ПО ОБРАЗУ И ПОДОБИЮ


Ребёнку люди кажутся добрыми, взрослому — злыми, а старику — жалкими. Почему так устроена жизнь? Пир хищников, на котором все — жертвы!»

Так говорил Наум Бариблат.

На пятом десятке он смертельно устал. Начальство его не жаловало, повышение обходило стороной, а жена называла архитектором воздушных замков.

«Почему Бог не делится счастьем? Разве от Него убудет? Разве Ему не стыдно за наши страдания?»

Так говорил Наум Бариблат.

За плечами у него был университет. «Эх, Наум, много напишешь, мало — на ум!» — дразнили его Савелий Красно-жан и Викентий Чернобрус, сидевшие с ним в тесном офисе. Их образование ограничивалось школьными коридорами, а опыт приобретался на факультете житейских наук. Словно близнецы, с одинаковыми ртами-защёлками, они, как животные, знали от рождения как жить и не спрашивали «зачем». Наум думал, что им дано видеть скрытую от него сторону вещей, а, стало быть, все его знания не стоят и ломаного гроша.

— Дел невпр-в-рот! — проглатывая гласные, лаял Красножан.

— На носу отчёты! — хватался за голову Чернобрус.

И косились, пришпоривая, как лошадь, убеждённые, что весь мир — офис.

А Наум, глядя по сторонам, наблюдал метаморфозы, его всё теснее обступали люди-вездеходы. Они ползали на коленях, едва приподнявшись, бегали с высунутым языком, а, расправив крылья, кружили, как стервятники. Бариблат смотрел на них, будто из-за стеклянной двери, и мир представлялся ему забегаловкой с грязной посудой и наглыми официантами.

«Как можно любить отправившего сюда? Разве завет с Ним не унизительная сделка? Любовь не вымогают! Отец умер после нашего рождения, а над нами властвует отчим!»

Так говорил Наум Бариблат.

Женился он рано. Постель супруги давно похоронили, находясь в «музейных» отношениях — руками не трогать! — но дело сделали: у Наума был взрослый сын и дочь-студентка. А за стенкой точила зубы тёща. Все смотрели одни сериалы, ходили в один туалет, но ели порознь и, слизывая чужие мысли, держали свои под подушкой. Сын был успешный, он делал деньги, будто мыльные пузыри дул, и по служебной лестнице поднимался на лифте.

— Далеко пойдёт! — разбивая яйца о край сковородки, подначивала тёща.

— Не дальше могилы, — огрызался Наум, помешивая суп.

Сын не обращал внимания на отца, а, сталкиваясь в коридоре, жалил:

Не ворон надо считать, а копейку!

Копейку считать — душа станет копеечная.

Свободное время сын отдавал сексу. Он менял подружек, как жевательную резинку, и над его кроватью под газетной вырезкой с портретом Фрейда красовалось: «Кто не «кончает», тот не ест!» По вечерам из его комнаты доносилась тихая музыка и приглушённый смех.

И зачем приходила? — злился сын, когда гостья не оставалась на ночь.

То ли ещё будет! — откликался Наум. — С годами уже не понимаешь — мир сошёл с ума или ты?

Спроси окружающих! — рубил сын.

А Наум, отчаянно жестикулируя, ещё долго спорил со своей тенью, и его слушали засаленные пожелтевшие обои с чередующимися, как дни, цветами.

Иногда приходил сосед. Пили чай с брусничным вареньем, туго набивая трубки, курили. Сосед перенёс инфаркт и после больницы был погружён в себя. «Куда ни плюнь — всюду вечность…» — повторял он с тихой задумчивостью, выпуская кольца сизого дыма. И пристально смотрел в угол, точно видел там просверленную дыру, ведущую по ту сторону добра и зла. А Наум вёл обычные разговоры.

— Посмотри вокруг. — Сосед при этих словах крутил головой. — Семья — как тюрьма, окаянная работа! Пожив такой жизнью, становишься, как стреляная гильза.

Сосед невпопад кивал, а Наум распалялся:

— Откладываем всё на завтра, а умираем, как младенцы, — не начав жить. Нет, наши дни, как надоевший сериал, выключить который не хватает решимости.

И однажды сосед не выдержал:

— Болтать все горазды — подай пример! Так Наум бросил семью и работу.

Он уехал в деревню, в увитый диким виноградом дом своих родителей. Опустевший после их смерти, тот стоял на окраине, в двух шагах от леса, которым Наума пугали в детстве. Тогда он боялся водяных, леших, утаскивающих в омут русалок, страшился колченогую бабу-ягу и болотную кикимору. А теперь боялся повседневности и, забредая в чащобу, жаждал чуда. По нему не плакали, назад не звали.

Однажды позвонила жена, повесившая трубку так быстро, что забыла попрощаться. «Ничего, — крепился Наум, — человек познаётся в своё отсутствие…» По будням, когда домашние расходились, он набирал свой номер и, заглушая гудки, изливал горечь: «Зачем притворяться? Мы — в чужом доме. Мечты в нём несбыточны, а осуществившиеся — не радуют… — он входил в роль, как актёр, произносящий чужие монологи. — Убить проще, чем родить, принести горе легче, чем радость, поэтому на земле и нет рая, а есть только тесный, как общая могила, ад».

На пыльном, захламлённом чердаке зимовали осы, и Наум сжигал их серые, засохшие гнёзда, из которых ушла жизнь. Вспыхивая, они рассыпались горстками золы, а Наум, глядя на белый дым, представлял, как в тесных сотах точили друг о друга жала, будто люди — языки. У одиночества много ступеней, вначале отдаляются близкие, потом от себя отдаляешься сам.

«Что есть истина? В чём состоит правда? В том, что истины нет, а правда — у Судьи, как законы — у судей! Поэтому молиться надо так: «Господи, возлюби меня всем сердцем Своим, будто Самого себя! И вместо того, чтобы подчинять законам Твоей вселенной, дай возможность построить свою!»»

Так говорил Наум Бариблат.

Как-то на выходные приехала дочь с молодым человеком, у которого усики торчали в бороде, как иголки в мотке ниток.

— И чем вы тут занимаетесь? — поинтересовался он, когда накрыли на стол.

Работаю, — неопределённо махнул Наум.

Над собой, — усмехнулась дочь. Молодой человек поправил усики.

— Работа — это не то, что отнимает время, а то, что приносит деньги.

— А жизнь — это совсем не то, что мы о ней думаем, — откинувшись на стуле, выстрелил Наум.

Дочери сделалось неловко, она стала убирать посуду. А Наум, намолчавшись за неделю, уже сел на своего конька.

— Разве вы не видите, что наша цивилизация не оставляет наедине с собой, что она только пролог к цивилизации роботов? — У молодого человека мелькнуло недоумение. — Скоро белковую жизнь сменит полимерная, а душу — искусственный интеллект.

Дочь стала торопливо одеваться, потянув молодого человека за рукав, как пальто с вешалки.

А Наум ещё долго сидел, уперев щёку в кулак, прису-шиваясь к дому, все шорохи которого давно изучил.

Осень выдалась промозглой, слякотной. Меж рам бились сонные мухи, будто вспоминая про крылья, резко взлетали и с жужжаньем падали. «Точно мы, — думал Наум. — Справа, слева, вверху, внизу — словно кисть у художника, мы сами не знаем, где мы». До его медвежьего угла было не добраться, поглядывая в окошко, он вычёркивал дни в календаре и выл от одиночества. «Всё живая душа», — радовался он телефонистке, напоминавшей о неоплаченных счетах. Но цивилизация, как вор, лишает последнего, и девушек в трубке сменили автоответчики.

Дождь, дождь серый, унылый, небо заволокло, и никакого просвета! Выходя во двор, Наум подолгу стоял, как огородное пугало, отгоняя чёрных крикливых грачей. Надев высокие охотничьи сапоги, ходил он и в деревню, косился на крепко сколоченные заборы, на бескрайние огороды, на обгладывавших мокрые ветки коз. «Вам кажется, что вы держите хозяйство, — стучал он в запертые ворота, — а это хозяйство держит вас!» На него глазели, сдвинув занавески. «Живём один раз!» — возвышал он голос, который превращался в эхо, когда спускали собак: «А умираем каждый день.»


Отец Ираклий состарился в сельской церкви. «Змей на Руси о трёх головах — пьянство, чревоугодие, блуд!» — теребил он курчавую бородку. В деревенской глуши батюшка раздобрел, стал глуховат, а в последние годы его душила астма. Он закрывал глаза на приходские сплетни, исповедуя, давал житейские советы и в глубине был уверен, что его пастве всё простится. «Грех пошёл мелкий, — сипел он, как дырявый насос, — гордыней и не пахнет».

Был церковный праздник, о. Ираклий готовился к крестному ходу.

— Здесь выдают индульгенции?

На пороге стоял худощавый мужчина с умным, нервным лицом.

От неожиданности батюшка подпрыгнул:

Церковь — не базар!

Весь мир — базар. И Господь продаёт Царство Небесное. Сдашь экзамен — возьму к Себе! И зачем Ему это?

Не Ему, агнцу, а нам, грешным!

А мы-то чем виноваты? — ядовито усмехнулся гость. — Что посеешь, то и пожнёшь: Господь на Голгофе искупал не наши грехи, а собственные.

О. Ираклий обомлел, лихорадочно вспоминая, чему учили в семинарии, а незнакомец ткнул в него пальцем:

— Смерть настолько ужасна, что не укладывается в голове! Может, поэтому нам и предлагают думать о чём-то привычном, понятном — о покаянии, о грехе? — он покосился на чадящую в углу лампаду. — Невыразимый страх подменяется боязнью наказания, а неведомый Бог одомашнивается.

Выгадывая минуту, батюшка поправил рясу. А гость крыл и крыл.

— Или вот святые, — обвёл он глазами черневшие иконы. — Кто знает, как они жили? Скажете, для легенды это не важно? Тогда чем не святой дон Кихот?

Стало слышно, как оплывает свеча.

Батюшка уже не пытался спорить. «Надо смириться, — думал он. — И с тем, что другие не смирились, тоже». Он прочитал молитву, и ему вдруг сделалось необыкновенно легко.

— Вам не ко мне надо, — просто сказал он, возведя глаза к церковному своду.

И, поколебавшись, поднёс к губам Наума тяжёлый нагрудный крест.


Зима возвестила о себе ломотой суставов. В вечерних сумерках Наум топил печь, ворошил кочергой жаркие угли и, накинув драный тулуп, грел спину у побелённой кладки. Слюнявя палец, листал Библию в кожаном переплёте, примеряя на себя пророков. Чаще других он воображал себя Иовом — также видел вокруг себя пепелище и слышал собственные вопли. Только казался себе несчастнее. «Докричался, — завидовал он еврею, всматриваясь в разыгравшуюся за окном пургу. — А тут хоть волком завой — из бури не ответят». И недоумевал, зачем вернули Иову сытую жизнь. «Утраченное требует не возврата, а замены», — глядел он на пылающие поленья.

И долго распространялся, не стыдясь разговоров с собой.


«Находясь внутри слов, как и внутри женщины, невозможно их оценить. Чтобы услышать родной язык, в словах нужно переставить буквы, оставив их звучание. Чтобы услышать мир, надо также изменить привычный смысл, чтобы увидеть его, надо подставить кривое зеркало. Поэтому правда и угадывается в искусстве, но художник стеснён в средствах — только у Бога фантазия находит воплощение».

Так думал Наум Бариблат.

На Рождество выпал снег. Наум ковырял ногтем изморозь на стекле, когда в дом постучали. Сдвигая сугроб, он рывком распахнул примерзшую дверь. На пороге, как часовые, стояли близнецы с одинаковыми ртами-защёлками, поддерживая густо перевязанное полотно.

Посылка, — выдохнул один.

Р-спишитесь, — протянул бумагу другой.

От кого? — машинально спросил Наум.

Откуда нам знать?

Мы люди м-ленькие.

Наум хотел поздравить гостей с Рождеством, но язык подвернулся:

Что же у вас и имён нет?

Почему нет? — обиженно пропели гости.

Савелий Красножан, — представил товарища первый.

Вик-нтий Черн-брус, — сделал ответный жест второй. У Наума перекосило глаза. Он вспомнил, что весь мир —

офис, из которого никуда не деться.

— Так вы не братья, — пожал он мягкие ладони.

— Мы любовники, — ухмыльнулись они, видя, как Наум отдёрнул руку. И, потянув за верёвку, распоясали полотно.

На Наума уставился заросший щетиной мужчина.

— Зеркало у меня уже есть, — кивнул на темневшее окно Наум, — забирайте назад.

Это нев-зможно, — всплеснул руками Красножан.

Наше дело маленькое, — затянул Чернобрус.

И тут же откланялись. Припав к окну, Наум смотрел на удалявшиеся спины. Снега намело по колено, но гости, взявшись за руки, шли, не оставляя следов.

Овальное, в деревянном окладе зеркало было ледяным, но когда Наум его тронул, расхохоталось, будто от щекотки.

У Наума подпрыгнуло сердце.

— Значит, меня услышали?

— Слышат даже тех, кто себя не слышит! — подмигнуло ему отражение. — Только все врут — просят, чего самим не нужно.

— А я?

— Ты был искренним и заслужил. Теперь всё — в твоих руках!

Бариблат пожал плечами.

— Но я хочу, чтобы всё изменилось.

— Всё не получится: можно изменять либо себя, либо мир.

«Изменять себя — значит изменить себе, — почесал затылок Наум, — а я и так перестал быть собой». И выбрал «мир». Так Наум Бариблат стал Богом.

Раскачиваясь на стуле, он теперь часами сидел перед зеркалом, рискуя просмотреть в нём дырку, и у него установилась незримая связь с происходящим за его амальгамой. Он распоряжался судьбами зазеркалья, в котором, как во сне, умещался весь мир. Бариблат видел утопающие в ненависти города, видел силу сильных и немощь слабых, видел супругов, у которых были общие дети, но разные кошельки, видел ложь, предательство, измену, видел себя, сидящего перед зеркалом, видел эпидемии, голод, багровую, как кровь, луну, видел горящие глаза убийцы и другие глаза — тигра, раздирающего оленя. «Снаружи дом не оценить, — опять подумалось ему. — И Господь, придя в Палестину, глянул на мироздание изнутри и, сгорая от стыда, пошёл на Голгофу».

А в зеркале Бариблат видел погрузневшего о. Ираклия, отпускавшего грехи, которые таковыми не считал.

— Как здоровье? — целуя крест, спрашивали прихожане.

— На мой век хватит, — свистя от астмы, отвечал он. Видел и сослуживцев, разносивших под мышкой бумаги

вместе со сплетнями, видел себя, втихомолку поносящего их: «Что после вас останется? Пустота? Где честь? Благородство? Нет и в помине, а держится всё на «трахе» и страхе!»

Видел он и свою семью.

Мой старик окончательно спятил, — развалившись в кресле, стучал по лбу сын.

Родители все сумасшедшие, — скрестив под юбкой колени, вторила ему молоденькая девушка.

Наум слушал и не испытывал злости. «Ничего не исправить, — шевелил он губами, — так и должно быть.» Видел он и плачущую дочь, с которой расстался приезжавший к нему молодой человек, одновременно видел и его — с другой, у которой ноги были такими длинными, что казались нитями, свисавшими с пухлой «катушки». «Мужчина без женщины, как нищий без подаяния», — прилизывая усики, говорил он, опустившись на колени. «Венец — делу конец!» — думала она. Бариблат видел, как жена, принимая ванну, откручивает душ и направляет горячую струю в низ живота. Ему передалась её боль, её одиночество, и от жалости у него ёкнуло сердце. Видел он и прошлое. «И зачем приходила?» — злился сын, когда гостья не оставалась на ночь. «Куда ни плюнь — всюду вечность», — повторял с тихой задумчивостью сосед. И опять пристально смотрел в угол, точно видел там зияющую дыру, ведущую по ту сторону добра и зла. Только теперь Наум не возражал, не спорил. «У каждого своя правда, а истины — ни у кого», — всё больше понимал он тех, кого раньше презирал.

И, сострадая, полюбил людей.

Выдумывал он и новые миры. Но дальше сатиры его фантазия не шла, как из ксерокса, у него выходили вселенные-пародии, вселенные-шаржи, такие же испорченные, как и Земля. В них также вспыхивали войны, гибли дряхлые, изверившиеся цивилизации вместе с их кумирами, богами, представлениями о счастье, на их месте расцветали новые, в которых, однако, всё повторялось. Экипажи с лошадьми сменяли автомобили, дам под вуалью вытесняли девушки в джинсах, а на смену фракам приходили футболки, но мировое дерево по-прежнему поливалось слезами. Вселенные, которые мысленно рисовал Бариблат, отражали его земной опыт, и их обитатели не были счастливы. «Счастья, как денег, на всех не хватает», — думал Наум. Но причина была в том, что он лепил их по образу и подобию, и они повторяли своего создателя — одинокого и отчаявшегося.

Над нами не отец, а отчим! — роптали люди. — Мы хотим счастья, а он с нами не делится!

Нам предоставили свободу, и теперь всё в нашей воле!

А если воля в том, чтобы отказаться от свободы?

Глаза, которыми мы смотрим на Бога, это глаза, которыми Бог смотрит на нас. И Бариблат со скукой слушал эти разговоры. Он видел, что и они создавали Бога по своему образу и подобию, что мир — это пустой экран, на котором можно показывать любое кино.

И показал своё, в котором отвёл себе главную роль.

Теперь у него было всё, и если раньше молодые девушки обходили его за версту, то теперь от них не было отбоя.

Скажи честно, — разглядывал он очередную избранницу, — ты сейчас думаешь о том, кто рядом с тобой?

А ты? — эхом возвращали ему. — Ты сейчас думаешь о том, кто рядом с тобой?

— Нет, — искренне признавался он, — я думаю о том, кто рядом с тобой.

Бариблат имел, что хотел, однако его желания быстро иссякали, а осуществившиеся не приносили радости. Теперь он всё больше понимал Бога, разделившего причинённые страдания, и думал, что единственная возможность для человека встать над собой — это повторить Его жертву. Только Бариблат решил пойти дальше — не ограничить свои мучения одним днём, а растянуть их на всю оставшуюся жизнь.

«На земле все искупители!» — ударом кулака разбил он зеркало.

И медленно слизнул сочившуюся кровь.

Когда Наум поднял голову, на дворе стояла весна, стучала капель, и на карнизе чирикали воробьи. Раздался стук в дверь. Наум отворил, и на него уставились близнецы.

Срок конч-лся! — пролаял Красножан. — Попольз-вался — дай др-гому!

Ошибочка вышла, — промямлил Чернобрус. — Придётся вернуть.

Наум широко улыбнулся:

У вас что, и там неразбериха?

Чёрт ногу сл-мит! — скривился Красножан.

— Дел — во! — ребром ладони полоснул по горлу Черно-брус.

Наум улыбнулся ещё шире:

Может, пора закрывать лавочку?

Значит, пом-гло? — выдохнул Красножан.

А бывает иначе?

— Некоторые вешаются, — вздохнул Чернобрус. — Когда уже нечего желать. А зеркало?

Наум указал на осколки.

Пустяки, соб-рём, — взялся за веник Красножан.

Секундное дело, — подставил совок Чернобрус.

Вышли втроём, не оставляя следов на талом снегу.

Бариблат вернулся на работу, протирает штаны и считает дни до зарплаты. Он больше ни в чём не сомневается, никого не винит и хвалит то, что вчера ругал. А его жена, с которой он снова сошёлся, потихоньку вздыхает: «Эх, Наум, Наум, вокруг столько возможностей, а ты так ничего и не испытал…»

Загрузка...