Пьеса ИРАМ МНОГОКОЛОННЫЙ[46]

Разве ты не видел, как поступил твой Господь с Адом, Ирамом[47], обладателем колонн, подобного которому не было создано в странах?[48]

Коран

Вступают в него некоторые из моей общины.

Из хадисов[49]

Когда Шаддад ибн Ад завладел всем светом, то отрядил он тысячу эмиров – исполинов племени Ад – на поиски обширных земель, обильных водою и напоенных благоуханным воздухом, лежащих в удалении от гор, дабы построить там золотой город. Отправились эмиры в путь, взяв с собою каждый по тысяче человек из числа слуг и приближенных. И так странствовали они, доколе не открыли обширные благоуханные земли. Земли эти полюбились им, и повелели они зодчим и строителям, и те заложили город, расположенный четвероугольником протяженностью в сорок фарсахов[50] – по десяти с каждой стороны; вырыли водоем, выложили дно и стены йеменским ониксом по самые края вровень с ликом земли; потом обнесли город стеной высотою в пятьсот локтей и покрыли ее вызолоченными листами серебра, слепившими на солнце взор. Шаддад послал людей во все концы света добыть из рудников золото и отлить из того золота кирпичи. По его слову извлекли покоившиеся в толще земли сокровища; потом построил он внутри стен города сто тысяч дворцов по числу начальников в царстве своем – каждый дворец с колоннами из всякого рода хризолитов и яхонтов, скрепленных чистым золотом, каждая колонна высотою в сто локтей. Посреди города он заставил течь реки, отвел их воды к тем дворцам и палатам. Дорогам в городе положил быть из золота, многоценнейших каменьев и яхонтов. И украсил дворцы листами золота и серебра, и насадил по берегам рек множество дерев, стволы коих были чистое золото, а листья и плоды из хризолитов, яхонтов и жемчужин всех родов и видов. И умастил городские стены мускусом и амброй, устроил себе в городе богато убранный сад и сделал деревья в том саду из яхонтов, изумрудов и всех известных минералов. И посадил на них всевозможных певчих птиц, которые заливались трелями и щебетали.

Аш-Шааби[51]. Из книги «Жития царей»

Место действия – рощица гранатовых деревьев, тополей и орехов, окружающая старый уединенный дом, что стоит на полпути между истоком Оронта[52] и селением аль-Хермиль на северо-востоке Ливана.

Время действия – ранний июльский вечер 1883 года.

Действующие лица

Зейн аль-Абидин ан-Нехавенди, перс-дервиш сорока лет, известен как суфий[53].

Налжиб Рахме, ливанский литератор тридцати трех лет.

Амина аль-Алявийя, известная в тех краях как Дух Долины; возраст неизвестен.


Занавес подымается. Зейн аль-Абидин сидит в тени деревьев, подперев голову рукой, и концом длинного посоха чертит круги на земле. Немного спустя в рощу въезжает Наджиб Рахме верхом на коне; он спешивается, привязывает поводья к стволу дерева и, отряхнув пыль с одежды, подходит к Зейн аль-Абидину.


Наджиб Рахме. Мир тебе, господин мой!

Зейн аль-Абидин. И тебе мир! (Про себя.) Что до мира, то мы принимаем его, а вот по части «господина» не знаю, как быть.

Наджиб (осматривается). Здесь ли живет Амина аль-Алявийя?

Зейн аль-Абидин. Это одно из ее жилищ.

Наджиб. Ты хочешь сказать, мой господин, что у нее есть и другой дом?

Зейн аль-Абидин. У нее великое множество жилищ.

Наджиб. Я ее с самого утра ищу, но у кого ни спрашивал о ней, никто мне не говорил, что у нее не один дом.

Зейн аль-Абидин. Стало быть, ты с утра встречал тех, кто видит только глазами и слышит только ушами.

Наджиб (удивленно). Быть может, это и так, но все же скажи по правде, господин мой, здесь ли живет Амина аль-Алявийя?

Зейн аль-Абидин. Да, здесь порой живет ее тело.

Наджиб. А не знаешь ли ты, где она сейчас?

Зейн аль-Абидин. Она всюду. (Указывая рукою на восток.) Тело же ее странствует меж теми холмами и долами.

Наджиб. Вернется ли она сюда сегодня?

Зейн аль-Абидин. Даст Бог, вернется.

Наджиб (садится на камень перед Зейн аль-Абидином и пристально смотрит на него). Судя по бороде, ты, видно, перс?

Зейн аль-Абидин. Да, родом я из Нехавенда, вырос в Ширазе, учился в Нишапуре, много странствовал по белу свету, но где бы я ни был, всюду я чужой.

Наджиб. Все мы везде чужие.

Зейн аль-Абидин. Нет, уж поверь мне. Много всякого народу я перевидал и с кем бы ни заговорил, всяк был доволен своим окружением, искал радости в ближних и отказывался от мира ради того тесного пространства, которое для него – весь мир.

Наджиб (удивляясь речам собеседника). Господин мой, ведь человек по природе своей склонен любить отчий край.

Зейн аль-Абидин. Люди по природе ограниченные склонны любить в жизни ограниченное. Человек со слабым зрением видит не дальше чем на локоть тот путь, по которому ступает, и не больше чем на локоть – стену, о которую опирается.

Наджиб. Не всякому дано постигнуть жизнь во всей ее полноте. Тщетно ждать от человека со слабым зрением, что он увидит едва заметное вдали.

Зейн аль-Абидин. Верные слова, ты хорошо сказал. Тщетно ждать доброго вина от незрелого винограда.

Наджиб (после минутного молчания). Послушай, господин мой, уж который год я слышу рассказы об Амине аль-Алявийе. Рассказы эти так глубоко врезались мне в сердце, что я решил непременно встретиться с нею, постараться понять ее и познать ее сокровенные тайны.

Зейн аль-Абидин (прерывает его). Сыщется ли в мире сем человек, способный постичь тайны Амины аль-Алявийи? Найдется ли человек, способный странствовать по дну морскому, словно он прогуливается по саду?

Наджиб. Прости меня, господин, я не то хотел сказать. Без сомнения, не в моих силах постичь тайное тайных Амины аль-Алявийи, но я льщу себя надеждой услышать от нее рассказ о том, как она вступила в Ирам Многоколонный.

Зейн аль-Абидин. Тебе одно только и остается, что встать подле врат ее милосердия, и, ежели они распахнутся перед тобой, считай, ты достиг искомого, а ежели не раскроются, то вини в том себя.

Наджиб. Как понять мне твои последние слова, господин?

Зейн аль-Абидин. Они означают одно: Амина аль-Алявийя знает людей куда лучше, чем они – самих себя. Ей достаточно бросить взгляд, чтобы увидеть все, что лежит на их совести, владеет их сердцем и духом. Ежели она сочтет тебя достойным разговора с нею, то заговорит с тобой, а ежели нет – так не обессудь.

Наджиб. Что же мне такое сказать или сделать, чтобы удостоиться чести услышать ее историю?

Зейн аль-Абидин. Не думай, что какое-то твое слово или дело приблизит тебя к ней, ибо она не станет вслушиваться в то, что ты говоришь, и не взглянет на твои дела. Нет, она услышит ухом своего уха неизреченное тобою и увидит глазом своего глаза не содеянное тобой.

Наджиб. (На лице его проступает изумление.) Как чудны и прекрасны твои слова!

Зейн аль-Абидин. Что бы я ни сказал об Амине аль-Алявийи, все будет лишь лепетание немого, который силится пропеть песнь.

Наджиб. Может быть, тебе известно, господин мой, откуда родом эта удивительная женщина?

Зейн аль-Абидин. Она родилась в груди Аллаха.

Наджиб (в замешательстве). Я хотел спросить, где она родилась по плоти.

Зейн аль-Абидин. Близ Дамаска.

Наджиб. Не расскажешь ли ты, кто ее родители и как они воспитывали ее.

Зейн аль-Абидин. Вопросы твои сродни тем, что задают судьи и законники. Неужели ты думаешь, что возможно постичь сущность, пытаясь распознать ее случайные проявления? Разве можно познать вкус вина, глядя на стенки сосуда?

Наджиб. Души и тела – их вместилища – связаны узами, и между телами и тем, что их окружает, существуют определенные отношения. Поскольку я не верю в случайность, то полагаю, что знать об этих узах и отношениях небесполезно.

Зейн аль-Абидин. Ты удивил меня! Выходит, ты знаешь толк в науках. Коли так, тогда слушай. О матери Амины аль-Алявийи мне известно только то, что она умерла в родах, произведя на свет дочь. Отец же ее – шейх Абд аль-Гани ад-Дарир, известный больше под именем аль-Аляви, был в свое время несравненным знатоком тайных наук и суфизма. Он, да помилует его Аллах, страстно любил дочь, вырастил ее, дал образование и влил в ее дух все от своего духа. Когда она вступила в пору зрелости, он понял, что все знания, которые она получила от него, относятся к ниспосланному ей знанию так же, как пена к пучине морской. С той поры он любил говорить о ней: «Из мрака моего излился свет, озаряющий меня». Когда ей исполнилось двадцать пять лет, он отправился вместе с нею в паломничество. И вот, когда они, миновав Сирийскую пустыню, были на расстоянии трех дневных переходов от пресветлой Медины, ад-Дарир заболел лихорадкой и умер. Дочь схоронила его там у подножия горы и семь ночей не отходила от его могилы, взывая к его духу, дабы он открыл ей тайны прикровенного и поведал, что сокрыто под завесою. На седьмую ночь дух отца внушил ей отпустить на волю ее верблюдицу, взять на плечи котомку с припасами и идти на юго-восток. Так она и сделала. (Какое-то время он молчит, вглядываясь в далекий горизонт, затем продолжает.) После долгих странствований Амина аль-Алявийя достигла сердца Аравии – пустыни Руб аль-Хали, по которой от первых дней ислама и до сего времени не проходил ни единый караван и редкий путник проникал туда. Паломники посчитали, что она заблудилась в песках и умерла с голоду. Воротившись в Дамаск, они так и сказали людям, и все знавшие добронравие отца и дочери весьма опечалились тем известием. Но прошло время и память о них окутало покрывало забвения – будто их совсем и не существовало. Спустя пять лет Амина аль-Алявийя появилась в Мосуле, столь прекрасная и величественная, столь умудренная знанием и преисполненная добродетели, что мнилось, будто это звезда пала с небес. Она ходила среди людей с открытым лицом, останавливалась подле собиравшихся в кружок ученых законников и имамов и вступала с ними в беседы о делах благочестия и живописала им красоты Ирама Многоколонного с небывалым красноречием. И вот, когда молва о ней прошла повсюду и число ее приверженцев и учеников умножилось, ученые мужи города, убоявшись появления ереси, опасаясь смуты, подали на нее жалобу наместнику. Тот призвал ее к себе и дал ей кошель, туго набитый золотом, склоняя к тому, чтобы она покинула город. Денег она не взяла и ночью одна, без провожатых, ушла из города. Сначала она отправилась в Константинополь, а после – в Алеппо, Дамаск, Хомс и Триполи. Всюду на своем пути она будила уснувшие людские души и разжигала угасшие в них чувства. Люди, движимые волшебными могущественными силами, стекались к ней и жадно внимали ее речам, странным и дивным рассказам о том, что довелось ей испытать. Однако всюду учители веры и шейхи знания чинили ей препятствия, объявляли слова ее ложными и доносили на нее правителям. И тогда ее душа возжаждала одиночества, и несколько лет тому назад она пришла в эти края и избрала уединенную жизнь подвижницы, посвятив себя делам благочестия, отринув все мирское и предавшись познанию божественных тайн. Вот то малое из многого, что известно мне о жизни Амины аль-Алявийи. Что ж до того, что дал мне Аллах знать о духовной ее сущности, и о способностях, и дарованиях, согласно живущих в ее душе, то говорить о сем я сейчас не могу. Да и какой человек может наполнить чаши и кубки эфиром, окружающим этот мир?

Наджиб (взволнованно). Благодарю тебя, господин, за то, что соблаговолил рассказать мне об этой удивительной женщине. Теперь я с еще большей страстью мечтаю предстать перед ее милостью.

Зейн аль-Абидин (пристально смотрит на него). Ты ведь христианин, не так ли?

Наджиб. Да, я родился христианином, но знаю: очисти мы религии от всех наслоений, будь то вероисповедных или же общежитейских, мы увидим, что все они суть одна религия.

Зейн аль-Абидин. Ты прав, и нет на свете человека, кто бы знал о чистом единстве религий больше, чем Амина аль-Алявийя. Она среди людей, столь разнящихся по вере, – словно утренняя роса, что нисходит с высей и оседает сияющим жемчугом на лепестках цветов самых разных форм и оттенков. Да, она словно утренняя роса...

Зейн аль-Абидин внезапно умолкает и прислушивается, обратившись лицом к востоку, затем подымается и делает знак Наджибу, чтобы и он напряг слух.

Зейн аль-Абидин (шепотом). Это Амина аль-Алявийя!

Наджиб, словно ощутив какое-то движение в воздухе, подносит руки к вискам. И вот он уже видит, как идет к ним аль-Алявийя. Он меняется в лице, ему становится не по себе, ноги его прирастают к земле... Входит Амина аль-Алявийя и останавливается перед двумя мужчинами. Всем обликом, одеждою и движениями она скорей напоминает богиню, которой поклонялись в незапамятные времена, чем современную восточную женщину. Возраст ее определить невозможно, ибо юное лицо ее словно скрывает под собою тысячу лет опыта и испытаний. Наджиб и Зейн аль-Абидин по-прежнему стоят на месте, охваченные почтительным страхом и благоговейным трепетом, словно предстоят Пророку Божиему. Аль-Алявийя всматривается в лицо Наджиба, как бы проникая взглядом в его душу, затем подходит ближе. Лицо ее просветлело, на губах – улыбка, мягким голосом она говорит.

Аль-Алявийя. Ты пришел сюда, ливанец, желая разузнать о нас и вникнуть в дела наши. Но ты найдешь в нас не больше того, что есть в тебе, и услышишь лишь то, что познал в самом себе.

Наджиб (восторженно). Я уже увидел, услышал, уверился и мне довольно этого.

Аль-Алявийя. Не довольствуйся малым, ибо кто приходит к роднику жизни с пустым кувшином, тому даны будут два кувшина, переливающихся через край.

Она протягивает ему руку, он благоговейно берет ее в свои руки и припадает губами к кончикам ее пальцев, побуждаемый некой таинственной силой. Она оборачивается к Зейн аль-Абидину, протягивает ему руку, и он тоже целует ее пальцы. Затем она отступает назад и садится на вытесанный камень, лежащий возле дома, и, указывая на ближний валун, обращается к Наджибу.

Аль-Алявийя. Вот наши скамьи, садись.

Наджиб садится, следом за ним садится Зейн аль-Абидин.

Аль-Алявийя. Мы видим в глазах твоих свет Аллаха, а когда на нас смотрит тот, в чьих глазах этот свет, он видит нашу истинную сущность без покровов, в наготе ее. А в лице твоем мы читаем, что искренность возвысила тебя от праздного любопытства до желания постичь истину. И если на устах твоих слово – скажи его, мы выслушаем тебя. Если в сердце твоем вопрос, спроси – мы ответим тебе.

Наджиб. Я пришел узнать о той до крайности странной истории, о которой только и говорят люди. Но едва я узрел тебя, как мне открылось, что жизнь – это проявления всецелостного духа. Я уподобился рыбаку, что закинул свою сеть в море в надежде поймать рыбу, а, вытянув ее на берег, нашел в ней кошель с драгоценными каменьями.

Аль-Алявийя. Так ты пришел спросить нас, как мы вступили в Ирам Многоколонный?

Наджиб. Да, госпожа, еще юношей я услышал два этих слова «Ирам Многоколонный», и с тех пор они осеняют мои сны, а символы и скрытые значения, стоящие за этими словами, преследуют мое воображение.

Аль-Алявийя (подымает голову, закрывает глаза и говорит голосом, исходящим, как чудится Наджибу, из глубин пространства). Да, мы достигли сокровенного города, вступили в него и жили в нем. Мы наполнили дух наш его благоуханием, сердце наше – его тайнами и карманы наши – его жемчугами и яхонтами. Если же кто не верит тому, что мы воочию увидели и познали, тот не верит себе самому перед лицом Аллаха.

Наджиб (медленно). Госпожа моя, я точно ребенок, который, не в силах высказать свое желание, невнятно лепечет. Но если я и отваживаюсь о чем спросить тебя, то преисполнен смирения, и если пытаюсь постичь что-то, то делаю это искренне и со тщанием. Могу ли я рассчитывать на то, что твоя благосклонность станет моей заступницей перед тобою, если я потревожу твой покой своими расспросами?

Аль-Алявийя. Спрашивай, что пожелаешь, ибо Аллах сделал истину многовратной, и врата ее он раскрывает перед всяким, кто стучит в них рукою веры.

Наджиб. По плоти или по духу вступила ты в Ирам Многоколонный? Что это – город, построенный из выкристаллизовавшихся частиц земных и стоящий в известной точке земли, либо же град духовный, знаменующий духовное состояние, коего достигают пророки и святые в исступлении, которое господь возлагает покровом на их души?

Аль-Алявийя. Все зримое и незримое на земле – суть духовные состояния. Я вступила в сокровенный город по плоти, которая есть явленный дух мой, и по духу, который есть моя таимая плоть. Кто пытается утверждать, что частицы, слагающие плоть, разнятся между собой, тот пребывает в явном заблуждении. Цветок и запах его – одно целое. Слепец, для которого нет ни оттенков, ни формы цветка и который говорит: «Цветок – это только запах, струящийся в эфире», разве он чем-либо отличается от человека, лишенного обоняния, который говорит: «Цветы – суть лишь формы и оттенки»?

Наджиб. Стало быть, сокровенный город, именуемый нами Ирамом Многоколонным,– это состояние духа?

Аль-Алявийя. Всякое место и время есть состояние духа. И все зримое и мыслимое – суть состояния духа. Если ты закроешь глаза и взглянешь в глубь своих глубин, то увидишь мир во всей его полноте вплоть до мельчайшей частицы, изведаешь законы, какие имеют власть над ним, узнаешь, какие силы таит он в себе, и поймешь, какие святые места он отыскивает. Да, если ты закроешь свое телесное зрение и откроешь око духовное, то увидишь начало бытия и конец его, тот конец, который в свой черед становится началом, и то начало, которое превращается в конец.

Наджиб. Но всякий ли человек способен закрыть глаза и увидеть чистую сущность жизни?

Аль-Алявийя. Каждый может страстно желать, желать и желать до той поры, пока страстное желание не совлечет покров явлений с его глаз, и тогда он узрит свое «Я». А видящий свое «Я» видит и чистую сущность жизни. Ибо всякое «Я» есть и чистая сущность жизни.

Наджиб (приложив руку к груди). Так значит все сущее – чувственное и мысленное – пребывает вот здесь, в моей груди?

Аль-Алявийя. Все сущее пребывает в тебе, благодаря тебе и для тебя.

Наджиб. Значит, я могу сказать себе, что Ирам Многоколонный существует внутри, а не вне меня?

Аль-Алявийя. Все сущее пребывает в тебе и все, что пребывает в тебе, есть сущее. И нет такой грани, которая разъединяла бы ближайшее и отдаленнейшее, высочайшее и нижайшее, ничтожнейшее и величайшее. В одной капле воды – все тайны морей, в единой пылинке – все частицы земли и в одном движении мысли – всякое движение и порядок, какие только есть в мире.

Наджиб (в замешательстве). Госпожа моя, мне говорили, что ты свершила далекий путь, прежде чем достигла Руб аль-Хали – сердца Аравии. И еще говорили, что дух твоего отца наставлял и путеводил тебя, не покидая до самого Ирама Многоколонного. Должен ли всякий, возымевший желание проникнуть в этот сокровенный город, пребывать в том же состоянии, что и ты тогда, и должен ли он обладать телесными связями и духовными узами, чтобы приобресть то же, что ты?

Аль-Алявийя. Да, мы прошли пустыни, терпели голод и жажду, испытали ужасы дня с его палящим зноем и страхи ночи с ее безмолвием, прежде чем увидели стены Божьего града. Но еще до нас этого града достигли те, кто не сделал и шагу, а любовались красотой его и блеском те, чье тело не изведало голода и чей дух не томился жаждой. Истинно, братья и сестры наши бродили в этом святом городе, не покидая стен родного дома. (Она умолкает на какой-то миг, потом показывает рукой на растущие вокруг деревья и благовонные травы.) У каждого семени, бросаемого осенью в земные поры, особый способ освобождать ядро свое от оболочки и творить листву, цветы и плоды. Но как бы ни разнились они в этом меж собою, святыня для всех семян едина. И эта святыня – предстояние лику Солнца.

Зейн аль-Абидин (в самозабвении раскачивается из стороны в сторону, словно он вознесся духом в горний мир, затем произносит нараспев). Аллах велик! Нет божества, кроме Аллаха, многомилосердого, всеодаряющего, осеняющего тенью своею уста говорящих!

Аль-Алявийя. Скажи: «Аллах велик! Нет божества, кроме Аллаха!» И скажи: «Нет ничего, кроме Аллаха!»

Зейн аль-Абидин шепчет про себя эти слова. Наджиб, словно зачарованный, неотрывно глядя на аль-Алявийю, едва слышно говорит.

Наджиб. Нет ничего, кроме Аллаха!

Аль-Алявийя. Скажи: «Нет божества, кроме Аллаха, и нет ничего, кроме Аллаха» – и оставайся христианином.

Наджиб (склонив голову, шевелит губами, повторяя ее слова, затем подымает взор и говорит). Я сказал эти слова, госпожа, и буду говорить их до конца жизни.

Аль-Алявийя. Жизни твоей нет конца! Ибо ты вечен, как и всё на свете.

Наджиб. Кто я и что я, чтобы мне быть вовеки?

Аль-Алявийя. Ты есть ты, и ты есть всё и потому пребудешь вечно.

Наджиб. Мне, конечно, известно, госпожа моя, что частицы, слагающие мое первоматериальное единство, вечны, как сама первичная материя. Но хотелось бы знать, вечна ли эта идея, которую я называю своим «Я»? Вечно ли это смутное бодрствование, повитое дремотой? Вечны ли пузырьки на воде, сверкающие при свете солнца, а также породившие их волны, – волны, что стирают их с лица моря, чтобы породить новые? Вечны ли эти желания, надежды, страдания и радости? Вечны ли эти зыбкие видения в этом прерывистом сне в эту ночь, поражающую чудесами и устрашающую своей ширью, глубиной и высотой?

Аль-Алявийя (возводит глаза к небу, словно достает что-то из вместилищ пространства, и отвечает утвердительно, голосом, исполненным решимости, знания и опыта). Все сущее вечно. И само существование сущего – знак его вечности. Что же до идеи, то она есть знание во всей его полноте. Ибо не будь ее – мир не знал бы, сущий он или не сущий. Она есть не преходящее вовеки безначальное и бесконечное бытие, которое если изменяется, то лишь для того, чтобы обрести себя, исчезает с единственной целью – явиться в еще более величественном образе, и погружается в сон лишь с тем, чтобы видеть во сне еще более блистательное бодрствование. Дивлюсь тому, кто твердит о вечности атомов тех внешних оболочек, что воспринимаются нашими чувствами, но вместе с тем отрицает то, ради чего эти оболочки созданы. Дивлюсь тому, кто доказывает вечность частиц, слагающих глаз, но сомневается в вечности взора, для которого глаз – орудие. Дивлюсь тому, кто утверждает, что следствия вековечны, но настаивает на том, что причины исчезают. Дивлюсь тому, кого сотворенные явления отвлекают от являющего творца. Дивлюсь тому, кто делит жизнь на две половины и верит в половину побуждаемую и отступается от половины побуждающей. Дивлюсь тому, кто смотрит на эти горы и равнины, залитые солнечным светом, внимает ветру и говорит на языке ветвей, впивает аромат цветов и душистых трав, а после говорит себе: «Все, что я вижу и слышу, никогда не исчезнет. То, что я знаю и чувствую, никогда не иссякнет. Но этот разумный дух, который видит и благоговеет, созерцает и слышит, радуется и печалится, этот дух, который чувствует и трепещет, ликует и познает, тоскует и обретает себя, этот всеобъемлющий дух исчезнет, как пузырьки на лице моря, рассеется, как тень перед светом». Истинно, дивлюсь тому существу, кое отрицает собственное бытие.

Наджиб (взволнованно). Я уверовал в свое бытие, госпожа! Кто услышит твои слова и не уверует, тот не человек, а камень.

Аль-Алявийя. Аллах вместил в каждую душу посланника, дабы он вел нас к свету. Но есть среди людей такие, кто ищет жизнь вне себя, не ведая, что жизнь – внутри них.

Наджиб. Неужели вне нас нет такого света, без которого мы не в силах достичь сокрытого в наших глубинах? Разве нет вокруг нас сил, способных пробудить наши силы и поднять ото сна дремлющее в нас? (Он на миг умолкает, затем продолжает.) Может быть, дух твоего отца открыл тебе нечто такое, о чем не ведомо узнику тела и заложнику дней и ночей?

Аль-Алявийя. Да. Но напрасно будет стучать путник в дверь дома, когда там нет ни души и некому отворить ему. Истинно, человек – существо, подъятое между бесконечностью в самом себе и бесконечностью в окружающем его мире. Не будь в нас того, что есть в нас, то и вне нас не было бы того, что есть вне нас. Дух моего отца беседовал со мною, ибо мой дух беседовал с ним, и он открыл моему внешнему сознанию то, что известно было моему внутреннему сознанию. И когда бы не голод мой и жажда, я б не получила хлеба и воды, и когда бы не страсть моя и желание, не встретить мне предмет моей страсти и желания.

Наджиб. Разве каждый из нас может спрясть нить из своей страсти и желания и протянуть ее между своим духом и духами, парящими в высях? Быть может, только некоторым людям дарована способность общаться с духами и возвещать их волю и намерения?

Аль-Алявийя. Между обитателями эфира и обитателями земли от начала дней и ночей установлены общение и беседы. И нет на свете никого, кто не подчинялся бы велению разумных незримых сил. Сколь часто человек свершает труд, полагая, что действует по собственной воле, а на деле исполняет чужую волю. Сколько на земле было великих людей, чье величие состояло в полном подчинении воле некоего духа, как тонкострунная кифара повинуется касаниям искусного музыканта. Между зримым миром и миром разума пролегает путь, который мы проходим в исступлении, – оно говорит нам, но мы не внемлем, а на возвратном пути видим в ладонях нашего духа семена, которые мы бросаем в землю нашей вседневной жизни, и они всходят благими делами или бессмертными словами. Когда бы не эти пути, открытые между нашими духами и духами эфира, то не появился бы среди людей пророк, не поднялся бы средь них поэт и не прошел бы меж ними мудрец. (Возвысив свой голос.) Я говорю и века тому свидетели: между горним сонмом и дольним – узы, подобные связи между повелевающим и исполняющим повеление, между увещевающим и увещеваемым. Я говорю: нас окружают чувства, увлекающие наши чувства; разумы, наставляющие наш разум, и силы, пробуждающие наши силы. Воистину, ежели мы в чем и сомневаемся, это еще не значит, что мы не повинуемся тому, в чем усомнились. Ежели мы отдаемся плотским чувствам, это еще не значит, что мы уклоняемся от того, чего ждут духи от нашего духа. И ежели мы, в ослеплении, не видим подлинной сущности своей, это еще не значит, что подлинная наша сущность сокрыта от взоров тех, кто скрыт от нас. Ибо если мы и останавливаемся, то и тогда мы ступаем с ними, если мы и застываем на месте, то и тогда движемся с ними, и если умолкаем, то и тогда говорим их голосами. И никакой дремоте в нас не отнять у нас их бодрствования, как никакому бодрствованию не изгнать их сновидения с лугов нашего воображения. Мы и они – в двух мирах, которые объемлет собою один мир, в двух состояниях, которые обвивает одно состояние, и в двух существованиях, которые сопрягает Единая Вечная Всецелая Совесть, не знающая ни начала ни конца, ни верха ни низа, ни предела ни граней.

Наджиб. Придет ли тот день, госпожа, когда благодаря ученым изысканиям и чувственному опыту мы сможем познать то, что дух наш познаёт благодаря воображению и что испытывают наши сердца, объятые страстным желанием? Сможем ли мы постичь, что духовная сущность не исчезает со смертью, так же как мы постигаем некоторые тайны природы; сможем ли прикоснуться рукою отвлеченного познания к тому, что сейчас нащупываем пальцами веры?

Аль-Алявийя. Да, этот день придет. Но заблуждаются те, кто, познав отвлеченную истину одним из своих телесных чувств, не верят в нее, пока она не станет очевидной всем их чувствам. Я не понимаю того, кто слышит пение дрозда и видит, как он порхает, перелетая с ветки на ветку, но не перестает сомневаться в том, что слышит и видит, пока не возьмет тело дрозда в руку. Я не понимаю того, кто мечтает о прекрасной истине и пытается облечь ее в форму, вложить в тиски явлений, но, не добившись искомого, разуверяется в мечте, отрекается от истины и разочаровывается в прекрасном. Глупцом я почитаю того, кто в воображении рисует нечто и представляет его себе целиком, до мельчайших подробностей, а когда ему не удается это проверить с помощью привычных мерил и словесных доводов, он считает воображаемое – пустым вымыслом, а представление – вздором. Но если бы он взглянул чуть глубже, вдумался бы, то узнал, что воображаемое есть истина, еще не окаменевшая, и что представление есть знание столь возвышенное, что его не сковать цепями мерил, столь высокое и пространное, что его не заключить в клетки слов.

Наджиб. Значит ли это, госпожа, что во всяком воображении есть истина и во всяком представлении – знание?

Аль-Алявийя. Истинно так. Зеркало души не может, даже если б захотело, отобразить то, чего нет пред ним. Тихое озеро не может, даже если бы захотело, явить тебе в своих глубинах гряды гор, узоры древесных куп и очертания облаков, которых нет в действительности. Частицы духа не возвращают тебе отзвуки голосов, которые в действительности не разносились в эфире, и даже если бы захотели – не смогли бы. Свет не отбрасывает тень того, чего нет, и даже если бы захотел – не смог бы. Вера во что-либо есть знание этого чего-либо. Верующий видит духовным оком то, чего не видят глаза исследователей и изыскателей, и постигает своей сокровенной мыслью то, что бессильны постичь они своей благоприобретенной мыслью. Верующий испытывает святые истины чувствами, отличными от тех чувств, коими пользуются все прочие, и полагает, что истины эти – стена неприступная, и идет своим путем, говоря: «Нет ворот, ведущих в этот город».

Аль-Алявийя встает, подходит ближе к Наджибу и, давая понять, что беседа их близится к концу, говорит.

Аль-Алявийя. Воистину, верующий живет все дни и все ночи, а неверующий – лишь считанные мгновения. Как тесна жизнь для того, кто ставит руку между своим лицом и всем миром и не видит ничего, кроме линий на ладони. Как велика моя жалость к тому, кто поворачивается спиной к солнцу и не видит ничего, кроме тени своего тела на земле.

Наджиб (подымается, чувствуя, что настал срок уходить). Госпожа, могу ли я сказать людям, когда вернусь к ним, что Ирам Многоколонный – город духовных сновидений и что Амина аль-Алявийя шла к нему дорогой неодолимого желания и вступила в него через врата веры?

Аль-Алявийя. Скажи, что Ирам Многоколонный – град подлинный, что он существует так же, как горы, леса, моря и пустыни. Скажи, что Амина аль-Алявийя достигла его, пройдя через безжизненную пустыню, познав муки голода и жгучую жажду, тоску одиночества и ужас уединения. Скажи, что древние исполины выстроили Ирам Многоколонный из кристаллизовавшихся и овеществившихся частиц существования и не скрыли его от людей, но сами люди скрыли от него свои души. Тот, кто сбивается с пути, ведущего к нему, пусть лучше сетует на своего вожатого и погонщика каравана, но не на тяготы и лишения, ожидающие его в пути. И скажи еще людям: «Кто не зажигает светильник свой, тот не видит во тьме ничего, кроме тьмы». (Подымает взор к небу, закрывает глаза и на лицо ее ложится покров блаженства.)

Наджиб (подходит к ней, склонив голову, и какое-то время в молчании стоит пред нею, потом целует ее руку и шепотом говорит). Солнце заходит и мне пора вернуться к людским жилищам, пока мрак не окутал путь.

Аль-Алявийя. Ступай при свете, ступай и да хранит тебя Аллах!

Наджиб. Я пойду при свете факела, который ты вложила в мою руку, госпожа.

Аль-Алявийя. Иди при свете истины, который не погасить ветрам.

Она долго смотрит на него взором, лучащимся материнской любовью, потом поворачивается и скрывается в глубине рощи.

Зейн аль-Абидин (подходит к Наджибу). Куда ты теперь держишь путь?

Наджиб. К друзьям – их дом стоит неподалеку от истока Оронта.

Зейн аль-Абидин. Не возражаешь, если я провожу тебя?

Наджиб. Буду очень рад; признаться, я думал, что ты всегда находишься подле Амины аль-Алявийи, и благоговел перед тобою, мечтая быть на твоем месте.

Зейн аль-Абидин . Мы живем при свете солнца вдали от него, но кто из нас смог бы жить на Солнце? (Таинственно.) Каждую неделю я прихожу за благословением и советом, а когда спускается вечер, трогаюсь в обратный путь умиротворенный и довольный.

Наджиб. Как бы я хотел, чтобы все люди приходили раз в неделю испросить благословения и совета и возвращались с миром и покоем.

Наджиб отвязывает поводья от дерева и, ведя коня под уздцы, удаляется вместе с Зейн аль-Абидином.



Загрузка...