Могилевская область. Кировский район, деревня Столпище. 1984 год. 12 октября.
На свекольном поле женщины нашли снаряд. Инженер по технике безопасности Леонид Лагойко уложил снаряд возле магазина и пошел звонить в милицию. Телефонограмму принял сержант А. Петрашевич, который перезвонил в военкомат. Прапорщик Караньков пообещал сообщить в войсковую часть.
Из райцентра до Столпищ — пятнадцать минут езды.
Инженер Лагойко вернулся сторожить снаряд. Прошел час, другой. Мимо проходили колхозники, и он попросил их еще раз позвонить. Снова отвечал Петрашевич, перезванивал Каранькову, и тот опять обещал сообщить саперам.
Прошло три часа, четыре. Стемнело. Мимо проходил «газик» председателя колхоза Солоновича. Инженер загрузил снаряд и возле правления бросил в цветочную клумбу.
Колхозного инженера не раз приглашали на курсы повышения квалификации в Минск, в Могилев, инструктировали и по поводу снарядов: в районе Столпищ шли жестокие бои, и земля начинена боеприпасами.
Ему, Лагойко, надо было просто запереть снаряд в сарае или амбаре.
12 октября была пятница, заканчивалась неделя, и в военкомате никакого сообщения саперам писать не стали.
15 октября, в понедельник, военкомат составил заявку на разминирование. Но в этот день не оказалось на работе машинистки, некому было отпечатать.
16 октября, во вторник, заявку на разминирование отпечатали, но некому было ее подписать: все офицеры военкомата уехали на занятия по командирской подготовке.
17 октября, в среду, и.о. райвоенкома А. Навроцкий заявку подписал и ее отправили в войсковую часть.
Заодно военкомат отписал и милиции: срочно (!) выставить оцепление возле снаряда. От военкомата до милиции — четыреста метров, ходьбы — меньше пяти минут. Военкомат отправил срочное предписание почтой. Письмо пришло в милицию через пять дней — 22 октября. Начальник милиции М. Зарубов адресовал письмо участковому милиционеру с резолюцией: «Для исполнения». Секретарь положила распоряжение в папку на имя участкового. Но участковый был в отпуске, и бумага забылась.
В войсковую часть депеша из военкомата пришла пораньше, чем в милицию, — 19 октября. Опять оказалась пятница, опять конец недели, заявку командиру части не показали, даже не зарегистрировали, бумагу перекинули в инженерный отдел, там она и затерялась.
Леонид Лагойко принес находку прямо в контору, на утреннюю летучку. Члены правления пожали плечами — вроде как глушитель, хотя и похож на снаряд. Лагойко отнес непонятный предмет обратно в клумбу возле крыльца.
Вся деревня обсуждала, что это — домкрат или глушитель от мотоцикла. В деревне 37 участников войны, 36 военнообязанных, прошедших армию. Даже если глушитель, но похож на снаряд, — все равно опасно. Конечно, ни один хозяин не позволил бы лежать ему у порога собственной избы. У конторы? Пусть правление и разбирается.
В начале двадцатых чисел ударили заморозки, трава пожухла, клумба оголилась, и снаряд стало хорошо видно.
26 октября (и опять была пятница, опять конец недели) возвращались из школы дети — Сережа Лютаревич, Валера Акушкевич и Игорь Кульмач. Семилетний, восьмилетний, девятилетний. Домой — как раз мимо конторы.
Дети подняли снаряд, опустили на бетонный выступ крыльца…
Следы взрыва обнаруживали в радиусе 150 метров.
Родители узнавали детей по остаткам одежды.
Валентина Михайловна Кульмач:
— Я в Подречье в магазине работаю. Дядька Евгений, подвозчик с фермы, прибежал: «Валя, едь быстро домой, там дети чьи-то взорвались». Я на велосипед, доехала до Столпищенского магазина. Шофер — навстречу. «Гриша, — говорю, — мой?» Он кивнул. Я с велосипеда упала.
Дальше помнит плохо. Люди рассказывали мне, как она пыталась бежать, ноги подгибались, она падала, потом поползла, потом просто катилась, боком, в сторону конторы.
— Очнулась — главбух и соседка под руки меня держат. К конторе не пускают. А я гляжу на ребятишек — моего нет. Опять отключилась. Мне говорят: «Твой Игорь дома». А потом я увидела — его портфель, осколками пробит, рукавичку увидела, капюшон от куртки по шву оторван. Шапка его на дереве… Часы отцовские, которые ему так нравились, не нашли: мы ходили как во сне. Купили новые, даже надеть не на что было. В гроб просто положили.
Ирина Романовна Лютаревич:
— Не пускали меня. Я прорвалась, сразу увидела: шапочка зеленая с белой полосой — Сережина, ботинок его. Меня успокаивают, держат: «Не твой, нет». …Я азбуку его на асфальте увидела — знаете, такая матерчатая, с кармашками для букв — для первоклашек. Порвана, кармашки пустые. Мне потом рассказывали, как я по асфальту на коленях ползала, буквы искала и в кармашки складывала…
Тамара Владимировна Акушкевич:
— Когда я Валеру рожала, должна была умереть. Роды — искусственные. Подключали искусственную почку, давление смогли сбить только до двухсот пятидесяти. В реанимации потом очень долго лежала.
…Я в этот день мыла окна, соседка зашла: «Тамара, не бойся… у тебя несчастье». Я подумала — с мамой, никак не думала, что с Валерой что-то. «Твоего сына, — говорит, — убило». К правлению я из всех последняя прибежала. Народу полно, следователи, фотовспышки. Валя Кульмач на коленях стоит, ее под руки держат. Ира Лютаревич ползает, азбуку собирает и в ранец Сережин складывает, рядом сердце на асфальте лежало, она и его — в ранец. Тут мама подошла ко мне, плачет, руки в крови. «Где Валера?» Она говорит: «Валеры больше нет». Потом, позже, я просила: «Пойдем, соберем, что осталось». — «Там нет ничего…».
Тамара Владимировна достает пластмассовую коробочку, в ней — номерок Валеры в родильном доме: утро — 6.40, вес — 3300. Еще хранит в коробке светлые волосы — Валеру постригли в первый раз.
…Сразу после взрыва приехали саперы. Наехала милиция. Районное начальство. На другой день появилась пожарная машина, смывала все вокруг. Смывала, но не смыла.
По ночам беспризорные собаки слизывали кровь.
По утрам матери погибших приносили на асфальт цветы.
Зачем я писал этот материал? Знал же, что в той стране, под властью очередного генерального секретаря ЦК КПСС, его не опубликует ни одна газета. Я прогонял со страниц ночных собак, рассеивал другие безнадежные строки. Но не в них было дело, любые дикие подробности были бы не опасны для публикации, если бы сдвинуть вину на самих детей и, конечно, на проклятую войну.
А куда же все-таки подевалась заявка на разминирование снаряда? Ее нашли на второй день после взрыва, она завалялась у военных.
И военная, и гражданская прокуратуры возбудили уголовные дела, работник облвоенкомата подполковник Макасеев дал показания: войсковой частью «допускаются постоянные проволочки и не проводится очистка местности от взрывоопасных предметов в установленные сроки — в течение 3-х суток со дня обнаружения. Все они исполняются в течение 10—15 дней».
«Проволочки» — не главная беда. Главная беда — липа. В уголовном деле говорится о судьбе всех заявок на разминирование, поступивших в в/ч в середине октября. Оказывается, все они «не были зарегистрированы, на доклад командиру части не представлялись… До непосредственных исполнителей заявки не были доведены и остались не выполнены, хотя в книгах учета по разминированию в инженерных отделах сделаны отметки о выполнении» (листы 59—61 уголовного дела).
Значит, и снаряд, унесший три жизни, значился в бумагах как разминированный.
Конечные виновники — нач. инженерных войск в/ч подполковник В. Г. Яковлев и нач. инженерной службы в/ч подполковник А.В. Конореев.
Военная прокуратура вынесла решение: «между халатным бездействием» старших офицеров и «наступившими последствиями» нет никакой «причинной связи»…
То есть между тем, что снаряд не обезвредили, и тем, что он в конце концов взорвался, — связи никакой. Это вызывающе бесстыдное постановление подписал и.о. военного прокурора той же самой в/ч подполковник юстиции Коваленко.
Если бы речь шла о его детях — подписал бы?
Гражданская прокуратура тоже прекратила дело — без подписи районного прокурора, без подписи руководства облпрокуратуры.
Ни бюро райкома партии, ни исполкома райсовета. Даже исполком сельского совета не собрали. Даже колхозного собрания не было. Даже правления колхоза, на котором обсуждают любые мелкие недоразумения.
Тишь да гладь.
Заместителя райвоенкома Навроцкого, который в отсутствие военкома исполнял его обязанности, после этой истории повысили: он возглавил комиссариат в другом районе.
Перед отъездом в Москву я пробился к министру внутренних дел Белорусской ССР В.Пискареву. Виктор Алексеевич был в курсе всех подробностей моего пребывания.
— Давайте договоримся: я снимаю с работы начальника районного отдела милиции Зарубова, а вы не публикуете материал, — сказал министр.
— Нет. Зарубова надо судить. Кроме того, много других виновных — военных, колхозное руководство.
— Это не по моей части. Собственно, я могу решить вопрос без вас: сейчас позвоню вашему главному редактору, — министр властно положил руку на телефонный рычаг.
— Позвоните, — попросил я.
Пискарев вдруг понял, что между главным редактором и журналистом субординация может оказаться иной, чем между министром и участковым милиционером.
— Хорошо, — сказал министр, — я снимаю с работы Зарубова прямо сейчас, при вас. — Он нажал на кнопки. — И жду от вас встречных шагов. Жду.
Шансов на публикацию не было, но министр этого не знал.
Редакция решила вместо публикации направить письмо первому секретарю ЦК КП Белоруссии Н. Слюнькову. Для принятия мер. «Уважаемый Николай Никитович…». Письмо было унизительным для газеты, по интонации и беспросветности сродни письму Ваньки Жукова: «Милый дедушка Константин Макарыч…»
К письму приложили гранки моего очерка «Взрыв».
Я против подобных газетных просьб. Ну, наказали бы, навели бы порядок в Могилевской области. А в республике, а в стране? В Белоруссии каждый день обнаруживают в среднем около 1400 бомб, мин, гранат. С годами дело на убыль не идет. Все зависит от грибного или ягодного лета, от вторжения в землю (строители, дачники и т.д.). После Столпищ сколько еще людей погибло? Цифра засекречена.
Если бы до меня кто-то другой сумел предать гласности — шумно, на всю страну — безобразия саперных начальников, может быть, эти трое детей остались бы живы.
Редакция ждала ответа из Минска.
Ни слова.
Товарищу Слюнькову позвонил главный редактор.
Потом в Минске с товарищем Слюньковым разговаривал первый заместитель главного редактора.
Потом к товарищу Слюнькову пришел на прием заведующий корреспондентским пунктом в Минске.
Все зря. Прикрыл, не выдал партийный вождь своих белорусских преступников. Никто из военных так и не был наказан.
Несчастные матери остались одни. Они ждали публикации, то есть публичной поддержки и публичного осуждения. Они долго писали мне, потом перестали. Наверное, подумали, что и я бросил их.
И наверное, довольный милицейский министр решил, что со всяким журналистом можно сторговаться.
Конечно, это разговор о времени. Сегодня любая газета напечатала бы очерк «Взрыв». Но никто бы не обратил на него внимания. Сегодня даже начальника райотдела милиции не сняли бы.
Сегодня я тому министру благодарен.
Прошло пятнадцать лет.
Недавно, в конце декабря, на исходе года и века, я снова оказался в тех краях.
Времени было в обрез. Ехал, по существу, извиниться. Как-то они встретят?..
Вечерняя темная деревня вымерла. Наверное, от волнения никак не мог найти дома женщин. Одинокий прохожий указал на соседние постройки — Кульмач и Лютаревич.
Ирина Романовна Лютаревич в этот вечер была как раз у Валентины Михайловны Кульмач. Смотрели телевизор.
В плохо освещенной кухне они не сразу узнали меня.
…Как же они растерялись! Как они плакали и обнимали меня, Господи.
— Спасибо, что вспомнили.
— А я и не забывал вас.
Событий в их жизни было много за это время.
Гражданская прокуратура вновь возбудила дело. Зарубова удалось привлечь к суду.
Перед судом Зарубов приезжал в деревню. Упрекал матерей, что «такую заваруху завели», советовал про все забыть и заявления из суда велел забрать.
Валентина Михайловна:
— Зарубов с нами даже не здоровался.
Его наказали условно… Фактически оправдали. Мы, все трое, после суда стоим на крыльце растерянные, а Зарубов в машину садится и нам улыбается.
Валентина Михайловна и теперь плоха, сдали нервы, не работает.
Ирина Романовна — доглядчица на животноводческой ферме. Скота теперь почти втрое меньше, колхоз в упадке. Зарплата в переводе на российские деньги — около 75 рублей. Недавно, в декабре, получили за август.
Деревня вымирает, молодежи не осталось.
…Тем мальчикам сегодня перевалило бы за двадцать.
Ирина Романовна решила еще раз родить. Было ей около тридцати. Роды прошли удачно. Девочку назвали Оля.
Через несколько лет решилась на ребенка и Валентина Михайловна. Ей было 36 лет. Родила благополучно. Тоже девочка. Тоже назвали Оля.
Женщины умоляли меня задержаться, побыть до утра, попить хотя бы чаю. А на прощанье сказали:
— Мы вас будем помнить.
Какими же надо быть одинокими в мире, чтобы так слезно благодарить за ничего не сделанное, за одно только сочувствие.
Заехал я, конечно, и к Тамаре Владимировне Акушкевич. Помните, в каких муках рожала она Валеру, пролежала в реанимации и чудом выжила?
Не застал ее. Старики — Мария Федоровна и Владимир Викторович — достали пластмассовую коробочку, в которой по-прежнему хранятся номер Валеры в родильном доме и светлые волосы — когда его подстригли в первый раз. Портрет мальчика — на стене, прямо против входа в избу.
Тамара Владимировна работает технологом на мелком заводе. Она тоже очень хотела родить ребенка, но, однажды избежав чудом смерти, — боялась.
Шла середина девяностых и ей было уже под сорок, когда и она все-таки решилась — как в омут головой. Родила. Все обошлось.
Те две Ольги ходят в школу, а ее Надя — в детсад.
Неисповедимы пути Господни.
Было три мальчика.
Стало три девочки.
2000 г.
Юрий Илларионович Моисеенко знал меня по «Известиям». Я ему, представляясь, фамилию назвал, а он мне — мое имя.
Но когда я стал расспрашивать его подробно о птицах и полевых цветах за арестантским вагонным окном, о том, какие звуки проникали в лагерь с воли, просил нарисовать нары в бараке и где была параша и вышки с часовыми, он посмотрел на меня внимательно:
— Извините, а вы не из КГБ?
Мне стало весело, и он неловко улыбнулся.
Как непоправимо загублена жизнь человека.
— Вы это не пишете, но сейчас опять права у КГБ расширяются… Еще все может повториться. И теперь таких, как я, сразу подбирать будут. Я не за себя даже — за детей… Все может повториться.
Разговору этому без малого 10 лет.
Была у Моисеенко мечта — получить высшее образование. Родители — крестьяне, мать умерла от голода. Белорусская глубинка; школа-семилетка находилась в 25 километрах, он «нанимал ночлег». 7 ноября и 1 мая в самотканой холщовой рубашке выходил на школьную сцену и звонко декламировал Безыменского: «Скажи мне, Партия, скажи мне, что ты ищешь? — И голос скорбный мне ответил: «Партбилет».
Его заметку прочли по Всесоюзному радио. Сельского мальчика пригласили в Москву на первый слет детских корреспондентов.
Юноша с отличием закончил московский педагогический техникум. Поступил в юридический институт, и здесь, на 2-м курсе, его арестовали. По доносу поэта, песни которого десятки лет распевала вся страна.
Из разговора с Моисеенко десятилетней давности:
— Прямо во время занятий вошел маленький человек с одутловатым лицом в кожаной куртке: «Идемте со мной». На Лубянке следователь Лазарь Исаакович Шустерман задавал вопросы и сам же писал ответы: клеветал на СССР, член контрреволюционной организации. Меня били по ушам и в затылок, было страшно. Шустерман вышел, остался Соколов, видно, недавно демобилизованный — он был в шинели. У Шустермана на столе четыре телефона, у Соколова — ни одного. И Соколов мне шепчет: «Терпи, ничего не подписывай». Я и не подписывал. И получил пять лет.
Лубянка. Бутырка. Владивостокский пересыльный лагерь. Отсюда, после сортировки, слабых и беспомощных отправляли в Мариинские лагеря, остальных — морем на Колыму. Около 14 тысяч заключенных ожидали участи: зона уголовников, женская зона, «китайская» (три тысячи рабочих и служащих КВЖД) и, наконец, — «контрики».
Здесь, в лагере, он оказался на нарах рядом с Осипом Мандельштамом. Такую странную фамилию — Мандельштам — услышал впервые.
Пересылка — место не самое жестокое, но гнилое, нужды в своей рабочей силе нет — сохранять некого и незачем.
— Не было воды, нас морили. Водяной мор хуже голода. Хуже рабства, в рабстве можно хоть что-то заработать.
Два раза в год — перед Первомаем и Октябрьскими праздниками — разрешалось написать домой.
— «День письма» — это был день терзаний. Вспомнил, как с Покрова трава покрывается инеем. В ночном уже не пасут лошадей. После этих писем только на второй день в себя приходили, как после безумия. …А мне перед отцом стыдно было, он так мной гордился — сын в Москве. А теперь я из лагеря у него что-нибудь покушать прошу.
Самым милостивым временем были вечера. Косо били яркие прожектора, лагерь озарялся, но все равно и при таком свете голову поднимешь — видно темное небо и звезды.
— Смотришь на небо — мир так велик… И как будто ты не заключенный. День прожит — жив, и еще есть надежда на завтра.
Как упоительны в России вечера. Если бы завтрашний день начинался не с утра, а прямо с вечера.
Но наступало утро.
Каждый день кого-то выносили — либо в маленькую больничку, либо в морг, что одно и то же, потому что никто не возвращался. Свирепствовал тиф. Ни уколов, ни лекарств. Переносили в морг и тех, кто еще дышал.
Морг находился в зоне уголовников. Туда накануне нового 1939 года уносил мертвого Мандельштама ленинградец Дмитрий Маторин. У поэта было четыре золотых зуба и его ждали два веселых уркача с клещами в руках.
— У уголовников во Владивостоке своя скупка была — магазин. Лагерная администрация все, конечно, знала.
Моисеенко дважды уносили в лагерную больницу, и оба раза он сумел вернуться.
Потом его должны были расстрелять. После владивостокской долгой пересылки он попал в Мариинские лагеря, оттуда — в Смоленскую тюрьму. Началась война, немцы стремительно наступали, заключенных не успевали эвакуировать — их просто расстреливали. Но Моисеенко неожиданно получил второй срок — 10 лет — за антисоветскую агитацию. Новый срок спас, его этапировали.
Дважды писал Моисеенко письма Сталину с просьбой отправить его на фронт.
А все же для победы кое-что сделал. Еще в первый срок он строил под Новосибирском военный авиазавод. А потом всю войну работал на заводе минометного вооружения в Томске. Работал и день, и ночь, приближал победу. Его продукция обходилась Родине бесплатно.
Отсюда, из Томска, он и вышел на свободу в 1947 году. Его провожал армянин-дашнак, который не выходил из лагерей больше двадцати лет.
— Он разумный был, французский знал, немецкий. И он сказал: куда напишут — туда не езжай. Поезжай в любое другое место. С тобой расправятся. И не проси руководящую и интеллигентную работу. Иди рабочим. Если и возьмут, то за нарушение паспортного режима. Через три года выйдешь как «бытовик» и свою 58-ю замажешь.
Моисеенко в очередной раз избежал смерти. После лагеря его направили в Закарпатье, где было очень сильно антисоветское движение. Моисеенко в той мясорубке замели бы сразу, третьего срока он не выдержал бы.
Вернулся на родину, в Могилевскую область. Хотимск, Осиповичи. Больше года искал работу — по специальности, учителем. В 1949 году Министерство просвещения БССР направило его именно в Могилевскую область. Но местный завоблоно поперек направления размашисто написал: «Вакантных мест т. Моисеенко нет». В Гомельской области сказали: «Места есть». Но удивились: «У вас самих на Могилевщине не хватает специалистов. Выйдите из кабинета, я позвоню». Когда Моисеенко снова вошел, женщина жестко ответила: «И у нас мест нет».
Он устроился плотником на мостопоезде, потом сторожем на автозавод, затем вернулся на железную дорогу — ремонтировал и строил дома.
— Я очень хотел поступить в Институт инженеров железнодорожного транспорта в Гомеле. Но подумал, что надо будет заполнять анкету, и отказался.
Там, в лагере, ему снились деревянная школа, окруженная вербами и тополями, церковь и звонарь Архипыч, отец с матерью, студенческое общежитие в Москве. Двенадцать лет ему снилась воля.
А когда вышел на волю — ему стали сниться те двенадцать лет. Уже подрастала дочь, а ему снился лагерь, снилось даже, что его расстреливают, и он просыпался в поту.
Анна Афанасьевна, жена, ничего не понимала. Спросит о чем-нибудь, а он смотрит на нее и молчит.
Долго лечился у невропатолога.
Только в начале пятидесятых он осторожно сказал ей полуправду: «Отбывал наказание. Ну как за что… Тогда за колоски, за ведро угля меньше десяти не давали». — «Неправда, — ответила жена, — ты на вора не похож».
— Когда меня в 1957 году реабилитировали, я ей справку показал, она меня обняла и поцеловала.
Но реабилитировали Моисеенко только по второму делу. А отмену первого приговора он прождал больше сорока лет!
— Если бы сразу вместе отменили, я б еще в институт успел поступить!
…Этот наш десятилетней давности разговор происходил в маленьком гостиничном номере в Осиповичах. Сколько ему было тогда? 76 лет. Сторож «Сельхозтехники». Маленький, робкий, застенчивый, в глазах, сильно увеличенных очками, — покорность, обида.
— Жизнь сгорела кратко, как свеча. Ничего дорогостоящего в ней не было. Зачем я жил?
Прямо противоположно ощущали себя на воле его солагерники. Тот же Маторин, уносивший в морг Мандельштама, чувствовал себя свободно, уверенно: ленинградцы чуть ли не все перестрадали, и он оказался среди равных. Я застал Дмитрия Михайловича на работе, в институте Лесгафта. Бывший борец, чемпион Ленинграда, он занимался массажем спортсменов. Было ему, массажисту, 86 лет. Веселый, общительный, студенты его любили.
А Моисеенко — чужой у себя на родине. В его родном провинциальном белорусском райцентре таких «контриков», как он, оказалось всего трое. Остальные — воевали, в том числе в окрестных партизанских лесах. Все разговоры вокруг — награды, ранения, на каком фронте?
В первый раз в жизни Юрий Илларионович Моисеенко выпил 7 ноября 1947 года, через три месяца после лагеря.
— Соседи позвали, отец пошел, а я — нет. Второй раз за мной пришли. Пил самогонку и не пьянел. И никак не мог ни с кем в разговор вступить.
Я прихожу к врачу-рентгенологу, фамилия Рубан, он воевал. Моя очередь подходит, а он, слышу: «Этот тюремщик подождет». Вот такое общественное презрение.
В 1965 году я первый раз пришел 9 мая на площадь. Оркестр, цветы, все с наградами, один я одет по-обычному. Я пришел со своими, с железнодорожниками, решился побыть со всеми. Вдруг ко мне подходит Бочаров, подполковник в отставке, внештатный инструктор райкома партии. Он был нетрезвый. «А ты что, гад, здесь делаешь?» Я ему: «Федор Иванович…». Я ж его знал, понимаете? Он к нам в коллектив приходил, собрание проводил. И я стал его тихо просить: «Ну что вы, зачем же вы так…» А он еще громче: «Убирайся отсюда сейчас же!» Народу — вся площадь, и наших было очень много. И все молчали. Я ушел. Уж лучше бы меня ударили.
Пьяный подполковник — черт с ним. Народ — вот что страшно.
…Феодору пожалели, а Моисеенко — нет.
Когда он вернулся из заключения в Хотимск, сестра рассказала ему: «Знаешь, Юра, у нас тут была одна семья благородная, из Минска приехали — учитель и учительница. Когда немцы угоняли их в гетто, они девочек на улице оставили. Фаня и Циля. Одной четыре годика, другой — шесть. И вот они ходили по домам, попрошайничали, такие смирненькие, обнятые, и их все подкармливали, а в дом пускать боялись: «Ну, идите, идите, деточки, от нас». Они в сараях спали, в стогах сена. Так бродили август, сентябрь, октябрь. Уже холодно было. И тогда наша соседка Феодора Остроушко сказала: «Что эти дети так мучаются?» Взяла их за ручки и отвела в немецкую комендатуру. Их там, прямо во дворе, и пристрелили».
Когда пришла Красная Армия, Феодору судили. Дали, как и Моисеенко, 10 лет. Но председатель горисполкома не согласился с приговором, тут сразу и горожане возмутились — она же детей от мук спасала. Ходатайствовали, и Феодора, отсидев полсрока, была освобождена. Стала общественницей-активисткой, народ ее уважал.
Наверное, в случае с несчастным Моисеенко имели место государственные интересы, а тут — маленькая несовершеннолетняя частность.
И тем единственным небольшим образованием не разрешили воспользоваться. После педагогического техникума он не работал по специальности ни одного дня.
«Я был остановлен в дремучем советском лесу разбойниками, которые назвались моими судьями. …И все было страшно, как в младенческом сне». «Меня принимают за кого-то другого. Удостоверить нету сил. Как стальными кондукторскими щипцами, я весь изрешечен, проштемпелеван. Когда меня называют по имени-отчеству, я каждый раз вздрагиваю — никак не могу привыкнуть — какая честь!
…И все им мало, все им мало».
Это — Мандельштам о себе. И о Моисеенко тоже.
«Меня принимают за кого-то другого. Удостоверить нету сил».
Его воспоминаниям о последних днях поэта тоже долго не верили.
— Там было столько правды, что лгать-то зачем?
Говорят, в некоторых азиатских странах беременная женщина нашептывает будущему ребенку, что ждет его на земле, и он сам, еще в утробе, решает — рождаться ему или нет.
— Если бы у вас был выбор?..
Моисеенко отвечает с грустной убежденностью.
— Родиться — надо. Как же отказаться от того, что отпускает тебе природа. Увидел жизнь.
Недавно я столкнулся в Белоруссии все с тем же — приговор, тюрьма, лагерь. Жертва — старик, дважды Герой.
На середине долгого обратного пути, когда до Минска оставалась еще добрая сотня, в сумерках на развилке мелькнул указатель «Осиповичи». Уже и поезд мой уходил скоро на Москву, и молодой водитель Володя Ковальков из «БелКП-ПРЕСС» спешил домой в Минск. Но помчались обратно, крюк — километров 80.
В вечерних Осиповичах мы больше часа колесили в поисках дома. Чем безуспешнее искали, тем тягостнее было чувство, что и самого Моисеенко, наверное, уже нет.
— Пока не найдем — не уедем, — сказал Володя.
В райисполкоме горел свет в единственном окне. Управделами Виктор Викторович Шильцев, как оказалось, немного знает Моисеенко.
— Из них двоих кто-то умер недавно. Телефон молчит.
Поехали втроем.
После долгих звонков за зверью послышалось шевеление. Дверь медленно открылась — Моисеенко, маленький, похудевший.
Узнал. Обрадовался.
Несчастье — да, было: умерла недавно Анна Афанасьевна, с которой прожил больше полувека. Теперь один. Ему 85 лет. Никуда не выходит, только изредка — в магазин. О делах в Америке знает лучше, чем о событиях на лестничной площадке.
— Сосед ваш недавно тоже умер — райвоенком, — говорит Шильцев. — Вышел на улицу и упал.
— Давыдов? Хороший был человек, со мной здоровался. А я, знаете, смерти не боюсь: уйду и от всего освобожусь.
Он все же немного догнал жизнь. Дочь Людмила закончила как раз Институт инженеров железнодорожного транспорта в Гомеле, в который он не посмел поступать. У другой дочери, Ларисы, — два высших образования: закончила Институт иностранных языков (преподаватель английского, французского) и педагогический (психолог). Сын Сергей приобрел аж три специальности: закончил тот же иняз в Минске, Академию внешней торговли в Москве и школу бизнеса при одном из университетов США.
Все при деле — инженер, директор гимназии, коммерсант.
По второму делу Юрия Илларионовича реабилитировали только в конце 1989 года. По закону ему должны были выплатить компенсацию — двухмесячную зарплату. Но поскольку забрали его юношей в 1935-м со второго курса института, то выдали старику в 1990-м две студенческие стипендии.
А накануне 50-летия Победы Моисеенко написал письмо Ельцину. Москва направила в Минск бумагу: те, кто работал в войну на оборонных предприятиях, имеют право на награду. И Моисеенко в 1995 году наградили юбилейной медалью «50 лет Победы».
Наград у него теперь стало две. Первая, перед тем, тоже медаль — «Ветеран труда». Но и после этого его никто не поздравлял 9 Мая.
Мы простились с Моисеенко затемно, и небо было усыпано звездами. Районный воздух был чистым и обновляющим — почти как деревенский. И казалось, будто жизнь еще поправима и виделись мы не в последний раз.
И в нынешний юбилей он остался один.
С опозданием, но я поздравил дорогого Юрия Илларионовича с Днем Победы. В России так тоже принято — с прошедшим днем.
Поживите, сколько сможете.
2000 г.
— Вот это, видите, фотография моего деда генерала Вавилова. А это — мама. В Первую мировую войну была сестрой милосердия, участвовала в Брусиловском прорыве, ее наградили Георгиевской медалью «За храбрость» 4-й степени. В гражданскую войну мама, дворянка, единственная из родственников пошла за красных. На войне познакомилась с отцом — запорожским казаком. Родился я, ваш покорный слуга Дмитрий Дмитриевич Вонлярский.
На стенах — фотографии и военные реликвии семьи.
Когда началась Великая Отечественная, Мария Михайловна была уже в возрасте. Она «омолодила» документы на три года и на второй день войны отправилась на фронт. На Соловьевской переправе ее ранило. Недолежав в подмосковном госпитале, отправилась в Баку, к сыну. Дима учился в высшем военно-морском училище.
Сегодня это звучит пышно, но мать сказала именно так:
— Сынок, надо защищать Родину.
Бросив училище, со второго курса Дима с матерью отправились на фронт. Она, военврач 3-го ранга, стала начальником санитарного поезда.
Он попал в 71-ю отдельную морскую бригаду Тихоокеанского флота, которую бросили на защиту Москвы. Бои, награда, ранение. После госпиталя Дмитрия, могучего парня, боксера, направили в парашютно-десантный батальон ВВС Черноморского флота. Освобождал Керчь, Новороссийск, Севастополь.
В составе 83-й дважды Краснознаменной бригады морской пехоты Вонлярский, уже разведчик, прошел Румынию, Болгарию, Югославию, Венгрию, Австрию, Чехословакию.
— А это что за клинок на стене?
— Немецкий, офицерский. Вот тут по-немецки выгравировано: «Честь и кровь». Мы высаживались в Керчи, и была рукопашная. Немец этим клинком хотел меня заделать. Сегодня какое? 11 апреля? О, как раз в этот день в 44-м мы Керчь освободили, у меня благодарность от Сталина этим числом. Хотите альбом посмотреть?
Это я — в кубанке татарина. Против нас воевали крымские татарские батальоны. Дрались они хорошо. Я татарина хлопнул, а кубанку себе взял. А это — вся наша братва после штурма Сапун-горы. А вот наша рота разведки в Болгарии, я был ранен в голову, видите — голова замотана. Посмотрите, это член Военного Совета Черноморского флота, вице-адмирал Азаров мне надписал.
«Храбрейшему из храбрых»…
— Вот командир роты разведки Коля Терещенко — погиб, Героя получил. А это — Дибров, полный кавалер орденов Славы, погиб под Керчью. А это — Коваленко, погиб под Будапештом. Вот групповой снимок — погиб, погиб, тоже погиб.
А вот — Сысоев, получил Золотую Звезду, а в 50-м году его обвинили, что он американский шпион. Дали 15 лет, отсидел 6. А это — бывший адъютант Блюхера, ему на допросе зубы выбили.
А это — мама в конце жизни…
На стене, в рамочке под стеклом, боевые награды Марии Михайловны за три года войны. Она прожила 98 лет. Понятно, почему так крепок в свои 80 Дмитрий Дмитриевич.
Пик его войны — Керченский десант в 1944-м.
— Поднялся шторм, и одна треть десанта утонула, не дойдя до берега. Я спрыгнул в воду с ручным пулеметом. Плацдарм взяли, я со своей группой захватил зенитную батарею. Но помощь не пришла, отбивались трофейным оружием.
Высадку и бой наблюдал на командном пункте Ворошилов — представитель Ставки. Меня представили к званию Героя Советского Союза. Но Сталин посчитал операцию провальной, и мне вместо Звезды вручили орден Боевого Красного Знамени. Ворошилов лично и вручил. А и этот орден скоро отняли. Вот снимок: мы встречаемся в 1966 году, я уже был лишен всех наград, видите, пионеры бегут с цветами к орденоносцам, а я отвернулся. Меня все спрашивали: «Димыч, где твои ордена?» Я отвечал: «В Кремле. На вечном хранении».
…Жив — и ладно. Майора Сударикова в том десанте свои расстреляли. Перед строем.
Страна потеряла более 200 Героев Советского Союза. Причины разные, чаще всего — плен. Для людей ущемленных, и не только для них, в девяностых годах открылось спасительное заведение — Постоянный Президиум Съезда народных депутатов СССР во главе с Сажи Умалатовой. Давно нет «народных депутатов СССР», но Президиум издает указы и торжественно вручает на свой выбор Золотые Звезды Героев войны и труда, присваивает звания.
Заведение расположено в центре Москвы, рядом с Кремлем. Самое удивительное, туда охотно идут и боевые генералы за новыми звездочками на погоны, за наградами и грамотами.
Был такой рабочий поэт Феликс Чуев:
Обменяю медаль — и не жаль
мне свою трудовую регаль.
Летчик, Герой Советского Союза Решетников: «Я как-то встречаю Чуева, смотрю — Звезда Героя Социалистического Труда на груди. От Умалатовой. Зачем тебе? — говорю. — Сними».
Снял. Но когда его хоронили, Звезду выставили на самое видное место.
Все точно по старому образцу. Помните, у Брежнева секретарем Президиума был Георгадзе? Здесь — Шашвиашвили. Где же они берут награды? «Да вам любой слесарь Золотую Звезду из бронзы или латуни сделает», — сказал мне один из членов Постоянного Президиума.
У меня в свое время накопилось много вопросов к этому кустарному предприятию: кто и в каком качестве его регистрировал; каковы учредительные документы, устав; состав Президиума; регламент награждения; правда ли, что за эти липовые награды с ветеранов взимают деньги; правда ли, что рассматривались кандидатуры откровенных, очень известных проходимцев и т.д. и т.п.
Умалатова оказалась недосягаема, а вот с Иваном Арчиловичем Шашвиашвили в конце концов соединили.
— Вы по какому вопросу? Вам позвонят.
Звонят уже три года.
Вот такое воспроизводство власти, которое в итоге привело к полному безвластию.
Путин об этом знает? Ему это интересно?
Дело-то небезобидное. Ветераны из провинции, возвращаясь из столицы, привыкают к новым высоким наградам, требуют добавки к пенсиям, квартиры, машины, телефоны.
Рассчитано на людей тщеславных и слабых, не на Вонлярского.
В Боевом уставе пехоты Красной Армии крупными буквами выделено: «НИЧТО — В ТОМ ЧИСЛЕ И УГРОЗА СМЕРТИ — НЕ МОЖЕТ ЗАСТАВИТЬ БОЙЦА КРАСНОЙ АРМИИ СДАТЬСЯ В ПЛЕН».
«Русские не сдаются», «ни шагу назад» — традиция более советская, чем русская, традиция, которая говорила скорее не о героизме, а о ничтожности человеческой жизни. Закрывались телами не только вражеские амбразуры, но и собственные прорехи. Побеждали жертвенностью, «пузом».
Правда, и после русско-японской войны генералов и адмиралов, сдавших Порт-Артур и корабли в Цусимском сражении, приговорили к заключению в крепости. Но тогда же русский подполковник Лавр Корнилов вывел под Мукденом из окружения три стрелковых полка и получил орден Святого Георгия IV степени. 10 лет спустя, в Первую мировую, Корнилов, уже генерал, снова оказался в плотном окружении. И снова генерал бросил дивизию в прорыв, а сам остался с батальоном прикрытия. Дивизия прорвалась, сохранив знамена. А от батальона прикрытия осталось семеро… Раненного в ногу и в руку Лавра Георгиевича тащил на себе раненый санитар.
Дважды пытался бежать из плена — безуспешно. Снова бежал, в третий раз.
Государь император пожаловал Лавру Корнилову еще один Георгиевский крест.
Можно ли себе вообразить, чтобы попавшего в плен к немцам генерала, оказавшегося потом на свободе, Иосиф Виссарионович наградил Золотой Звездой? Представляю, что сделал бы с ним СМЕРШ.
Батальон морской пехоты майора Н. Сударикова занял станцию Керчь. Второй эшелон на подмогу не пришел. Батальон был перебит, остатки — 73 человека, больше половины из них раненые — майор, сам раненный, ночью повел на прорыв.
Все как у генерала Корнилова.
И тоже прорвались — в расположение 255-й бригады морской пехоты. Судариков решил переправиться через Керченский пролив в штаб Азовской флотилии, чтобы доложить о ситуации. На косе Чушка его задержал патруль. Командованию донесли: комбат бросил батальон.
Суд приговорил Сударикова к расстрелу.
В отличие от царского (а в гражданскую войну — белого) генерала Корнилова Судариков даже не был в плену.
Представитель Ставки Ворошилов и командующий Отдельной Приморской армией Петров провалили высадку десанта. Теперь маршал и генерал срывали зло. Легендарный адмирал Николай Кузнецов пытался защитить комбата Сударикова, но Ворошилов лично распорядился привести приговор в исполнение, правда, от подписи отказался: «Пусть подпишет Петров, это его затея — десанты».
Полковник В. Беценко спустя почти полвека вспоминал смерть комбата: «Приговор приводился в исполнение на высоком обрывистом берегу. Судариков стоял спокойно. Перед смертью попросил закурить. Исполнял приговор комендант Керченского полуострова подполковник Стражмейстер из нагана на расстоянии одного метра — в затылок».
После того как зачитали приговор, Сударикову предоставили последнее слово:
— Я не виноват, — сказал он твердо. — Но если считаете, что виновен… дайте искупить вину кровью.
— Вот вы и искупаете. Приговор привести в исполнение!
Казнь комбата происходила перед строем офицеров и морских пехотинцев.
С. Аксиментьев, капитан 2-го ранга: «…Я ведь тоже стоял в строю и невольно рука потянулась к кобуре, но рядом стояла рота автоматчиков-телохранителей, попытка была бы бесполезной…».
Н. Литвинов, бывший инструктор политотдела: «Сударикова легко можно было представить будущим героем в бою».
Был бы, стал бы, если бы оказался в штрафбате.
И лагеря НКВД, пострашнее немецких (с декабря 1941-го их отгрохали великое множество и уже к лету 1942-го успели заполнить), и штрафные батальоны, где воевали до первой пролитой крови и где за спиной штрафников шли заградительные отряды — свои стреляли в спину своим, чтобы не отступали, — все это было наказанием за плен и прививка против плена.
А еще прививка для моряков: наколки.
— У нас одобряли наколки, — рассказывает Вонлярский. — Моряки ведь дрались страшно, немцы называли нас «черная смерть» и в плен не брали. Но наши отцы-командиры хотели полной гарантии. Тельняшки и бушлаты можно ведь перед пленом сбросить. Вот тут и пошла идея — наколоться: полная моряцкая принадлежность, последнее доказательство верности.
Умеет Родина унижать своих сограждан, даже самых беззаветных.
Вам так надо? Получите. Вонлярский разрисовал себя всего: на запястьях, на плечах, на груди — ленточки, якоря, во всю могучую спину выколол морской бой. Не Айвазовский, конечно, но тоже впечатляет: корабль, бомбежка, летит ангел, несет бескозырку и надпись — «Море, храни моряка». Ну, а чтобы отцы-командиры спали уж совсем спокойно, десантник выколол себе якорь… на детородном органе. Вышло произведение большого искусства, благо размер позволил.
Неведомый шедевр.
А еще в четырех местах навечно выколол: «Валя».
Кстати, в английском боевом уставе сказано: если вам грозит неминуемая гибель, то вы обязаны сдаться в плен, чтобы сохранить свою жизнь для Великобритании.
За его рукопашные получали награды и в штабах.
Заматерелый, налитой, по-прежнему мощный, с боксерским носом. Он и сейчас бы никому не сдался, его можно взять только мертвым. В кого же он, татуированный сын дворянки и казака? В мать? В отца? Гремучая смесь. Может быть, просто в Советскую власть, которая его воспитала?
Вонлярского учили воевать. Будущий морской пехотинец прыгал с парашютом, осваивал рукопашный бой, стрелял из любого положения из всех видов оружия, в том числе немецкого, метал гранаты и ножи. Морскую пехоту, десантуру дрессировали, как хищников, которые должны помнить даже во сне: или ты, или тебя.
Проще говоря, Вонлярского учили убивать. Всякого, кто встанет на пути.
Но его никто никогда не учил жить после войны.
Герой Советского Союза полковник М. Ашик написал в книге воспоминаний: «Лето 1945 года. Бригада расформирована.
Никто из бойцов-командиров не озаботился дать на дорогу хоть немножко местных денег. На случайных повозках, на попутных машинах, а чаще привычным пешим ходом расходились отвоевавшие герои. Кто считал, сколько прощальных попоек отгремело в тех корчмах. Сколько слов на ветер пущено, сколько пальбы было…»
В ресторанчике маленького венгерского городка Надьканижа сидели двое: Вонлярский — вся грудь в орденах — и дружок Петр Морозов, тоже морячок, разведчик. Петр только что получил Золотую Звезду из рук маршала Малиновского, решили это событие отметить. Позади четыре года войны, шесть освобожденных держав. Все морские волны остановились.
Выпили хорошо, крепко, но душа еще попросила. Деньги, правда, кончились, но оставались еще часы. «Вина нет», — сказал жестко официант. Собрались уходить, но тут зашла шумная компания молодых венгров. Им накрыли богатый стол, принесли вина.
— Димыч, разберись, — попросил Морозов.
По требованию Димыча к столику подошел директор ресторана, что-то резко говорил по-венгерски, а потом по-немецки: «Русские свиньи». Короткий удар Димыча, директор рухнул. За столиками зашевелились.
— Сейчас мы вас будем на попа ставить, — сказал тихо Димыч. — Петя, быстро уходи направо, а я — налево.
Налево была дирекция ресторана. Вонлярский вскочил в кабинет, директор полулежал. Моряк приставил пистолет к кадыку, но тут увидел сумку с деньгами. Он поднял ее и, надавив на кадык, попросил: «Сиди тихо». И двинулся через черный ход.
Он, конечно, был очень пьян. Отошел уже довольно далеко, когда услышал шум погони. Было темно, он видел только большую мутную толпу, которая мчалась на него. Он остановился, подпустил первого под свет фонаря и из положения «на локоть» выстрелил. Человек упал.
Это был директор. Пуля попала ему в кадык.
Толпа остановилась. Очень скоро Вонлярский увидел зеленый забор с красной звездой. Перемахнул и оказался в караульном помещении СМЕРШа. Дежурные солдаты приняли моряка по-свойски и уложили спать. Он успел только раскрыть сумку и разбросать деньги. А утром проснулся связанный.
Петра он не выдал и под суд пошел один.
Следователь был озадачен: столько наград, 13 благодарностей от Верховного Главнокомандующего!
— Зачем же вы деньги-то взяли?
— Дак выпить же еще хотелось.
Еще загадка для следователя, уму непостижимая.
— Как же это вы в таком-то виде с одного выстрела?..
— Нас так учили.
Вонлярскому дали 5 лет. За вооруженное ограбление.
Прощаясь, следователь сказал: «Еду в Москву. Матери что-нибудь передать? Отвезти?»
— Фотографии фронтовые и часы.
Хоть и приговор мягкий, хоть и лагерь советский, а все равно неволя. Плен. И что значит «мягкий»? На целый год больше, чем вся долгая война.
Вонлярский в лагере сошелся с танкистом. В Венгрии тот влюбился в мадьярку, однажды пришел к ней в дом, его ждала засада. Молодые венгры избили его и выгнали. Танкист вернулся в часть, выпил, завел свой «Т-34» и нанес последний визит: снес полдома. Получил семь лет.
Оба решили бежать.
— Ты что умеешь делать?
— Любую машину вожу. А ты?
— А я стреляю прилично. Из любого оружия. Значит, я убираю охрану, а дальше — твоя забота.
О советской охране говорили как о немецкой.
Это было уже под Харьковом. Обошлось без убийства. Они на грузовике протаранили лагерные ворота. На узловой станции он в одной тельняшке — лагерную куртку сбросил — забрался на крышу вагона. Было темно, свистел ветер, кто-то крикнул ему: «Ложись!» Он рухнул, и над головой загрохотали пролеты моста.
Перед Синельниковом спрыгнул на ходу, озирался, петлял, переплыл Днепр и вышел к селу Михайловскому. К кому же пробирался? Конечно, к дружку своему, Герою Советского Союза. Петя Морозов принял его как родного. Называл гостя Николаем. Но невеста Морозова по фотографии в доме жениха узнала Вонлярского: «Ты же Димка, а не Николай».
Морозов шепнул Вонлярскому.
— Она тебя заложит. Я ее замочу.
Все так просто.
Вонлярский подумал:
— Не надо, и у тебя Звезду отберут. Лучше я уеду.
Видно, своя неполученная Звезда Героя не отпускала, царапала, жгла его.
На прощание Петя Морозов предложил другу «на дорожку» свой трофейный бельгийский пистолет.
Вонлярский выбрал направление Москва—Крым и стал грабить поезда, сея панику и страх.
Наконец, под чужой фамилией и по оргнабору завербовался на сибирскую стройку. И работал хорошо, и жил неплохо — женился, успел домик построить. Но — стройка была режимной, его схватили в собственном доме.
10 лет, это уже «тяжеляк». Лагерь под Челябинском. Снова бежал. Поймали, собаки рвали его.
Столыпинский вагон, бухта Ванино. В тот год здесь отбывал срок Маринеско, и об этом говорил весь пересыльный лагерь. Далее — Охотское море, долгий переход в бухту Нагаево. Теплоход назывался «Феликс Дзержинский», сквозь облупившуюся краску проступало старое название «Николай Ежов».
Транзитом через Магадан по колымской трассе на Индигирку. Наконец — прииск под издевательским названием «Разведчик».
В середине шестидесятых написал Ворошилову, бывшему тогда членом Президиума Верховного Совета СССР. Напомнил, как маршал лично вручал ему орден Красного Знамени на Керченском плацдарме.
Вонлярскому вернули все награды, прописали в Москве у матери.
30 лет, до 1996 года, водил он большегрузные «Камазы» на север и восток. В 90-х профессия дальнобойщика стала опасной. Вонлярский не расставался с пистолетом.
В 1996-м его случайно увидели за рулем руководители нефтегазовой компании «Славнефть» и пригласили 75-летнего водителя к себе. Они, руководители, сейчас гордятся им, как может гордиться предприятие или фирма производственными показателями, прибылью, доходами. Но снисхождений никаких. Мотается — кого-то встретить, проводить; до восхода солнца, за полночь.
Наверное, он самый возрастной водитель в Москве, а может быть, и в России.
Там, на войне, они теряли друг друга, а потом находили. Потом снова теряли и не находили. Особенно тяжело было лезть под пули в конце войны. А уже когда погибали после 9 мая — совсем обидно, вроде как уже и не на войне.
Дмитрий Дмитриевич после 9 мая воевал еще с неделю, остатки могучей немецкой группировки фельдмаршала Шерера прорывались в зону союзников, и моряков в районе Праги бросили на перехват.
Это случилось значительно раньше — в Югославии, но все равно — все пули были на излете. Рядовой Вонлярский и офицер Иващенко были больше чем родня: два Димы много раз ходили в разведку. У Дмитрия Иващенко была фронтовая любовь, такая большая, что дружок Вонлярский ничего не знал об этом, и никто, наверное, не знал. Вонлярский даже в глаза не видел Тамару, санинструктора роты автоматчиков из соседней бригады морской пехоты. Две эти бригады, 83-я и 255-я, шли параллельно аж от Малой земли.
Во время десанта у Вукопара офицер батальонной разведки младший лейтенант Иващенко, красавец парень, пошел на танк, швырнул гранату, но она не взорвалась. Немецкий танк размазал Диму.
Полвека спустя на встрече ветеранов к Вонлярскому подошла женщина.
— Я Тамара Кирилловна Рылеева, бывший санинструктор роты автоматчиков 255-й бригады морской пехоты. Вы дружили с Димой Иващенко, это правда?
— Он был брат мне.
Очень скоро Вонлярский получил от бывшего санинструктора письмо (орфографию сохраняем):
«Уважаемый Дмитрий Дмитриевич.
Если Вы не забыли о своем обещании, я Вам напоминаю. Вы мне на встрече 50 лет освобождения Б.-Днестровского обещали выслать фотографию Димы Иващенко. У меня были его фото, но по некоторым обстоятельствам не стало. Последний раз я и он со мной были в г. Варна Болгария в сентябре 1944 г., где он мне сказал, что рад, что хотя бы я останусь жива, а он не знает, будет ли жив или нет, так как его бригада идет на Будапешт, а мы остаемся в г. Варна. Оба мы наплакались. Он первый заплакал. Я еще посмеялась, сказала ему — ведь ты бесстрашный разведчик, а плачешь. А он мне ответил: плачу, что не знаю — увидимся ли мы, но ты жди и очень жди. И с этим он ушел. После я получила от него письмо, а потом получила от командования похоронку о том, что он погиб. Такие скупые слова, а мне, Дмитрий Дмитриевич, хочется знать, как он погиб, ведь мы были вместе везде. В сентябре будет 50 лет, как он погиб, а память о нем не стирается. Его именем в нашей родне назван племянник. Я о нем помню всю жизнь. Но муж все фотокарточки сжег, и у меня ничего нет — одна память, и та уже… лицо его в тумане. Я Вас очень прошу. Вы мне обещали. Вышлите его фотографию. Пусть хоть фото будет со мной на всю оставную жизнь. Зараняя я Вам благодарна. Высылайте по адресу: Украина…».
Конечно, Димину фотографию Вонлярский ей послал. Только вот я думаю: а зачем? Если все прежние Димины снимки и письма послевоенный муж по-хозяйски сжег, зачем? Сам-то муж воевал ли?
Не мое это дело, я знаю. Вспоминаю и не могу вспомнить стихотворение поэта-фронтовика, пишет от имени боевых друзей — тыловым невестам. И что за поэт — не вспомню, и строки только помню — первые и последние.
Мы вернемся.
Так оно и будет…
Дальше — обращение к невестам, чтобы ждали их с войны. И все снова будет как было, только лучше. Ваша верность помогает нам выжить. А если не дождетесь, если выйдете замуж — простим, только будьте счастливы.
Будем живы — все простим. Почти, почти всё.
Только вот
Прощенья вам не будет,
Если парни будут
Хуже нас.
Эти строки, как писали в пушкинские времена — «в альбом» Тамаре Кирилловне. Вместе с Диминой фотографией, если, конечно, уцелеет.
Жил-был. И было у него три жены.
Первая не дождалась его из лагеря и вышла замуж.
Со второй жил дружно тридцать лет. Она не могла рожать. Скончалась от рака.
С нынешней, Лидией Александровной, сошлись, когда рожать уже было поздно.
А как же Валя, чье имя четырежды наколото на теле? Одноклассница. Она не дождалась его с фронта. А после войны они снова сошлись и решили пожениться. Отец Вали был заместителем коменданта Московского Кремля. Он спросил у дочери:
— Откуда твой Дмитрий?
— С Колымы.
— А что он там делал?
— Сидел в лагере.
— А до этого что делал?
— Сидел в другом лагере.
— Передай, я отправлю его туда, откуда он уже не вернется.
Таких-то детородных мужиков Россия должна бы выращивать на племя. А он остался один. Могучий, умный, веселый, а один.
— Бывает, что накатывает: пусто и неуютно?
— А вы как думаете. Вале сейчас тоже восемьдесят. С мужем давно развелась и больше замуж не выходила. Она обо всем до сих пор очень жалеет.
Даже у людей удачливых какая-то часть души все равно не заполнена. Презумпция одиночества.
Недавно, в апреле, Валя позвонила. Из Парижа. Она там в гостях у дочери.
— Я прилетаю 16 мая. Ты меня встретишь?
— Конечно.
Недавно, в 1999 году, его наградили Золотой Звездой Героя Советского Союза. О том, что через 55 лет награда нашла героя, журналисты писали с восторгом.
И мне бы закончить рассказ на высокой ноте. И мне бы…
Но вспоминаю, что в 1999 году никого за давний героизм не награждали. При чем здесь Герой Советского Союза? Этой страны больше нет. И наград не осталось.
Шевельнулось нехорошее чувство. Какой-то горький утренний осадок от вчерашнего героического застолья.
Жаль, но я озадачу вас, читатель: морской пехотинец, десантник, разведчик Дмитрий Дмитриевич Вонлярский получил Золотую Звезду от Сажи Умалатовой. Не то чтобы он сам протянул руку за наградой, нет. От имени Совета ветеранов Тихоокеанского флота ходатайствовали адмирал Н. Ховрин и контр-адмирал А. Штыров.
Не сам, не первый протянул руку, а все-таки — протянул.
— Они меня к Герою России представляли, а я сказал — нет: я Советский Союз защищал, а не Россию. И из рук Ельцина я ничего брать не буду.
Лукавит ветеран, ищет в поступке принцип. Тут же и проговаривается: «От Ельцина мне бы, конечно, ничего и не перепало».
А Золотая Звезда-то настоящая, тяжелая, и орден Ленина к ней настоящий. Видимо, Умалатова как-то сумела перехватить богатые запасы наградного отдела бывшего Президиума Верховного Совета СССР.
Как беззаконная комета
В кругу расчисленном светил.
Можно и прозой. Гениально сказал актер Семен Фарада — кажется, он: «Мы — не звезды, мы — Млечный Путь».
Вонлярский, конечно, все равно герой, хотя и не Герой. Без него б не победили. На таких шалых безумцах всегда держалась Россия. Гордиться, впрочем, здесь нечем. Лучше бы она держалась на уме и правде. Еще на чем-то, чему я никак не могу найти имя.
Я же сказал: он — в Советскую власть, которая была сильна; которая нуждалась в Героях — всяких; которая брала и то, что ей не принадлежит. При которой всякая истина обрастала подделками.
Слаб человек, даже сильный и смелый, хоть в чем-то, да слаб.
Бог знает, какие еще мысли лезут в голову. Я молчу.
— Ну что вы от меня хотите, там уже после меня адмирал Звезду получил, — он смотрит угрюмо. — Хотите, я сорву ее? — Вонлярский срывается с места и кидается к парадному пиджаку.
Я не судья. У меня была другая жизнь.
2001 г.
…С подъятой лапой, как живые,
Стоят два льва сторожевые…
На этих львах пушкинский Евгений спасался от наводнения.
Прошло сто лет и еще четверть века. В знаменитом петербургском доме со львами у парадного крыльца разместилась женская средняя школа. Белые ночи. Выпускной вечер. В разгар танцев к выпускнице Эмилии Коваленко подошел учитель: «Тебя просят выйти два молодых человека».
Верхом на исторических львах сидели два мальчика — Вася Гущин и Виталий Григорьев. Оба — сироты, потеряли родителей в войну. Оба учились в Художественном училище имени Мухиной.
Один из них был лишний, но еще не знал об этом.
— За мной ухаживал Виталий, и мы с ним целовались: пошли в лес за грибами, он читал стихи и меня поцеловал. Меня стало трясти, он перепугался: «Успокойся, а то дома догадаются». Мне было 17 лет.
За месяц до школьного выпускного вечера у нее был день рождения. Виталий постеснялся идти один и попросил разрешения взять кого-то из друзей. В комнате общежития — восемь человек, все бедные, плохо одетые. А у Васи Гущина была бархатная курточка, выбор пал на него.
— Они пришли вдвоем. Мы с Васей друг на друга глянули, и все стало ясно. Когда я перевлюбилась, Виталий так рыдал! Бросил училище, уехал воевать в Корею.
Вася Гущин из Великих Лук. Семья: младшие брат и сестра, отец, паровозный машинист, и мама, которая не работала. В войну отец получил бронь. Однажды уехал и не вернулся, поезд, видимо, где-то попал под бомбежку. Мама распухла от голода. В оккупированном городе Вася собирал для семьи объедки. Однажды угодил в облаву. Четырнадцатилетнего подростка погнали во взрослой колонне. По дороге скатился в овраг и ушел в лес, к партизанам. Воевал, ходил в разведку.
Что с семьей — не знал. Он освобождал Великие Луки, был тяжело ранен — в колено и бедро. Очнулся ночью — рядом мертвый немец, в общей луже крови. Вася оказался в госпитале. Кто-то из персонала отправился по его адресу. Не только дом — вся улица была сметена.
17 мая 1953 года, в день рождения Эмилии, они поженились. После окончания училища Василия взяли в объединение «Русские самоцветы». Эмилия после филфака ЛГУ пошла в издательство «Наука».
Жили у ее родителей в огромной коммунальной квартире с окнами на Неву. Квартира когда-то принадлежала знаменитому Самуилу Маршаку, а теперь здесь ютились 25 человек. Маленькая черная кухня, гудят примусы, куча людей, среди которых — Ида, сексотка, в тридцатых годах на всех доносила, а в пятидесятых ее продолжали бояться.
Родился Павлик. В комнатке молодым отгородили угол.
Эмилия Владимировна:
— Как же мы жили с Васей! Вся коммуналка говорила: «Вот это семья!» Ни разу не поссорились. У меня тетя в Крыму, в Мисхоре, и вот когда Павлик заболел, мы решили отпуск разделить: сначала я с Павликом еду в Крым на две недели, потом Вася подъезжает — втроем две недели, потом я уезжаю, он с Павликом остается. У Павлика получалось полтора месяца. Вася без меня остался и чуть с ума не сошел, писал каждый день, что все валится из рук, что перечинил всю мою старую обувь и что держать мои вещи в руках — счастье для него. Больше отпуск не делили.
Однажды мне отпуск задержали, и я предложила: «Не сиди, поезжай в Крым с моей приятельницей Алкой». На работе говорят: «Ты что, дура?» — «А я ему верю, пусть едет». Конечно, не поехал.
Он сказал ей как-то:
— Если ты когда-нибудь кем-нибудь увлечешься, я не переживу.
Я думаю, главный повод к жизни — любовь.
Завтра, 17 мая, у Василия Васильевича и Эмилии Владимировны — золотая свадьба. Жаль, что не смогут отметить. Последние годы он неподвижен и нем. Она хлопочет возле него круглые сутки — обмывает, обстирывает, кормит, сдувает пылинки.
А он даже не знает, кто она ему и как ее звать.
В «Русских самоцветах» Василий занимался проектировкой изделий. Его работы из камней продавались в Пассаже, а флакончики для духов шли во Францию. О Гущине писали газеты.
Василий, кроме «Русских самоцветов», допоздна работал в церквях, в Невской лавре, и Эмилия вечерами сопровождала его.
Год шел 1966-й. Однажды он пришел домой рано. «Что случилось?» — «Да мы были на выставке в Академии художеств». — «Кто — мы?» — «Я и Леонтьева, наша новая молодая сотрудница — Мила».
— Когда он произнес имя, у меня заныло сердце…
Он стал холоден, раздражителен. Однажды солнечным утром, за завтраком, она неожиданно для самой себя спросила: «А ты, Вася, ни в кого не влюбился?» Он растерялся. «Да, ты влюбился, и я знаю, в кого — в Леонтьеву». Муж закрыл лицо руками: «Что я наделал!..»
— У Шолохова, когда Аксинья умирает, возникает черное солнце. Я все думала, это — образ. Но в то солнечное утро я подняла глаза и увидела за окном черное солнце. Внутри все обвалилось.
Он открыл лицо: «Только никому не говори, я справлюсь…»
Метался два года. В 1968-м Союз художников построил прекрасный дом. «Я останусь с родителями, а ты переезжай», — сказала Эмилия. — «Нет, нет, я справлюсь».
— Как-то по привычке я заглянула днем к Васе в мастерскую. Прямо посреди мастерской стояли рядом он и Мила. Я растерялась, даже испугалась. Он тоже растерялся. Она была прекрасно одета, а на мне какие-то стоптанные тапки, еще что-то несуразное. Я помню ее иронический взгляд. Что-то пролопотала и ушла.
В 1973 году он ушел к Леонтьевой.
С четырнадцатилетним Павликом случилась истерика, у него начался нервный тик. Эмилия Владимировна слегла в больницу.
— Я долго боялась выходить на улицу, мне казалось, все видят, что я брошенная.
Мы только об одном договорились: чтобы в семейные праздники он приходил. Маму мучили сердечные приступы. Я сказала: «Если мама узнает, что мы расстались, она просто умрет». Павлик заходил к нему в мастерскую: «Завтра у бабушки день рождения — приходи». Мы сидели, общались как ни в чем не бывало. Выходили вместе, а внизу он поворачивал в одну сторону, а я — в другую.
После этих семейных праздников я рыдала ночи напролет. И его было очень жалко, он ведь мучился тоже, а вернуться не мог. Мне подруга объяснила: «Возвращаются только подлые люди: туда-сюда».
Она отрезала от себя всех друзей Василия, кроме Дмитрия Павловича Цупа. Высокий старик с окладистой белой бородой и его жена, Людмила Михайловна — маленькая, толстая, невзрачная, с тяжелым характером, они безумно любили друг друга, прожили душа в душу более 60 лет.
— Людмила Михайловна упрекала меня: «Вы не боретесь за него». — «Бороться за человека, который разлюбил, я не считаю возможным. Если даже как-то верну его насильно, мне это радости не даст».
В разрыве семьи, я думаю, почти всегда виноваты двое. Но я, правда, не знаю, в чем виновата. Может, слишком опекала, никогда не просила помочь по дому, берегла его творческое состояние?..
Эмилия Владимировна снова встретила разлучницу — случайно, и та пресекла даже попытку разговора: «Мы не вольны над собой! Это — судьба!»
Она старалась чаще бывать у Цупов.
— Они окружили меня таким теплом, просто спасли.
Дмитрий Павлович — сын батрака, Людмила Михайловна — детдомовка. В 1941-м Цупа по приговору ОСО сослали в Красноярский край. Перед арестом ему было 32, ей 33, они очень хотели иметь детей. Но когда он вернулся из заключения, ей уже было 46.
Ни мастерской, ни денег для покупки холста, красок, «враг народа» живет с женой в семиметровой комнатке с видом на помойку. Чтобы поддерживать форму, занимался графикой: уголок стола, бумага и карандаш — все, что ему нужно. Наверное, Цуп был талантливым человеком. Даже то, чем он занялся поневоле, сделало его известным. Немцы, составляя справочник лучших европейских графиков, попросили Дмитрия Павловича прислать сведения о себе.
В 64 года (!) ему выделяют мастерскую — появляется возможность работать по специальности. С опозданием в сорок лет они начинают жить. В Ярославской области, в Уславцеве, приобрели избу, чтобы писать на природе. Путешествуют по Кубани, Уралу, Сибири.
— Дмитрий Павлович сказал однажды: «Эмма, я спокоен за наши похороны, у нас на книжке четыре тысячи». А потом как-то говорит: «Есть возможность по Енисею проплыть, мы там никогда не были. Очень хочется, а деньги страшно снимать». Им было далеко за семьдесят. Я говорю: «Поезжайте, у вас есть друзья — на земле валяться не останетесь».
У Людмилы Михайловны случился инсульт. Ей 84 года.
В шестиместной палате ночью прохладно. По утрам, когда врачи делают обход, они застают все ту же картину — старик с красивой белой бородой, в пальто и валенках неподвижно сидит у постели больной.
Вопреки запрету и здравому смыслу в женской палате ему освободили кровать рядом с женой. Дмитрий Павлович прожил в больнице больше двух месяцев.
Домой ее выписали беспомощной, инвалидом I группы. Старик ходит по аптекам, готовит еду, стирает белье. А еще — массаж, втирание мази, сетки из йода.
Эмилия Владимировна:
— Я приходила к ним, говорила Дмитрию Павловичу: «Сходите на выставку или в кино, а я посижу». Он выйдет и — под окнами, кругами, как, знаете, одинокие псы или кошки вокруг опустевшего дома.
Он продлил жене жизнь на два года.
Последние две недели Людмила Михайловна была без сознания.
23 ноября 1993 года, ночью, скончалась.
Он закрыл ей глаза. Обмыл. Одел.
Врач, приехавшая рано утром, увидела необычную картину: полутьма, прибранная квартира, красиво одетая мертвая женщина, свеча в изголовье и, кроме старика, — никого в доме. Он умолял врача не отвозить жену в морг, та отвечала, что оставлять не имеет права. В конце концов опять вопреки запрету и здравому смыслу врач отступила. Поняла, что если покойную увезти, старик умрет.
В те последние ноябрьские дни в Петербурге стояли морозы. Он отключил отопление. А по ночам выносил ее на балкон.
Старый одинокий человек, более чем кто-либо нуждавшийся в участии и утешении, сам продолжал оставаться нравственной опорой для других.
Эмилия Владимировна:
— Как-то я очень хотела пойти на концерт хора — там пела моя знакомая. Но сломала руку. Сорвалось. Вдруг открывается дверь — Дмитрий Павлович с билетами. «Собирайтесь. Едем слушать хор». Он и обратно меня проводил. Только дорога заняла у него часа четыре. Это в 86-то лет! Он ни одного человека не оставлял без внимания.
В год смерти Людмилы Михайловны минуло 20 лет, как Гущин расстался с женой. Он продолжал жить у Леонтьевой. Эмилия все эти 20 лет ждала, что муж вернется.
Он появлялся два раза в месяц с подарками Павлику — на час, полтора. Предлагал помощь ей, она отказывалась. Увидел, как одета. «Тебе, наверное, пальто нужно?» — «Нужно, но я заработаю сама».
У него оставалась тяга к семье, к дому. Это внушало надежду.
— Но уже женился Павлик. Уже у Павлика родился ребенок. Ничего не менялось. Мы хотели с Павликом съезжаться, две квартиры — на трехкомнатную. Я у Васи спросила, не против ли он? Может, лучше часть кооперативной ему оставить — разделить? Он: «Ну что вы! Неужели мне, если что, в вашей трехкомнатной не найдется угла?»
И Павлик думал: вернется. На поминках моей мамы Вася сильно выпил. Павлик сказал, что в таком виде отпускать нельзя. Пока мы его укладывали, он повторял: «О, мне так плохо там, так плохо…» Я говорю: «Возвращайся, будем опять вместе». Утром протрезвел, ушел.
Дура я, надо тоже было увлечься. Мне сделал предложение очень милый человек. Но с Васей я была счастлива. А все другое — не то…
Повод к жизни оставался — любовь, и не только к мужу…
— За больной мамой самоотверженно ухаживал папа. А бабушку я взяла к себе. «Вася вернется, — сказала я ей. — Маме — ни слова».
1978 год. Бабушка умерла в понедельник, в ночь на 23 февраля, а мама, не выдержав потери, в пятницу, в ночь на свой день рождения. Обе на одной неделе. Васи не было со мной уже 5 лет, а мама так и не узнала, что мы разошлись.
Отец сразу сник и очень скоро скончался.
Иногда думаю — как я не сошла с ума? Наверное, живу благодаря характеру: я ищу то хорошее, что случается в жизни, пусть не со мной.
Эта история — не мелодрама, будь так, не стоило бы писать. Женщина не борется за мужа, не цепляется за жизнь, не выживает. Просто живет как бог на душу положил, живет полнокровно. Состоялась профессионально, хоть из университета ее выпустили без распределения — испанский язык был не в ходу, и она ни дня не работала по специальности. Оказавшись в издательстве «Наука», прошла путь от корректора до ведущего редактора. Самые важные рукописи именитых авторов поручали ей. Проработала 30 лет.
Еще, заметьте, она не только не ищет сочувствия и не просит помощи — помогает сама, люди нуждаются в ней. Кстати, разве не повод к жизни, когда в тебе нуждается хотя бы один человек?
Главное в жизни — не ты сам.
20 октября 1995 года днем, без четверти одиннадцать, на второй платформе станции Ростов Ярославской железной дороги наряд милиции обнаружил сидящего на перроне старого человека. Он сказал, что ему плохо — тошнит и кружится голова. Потом выяснится — сердечный приступ. Только через полчаса прибыл врач линейной амбулатории Теркин. Поднял старика на ноги и под дождем заставил идти в транспортное отделение милиции, путь неблизкий. Три документа было при нем — паспорт, удостоверение члена Союза художников СССР и свидетельство о репрессии. После допросов старику стали мерить давление, в это время он и скончался.
Это был Дмитрий Павлович Цуп, возвращавшийся из Уславцева в Ленинград. Из дому домой.
Линейный отдел милиции отправил в Ленинград, в 30-е отделение милиции, телеграмму о смерти. Никто не ответил.
В морге холодильника нет, тело Цупа провалялось две недели. Потом его отнесли в ту часть кладбища, где сваливают безродных бомжей. Неприкрытое тело засунули в целлофановый мешок, скинули в яму и забросали землей. Даже на три буквы короткой фамилии не потратились.
Так не хоронят даже бомжей, там хотя бы втыкают номера.
Так не хоронят даже хозяйских псов.
Помните слова Эмилии Коваленко «на земле валяться не останетесь»?
14 ноября у Дмитрия Павловича день рождения. Не дождавшись юбиляра, друзья отправились на поиски. Они обошли работников транспортной милиции, прокуратуры, санэпидстанции, морга, кладбища. Всюду показывали портрет, опубликованный в каталоге последней персональной выставки Цупа. Им отвечали — да, это он.
Два копача, рывших яму, вспомнили: «Вот здесь два бомжа в одной яме лежат, и с ними — старик с белой бородой».
Перезахоронили рядом с женой. По-людски, по-божески.
Вернувшись в Ленинград, Эмилия Владимировна занялась наследием Цупа, не только художественным, но и литературным — он вел дневники, писал воспоминания, сохранил все письма (больше трех тысяч). На это у пенсионерки Эмилии Коваленко ушло последние 8 лет жизни.
Но я забежал далеко вперед. Во время ежемесячных визитов Эмилия Владимировна заметила, что у Василия что-то происходит с памятью, двигается как-то не так. Оказалось, у него был инсульт.
— Это случилось в мастерской. Он лежал там почти двое суток без помощи. Мила отвезла его домой, в больницу не положила. Я узнала об инсульте поздно, у него уже пошли изменения. Не могу простить тем, кто знал, что не сказали мне про инсульт вовремя.
Как-то Эмилия ехала с корзиной яблок и овощей. Решила вдруг: сейчас важны не обиды, а чтобы Васе было лучше. Позвонила Миле: «Хочу заехать с яблоками, не сможете ли встретить». Мила не вышла, но адрес сказала. «Я пришла, чтобы вам помочь. Сейчас главное — не вы и не я, а Вася. Давайте вместе о нем заботиться».
На работе ее ругали: «На вас же теперь все и свалится».
…Как в воду глядели. И она, и Павлик отныне регулярно доставляли продукты, привозили пенсию.
— Вася вел себя уже как ребенок маленький и голодный. Я вхожу, и он бежит к моей сумке и так жадно ест…
Я одну картину Милы помогла продать — своей сотруднице, другую ее работу, ювелирную, устроила знакомой. Помогала чем могла.
Однажды Мила обратилась к Эмилии Владимировне с просьбой: «У меня в Калининской области больная тетя, надо к ней съездить. Вы не могли бы на недельку забрать Васю к себе».
Уехала на три недели.
На второй год снова — на месяц.
К тому времени Эмилия Владимировна подрабатывала в медрегистратуре. Каждый год Мила подгоняла свой отдых к отпуску Эмилии Владимировны и просила забирать больного Васю.
Это длилось восемь лет. Восемь лет она оставалась без отпуска.
Однажды Мила попросила: «Я устала. Вы должны взять Васю на полгода». — «Почему должна?» — «Потому что вы его жена!» — «А кто же вы ему?» — «Я друг».
— В это время я попала под машину и уже три месяца ходила с палочкой. Но, конечно, я Васю опять взяла. Вася угасал…
Неизбежный финал. В очередной раз Павлик снова привез отца, вместе с ним Мила прислала этюды, живописные работы, одежду, документы, справки. Стало ясно: мужа прислали навсегда. Переправили — как почтовую посылку.
— Подруга моя говорит: не могу, хочу на нее взглянуть. Приехала к Миле, та сказала жестко: «Хватит. Почему я должна его обмывать?» И моя кроткая подруга ответила: «Потому что вы спали с ним 20 лет».
Мила все же выставила счет.
— Из-за вас, Эмилия Владимировна, он на мне не женился.
— Я что же, должна была вас еще и под венец отвести?
Василий Васильевич «вернулся» 6 октября 2000 года. Через 27 лет после ухода из дома. Это был живой труп.
На другой же день Эмилия Владимировна уволилась из медрегистратуры.
— Я ревела все дни, и мне его было очень жалко, он запутался, мучился, рвался на две части и на этом заработал инсульт. Здесь оставались привычка, прошлое, уют. Ему было стыдно, что он ушел, он скрывал это где мог. На этих муках совести и заработал инсульт.
Что жизнь делает с человеком. И что человек делает с жизнью.
Эмилию Владимировну буквально спасает дом — соседи.
Кооперативный 12-этажный дом строил Союз художников. Место, наверное, лучшее в Петербурге. Здесь сходятся два парка, до побережья Финского залива — полчаса на электричке, до Невского — 15 минут. И воздух! Вокруг сосны, березы, клены, дубы.
Жильцы — под стать местечку. Старая интеллигенция, в основном художники, но не только. Здесь живет знаменитая актриса. Помните ее в фильме «Алешкина любовь»? Александра Завьялова — актриса красоты необыкновенной. Более молодые зрители знают ее по киносериалу «Тени исчезают в полдень», там она играет зловещую Пистимею — сектантку, соучастницу убийства.
В доме на первом этаже висит доска объявлений, на которой вывешиваются поздравления или соболезнования. Или такие вот слова: «Внимание! В кв. 61 собран первый урожай первоклассных домашних лимонов. Желающие их отведать с 19 до 21 час. приглашаются на чай». «Приглашаются на борщ», «на блины».
В этом доме нельзя умереть без присмотра.
В войну отец Ирины, фронтовой оператор Владимир Страдин, вместе с четырьмя коллегами получил Сталинскую премию за фильм «Ленинград в борьбе». Создатели фильма отдали деньги на строительство танка, который дошел до Берлина, потеряв из экипажа двух человек. В семье Страдиных хранится благодарственная телеграмма от Сталина.
— В блокаду мне было 14 лет, я возила с отцом его аппаратуру на саночках, штатив и аппарат весили больше сорока килограммов.
Ирина Владимировна листает семейный альбом.
— Это моя сестра Тамара. Она играла главную женскую роль в фильме «Павел Корчагин» — помните, старый фильм, там Тоня Туманова, девочка, из богатых, в матроске ходила. А это я — в фильме «Слава мира», 1932 год, я еще с Гардиным снималась, мне было 4 года.
Во всех комнатах — наброски, фрагменты работ Ирины Страдиной. Ее скульптуры выставлены во многих краях России и ближнего зарубежья.
Эмилия Владимировна:
— Кто где печет, обязательно моей бабушке пироги несли. А Ирина без всяких просьб приходит помочь с Васей управляться.
Людмила Николаевна посвятила архитектуре свыше 30 лет, потом решила стать художником. Ее акварели приобретают музеи.
Муж, Борис Иванов, — прекрасный художник и ювелир.
Эмилия Владимировна:
— Когда бабушка болела, а я отлучалась, Боря возле нее дежурил. И несчастного соседа-самоубийцу опекал.
Людмила:
— У нас в доме — три суицида!
Ночью соседка постучала по трубе моему Боре. Опять у ее мужа приступ, она побежала вызвать психиатрическую службу, а моего Борю попросила посидеть с ее мужем. И вот сидят вместе. Мой сидит возле окна, а тот нервно ходит и… перехитрил моего. Тот вдруг покорно сказал: да, я с тобой согласен, самоубийство — не выход. Мой успокоился, а он вдруг резко, как птица, взлетает и — в окно. Был март, окна еще заклеены. И он пробивает двойные рамы. Боря успевает схватить его за голые ноги. Держал, сколько мог, руки обрезал стеклами в кровь, сухожилия уцелели чудом, просто чудом. Представляете: художник и ювелир с обрезанными сухожилиями? Все равно что пианист без пальцев.
А потом и мой Боря заболел — рак. Я, как и Эмилия, замуж больше не вышла. А мне ведь тогда и шестидесяти не было. Я думала: да как же это возможно, после Бори?.. Наверное, мы вышли из тургеневских романов… А ведь Эмма могла и не взять обратно своего отступника Васю: вы его износили, а теперь — мне? Есть такая гармония мести, что ли.
Я — одна? Почему одна — мы в этом доме все друг другу нужны. И меня держит творчество. Я счастлива.
Эмилия Владимировна:
— Утром ну не могу поднять Васю, он тяжелый, весь, извините, мокрый. Звоню Миле: «Помоги». А у нее давление подскочило. Отвечает: «Сейчас я прибегу».
Муж и жена. Рэмир, или проще — Рэм, и Юлия. Юля по специальности химик, но об этом можно забыть, глядя на ее художественные полотна. А Рэм — медальер. Его работы — к юбилейным, памятным датам. Но и не только, как душа востребует.
Медали его хранятся в знаменитых русских и зарубежных музеях. В коллекциях королев, принцев, настоятелей монастырей, ветеранов войны.
У них в комнатах и на лоджии даже не сад, а заросли, джунгли. Голландские яблони — до двух метров. Однажды весной ударили сильные морозы, а яблони — в цвету — выстояли. Рядом листва сирени переплела красные шапки герани, эта необычная пара поднялась до потолка и свесилась на улицу. Агава, бессмертник, фиалки, астры, лилии, белая сирень. Китайские розы горят ярким огнем. Пальма-лилипут.
Это Харитоновы повесили внизу объявление о том, что у них созрел первый лимон.
Эмилия Владимировна:
— Когда я заболеваю, Рэм приносит мне газеты из почтового ящика, покупает кефир, другие продукты.
Им всем за 70. Все до единого — люди по-прежнему творческие, в работе, все живут не прошлым, а настоящим.
Странные люди по нашим временам. Если любят, то по 60 лет (как Цупы), до конца жизни. Если расходятся, то виноватых нет (как у Эмилии и Васи), они в разводе относятся бережнее друг к другу, чем иные в браке.
Новая российская жизнь снаружи проникает и в их дом. Однажды в морозы жильцы увидели на лестнице бомжа. Ему отвели угол в коридоре, постелили, приодели, подкормили. Потом договорились со священником ближайшей церкви и пристроили бомжа на работу при храме.
Теперь художников в доме осталось процентов тридцать.
На 84 квартиры — три случая суицида, все трое — из окна, вниз. Что это — сверхчувствительность, муки творчества, разногласия с властью?.. Конечно, раньше, как принято говорить, человек был более защищен. Но три суицида случились именно за 23 года жизни дома при советской власти. За нынешние смутные 13 — ни одного. Значит, за рамками холста, за пределами рабочего стола, за границей заработка или вдохновения была общая внутренняя несвобода, маета.
Вот только один пример, он лишает всякого смысла попытки сравнивать прошлое и настоящее.
Вы не забыли о красавице-актрисе? Мне не удалось побывать у нее дома. Она в очередной раз лежала в психиатрической больнице.
Хрестоматийные примеры сломанных актерских судеб — Зоя Федорова и Татьяна Окуневская. Одна влюбилась в американского офицера, к другой был неравнодушен могучий югослав Тито. Обе прошли тюрьмы и лагеря. Жертвы любви. Впрочем, после отбытия наказания у них все же была еще жизнь — обе продолжали сниматься в кино, зрители по-прежнему любили их.
А истинная и незаметная жертва — упомянутая красавица-актриса Александра Завьялова.
Когда она переехала в этот дом, была уже далеко не девочкой, снялась в нескольких фильмах. Жители дома до сих пор вспоминают ее необыкновенную, неотразимую красоту: «Ну, XIX век, Наталья Гончарова. А кожа какая — мрамор! И походка — мягкая, как у барса. Она, даже когда заболела, походку сохранила. Когда-то, она была еще студенткой, Пырьев пригласил ее сниматься в «Идиоте». Она отказалась. В интервью «Советскому экрану» сказала: «Я еще не доросла до этой роли».
Все преклонялись перед ней — актеры, режиссеры.
И вдруг все сразу бросили ее. 30 лет — никто, ничего.
В 1973 году летела в Одессу, то ли на съемки, то ли на фестиваль, и в самолете познакомилась с молодым красивым американским бизнесменом. Влюбились друг в друга моментально. Дальше — понятно: их разлучили, двери всех киностудий, в том числе родного «Ленфильма», оказались для Завьяловой закрыты. И из Ленинградского театра киноактера ее выставили. Пыталась поехать в Америку — не пустили. Жених долго писал ей.
С маленьким ребенком на руках она отправилась на Литейный, в КГБ. Там перед окнами кричала, что ей искалечили жизнь, требовала разрешения выехать в Америку. Чекисты успокоили ее, усадили в служебную машину и отвезли домой… Болезнь стала принимать более активные формы. После очередного повтора фильма «Тени исчезают в полдень» она оделась во все черное, как ее зловещая героиня Пистимея, на брови натянула черный платок и встала возле дома под деревом. Ее опасливо обходили.
Иногда успокаивается и закрывается в квартире, никого не впускает. Потом выходит на улицу и беспокойно обшаривает кусты: не прячутся ли чекисты. Кружит вокруг дома. Прячется ото всех за деревьями.
Жильцы жалеют ее, называют ласково Шурочкой.
Каждый год ее надолго укладывают в больницу. Встречая ее, по-прежнему красивую, медсестры плачут. Однажды, когда в очередной раз легла, квартиру обокрали.
Я пришел в больницу навестить Шурочку.
Вдоль стен коридора стояли больные женщины. Так стоят вдоль стен на деревенских танцах в ожидании приглашения. Лица отрешенные, с явными признаками вырождения.
Она появилась — очень бледная, в халате и тапочках.
— А вы кто? Я вас не знаю.
Кажется, она готова была уйти.
— Я пришел помочь вам. Чем — пока не знаю.
Комната свиданий — что-то вроде небольшой столовой со столиками на четверых. Она разговаривала вразумительно, толково, но очень тихо, как будто бледность лица перетекала в голос. В палате — 14 человек. Уход? А зачем за мной ухаживать, я сама за всеми ухаживаю. Я здесь 45 дней. По 16 уколов в день… За что мучаюсь, за что страдаю?..
— Правда ли, что сам Пырьев приглашал вас, студентку…
— Да, он ставил «Идиота». Очень меня уговаривал, в гостиничном ресторане стол накрыл…
— А правда ли, что за последние 30 лет вам никто не позвонил?
— Правда. Ни один человек.
Мы прощались. Бледное лицо ее отражало следы тридцатилетних мук. Но и печать былой редкостной красоты осталась. Я не удержался.
— Какая же вы красивая!
Она ответила почти гениально:
— Я могу быть еще лучше.
После пребывания в больнице она на пару месяцев становится разумным человеком. Мне казалось при встрече: включи софиты, скомандуй режиссер: «Начали!» — и все образуется. Будет жить, как все.
Мне очень нравятся телепередачи «Чтобы помнили». Они возвращают память об актерах, ушедших из жизни в одиночестве, нищете. «Ну, что делать, — объяснила в одной из телепередач актриса Надежда Румянцева, — у нас такая профессия: пока работаем — вместе, потом расходимся».
Нет такой профессии — чтобы бросать человека. Каковы мы сами, такова и профессия.
Хотелось бы, чтобы вспоминали не только об ушедших, но и о тех, кому еще можно помочь. Той же Александре Завьяловой союзы кинематографистов или театральных деятелей могли бы как-то помочь материально, положить ее в лучшую клинику, помочь подлечить сына. В светлые послебольничные недели пригласить на спектакль или театральную репетицию. И в кино снять, пусть даже в проходной роли. Это было бы действеннее больничных уколов.
Да хотя бы просто позвонить.
Эмилия Владимировна:
— Самое тяжелое — утро, когда я не знаю, смогу ли я его поднять. Спросонья у него слабые руки, он не может уцепиться за мою шею, хватается за платье, и у него совсем нет сил. Иногда бьюсь в поту и в мыле — час: не поднять. Зову соседей. На стуле снимаю все его белье, загружаю, замачиваю. Ставлю Васю к столу, он уцепится за него, я его обмываю, мажу кремами, потом сажаю на кресло — кастрюлька с водой, тазик на колени — мою ему лицо, руки.
Потом кормлю, специальная еда, чтобы работал желудок, — тертая свекла с подсолнечным маслом, тертое яблоко, летом — сливы, стакан простокваши, каши — пшенная с тыквой, или геркулес, или гречневая с молоком, чай. Аппетит у него хороший, если надо добавку — стучит ложкой.
После этого мы делаем зарядку: он держится за подоконник, я хлопаю его по попе, чтобы поддержать кровообращение.
Ну а потом он спит в кресле до часу дня. Я бегаю в магазин, готовлю обед. В промежутках он может оконфузиться, я опять его мою, стираю. Чтобы ему не было скучно, я для разнообразия перевожу его в другую комнату, к другому окну.
…Из смежной комнаты, из параллельного окна он смотрит на те же деревья, кусты и листья. Что для него неодушевленный вид из окна? Понимает ли что-нибудь, глядя на прекрасный парк?
— Не знаю. Мы с Павликом отвезли его однажды на залив, когда-то он любил там бывать. Вынесли его из машины, он глянул и заплакал.
Из дневника соседки Людмилы Николаевны Ильиной:
«Вчера вечером позвонила Эмма, попросила помочь поднять Васю. То, что я увидела, было ужасно. Он валялся в туалете, голова наполовину вывернута из-под унитаза, взгляд бессмысленный, но с оттенком страха. Как его оттуда выцарапывать… Попросила Эмму дать полотенце, просунула его под спину Васину, концы вручила Эмме, а сама стала приподнимать его плечи и голову… Храни нас Бог от такого испытания»…
— Бывают минуты отчаяния, когда я реву и думаю: «Господи, хоть бы ЭТО случилось!.. Пока он ухожен, обогрет и в родном доме. Если же я загнусь раньше него, он сразу пропадет в чужих, казенных стенах. И вот, когда мне невыносимо, я думаю: скорей бы, я не выдержу. Но вдруг летом ему стало совсем плохо, пришла врач и сказала: «Идет угасание». И я пришла в такое отчаяние: «Пусть, пусть ради Бога живет сколько сможет, я найду еще силы: подниму, переверну…»
Мне говорят: «Вы самоубийца, целыми днями сидеть с манекеном». Но я-то вижу его другого. Посмотрите, какие у него добрые глаза! А руки, пальцы!
Эмилия Владимировна расправляет его неподвижные, длинные, бледные, словно забальзамированные пальцы.
— Васька, ты чего ж меня предал? — спросила она как-то с усталой полуулыбкой, когда он еще выговаривал некоторые слова.
— Как? — спросил он с такой же полуулыбкой.
— Ты же к Миле ушел.
— К какой?
Если вспомнить ее уход за беспомощной бабушкой, больным отцом и теперь вот почти три года за мужем, получается, она просидела у изголовья 15 лет.
Теперь осталось самое скучное, но важное. Все это беспросветное для нее время, все эти долгие годы она занималась наследием Дмитрия Павловича Цупа — художественным и литературным.
На трех больших машинах архив был перевезен в дом Эмилии Владимировны. Ночами она сортировала старые, стершиеся письма — по годам, по адресам, по темам. Тратила последнее зрение. Сама формировала книгу, редактировала.
Очень трудно было найти издателя. Нашла — Ирбитский государственный музей-заповедник, его директор — Валерий Карпов. Оформить книгу согласился Борис Жутовский. Сейчас Эмилия Владимировна читает вторую корректуру. Как, думаете, будет называться книга о человеке, отсидевшем 13 лет в лагерях, которого похоронили было как бомжа? Которого именно лагеря и ссылки лишили наследников, что его чрезвычайно огорчало, почти мучило.
Книгу назвали «И все-таки я счастлив». А почему нет? Любил и был любим. Хоть и под старость, но объездил всю Россию и увидел в ней, в природе и в людях, больше, чем каждый из нас.
В связи с Цупом я думаю: беда не в том, что рождаемость в России падает, а в том, что дети не рождаются — у лучших.
И художественное наследие Дмитрия Павловича Цупа оказалось при деле. Эмилия Владимировна списывалась, созванивалась с музеями. Из Смоленского Государственного музея-заповедника привезла искусствоведа. В результате работы Цупа разошлись по всей России, в лучшие музеи Петербурга (включая Русский музей), Ярославский художественный музей, Вологодскую картинную галерею, музей-заповедник Ростовского кремля, Ивановский и Красноярский художественные музеи…
— Мэр города Чайковского Пермской области выделил машину, и ко мне приехала директор местной картинной галереи Антонина Камышева. Ехала две тысячи километров, а у нее ноги перебинтованы из-за сосудов. Провинциальные музейщики — самоотверженные люди. Она и шофер жили у меня. Я свела Антонину с двенадцатью художниками, и каждый что-то подарил. Она увезла и три Васиных работы.
А на следующий год она приехала в Петербург просто так — чтобы с Васей мне помочь…
В течение семи лет после смерти Дмитрия Павловича в каком-нибудь из музеев России обязательно проводится его персональная выставка. Остались рисунки ссыльных лет на обломках картона, на клочках бумаги, и им нашлось место — на выставке «Реквием» в Петербурге, в Фонтанном доме, в музее Анны Ахматовой.
— Иногда возвращаюсь из издательства — дома сын поддежуривает — усталая, ни на что уже нет сил, а на двери висит объявление: «Эмма, сегодня борщ не вари, у меня есть».
Десятилетиями нас воспитывали на подвигах, даже в мирное время. Но подвиг — не мера в жизни. Один раз можно все, один раз и трус может оказаться героем. Куда важнее подчинить себе ежедневную судьбу, когда она против тебя, и не бороться за жизнь, а жить.
— Я бываю и счастлива. Когда вырываюсь на волю. В переполненных автобусах и трамваях, в давке, или когда в слякоть, в дождь шлепаю по Невскому — это праздник для меня. Смотрю, слушаю, наблюдаю.
Пожить бы в этом петербургском доме в награду за что-нибудь.
У меня, как почти у каждого — свои грехи. Петербургская подвижница стала мне укором: я не знаю, искупимы ли грехи мои — вольные и невольные, ведомые и неведомые, явные и тайные, великие и малые, совершенные словом и делом, днем и ночью и во все часы и минуты жизни моей до настоящего дня и часа.
2003 г.