Из книги ИИСУС СЫН ЧЕЛОВЕЧЕСКИЙ[60]

Асаф, прозванный оратором из Тира[61]

Что мне сказать о его речах? Возможно, что-то в его личности придавало силу его словам и влекло к нему тех, кто его слушал. Он был прекрасен, и сияние полдня было на его лице.

Мужчины и женщины больше смотрели на него, нежели следили за его рассуждениями. Подчас его речи отличались такой силой духа, что это покоряло всех.

В юности мне довелось слушать ораторов Рима, Антиохии и Александрии. Молодой назарянин не похож ни на одного из них.

Те с большим искусством подбирали слова, чтобы завладеть слухом собравшихся, но когда говорил он, душа как бы покидала вас и устремлялась в края еще не виданные.

Ничего похожего на истории и притчи, которые он рассказывал, никто никогда в Сирии не слыхал. Он, казалось, сплетал их из времен года, подобно тому как время сплетает годы и поколения.

Начинал он так: «Пахарь отправился в поле сеять семена...», или: «Жил однажды богач, имевший много виноградников...», или: «Стал пастух пересчитывать вечером свое стадо и увидел, что одна овца пропала...»

И эти слова уводили слушателей к их простейшей сущности, в прошлое их дней.

Мы все в душе пахари и нам всем дорог виноградник. И на пастбищах нашей памяти – и пастух, и стадо, и заблудшая овца.

Там же и лемех, и точила, и гумно.

Он знал, откуда возникло древнее «Я» и та нескудеющая нить, из которой мы сотканы.

Греческие и римские ораторы говорили своим слушателям о жизни, какой она представала разуму. Назарянин говорил о страстном стремлении, которое обитает в сердце.

Они видели жизнь глазами чуть более ясными, чем ваши или мои. Он видел жизнь в свете Божием.

Я часто думаю, что он обращался к толпе, как гора обращалась бы к долине.

И была в его речах сила, которою не обладали ораторы ни в Афинах, ни в Риме.

Мария Магдалина

Был месяц июнь, когда я первый раз увидела его. Он шел пшеничным полем, когда я проходила мимо с моими служанками. И был он один.

Такую плавную поступь и гармонию движений прежде мне не приходилось видеть ни у одного мужчины.

Так люди не ходят по земле. Даже теперь не знаю, быстро он шел или медленно.

Мои служанки стали украдкой показывать на него пальцами и перешептываться меж собою. Я же на миг остановилась и подняла руку, приветствуя его. Но он не повернул лица в мою сторону, даже не взглянул на меня. Тогда я возненавидела его. Я томилась желанием излить свои чувства, а мне не позволили. Я похолодела, как будто бы меня занесло снегом. И я содрогнулась.

Ночью он привиделся мне во сне. Потом мне сказали, что я металась на постели и плакала.

Был месяц август, когда я увидела его снова, из окна. Он сидел в тени кипариса в дальнем конце моего сада и был неподвижен, словно каменное изваяние – совсем как те, что стоят в Антиохии и других городах северного края.

Моя рабыня-египтянка приблизилась ко мне со словами:

– Тот человек здесь. Он сидит в дальнем конце твоего сада.

Я взглянула на него и душа затрепетала во мне – ибо он был прекрасен!

Такого тела ни у кого не было и нет; каждая часть его пребывала в согласии с целым и другими частями.

Я облачилась в дамасские одежды, вышла из дому и направилась к нему.

Что влекло меня: мое одиночество или исходящее от него благоухание? Мой ненасытный взор, жаждущий красоты, или же его красота, ищущая света в моих глазах?

Я и теперь не знаю.

На мне была надушенная одежда и позолоченные сандалии, что подарил мне римский военачальник, – да, эти самые. И вот я приблизилась к нему и сказала:

– Здравствуй!

– Здравствуй. Мириам! – сказал он в ответ. Он посмотрел на меня, и его глаза-ночи увидели меня так, как не видел ни один мужчина. Я вдруг почувствовала себя нагой и устыдилась.

А ведь он всего только поздоровался со мной.

– Не желаешь ли войти в мой дом? – спросила я.

– Разве я уже не в твоем доме? – был ответ. Я не поняла, что он имеет в виду; лишь теперь мне это ясно.

– Не разделишь ли со мной трапезу? – спросила я тогда.

– Хорошо, – ответил он, – но не сейчас.

Не сейчас, не сейчас, – так он сказал. Голос моря слышался в тех двух словах, голос ветра и деревьев. Когда он говорил мне эти слова – жизнь говорила смерти.

Да, друг мой, я в самом деле была мертва. Я была женщиной, отъединенной от своей души. Я жила отдельно от той сущности, которая сейчас предстала тебе. Я принадлежала всем мужчинам и никому в отдельности. Меня звали блудницей, одержимой семью бесами. Меня проклинали, но мне и завидовали.

А когда его глаза-рассветы посмотрели в мои глаза, померкли все звезды моей ночи, и я сделалась Мириам, просто Мириам, женщиной, потерянной для всего земного, известного ей, и обретающей себя в новых краях.

И снова я предложила ему:

– Войди в мой дом и раздели со мной трапезу!

– Почему ты так хочешь, чтобы я был твоим гостем?

– Прошу тебя, войди в мой дом! – повторила я. Все, что было во мне от земли, и все, что было от небес, взывало к нему.

Он посмотрел на меня, и полдень его глаз озарил меня.

– У тебя было много возлюбленных, но я один люблю тебя, – сказал он. – Все прочие в близости с тобою любили только себя самих. Я же люблю тебя в твоей сущности. Другие видят в тебе красоту, которая пройдет быстрее, чем их собственные годы. Я вижу в тебе красоту непреходящую. Когда настанет осень твоей жизни, та красота будет смотреться в зеркало без страха и досады. Я один люблю незримое в тебе. А теперь ступай, – добавил он тихо. – Если этот кипарис – твой и тебе не хочется, чтобы я сидел в его тени, я пойду своей дорогой.

– Учитель! – вскричала я в слезах. – Войди в мой дом. Я воскурю для тебя благовония, приготовлю серебряный сосуд, чтобы омыть тебе ноги. Ты – и чужой, и все же не чужой мне. Умоляю, войди в мой дом!

Тогда он поднялся и посмотрел на меня так, как времена года взирали бы на поле, и улыбнулся. А потом сказал:

– Все мужчины любят тебя во имя самих себя. Я же люблю тебя во имя тебя самой.

С этими словами он ушел.

Ни один человек не ступал так, как он ступал. Был ли это вздох, родившийся здесь, в моем саду, и улетевший на восток? Или же буря, могущая сотрясти все до основания?

Я не знаю, но в тот день закат его глаз убил во мне дракона и я стала женщиной, Мириам, Мириам из Мигдал-Эля.

Каиафа, первосвященник[62]

Говоря о том человеке, Иисусе, и о его смерти, следует иметь в виду две важных истины. Первое: нам надлежит свято охранять Тору[63] от любых посягательств, и второе: это царство нуждается в защите и покровительстве Рима.

Тот человек не повиновался ни нам, ни Риму. Он отравлял умы простого народа и нечистыми чарами настраивал народ и против нас, и против кесаря.

Мои рабы – мужчины и женщины, – наслушавшись его речей на рыночной площади, стали угрюмыми и непокорными. Некоторые из них покинули мой дом и бежали в пустыню, откуда пришли когда-то.

Не забывайте, что Тора – это наша основа, наш надежный оплот. Никто не сможет повредить нам, пока мы обладаем этой силой, способной обуздать врага, и никто не уничтожит Иерусалим, пока его стены покоятся на древнем камне, заложенном Давидом[64].

Если жить и процветать семени Авраамову, эта земля должна остаться неоскверненной.

А тот человек, Иисус, был осквернителем и святотатцем. Мы убили его намеренно и с чистой совестью. И мы убьем всякого, кто захочет ниспровергнуть законы Моисеевы или же вознамерится посягнуть на наше священное наследие.

Мы и Понтий Пилат[65] видели опасность, исходившую от того человека, и то, что мы покончили с ним, было разумно.

Я предрекаю, что его последователей ждет такой же конец и что эхо его слов растворится в том же молчании.

Если Иудее жить дальше – все, кто против нее, должны быть повергнуты во прах. Если же Иудее суждено умереть – я, уподобившись пророку Самуилу, посыплю пеплом мою седую голову, сорву с себя плащ Аарона, покроюсь вретищем и буду носить его до конца моих дней.

Молодой священнослужитель из Капернаума[66]

Он был фокусник, порочный и пустой, прельщавший простой люд своими заклинаниями и чудесами.

Он ловко играл как словами наших пророков, так и святынями наших предков.

Он дошел до того, что призывал в свидетели безгласные могилы, а мертвых объявлял своими предтечами и теми, кто послал его.

Он завлекал женщин города Иерусалима и окрестных селений с хитростью паука, завлекающего муху; и они попадали в его сети. Потому что женщины – создания слабые и глупые, они идут за тем, кто нежными и ласковыми словами может утишить их нерастраченный пыл. Если бы не они, слабовольные, подпавшие под влияние его чар, его имя стерлось бы из памяти людской.

А кто были мужчины, что последовали за ним? Рабы, которых впрягают в ярмо, попирают ногами. В своем неведении и страхе они никогда не восстали бы на своих законных хозяев. Но после того как он посулил им высокое положение в его призрачном царстве, они поддались на эту химеру, как глина поддается горшечнику.

Ведь известно: раб всегда мечтает стать господином, а слабый – львом.

Галилеянин был фокусником и обманщиком, отпускавшим грехи всем грешникам, чтобы слышать

«Осанна» из их нечестивых уст. Он утешал слабые сердца несчастных и потерявших надежду, только чтобы иметь слушателей и свиту, которые бы внимали его голосу и шли за ним по первому зову.

Он нарушал субботний день отдохновения вместе с теми, кто это делал, чтобы заручиться поддержкой беззаконных; в синедрионе[67] он порицал наших первосвященников, чтобы привлечь к себе внимание и тем самым утвердить свою славу.

Я часто говорил, что ненавижу этого человека. Да, я ненавижу его сильнее, чем римлян, правящих нашей страной. Да и пришел он к нам из Назарета – города, проклятого нашими пророками, этого гноища язычников, от которого ничего путного ждать нельзя.

Руман, греческий поэт

Он был поэт. Он видел и слышал то, что мы не могли видеть и слышать; на его устах были слова, которые мы не в силах были высказать, и его пальцы касались того, что мы не были в состоянии ощутить.

Да, он был поэт, чье сердце обитало в заоблачных высях, а песни его, хотя он пел их для нас, предназначались также и для других – для людей в иной стране, где жизнь вечно молода и где всегда царит рассвет.

Когда-то я тоже мнил себя поэтом, но вот, повстречав его в Вифании, я понял, что значит держать в руках инструмент с единственной струной, когда перед тобой тот, кому подвластны все инструменты. Ибо в его голосе были и хохот бури, и плач дождя, и веселая пляска деревьев на ветру.

С тех пор, как я понял, что у моей лиры всего одна струна, а мой голос не в силах соткать ни воспоминаний о вчерашнем дне, ни надежд на завтрашний день, я отложил лиру в сторону и решил хранить молчание. Но неизменно в сумерках я буду прислушиваться и услышу поэта – владыку над всеми поэтами.

Человек из пустыни

Я, человек в Иерусалиме чужой, пришел в этот Святой город поглядеть на великий храм и принести на его алтарь жертву – ведь жена родила двух сыновей-близнецов мне и моему племени.

Я совершил жертвоприношение и стоял на галерее, наблюдал за менялами, за продавцами жертвенных горлиц и прислушивался к пронзительным выкрикам во дворе храма.

Вдруг вижу: в толпе менял и продавцов голубей появился какой-то человек. И был он важен и шел быстро. В руке у него была плеть из козлиной кожи. И я видел, как он опрокидывает столы у менял и бьет плетью торговцев птицами.

И я слышал его громкий голос:

– Выпустите птиц на волю, ибо в небе – их гнезда!

Мужчины и женщины разбегались от него в стороны, а он кружил среди них, как буйный ветер в песчаных холмах.

Все это случилось за один миг. Менялы исчезли с храмового двора. Там остался только тот человек, а пришедшие с ним ждали в отдалении.

Я повернулся и увидел на галерее еще одного человека. Я подошел к нему и спросил:

– Господин, кто этот, что стоит один, словно второй храм?

И тот ответил:

– Иисус из Назарета, пророк, он появился в Галилее недавно. Здесь, в Иерусалиме, его все ненавидят.

– В моем сердце достаточно силы, чтобы быть заодно с его плетью, и достаточно мягкости, чтобы склониться к его ногам, – сказал я.

А Иисус повернулся к ожидавшим его. Но до того как он подошел к ним, три храмовых голубя прилетели назад, один сел ему на левое плечо, а два других опустились у ног. Он ласково погладил каждую птицу. Потом пошел, и каждый шаг его был равен целым лигам[68].

Теперь скажите, какой силой должен был обладать этот человек, ринувшийся в толпу и разогнавший ее без малейшего сопротивления? Мне сказали, что все они ненавидят его, но в тот день никто ему не перечил. Может, по дороге к храму вырвал он ядовитые корни ненависти?

Урия, старик из Назарета

Он был чужим среди нас, и жизнь его была скрыта темными завесами.

Он не следовал заветам нашего Бога, а избрал путь непотребный и постыдный.

Детство его было мятежным и отвергло сладостное молоко нашей сущности.

Его юность сгорела, словно высохшая трава, что вспыхивает в ночи.

А когда он вступил в пору зрелости, он поднял оружие на всех нас.

Подобные люди зачаты в час отлива человеческой доброты и рождены во время дьявольских бурь. И в бурях живут они всего день, чтобы сгинуть навеки.

Разве вы не помните его, самоуверенного мальчишку, который спорил с нашими учеными старейшинами, глумился над их достоинством?

Разве вы не помните его, юнца, зарабатывавшего себе на пропитание пилою и долотом?

Он никогда не участвовал в праздниках вместе с нашими сыновьями и дочерьми. Он всегда ходил один.

И не отвечал тем, кто его приветствовал, как будто был выше их.

Сам я повстречал его однажды в поле и поздоровался. Он лишь улыбнулся, и эта улыбка, как я отметил, была надменной и оскорбительной.

Вскоре после этого моя дочь вместе со своими подругами отправилась на виноградники – собирать спелые гроздья; она тоже заговорила с ним, но он ей не ответил.

Он обратился сразу ко всем, собиравшим виноград, как если бы дочери моей среди них и не было.

После того как он покинул свой народ и пустился бродяжничать, он стал не кем иным, как болтуном-пустомелей. Его голос впивался, как коготь, в нашу плоть, а самый звук этого голоса до сих пор отдается болью в нашей памяти.

Он говорил о нас, о наших отцах и праотцах одно дурное. Его слова пронзали нашу грудь, как отравленные стрелы.

Таков был Иисус.

Будь он моим сыном, я бы отправил его вместе с римскими легионами в Аравию и попросил военачальника поставить его во время сражения в самый первый ряд, чтобы вражеский лучник смог, метко прицелившись, убить его и избавить меня от его оскорбительного высокомерия.

Но у меня нет сына. И, скорее всего, я должен быть благодарен за это. Ибо, если б мой сын был врагом своего собственного народа, он унизил бы мои седины и я, устыдившись, посыпал бы пеплом свою голову.

Вениамин, книжник

Говорят, что Иисус был врагом Рима и Иудеи.

А я утверждаю, что он не был врагом никому – ни одному из людей, ни одному из народов.

Я слышал, как он говорил: «Птицы в небесах и горные вершины не замечают змей и их темных нор».

«Пусть мертвые хоронят своих мертвецов. А вы будьте среди живых и летайте высоко»[69].

Я не принадлежал к числу его учеников. Я был лишь одним из многих, кто шел за ним, чтобы увидеть его лицо.

Он смотрел на Рим и на нас – рабов Рима, – как отец смотрит на играющих детей, что дерутся друг с другом из-за того, кому достанется игрушка поярче. И он смеялся с высоты, на которой пребывал.

Он был больше, чем государство и народ; он был больше, чем революция.

Понтий Пилат

Моя жена часто рассказывала мне о нем до того, как его привели ко мне, но меня это не интересовало.

Моя жена – мечтательница; как и многие римлянки, равные ей по положению, она увлечена восточными культами и обрядами. Но культы эти являют опасность для империи. Если же они находят дорогу к сердцам наших женщин, то становятся страшной разрушительной силой.

Египту пришел конец, когда аравийские гиксосы принесли с собою из пустыни своего Бога. Греция была побеждена и обращена во прах, когда Астарта с семью прислужницами явилась в эту страну с берегов Сирии.

Иисуса же я не видел до того, как его доставили ко мне как преступившего закон, как врага собственного народа, а также Рима.

Когда его ввели в зал суда, руки его были прикручены веревками к телу.

Я сидел на возвышении, и он направился ко мне твердым, широким шагом. Приблизившись, встал прямо, высоко подняв голову.

Что на меня нашло тогда – никак не могу постичь, но против моей воли мне вдруг захотелось сойти с возвышения и пасть перед ним. Мне показалось, будто в зал вошел кесарь или же человек более великий, нежели сам Рим.

Но это длилось один миг. Потом я увидел всего лишь человека, которого его народ обвинял в измене. А я был его повелителем и судьей.

Я стал задавать ему вопросы, но он не отвечал. Только смотрел на меня. И было в его взгляде сострадание, как будто это не я, а он был моим повелителем и судьей.

Вдруг снаружи раздались громкие крики – это кричал народ, столпившийся возле моего дворца. Человек продолжал молча смотреть на меня, и во взгляде его я читал то же сострадание.

Тогда я вышел на ступени дворца. Народ, завидев меня, смолк.

– Что сделать с этим человеком? – спросил я. И все как один выкрикнули:

– Мы хотим, чтобы его распяли! Он наш враг и враг Рима!

– Разве не говорил он, что разрушит храм? – раздался из толпы чей-то голос. – И не он ли притязал на царство? У нас нет иного царя, кроме кесаря.

Тогда я покинул их, вернулся в зал суда. Он же продолжал стоять там один, с высоко поднятой головою.

И я вдруг вспомнил то, что прочел у одного греческого философа: «Одинокий человек – сильнее всех». В ту минуту назарянин был более велик, чем его народ.

И я не мог быть к нему милосердным. Он был выше моего милосердия.

Ты – царь Иудейский? – спросил я его.

Он не ответил.

– Разве не говорил ты, что ты царь Иудейский? – вновь спросил я.

Он продолжал смотреть на меня, затем спокойно сказал:

– Ты сам провозгласил меня царем. Может быть, я был рожден для этой цели, и поэтому пришел возвестить истину.

Глядите-ка, он говорит об истине в такую минуту! В раздражении я спросил громко, обращаясь скорее к себе самому:

– Что есть истина? Что есть истина для невинного, когда палач уже занес над ним свою руку?

Тогда Иисус ответил мне, и слова его были полны мощи:

– Править миром будут лишь дух и истина!

– И дух этот – в тебе? – спросил я.

– И в тебе тоже, хотя ты и не догадываешься об этом.

При чем тут дух, при чем тут истина, если мы – я, сообразуясь с интересами государства, и народ, в ревностном служении своим древним обрядам посылали невинного человека на смерть?

Нет такого человека, такого народа, такой империи, которые остановились бы перед истиной на своем пути к самоосуществлению.

И я вновь задал вопрос: Так ты царь Иудейский?

– Ты сам это сказал, – ответил он. – К этому часу я уже завоевал мир.

Из всего сказанного им это были единственные неподобающие слова, поскольку только один Рим завоевал мир.

Снова из толпы раздались крики, на сей раз – более громкие.

Я поднялся с моего места и сказал:

– Следуй за мной.

Я вновь появился на ступенях дворца, и он встал подле меня.

При виде его толпа взревела, и рев этот был подобен оглушительным громовым раскатам. В нем я расслышал только:

– Распни его! Распни его!

Тогда я предал его в руки священнослужителей – тех, что прежде предали его мне, – и сказал:

– Делайте с этим человеком, что захотите! И если пожелаете, берите с собою римских солдат для его охраны.

Тогда они взяли его, а я велел написать на верхней перекладине креста: «Иисус Назарянин, царь Иудейский». Я бы предпочел: «Иисус Назарянин, царь».

И с того человека сорвали одежду, и били его, и распяли.

Конечно, в моей власти было спасти его, но это вызвало бы революцию. Управляя римской провинцией, должно проявлять терпение к религиозным распрям среди побежденного народа.

Я до сего часа верю, что человек тот был больше чем просто смутьян. То, что я сделал, я сделал не по своей воле, а блюдя интересы Рима.

Вскоре мы покинули Сирию, но с того дня жена моя не перестает тосковать. Порою даже здесь, в этом саду, я вижу на лице ее глубокую скорбь.

Мне сообщают, что она много говорит об Иисусе с другими римлянками. Подумать только! Человек, которого я обрек на смерть, возвращается из мира теней и входит в мой собственный дом!

А я не устаю спрашивать себя самого: «Что есть истина, и что не есть истина?»

Может статься, что в тихие ночные часы тот сириец одерживает над нами победу?

С этим надобно покончить.

Ибо Рим должен одолеть кошмары, преследующие наших жен.

Богач

Он худо отзывался о богатых. Раз я спросил его: – Господин, что мне сделать, чтобы обрести мир в душе?

Он велел мне раздать свое имущество беднякам и следовать за ним.

Но сам он не владел ничем, а потому понятия не имел об уверенности и свободе, достоинстве и самоуважении тех, у кого есть владения.

У меня – около двенадцати дюжин рабов и слуг; одни трудятся в моих рощах и виноградниках, другие водят мои корабли к дальним островам. Если б я послушался его и раздал свои владения беднякам, что сталось бы с моими рабами, слугами и их семьями? Они бы тоже просили милостыню у городских ворот или же на галерее храма.

Нет, тот добрый человек не понимал тайной сути владения. Поскольку они те, кто за ним пошел, жили щедротами других, он считал, что все должны жить так же.

Глядите, вот парадокс, вот загадка: должны ли богатые люди отдать свое имущество беднякам, а бедняки – должны ли они иметь чашу и хлеб богатого, прежде чем пригласить его к своему столу?

И должен ли владелец крепости накормить своих данников, прежде чем стать хозяином своей земли?

Муравей, заготавливающий себе пропитание на зиму, мудрее кузнечика, который один день поет, другой – голодает.

В прошлую субботу кто-то из его последователей объявил на рыночной площади:

– Нет достойного преклонить свою голову у небесного порога, где Иисус может оставить свои сандалии!

Но, спрашиваю я, на пороге чьего дома этому честному бродяге оставлять свои сандалии? У него самого никогда не было ни дома, ни порога. Да и сандалий он зачастую не имел.

Иерусалимский сапожник

Я не любил его, но и не чувствовал к нему ненависти. Я прислушивался не к тому, что он говорил, а к звуку его голоса, потому что его голос мне нравился.

Смысл его речей был для меня темен, но музыку их мое ухо улавливало.

Если б другие не рассказали мне, о чем он учит, я бы так и не знал, за Иудею он или же против нее!

Человек с иерусалимской окраины об Иуде

Иуда явился ко мне в пятницу, в канун пасхи. Он громко постучал в дверь моего дома.

Когда он вошел, я взглянул на него: лицо его было пепельно-бледным; руки дрожали, как голые ветки на ветру; одежда его намокла, будто он только вышел из реки. В тот вечер бушевала сильная буря.

Он смотрел на меня, и его глазницы были словно темные пещеры, а самые глаза налиты кровью.

– Я предал Иисуса Назарянина его врагам и моим, – сказал он.

И, ломая руки, продолжал:

– Иисус провозгласил, что он одолеет всех своих врагов и врагов нашего народа. Я поверил ему и последовал за ним.

Когда он призвал нас к себе, то обещал царство – могучее и обширное, и, уверовав в него, мы добивались его расположения, чтобы получить высокие должности при дворе. Мы уже мыслили себя правителями, которые могут обращаться с этими римлянами так, как те обращались с нами. Иисус много говорил о царстве, и я решил, что он избрал меня начальником его колесничих и главою над всеми его воинами. И я пошел за ним с готовностию.

Но вскоре понял: то, к чему стремится Иисус, – вовсе не царство, и не от римлян собирается он нас освободить. Его царство было лишь царством души. Я слышал, как он говорил о любви, сострадании и прощении, и женщины с придорожной обочины охотно его слушали, но у меня на сердце становилось все горше и я ожесточился. Обещанный мне царь Иудейский вдруг обернулся флейтистом, утешающим своей игрой странников и бродяг.

Я любил его, как и другие из моего племени любили его, я видел в нем надежду на освобождение от чужеземного ярма. Но ведь он не сказал ни слова, даже пальцем не пошевелил, чтобы избавить нас от этого ярма. Когда же он отдал кесарю – кесарево[70], отчаяние охватило меня и все мои надежды умерли. И я сказал себе: «Тот, кто убил во мне надежду, должен быть сам убит, ибо мои мечты и упования – более ценны, чем жизнь любого человека».

Тут Иуда заскрежетал зубами и уронил голову на грудь. Потом вновь заговорил:

– Я предал его. Сегодня его распяли... И все равно, когда он умирал на кресте, то умирал, как царь. Он умирал в буре, как умирают избавители, как те исполины, которых не погребают. И до самой смерти он был добр и милосерд, сердце его было преисполнено жалости – даже ко мне, предавшему его.

– Иуда, ты сделал дурное дело, – сказал я.

– Но он умер, как царь, – повторял Иуда, – почему он не жил, как царь?

– Ты совершил тяжкое преступление, – сказал я. Он опустился на скамью и был нем, как камень. А я ходил из угла в угол и говорил:

– Ты совершил великий грех.

Иуда не произнес ни слова. Он хранил молчание, как земля.

Через некоторое время он встал и повернулся ко мне лицом. Мне показалось, что он стал выше ростом, и когда он заговорил, то голос его напомнил мне звук расколотого сосуда. Вот что он сказал:

– Не было греха в моем сердце. Этой самой ночью я отыщу его царство, предстану перед ним и буду молить о прощении. Он умер, как царь, я же умру, как преступник. Но знаю в душе, что он простит меня.

После этих слов он завернулся в свой мокрый плащ и сказал:

– Хорошо, что я пришел к тебе сегодня ночью, хотя и побеспокоил тебя. Простишь ли ты мне? Скажи своим сыновьям и сыновьям этих сыновей: «Иуда Искариот предал Иисуса Назарянина его врагам, потому что поверил, будто Иисус – враг своего народа».

Скажи также, что Иуда, в тот самый день, когда свершил свою страшную ошибку, последовал за царем к ступеням его трона, чтобы предать собственную душу его суду. Я скажу ему, что и моя кровь жаждала пролиться в землю, и тогда моя скованная немощью душа обретет свободу.

После этих слов он уперся лбом в стену и закричал:

– О Боже! Ты, чье грозное имя никто не произносит до тех пор, пока губ его не коснутся персты смерти, почему ты жжешь меня огнем, не дающим света? Зачем ты внушил галилеянину страсть к стране неведомой и отягчил меня желанием, которое не может отринуть ни дом, ни семейный очаг? И кто есть этот Иуда, чьи руки обагрены кровью?

Протяни же руку, чтобы сбросить его, – этот ветхий плащ и рваные доспехи! Помоги мне свершить это сегодняшней ночью! И позволь мне снова выйти за пределы этих стен.

Я устал от бескрылой свободы. Мне нужна тюрьма более просторная! Пусть мои слезы потоком вольются в горькие морские воды. Я отдамся тебе на милость, вместо того чтобы стучать в ворота собственного сердца!

Так говорил Иуда. Потом отворил дверь и выбежал вон, в бурную ночь.

Тремя днями позже я отправился в Иерусалим и услышал обо всем, что там случилось. Узнал я также, что Иуда разбился, бросившись с высокой скалы.

Я долго раздумывал в тот день, и я понял Иуду. Он завершил свою ничтожную жизнь, обволакивающую, подобно туману, эту страну, порабощенную римлянами, в то время как великий пророк поднимался к высотам.

Один стремился к царству, в котором он один был бы первым.

Другой – к царству, в котором все люди были бы первыми.



Загрузка...