В угловом доме по Ордынке, в квартире умершего государственного чиновника под именем Леопольда Юрьевича Цифера какое-то время жил сатана. Нечистый зарабатывал на жизнь ворожбой, превращал вещие сны в обманчивые и лечил недуги, на борьбу с которыми больные тратили остатки здоровья. Фамилию прежнего владельца на двери замазали, и поверх неё значилось: «Л. Ю. Цифер». У Леопольда Юрьевича была заячья губа, скрывая которую он отпустил усы, и теперь казалось, будто щетина растёт у него на зубах. Под белым колпаком у него, как росток под асфальтом, иногда выступали рога, на щёки змеями лезли рыжие бакенбарды, а под халатом едва слышно стучало копыто. Он не отбрасывал тени, мочился хвостом, и его голос не имел эха. К тому же, передразнивая Троицу, сатана существовал в трёх лицах. У него была секретарша, уже год беременная на шестом месяце, и помощник, прятавший лицо под капюшоном. Однажды какой-то любопытный сдёрнул материю, она скользнула помощнику на плечи, и на смельчака жадно уставились провалившиеся глазницы, в которых он прочитал свою судьбу. Он тут же ослеп и с тех пор, как в зеркале, стал различать во мраке силуэты смертей, являвшихся его близким, каждый раз трясясь от страха, что пришли за ним.
По желанию клиентов Леопольд Юрьевич наводил порчу, насылал бородавки и болезнь, при которой текут слюни.
«На всякого заику сыщется свой тугодум, — приговаривал он, дуя на воду или катая яйцо. — У каждого своя правда, да не у каждого — истина».
Ему приписывают также следующие изречения: «В сотворении мира участвовали двое». Доказательством он вынимал из стола две левых руки: «Попробуй что-нибудь сделать ими. Половиной ножниц даже мышиный хвост не отрежешь, — добавлял он, — в одном башмаке — что босой». Напоминая, что в сотворении до сих пор участвуют двое, на него красноречиво косилась беременная секретарша.
«Ваши сны ткут другим явь, но и ваша явь — это чужие сны». За разъяснением Цифер отсылал к древним китайским мудрецам, стараниями которых любой мальчишка знает, что время течёт по руслу другого времени, а то, в свою очередь, стиснуто берегами следующего из времён, которые можно считать до тех пор, пока не закружится голова.
Леопольд Юрьевич легко находил общий язык, утверждая при этом, что у каждого он свой и торчит молчанием из косноязычного рта. Сам он говорил на иврите, санскрите, старославянском, с лёгким акцентом — на коптском наречии арабского и курдском диалекте фарси. Он также заговаривал грыжу, забалтывал правду и шептался с летучими мышами. Но, как чёрт ладана, избегал слова «Бог». «Жить — всё равно, что изъяснятся на языке, которого не понимаешь, — зевал он в волосатый кулак. — Языки народов — только буквы, слагающие небесный алфавит».
Говорят, однажды к Леопольду Юрьевичу пришёл математик. Он жаловался на скуку: его дни были похожи, и он точно знал, что после четверга наступит пятница. Цифер обещал помочь, но предупредил: назад хода не будет. «А, всё равно, — отмахнулся математик, — и так хоть верёвку мыль». Сатана уставился на него стеклянным взглядом, затем, достав из воздуха его дни, перетасовал, как колоду карт, разложил веером и, вынув наугад несколько, вновь перемешал. С тех пор у математика на неделе стало семь пятниц: в один день он просыпался стариком таким дряхлым, что мочился в постель, не в силах дойти до туалета, в другой — делал то же самое, потому что оказывался младенцем. Так вместе с порядком он избавился от скуки. А чтобы математик больше не приставал, Леопольд Юрьевич разорвал и выбросил в окно день их встречи — тот полетел осенним листом и упал в лужу под водосточной трубой. Там его подобрал пускавший кораблики мальчишка, примерил на себя, ощутив вкус скуки, с отвращением выбросил, но его улыбка, ставшая с тех пор пресной, как тесто, сделала эту историю достоянием молвы.
В другой раз явился молодой человек, страдающий мизантропией. «Ты даже не подозреваешь, насколько дурны люди», — произнёс Леопольд Юрьевич голосом, вызывающим сочувствие. И действительно, в других мы различаем лишь собственные пороки, эгоист — эгоизм, похотливый — похоть, и только воплощение Порока видит сразу всё. Леча подобное подобным, Цифер открыл юноше глаза — тот ужаснулся и сошёл с ума. В жёлтом доме он слывёт добрейшим малым, любит врачей, облачивших его в смирительную рубашку, и санитаров, запирающих на ночь в карцер.
Дело, о котором пойдёт речь, происходило в день, который февраль занял у марта.
— Карты, звёзды, кофейная гуща? — спросил очередного посетителя Леопольд Юрьевич.
Тот покачал головой, топчась, как корова на бойне. Сунув в рот сигарету, закурил, будто ковырял зубочисткой, и дым за его спиной свернулся письменами, которые сообщили, что он, Пётр Васильевич Горов, уже достиг возраста, когда встал вопрос, почему жизнь прошла мимо. Теперь его интересовало, с какого момента она стала дурным спектаклем, а он превратился в зрителя. Когда потерял работу? Или когда ушла жена? Он цеплялся за прошлое, как за потерянный рай, оказавшись в положении человека, ступившего одной ногой в отплывающую от берега лодку.
Ах, вот что! Хотите заново увидеть этот сон? У Петра Васильевича мелькнули чёртики.
Слышал, вы можете.
Перебирая чётки, Леопольд Юрьевич кивнул.
— Только, боюсь, он вас разочарует.
Цифер задумчиво погладил бакенбарды, скользнул по усам, стряхивая в рот застрявшие от обеда крошки, и рассказал о том, как одному книжному червю с лицом таким узким, что он мог бы облизывать собственные уши, нагадал смерть от книг.
— Бедняга понял меня метафорически, — бритвой по стеклу скрипел голос Цифера, — стал читать избирательно, украдкой перелистывая страницы, написанные желчным пером. Он опасался скрытого в них яда, а кончилось тем, что в библиотеке рухнули полки и «Молот ведьм» издания 1876 года проломил ему висок.
Хозяин преисподней обернул руку чётками и ребром ладони провёл по горлу:
Жизнь — простая загадка, которая с годами делается неразрешимой!
Судьбу, как жену, не выбирают, — поддакнул за стенкой помощник, созерцая пустыми глазницами свой пуп.
Как вода в омуте, густела тишина, делаясь тяжёлой и тёмной.
— Я должен вернуться, — гнул своё гость. — Любой ценой.
За стенкой захихикали.
— Ну, цена-то неизменна, — фыркнул Леопольд Юрьевич, намекая на ту «лапшу», которую с деланным безразличием вешала на уши секретарша: «Бог дарит вечность — время одалживает Вельзевул». Он выдержал паузу.
— Только учтите, будущее, как девственница, — продукт скоропортящийся.
Но пришедший, казалось, не слышал, он шарил глазами по шкафам со старинными рукописями, оплывшим семис-вечником и прислонившимся затылком к стеклу пыльным черепом. «Его извлёк Гамлетовский могильщик, — хвастал Леопольд Юрьевич. — Однако Шекспир ошибся, — меланхолично добавлял он, — это не Йорик — шуты исчезают бесследно вместе со своими шутками». Леопольд Юрьевич покрутил ус и нервно забарабанил пальцами, отчего на гостя напал чих. Он полез за платком, тряпка уже коснулась носа, и тут Пётр Васильевич нечаянно моргнул. Когда его ресницы взметнулись к бровям, шёл одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмой год, у него в кармане лежал паспорт на имя Василия Петровича Рогова, доктора психиатрии, он стоял на Красной площади и размахивал платком в сторону мавзолея. Мимо несли транспаранты, пахло водкой, а из транзистора шагавшего рядом парня неслось «Back in USSR».
Прошлое внезапно свернулось в трубочку, сквозь которую Василий Петрович видел будущее.
Недели висели теперь клочьями бороды, он опять стал частью общего сна. По утрам его будила жена, которая выделялась среди женщин, как воскресенье среди будней, он завтракал бутербродами, и на работе его окружали стосковавшиеся за ночь пациенты.
Если время течёт, — жаловался один, заикаясь от волнения так сильно, что эхо между его словами успевало угаснуть, — то почему стареют всегда одинаково?
Времени нет, — перебивал другой, — оно кончилось с победой нашей революции.
И тогда Василий Петрович вспоминал о своей исторической миссии.
Вокруг, беспорядочно ощупывая тьму, брели лунатики. Он открывал газеты и поражался их слепоте. В них хвалили книги, которые через пару лет забудут, и пророчили будущее, которое рассыпется, как карточный домик. За тучными коровами бредут тощие, читал между строк Василий Петрович, скоромное мгновение сменяет постное. «Мы уже взвешены, — бормотал он, — и все — легче пустоты…» В окружении скоро узнали, что у него появился пунктик. «Врач-то наш маленько тронулся», — шушукались по углам больные, сопровождая открытие смехом неслышным, как плач камней. Но сослуживцы сочувствовали, понимая, что ненормальность только страхует от безумия. «Чтобы не ехала «крыша», поезжай в Крым», — советовал один. И слышал в ответ, что это заграница. «Украина — заграница? — всплеснул он руками. — Да у меня тёща на Украине!» Василий Петрович бился о стену, чувствуя, как капает время. «Такое и в страшном сне не привидится», — смеялись над его апокалипсисом. Он добился лишь, что его стали подозревать в хитрости, сплетничая, что он может вывернуть наизнанку ветер и, сидя на стуле, примеряется к другому. Тогда Василий Петрович пошёл по инстанциям. Но дальше канцелярий его не пускали. «Вы же врач и должны понимать, что больны», — говорили ему строго, будто сыпали за шиворот перец. И Василий Петрович ощущал себя букашкой, в которую тычут пальцем: «Жаль давить — скатерть замарает».
Страна представлялась ему заповедником, жадно припавшим к железным прутьям и с завистью глядевшим на хищников, гуляющих на свободе. Интеллигенты по-прежнему, как слизняки, засиживали кухни, коптили небо, а к его рассказам относились, как к тени от пугала. Он бил во все колокола, но это был стрёкот кузнечика в чужом сне.
Партия, — стучал костяшками домино скорченный от подагры тесть, — она на века!
Ну-ну! — качал головой Василий Петрович. — От твоей партии уже могилой несёт!
Он пробовал писать, назвал роман «Покаянные дни», но дальше первой строки не продвинулся. «Была на свете великая страна, — гласила она, — была, да сплыла».
Был и другой путь: предвосхищая события, прислуживать тем, чьи имена скоро запорошат глаза, как снежинки в метель, но Рогов с презрением отверг его — это значило стать одним из них. Он хотел пойти в церковь, но не мог. «Меня ты встречаешь на каждом углу, — скрипел внутри голос, не оставляющий эха, — а Его — только в мечтах, значит, правы атеисты: Он — выдумка слабых».
Василий Петрович был упрям, и скоро его упекли в дом с решётками на окнах и дверьми без ручек.
«Я так люблю Родину, — со слезами признавался он соседу-невропату, — так люблю — до ненависти!»
Ночь уставилась моноклем луны, по занавескам плющились клетки от решётки.
И тут он услышал знакомый голос:
Маленький, маленький Василий Петрович, ты, наконец, понял, что мгновение — это гильотина, а люди мечутся, как зарезанные курицы, стуча крыльями по земле?
Чему быть, того не миновать, — уткнулся в подушку Василий Петрович. — Глупо бегать по двору, когда голова в корзине.
Его душили слёзы, он понял, что тупик бесконечен, что судьба во все времена одна и по множеству дорог ведёт за одну глухую черту. На кухне Василий Петрович выпросил у дежурного чаю и развёл дозу снотворного, способную свалить лошадь. Вернувшись в палату, разделся и лёг в постель, накрывшись с головой одеялом. Но вместо того, чтобы заснуть вечным сном, очнулся в квартире на Ордынке. Был день, который февраль занимает у марта, он снова был Петром Васильевичем Горовым, зрителем на спектакле собственной жизни. Наблюдая его преображение, Леопольд Юрьевич равнодушно вздохнул: «Прошлое, как сон, его можно вывернуть, но нельзя поправить».
На столе циферблатом зевал телефон, беременная секретарша штопала рыбьей костью рваные колготки, и под капюшоном тускло светились глазницы помощника, в которых не было ни прошлого, ни будущего, а от их настоящего замертво падали птицы.