

Стоило им написать свое имя на почтовом ящике, и на них обрушился ворох желтых конвертов со счетами и заказными письмами. Эрику лень вскрывать конверты, они так и валяются на столике в прихожей. «Мы — дети, — важно заявляет он, — нам чужд мир счетов и контрактов». Эрик и впрямь ведет себя, как неразумный младенец: может надеть носки разного цвета, заблудиться на Монмартре, заснуть средь бела дня.


— Давай зажжем свечи, — предлагает Хисако.

В ответ раздается грохот разбитого стекла — Эрик на мгновение отвлекся и уронил бутылку. Он начинает вытирать винную лужу, пытается собрать осколки и немедленно режет палец. Хисако ему не помогает. «Мы похожи на брошенных детей», — думает она, переводя взгляд с рояля, где стоят подаренные Эриком розы, на маленький жертвенник у камина, на коллекцию пластинок и нот. «Мы — у нас, — радуется она. — Мой первый собственный дом, моя первая семья». Она идет нетвердым шагом к роялю, устраивается на табурете и начинает играть «Сонату фа-диез минор» Шумана. Бурный поток звуков в одно мгновение протрезвляет ее, окрыляет, преображает и переносит в мир красоты и вдохновения.

Эрик замирает, забыв об осколках, луже и порезанном пальце. Он никогда не слышал, как Хисако играет Шумана. Она, должно быть, работала втайне от него, полностью отрешаясь от супружеской жизни, иначе не приручила бы шумановских демонов. Эрик потрясен: он снова не понимает Хисако. В тайну мог бы проникнуть разве что давно умерший композитор или живой, любящий, никогда не сдающийся муж. Эрик улыбается Хисако, но она его не видит, он подходит, ласкает ее затылок, она смеется, ловя его руку, и тут же радостно забывает о Шумане, чью душевную муку сумела познать так легко.

— Если бы ты знала, как я тебя люблю, — шепчет Эрик и так крепко прижимает к себе Хисако, что она бледнеет.

— Ты будешь любить меня вечно?

— До самой смерти, любимая.

Загрузка...