Правый берег
Олигарх очнётся, когда никого не будет рядом. Он проснётся в один момент, хмурый и немного усталый от долгого лежания, он придёт в себя, но никому не скажет об этом. Он хитрый и расчетливый – сколько он был без сознания? Что произошло, пока он спал? Котируются ли, продолжают ли котироваться его акции? Сначала нужно "навести справки", разузнать, на каком он свете, а потом и предпринимать осмысленные шаги. А пока лучше отлеживаться здесь, где никто не ищет, где все думают, что он ничего не слышит и не видит, где его не будут преследовать, а если кто-то вздумает обманывать, то он сможет вывести обманщика на чистую воду, из длительного путешествия по которой он только что вышел.
И чем больше Олег смотрит на Дану, чем дольше существует рядом, в облаке её тепла, запаха, тем отчётливее проступают, начинают проступать отсутствующие величины. Умолчания зияют, выпирают на первый план.
Конечно, Олег думает о её муже, легкомысленно (а потому что ничего особенного, ну, подумаешь, Париж с подружкой. Причёску навести, ага, туфельки подобрать в цвет нового авто) отпустившем её, мужнину жену, с каким-то там врачом-реаниматологом. Мужичина ты, простофиля…
И вот уже Олег видит себя сооружённым из неповоротливого гранита, кем-то вроде памятной фигуры, стоящей на привокзальной площади, двумя четвертями вырвавшись из неотёсанной глыбы, да так и застывшим без постамента.
Не мудрствуя лукаво, скульптор очертил фигуру и лицо каменного
Гагарина несколькими движениям, схематичный и грубый, стоит зачем-то такой каменный гость и пугает площадь. Таким пугалом и чувствует себя Олег, кончиками пальцев прикасаясь к Даниному лицу. Трогая её, насколько возможно, тактично и бережно, дабы не спугнуть это её состояние, это её выражение спящего тела. Но Дана всё чувствует, улыбается во сне и переворачивается на другой бок. Гагарин радуется перемене участи, ибо со спины Дана не менее прекрасна. Особенно возле поясницы, там, где…
Ну, да, неловкий мужик-деревенщина. Хорошая возможность посмотреть на себя со стороны, узнать себя через другого. Давно уже не открывались Гагарину такие гносеологические возможности.
– И, всё-таки, Дана, почему тогда, в ресторане, ты подошла ко мне?
– Ешь свой континентальный завтрак. Что может быть приятнее ещё горячего круасана со свежевыжатым апельсиновым соком?
– Эта мысль не даёт мне покоя. Я не знаю, что бы со мной случилось, если бы ты тогда прошла мимо… Если бы я тогда не оказался в этом благословенном месте… Где мы и встретились… Точнее, где ты нашла меня…
– Ммм… Но ведь нашла же.
– Это и странно…
– Странно? – Странно, когда женщина оказывается "объектом федерации".
– Согласись, что это правильно, что я тебя нашла. И совершенно закономерно, что ты в тот вечер пришёл в этот ресторан. Люди нашего круга обречены на это маленькое гетто внутри большого города.
Необходимость комфорта толкает нас в сторону себе подобных. Так что мы были обречены друг на друга.
– Ну, да, ну да…
– И всё-таки, Дана, почему ты подошла именно ко мне, а не к кому-нибудь ещё?
– Гагарин, не занудничай, ты меня спрашиваешь об этом едва ли не каждый день…
– И всё-таки, и всё-таки…
– Нет, всё-таки тебе не идёт быть занудой.
– Ещё кофе, мадам?
– Да, спасибо. Я тебе уже говорила, что обозналась. Если помнишь, я тогда была в подпитии… – Дана делает многозначительную паузу.
– Конечно, помню.
– И мне показалось, что это сидит мой муж, понимаешь? Мой муж.
– Понимаю. Почему же ты тогда так сильно удивилась?
– Потому что по всем законам логики, формальной или не очень, его не должно было так оказаться. Ну никак.
– Ещё раз и сначала… Пожалуйста…
– На самом деле, Олежка, всё очень просто. Он серьезно болен и сейчас находится в больнице. В реанимации. И он действительно очень, ну просто очень похож на тебя, веришь?
– Ну, конечно, я тебе верю, Дана…
– А ты думал, что это такой способ закадрить тебя? Такой способ познакомиться?
– Ну не знаю.
– Думаешь-думаешь. Скажи, ты правда так думаешь?
– Ну не знаю. Ну, может быть.
– Фу, Гагарин, это же так пошло, так банально. Я думала, что ты обо мне чуть лучшего мнения.
– Чуть лучшего? Возможно даже и не чуть.
– Что ты имеешь ввиду?
– То, что чем больше я тебя узнаю, тем лучше мое мнение о тебе.
– То есть я расту в твоих глазах?
– Ну разумеется, растёшь.
– Правда, Гагарин?
– Ну конечно.
– И какой у меня сейчас рост?
– Ты практически сравнялась с Эйфелевой башней. Если ты сейчас встанешь, вы окажетесь примерно одного роста.
И Дана вскакивает с плетёного кресла и действительно оказывается одного роста с железной конструкцией, торчащей в распахнутом окне.
Наблюдая чужой жизненный уклад, ты понимаешь новое о себе. Гагарин первый раз оказывается за границей, он дотошный наблюдатель за другими людьми, постоянно включает "стоп-кадры", чтобы запечатлеть новое лицо, случайный взгляд, завести очередной файл для ещё одного впечатления. Его внутренний автомобиль имеет здесь левостороннее движение, нужна постоянная собранность, нужно держать осанку. И вовсе не из-за Даны, хотя она, со своими буржуазными привычками
("Гагарин, ты что, сам вымыл голову? Ну, ты даёшь, а в салон тебе лень спуститься?") не дает расслабиться. Он естественен и неестественен одновременно.
Это игра такая – быть собой на самой последней границе искренности, выворачиваться наизнанку, дабы лучше понять то, что внутри – как если ты на пляже и поставляешь тело свету, солнце припекает, и ты начинаешь четче чувствовать обычно сокрытое. Казаться собой, придумывать себя, извлекая из темноты и немоты, вот что интересно.
Стоп-кадр сменяет стоп-кадр, слюдяные пластинки впечатлений копятся в невидимых папках. Подстраиваясь под других, ты узнаешь собственные возможности, прогулка по Большим Бульварам в одиночестве (Дана окучивает бутики в районе Монпарнаса) приравнивается к кругосветке.
У Гагарина ласковый прищур и глаз-алмаз. Он уже давно мечтает об управляемой уединённости. Событий и сообщений такое множество, что устаёшь и хочется, наконец, принять органичные формы поведения и наблюдения. Глазеть по сторонам и не смущаться пристального интереса к частностям. (27)
27.
Да, Гагарин вуайер. Не то чтобы подглядывать, но наблюдать, наблюдать… Истовая страсть закрытого и таинственного человека, не способного раскрыться никогда и ни с кем. Что поделать, так бывает сплошь и рядом: люди прячутся в тени собственных тел, собственных лиц, стремительные наблюдатели чужого, поголощатели впечатлений.
Гагарин с детства привык полноценно жить только внутри кокона своей черепной коробки. Это только там у него всё бурлит и пенится, оказываясь искромётным, ярким… Но стоит перейти эту границу…
Не стоит переходить эту границу, Гагарин точно знает, что не поймут, поймут неправильно, не оценят. "Как сердцу высказать себя?" Да никак, "молчи, скрывайся и таи", продолжай вести наблюдения, накапливать разницу между собой и ними. Возможно, Олег и реаниматологом стал только потому, что с детства захлебывался тайной властью над людьми, которая царила в его голове. Другой человек тем и интересен, что не может принадлежать тебе. Даже если ты этого хочешь и он сам тебе принадлежать не против. А всё равно не получится, не "срастётся", благими намерениями дорога к тишине выложена. К непониманию. Даже стараться не стоит, "все буквы те же, а слова другие"…
А когда распластанное на реанимационном столе безмолвствует, ты можешь впитывать его до бесконечности, ты можешь владеть им безраздельно, так как знаешь о нём самое главное – то, как ему помочь можно. Уже без всякой придури и извне наносного, нанесённого, то есть самую суть.
Потому что иначе как объяснить возникновение этой самой реаниматологии в его жизни? Как? Не одним же только упрямством, не одной же только силой воли идти напролом логике всеобщих приоритетов. Хорошо известно, что реаниматологи – чужие на празднике медицинской жизни, троюродные и внучатые племянники, облизывающиеся чужим крохам. И дело не только в деньгах. Не только в статусе. Вот хирург – это понятно, хирург он же главный, хрен оспоришь.
Скульптор, творец…
Гагарин вздыхает, потому что уже давно смирился со второстепенностью своей специальности. Зато она, специальность эта, даёт ему возможность безбоязненно придаваться страсти соглядатайства. Ведь не грех, если ты смотришь на человека и, для чего-то, пытаешься его понять? Любопытство не порок, а люди – самое интересное, что может быть. Будь его воля, будь такие возможности, Олег наблюдал бы за людьми постоянно, проникал к ним под кожу, подслушивал мысленные мысли. Олег мечтает о совершенной видеоаппаратуре, которой можно напичкать, ну, например, ординаторскую. Подслушивать разговоры, ведомые в твоё отсутствие, что слаще?! Ведь понятно, что, когда тебя нет, все только и делают, что говорят о тебе да о тебе. Как будто бы других тем не существует.
А Дана, между тем, состоит из разных неправильностей. Во-первых, выясняется, что она заикается (никогда бы не подумал, "гвозди бы делать из этих людей"), во-вторых, через пару дней выясняется, что
Дана левша. Тоже переученная. Такая, выходит, деланная-переделанная.
Ни слова в простоте, ни сантиметра естественного происхождения. Олег думает, что не хотел бы попасть Дане на узкой тропинке (в смысле, вести совместные дела, бизнес) и тем более на язык. Остра, нетерпима, балована до чрезвычайности…
Но, с другой стороны, терпит же его, дурака-деревенщину, искренне увлечена (такого не скроешь), без напряжения стелется под него, ложится и раздвигает ноги не только в буквальном смысле. А ведь ничего ж не надо – ей-то от него уж точно! Это Дана для Олега – пропуск в то самое высшее общество, о котором все мечтают, как бы в него – раз-раз – и попасть. С Даной такое попадание происходит автоматически, по мановению волшебной палочки: одно её присутствие делает картинку мира яркой и объёмной. "Дико эксклюзивной" (с).
Оттого и потянулся, пошёл следом, словно бы примеривая очередной костюм, сшитый точно по фигуре. Ну, и обстоятельства помогли, везуха необыкновенная, раньше думал, что такое только в кино случается.
А Дана, конечно, та ещё штучка. Тот ещё фрукт. Многослойный, многоголовый, многофункциональный. Таких можно (нужно) уважать.
Прочно стоит на ногах. Знает, что хочет. Самоуверенна, как Пиночет или Черчилль. Ну и манеры… Ну и интеллект, любо-дорого посмотреть.
Особенно на людях, когда меняется до неузнаваемости. Особенно после интимного уединения, где сочится искренностью, понятная до последнего завитка желания. И Гагарин обожает наблюдать в ней эти перемены, разные агрегатные состояния, когда она словно бы демонстрирует ему, какой она может быть, если захочет. И какой она является на самом деле, когда никто не видит. Когда только он. Когда только для него.
Как бы говоря: а ведь это дорогого стоит, понимаешь? Конечно, понимает, чего уж тут…
Она открылась ему не сразу. Он перестал бояться её мнимого высокомерия после рассказов о детстве (28), когда она вдруг показалась ему беззащитной и слабой девочкой. Увидел в женщине подростка. Поразился.
Они много говорили. Как бы ни о чём. На самом деле, отлавливая жемчужины совпадений, параллельности судеб. Гагарин не говорил ей
"самого главного" о себе, что он ну немного не тот, за кого она его принимает… Не говорил, так как сжился с новым образом, стал новым человеком. Другим. Наконец полностью свободным. Хотя, впрочем, какая свобода, если не обо всём говорить можно. Но Олег про это забыл.
Причем искренне. Вытеснил, как у психоаналитиков принято говорить. (29)
Ему нравилось, как Дана слушает. Гагарин разглагольствовал, например, про кризис среднего возраста (30) и о детстве (31), они там, в детстве, и нашлись окончательно, родом из одной страны, из одного времени, странное и незаметное поколение "Барселонской олимпиады", которая поманила приворотными огнями, да забросила в обычную пыльную жизнь. (32)
Связанные одной цепью, они сошлись словно бы для того, чтоб сказку сделать былью. Так оно, в конечном счёте, и произошло. Или произойдёт. Окончательно размягчившийся, Гагарин снова, уже на трезвую голову, делится с Даной своим самым сокровенным воспоминанием о лучшем дне своей жизни, который (если и дальше всё пойдёт как по маслу (у Гагарина эйфория), возможно будет и повторить.
Поживём, увидим. (33)
28.
Она росла обычной девочкой из панельной пятиэтажки. Во дворе – детский сад и молочная кухня. "Приемный пункт стеклотары". Пыльные ясени у дороги, где галантерея и бакалея. И средняя школа через дорогу. С резкими запахами в углах столовой и переодевалки спортивного зала, на старые фотографии смотришь с отвращением, они такие мутные, нечёткие, чёрно-белые, как позапрошлая жизнь. Сплошные перекосы. Всё выглядит нелепо. Прыщи, очки одноклассников, косички одноклассниц. У неё не было подруг.
Учитель физики (классный руководитель) по кличке Колобок любил до неё дотрагиваться. Вызывая девочек к доске, он требовал, чтобы они писали решение задач повыше, а сам заглядывал под юбки. Девочки потом плакали от унижения, мальчики сжимали куцые кулаки, призывая друг друга побить Колобка, но на самом деле всех это устраивало
(парней он почти не вызывал), а некоторым девочкам это даже нравилось. Они сами руки тянули, вызывались пойти отвечать. Чтобы там, у доски, растянуть эластичные тела в знаки греческого алфавита.
Класс был чётко поделен на сферы влияния, тон задавали коротконогие крепышки, неосознанно понимавшие, что школьное безвременье – их звёздный час. Что больше ничего не светит. Что будет потом?
Неудачная женитьба, сопливые дети, мужья, ограниченного пользования с пузырями на трениках… А тут судьба ещё не вошла в колею, разлившись, словно после паводка, и можно даже выбирать варианты.
Их, разумеется, немного. Но ощущение выбора бодрит. Бодрит и тревожит. Как половое созревание, с которым его часто путают. Ну так вот, крепышки, осознающие просветительскую миссию, чётко знающие, как надо, чтобы "всё как у людей", рано созревшие подглядывалки за соседями по лестничной клетке и давалки ценных советов. Боролись за сферы влияния, за души ни в чём не твердые, стихийные идеологини усреднённости.
Одна из них – черноокая Распопова постоянно пыталась приучить к благам цивилизации (её, распоповской, цивилизации) дикарку Дану.
Когда в семье есть старшие братья и сёстры, их жены-мужья, многочисленная родня, трущаяся друг о друга нервными окончаниями, проще простого осознаёшь "что такое хорошо и что такое плохо".
Распопова знала, как нужно себя вести (с мальчиками и учителями, первых задирать или игнорировать, вторым угождать и беззастенчиво льстить), что нужно надевать на уроки физкультуры и трудового обучения.
– У каждой девочки обязательно должна быть чёрная майка и чёрные чешки, – говорила она безапелляционно.
Сама Распопова очень любила в одежде тёмные цвета, любила сливаться с осенними сумерками на выходе из школы, любила быть как все. Она и была как все, проводник затурканного коллективного бессознательного, главной доблестью считавшего правило "не высовывайся!". Распопова постоянно высовывалась, но только когда не видели старшие. Объясняла
Дане про то, что чёрная майка – основа всех основ.
Дана дико комплексовала, так как ничего подобного у неё не было. Как назло, не подбиралось. Ни чешек, ни дешевой хлопчатобумажной майки, просила ведь маму, купи-купи, обязательная форма, но у мамы свои представления о прекрасном, кризисы среднего возраста и постоянная занятость на производстве. Ну-ну.
Хотелось плакать. Несправедливость зашкаливала. Начинала расти грудь. Пошли месячные. Мальчики проходили мимо. Никто не давал списывать. В каждом классе есть такие особые ребята, практически незаметные на уроках и, тем более, на общих фотографиях. Себе на уме, тихони, исчезающие потом в неизвестном направлении. Начинающие существовать только после школы. Только постфактум? Дина, заикающаяся левша со скобками на зубах, веснушек – как ромашек на лужайке (ангелы расцеловали, а что толку?), эксклюзивный экспонат кунсткамеры, разумеется, не для этих широт предназначенный.
– Знаешь, мы все не для этой жизни, – говорил ей долговязый учитель рисования, единственная школьная отрада и невоплотившаяся первая любовь, – мы все идём из золотого века…
И Дана пыталась представить золотой век, обошедший её, закончившийся до её рождения. Она почти смирилась с ролью гадкого утёнка, не желая для себя ничего особенного, особого. Однако внутри бродило столько сил, столько воли, что Дана менялась, продолжала развиваться незаметно для себя. Постепенно обгоняя последних и первых. Правда, уже потом, в другой жизни, сжатая пружина распрямлялась постепенно.
Постепенно приходило ощущение правоты и уверенности. Теперь всего этого в ней плескалось в избытке.
И именно на это и подсел теперь Гагарин.
29.
Как-то в газете прочитал, что в одном британском зоопарке самец фламинго принял камень за яйцо и упорно его высиживает. Эти фламинго
– очень упорные и заботливые отцы. Обычно они покидают потомство лишь на час в день, так что теперь вся его жизнь посвящена камню.
30.
Кризис среднего возраста – это не когда от тебя тёлка ушла и по службе не повысили. Ты страдаешь не из-за того, что происходит
(тёлка ушла, на работе сложности), а из-за того, что не происходит.
Всё, что с тобой происходит, оказывается неважным, просто тебе не хочется просыпаться, потому что ты заранее знаешь всё, что произойдёт – сегодня, завтра, на следующей неделе, в будущем году.
31.
Отчего это советские пионеры, собираясь в пионерский лагерь, всегда стремились взять с собой новый, нетронутый тюбик зубной пасты? Не сговариваясь. Неписаное правило. Словно бы хотели там, за городом, какую-то новую жизнь начать. Жизнь длиною в месяц. Вырваться и оторваться. Для Олега подобный обычай казался избыточным, лишним, для него обычная жизнь никогда не делилась на участки, она продолжалась, неизбывная и долгая как река. Да и денег у родителей всегда было мало, не до зубной пасты, глупости всё это.
_32. "Новые умные"_
Девяностые начались для поколения Олега Гагарина на два года позже – с Барселонской Олимпиады. Телевизионные заставки, красочное открытие-закрытие, фонтанировавшее идеями, но главное – диск, записанный Фредди Меркури и Монтсеррат Кабалье, оптимистический и гуманистический гимн жизни и миру во всем мире. Объединительная "Ода к радости", почти ведь девятая Бетховена. Потому что олимпийский стадион на горе Монжуик казался неправдоподобно далёким, затиснутый в экран телевизора "Горизонт" со смещённым цветовым центром ясности, он напоминал сказочку из чужой жизни, а пластиночка – вот она тут, рядом. И даже переписанная на магнитофонную кассету, она не теряла волшебства, мягкого как тающий пломбир за 20 копеек.
Барселона! Как много в этом звуке для сердца русского слилось!
Никогда еще не дышалось так легко и свободно, никогда еще ожидания не были такими светлыми и радужными. Все как-то совпало, подъём, ощущаемый в стране, твоя собственная молодость и идеализм в отношении западных демократий. Большая история закончилась, автор умер, но дело его живет, перманентно прирастая интеллектуальным потенциалом. Деррида в каждой книжной лавке, Дэвид Линч по телевизору. Ешь – не хочу. Главное – чтобы был аппетит. А аппетит был…
На рубеже веков всегда так… К Олимпиаде в Барселоне либеральная цивилизация достигла своего ослепительного пика мощи и красоты музыки, которую написал для нее смертельно больной Меркури. Он и умер-то тогда как знак того, что праздник закончился, наступили будни, детство кончилось когда-то, ведь оно не навсегда. Очень символично умер, да. Когда маятник качнулся в другую сторону.
Еще не было не 11 сентября, ни Нового Орлеана, ни взрывов в Мадриде,
Лондоне и Москве. Наконец, не было "Норд-Оста" и Беслана. Ельцин представлялся милым Дедушкой Морозом с новогодней открытки. Ещё не ввели евро и Интернет существовал в зачаточном состоянии.
Человеческий разум казался могущественным и безбрежным. То, что называется "научной картиной мира", ещё существовало и переживалось по полной программе без трещин и подкопов под рациональные основания знания.
Чуть позже маятник качнулся в другую сторону, но память об этом прерванном полете осталась. Солнечная и космополитичная Барселона для меня до сих пор – лучший город земли. На горе Монжуик, с видом на Саграда Фамилиа, между олимпийским стадионом и фундасио Хуана
Миро, я оставил свое сердце. Мы все оставили. Даже если кто и не был. Потому что стоит зазвучать первым аккордам с той пластинки, и ты словно подключаешься к невидимому Интернету, который связывает себя со "своими".
Люди, родившиеся в конце 60-х годов ХХ века, а также в первой половине 70-х, – возможно, единственное поколение, которое сформировалось в той, прежней, жизни, однако сохранило силы и активно осваивает жизнь новую. Когда детство-отрочество-юность прошли при большевиках, когда перестройку встретили на пороге физической и интеллектуальной зрелости и вошли в новый век на пике своей формы. С равным рвением осваивая капитализм и компьютер.
Родись ты чуть раньше или чуть позже, тонкий баланс внутреннего соотношения был бы нарушен: чуть больше советского, как у тех, кому за сорок ("дворники и сторожа", воспитавшие эзотеричных восьмидерастов) или же, наоборот, чуть меньше ("кто такой дедушка
Ленин? Он как Пушкин, да?") – и ты принадлежишь уже совершенно к иной формации.
А эти выросли, взошли на рубеже, на острие двух миров – одной ногой в прошлом, другой в настоящем и, возможно, будущем. Всегда между.
Чуть-чуть в стороне. Невидимые наблюдатели. Незаметное поколение, растворенное в своей собственной жизни, не рвущееся (за исключением парочки горланов-главарей) на социальные баррикады, но занимающееся обустройством личного пространства.
Последнее лето детства выпало на дефолт 1998 года: именно этот короткий, как бабье лето, интеллектуальный Ренессанс девяностых, когда вдруг стало видно во все стороны света, оказался моментом вхождения во взрослую жизнь. Избыточные, барочные, драйвовые девяностые навсегда зарядили энергетические батарейки поколения, на чью пору пришлись все возможные внутренние и внешние сломы, которые не сломали нынешних околосорокалетних, но, напротив, закалили их.
Стало ясным, что русские горки общественного развития (режимы влажности постоянно меняются) – это одно, а твоя приватная жизнь – совершенно другое. Поэтому, что бы ни происходило, они всегда остаются спокойными. Немного отчужденными. Люди, предпочитающие слушать музыку в наушниках хорошего качества. Из таких хорошо выходят серые кардиналы.
Незаметные и незаменимые, сорокалетние первыми в полном (наиболее возможном) объеме получили возможность осуществления личных свобод.
Первыми пересели за компы и БМВ и выехали за пределы Болгарии. Они есть, и их нет, так как каждый занят собой и своим собственным делом. Оттого и объединяться сложно, всяк сам себе хозяин.
Врач Денисенко как-то сказал, что не любит слово "поколение".
Гагарин скептически ухмыляется: а кто любит свои собственные отражения? Однако это не мешает однополчанам понимать друг друга с полуслова. С полувзгляда. Все подтексты и недоговоренности.
Вежливые, культурные, рассуждающие обо всем с прохладцей, без особых провалов (нарывов и надрывов, которые кажутся дурным тоном) и без особенных прорывов вверх, так как время еще не пришло? Прорывы в горние веси приходят через многочисленные потери, "достигается потом и опытом безотчётного неба игра", так что придут ещё.
При всем внешнем конформизме ("Вы хочете песен? Их есть у меня") сломать или приручить таких людей невозможно: во-первых, жизнь научила гибкости, во-вторых, когда на твоих глазах оценки меняются на прямо противоположные, ты научаешься доверять только себе.
Становишься зело толерантным, так как, по большому счету, тебя это не касается. В-третьих, это последнее поколение, обладающее идеалами. Ведь воспитывались они в жесткой системе вертикали, а потом, когда структуры ценностей сформировались, были отпущены на свободу.
Так постмодерн, расцветший в последние годы ХХ века, оказывается защитной маской стихийного романтика, ведь мизантроп и есть такой романтик-идеалист, который зол на людей только потому, что не может простить им и себе всеобщего несовершенства. "Новые умные" невероятно сентиментальны, да только никогда в этом никому не признаются: что нам Гекуба? У каждого, в шкафу, своя спрятана… В
"новых умных" живет неизбывный романтизм, правда, придавленный прагматизмом, но ведь мы же все родом из детства, предать которое невозможно.
Легче всего проследить собственные предпочтения по музыкальным пристрастиям. Социально заряженный рок питерского и ебургского разлива оставлял равнодушным. Попсы еще практически не существовало.
"Новые умные" слушали ни к чему не обязывающую музыку, типа "Pet
Shop Boys" и "Depeche Mode", Мадонны или Анни Ленокс. Музыку, которая меньше раздражает, которую всегда можно безболезненно выключить.
Разные, слишком разные, автономные – и это самый верный признак нынешних сорокалетних. Все и всё противится объединению. Вероятно, и
"Барселона" у каждого своя. Оттого и не настаиваю. Важна же не конкретика, а вектор развития стороннего взгляда, птицей или дымом наблюдающего за жизнью с высоты птичьего полета.
33.
Гагарин ощущает себя человеком мира, живо интересуется экономической географией, близко к сердцу принимает проблемы загрязнения мирового океана, запасов питьевой воды, судьбу тропических лесов Амазонки, за спасение которых борется Стинг, короче, отзывчивая душа. Ко всему далёкому-предалёкому. Экзотическому.
– Первый признак экзистенциального неблагополучия, – многозначительно сказал Миша Самохин, когда по пьяному делу Гагарин поделился с ним самым сокровенным – мечтой об Азии. – Не замечать то, что у тебя под ногами, мечтая про дальние страны… Ох, Олег, пора бы уже остепениться… Стать, что ли, взрослей…
Ну, да, то фермером из Алабамы, а то самураем с самого северного острова. Хоть чучелком, хоть тушкой. Разноцветные сны. "Гео" и
"Нэшэнэл Географик", сменившие на прикроватной тумбочке неизменный
"Вокруг света". "В мире животных" и "Клуб кинопутешествий" по ТВ, все эти просветительские фильмы, которые штампует Би-Би-Си.
Бескорыстная тяга к чужому: узнавая других, ещё более твёрдо сплачиваешься вокруг собственного "я", плавающего бритвенной головкой против шерсти. Восток – дело тонкое, вот что важно. Восток
– дело тёмное, и нужно сильное желание, чтобы зажечь интерес к тому, чего не будет.
– В прошлой жизни, вероятно, я был корейцем, пастухом, умиротворённо стареющим на фоне ослепительных пейзажей, известных по фильмам Ким
Ки Дука, – кручинится Гагарин, глядя на унылое заоконное многоэтажье. И переводит взгляд на глянцевый календарь с буддистскими монастырями, утопающими в струящемся золоте вечной осени.
– Ирина не предназначена для этой жизни, – говорил он будущей свекрови, ухаживая за бывшей женой и подразумевая, естественно, не
Ирину, но себя. – Ей бы в какой-то иной, золотой век… Ей бы фрейлиной ко двору средневековой японской принцессы, такая она у вас тонкая и чувствительная… Или, чего уж тут, самой японской принцессой, сочиняющей письма на рисовой бумаге, а, Агнесса Ивановна?
Реальность всё время ускользает. Настоящая жизнь проходит параллельно жизни реальной. Там, за горизонтом. Откуда поднимается солнце. Или куда оно заходит. Вот бы посмотреть одним глазком. Олег взбивает подушку, переворачивается на другой бок. Плыть под парусом, белым парусом, обжигаемым солёными брызгами как в той рекламе. После
Агнессы Ивановны (запомнил фразу, взял в оборот) он ещё много раз говорил о том, что "не для этой жизни". Разным людям. В разные периоды жизни. Вздыхая, собеседники всегда соглашались – у каждого находился повод несоответствия безобразию, творимому вокруг. Все неожиданно оказывались не удолетворены тем, что имеется в наличии.
Но он выгодно отличается от всех них, неудовлетворённых, тем, что точно знает, что ему нужно. Не его вина, что он родился здесь и сейчас, в конкретных общественно-исторических условиях и, по вполне объективным причинам, не может реализовать мечтания, так сказать, воплотить в жизнь утопию собственного бытия. Где ты, Внутренняя
Монголия, заповедный край нетронутой природы и добрых, раскосых людей к которым у Олега Евгеньевича просыпается порой такая неимоверная тяга, что эту бы энергию да в мирных целях… Порой, увидит на детской площадке маленькую негритянскую девочку в сотне косичек – и сердце мгновенно начинает выделять смолу умиления. А эти робкие вьетнамские девчушки с плоскими лицами, кто ж их приголубит, болезных?!
– Если бы я мог, если бы я только мог, то окружил бы себя выводком детишек всех рас и народов, негритянок, китайцев, малазийцев… – говорит он себе, разглядывая в зеркало неправильности своего лица: некогда разбитый в драке нос, едва заметный шрам над правой бровью, странную локальную потертость на коже под нижней губой. – И всем им я был бы папой. А я ведь был бы хорошим отцом… Ведь по натуре своей я – строитель… Строитель собственного дома…
И вот уже, увлеченный вихрем воображения (в ритме вальса или всё-таки танго?) он представляет свою квартиру (нет, лучше дом, большой и просторный, светлый) наполненную шумом и вознёй, маленькими, шустрящими бесенятами всех цветов и оттенков. Богоматерь умиления. Олег улыбается пустоте, снисходительно пошлепывая невидимых отпрысков по плечам, взлохмачивая волосы самому задиристому из них, такой молодой и уже такой настырный, чувствуется отцовская порода, да и ведь похож, сорванец, на папу, ах, как похож…
Год за годом складываются в тома никем не прочитанных книг.
Реаниматолог Гагарин идёт по жизни в гордом одиночестве. Чураясь очередей и душевных трат. Только однажды незримая тоска по иному порвалась. На короткое время. Всего на один день… Когда всё в жизни Олега сошлось, как в навороченном и непредсказуемом пасьянсе.
Алеф выпал на его очередной день рождения, когда не ждал, даже не на круглую дату, просто так, избытком жизненных сил, совпадений, чредой символов и знаков, которые привели к головокружительному ощущению безграничных возможностей, бесконечного полёта.
Водолей по знаку зодиака, Гагарин не любил февраль, этот тупиковый зимний аппендикс, когда ни сил, ни настроения, выпотрошен и обескровлен. Звёзды и биоритмы предполагают перед днем рождения эмоциональную и физическую яму, упадок. Что ж тогда требовать от праздника, свершающегося в последний месяц зимы?
А в тот раз всё получилось совершенно иначе, мороз и солнце, и чудесный, безветренный день сменяется другим точно таким же (нет, лучше! Лучше!) тихим и радостным, а еще искрится снежной пылью его бобровый воротник, ему и больно и смешно, он влюблен и вдохновлен ожиданиями. "Когда под соболем, согрета и свежа, она вам руку жмёт…" Ходили на каток и в бассейн, пили глинтвёйн, гуляли по городскому бору (сосны поскрипывали от удовольствия), она, имя из записной книжки, точнее, номер телефона без имени, записанный на титульном листе, так как самые важные номера совершенно не нуждаются в подсказках: Гагарин и сейчас, пролистывая, видит и обмирает. Или хочет обмирать. Хочет что-то почувствовать. Впрочем, возможно, и чувствует: чужая же душа.
Конечно, чувствует, так как до сих пор избегает даже во внутренней речи своей называть её по имени, так как до сих пор помнит этот номер, записанный на титульном листе, да только вот набрать его Олег не может. Рука не поднимается. Или не нужно, поезд ушёл и более не вернётся.
Это она устроила ему праздник. Гагарин и сам гордился умением устраивать праздники, "лепить атмосферу", но чаще – для других, не для себя, для себя сложнее, да и не нужно себе ничего такого, не баре. А тут, как раз накануне, прошла встреча институтских выпускников, на теплой волне которой… Она собрала всех его друзей и знакомых, тактично выспросив о приоритетах, кого бы хотел видеть, заказала охотничий домик, недалеко от города, место уединённое, тихое и экологически привлекательное. Наведывалась туда накануне, привезла продукты и мишуру – свечи, салфетки, сделала смешную газету с гагаринскими фотографиями, развесила транспаранты и воздушные шарики. Проделала колоссальный объём работ, Олег поразился тогда: неужели на одном энтузиазме? Без посторонней помощи? Энигма просуществовала недолго, вскоре после этого они расстались, её телефонный номер (Гагарин так и не набрал его, собираясь в ресторан на романтический ужин, выигранный в лотерею, хотя хотел, хотееееелллллллл…) перекочевал в другую записную книжку, или существовал там всегда, то есть до Олега.
Но тогда всё это, смерть на взлёте, желудочные колики из-за душевных переживаний, несколько месяцев тайного пьянства, беспробудные метания, было ещё впереди. Олег приехал в охотничий домик, по скрипучему снегу, ограненному ветром (накануне случилась метель, и к двери в деревянный эрмитаж не оказалось тропинки), с постным и скептическим настроением, а там… А там пир горой, все только его и ждут, главного человека на этом февральском празднике жизни, милые и приятные люди, говорившие один красивый тост за другим, ещё более красивым. Иногда так бывает – спектакль начинает получаться с самой первой фразы, стоит только поднять занавес, напряжение продолжает нарастать до самого финала, нежность и радость, дружеское участие и любовное томление, всё это перемешалось в наисладчайший коктейль.
Короче, постарались все, да и Олег не подвёл, ловко шутил, балагурил, танцевал как бог, заводил толпу. Друзья едва не падали от изнеможения и обильной выпивки-закуски, но так и не торопились разойтись по отдельным комнатам, сидели за полночь возле камина, тихо переговаривались, снова выпивали, но никто не напился по-настоящему, по-серьёзному, не загрузился нелепой грустью, так как и грусти-то никакой не было. Все были молоды и красивы, все только начинали входить во вкус ранней зрелости, ощущали силы и открывающиеся перед ними невиданные перспективы. У всех сложилось личное, неплохо зарабатывали, обрастали имуществом, отдыхали на полную катушку, обмениваясь впечатлениями. И Олег тихо радовался за них, тихо радовался за себя, потому что иметь таких близких – это жирное счастье, да и сам он – не промах, всё ещё впереди. Всё ещё впереди.
С тех пор этот день был назначен им самым счастливым днём жизни. Во дни сомнений и тягостных раздумий он вспоминал праздник, и на душе теплело, а ещё можно фотоальбом посмотреть, и шишка сосновая хотя и покрылась пылью, но всё ещё стоит на книжной полке – молчаливый свидетель самого лучшего, что с ним случалось. Олег отлично понимает, что вернуть такой день невозможно, такое случается раз в тысячелетие (звёзды сошлись), но время от времени дёргается от тайного тика: а вот бы туда… а вот бы снова… так, как там…