Новое напоминание о прошлом вскоре возникло в образе другого старого знакомца, комбатанта Володьки Святосаблина. Андрей встретил его на скамейке Люксембургского сада. Выглядел он ужасно — затрушенным, немытым, словно в густой пыли. Правая рука висела плетью и кончалась протезом в черной перчатке.
Белопольский присел рядом. Они узнали друг друга — с Святосаблиным вместе выпускались в полк. «Золотым Володькой», «Золотой саблей» звали его еще в юнкерском. Всегда лощеный, с набриолиненным пробором «по-ниточке», неизменно веселый, щедрый, неистощимый на шутки и всевозможные розыгрыши, он был всеобщим любимцем. Всегда при деньгах, которые регулярно присылал ему отец — крупный помещик и дворянский предводитель из Курской губернии, Святоса блин охотно давал в долг, легко проигрывал и пятьсот рублей за ночь, обожал шумные кампании и ужины в дорогих ресторанах, которые всегда оплачивал за всех. Мог выпить дюжину шампанского, просидеть ночь за преферансом (и при выигрышах и при проигрышах лицо его оставалось спокойным). У Святосаблина, помнится, был хороший, приятный, но не сильный голос...
Во что же он превратился, святой боже!.. Сколько они не виделись? Они недолго прослужили в одном полку. Их развела Великая война, потом разметала революция. И в гражданскую они не виделись. Нет, однажды встреча состоялась — в Крыму, при возвращении основательно разбитого слащевского десанта. Но и поговорить тогда не успели: совсем неподходящая была обстановка.., А больше Святосаблина Белопольский точно не встречал — ни в Крыму, ни во время эвакуации, ни в Турции. И вот он, Володька, рядом: почти неузнаваемый, погасший. Протезом своим он действовал весьма неуверенно. С этого невеселого наблюдения и начал Андрей разговор, заметив, что у них две руки на двоих. Володька задумчиво и грустно посмотрел на него, но на реплику не отреагировал и после паузы спросил, не изменилось ли у князя мнение о своем прежнем кумире, герое-вешателе генерале Слащеве, которого, — как ему помнится, — капитан Белопольский почитал чуть ли не господом богом на земле.
Тема была старая, больная. Рассказывать, как Слащев предал его и бросил при бегстве из Крыма, не хотелось.
— Насколько я помню, у тебя был брат полковник и дед генерал, — неловко потерев лоб, будто избавляясь от головной боли, спросил Святосаблин.
— Растерял всех, — сухо ответил Андрей, чтобы закрыть н эту тему. — Расскажи лучше о себе. Как попал в Париж? Чем занимаешься?
— О, я счастлив по нынешним временам. Вот, даже протезом обзавелся. Это вместо своих орденов — их целая коробка у меня была. Да утопил я ее — не то в Кубани, не то в Черном море — забыл где...
Несмотря на свой плачевный вид. Святосаблин говорил спокойно, с легкой усмешкой:
— Что, осуждаешь, ваше сиятельство? Ты, помнится, всегда в образцовых офицерах ходил и первым в атаку «за царя и отечество» кидался... И наш дальнейший разговор, поди, считаешь невозможным?
— Нет, отчего же. Каждый рассуждает и поступает по-своему. Ведь наш брат, эмигрант, особо из бывших и знатных, в большинстве случаев считает себя и себе подобных пупом земли. А всех остальных — пылью, мусором, навозом на задних задворках Европы. Изгои, апатриды. Даже братья-славяне называют нас «избеглицы». Что может быть позорнее — «избеглицы», беглецы, изгнанники. Все сказано!
Так они встретились. О многом они теперь думали одинаково. И о многом говорили. Казалось бы, что толку в этих бесконечных воспоминаниях о прошлом, о поступках, совершенных каждым из них еще на русской земле... Но, видно, оттаивала душа каждого в этих разговорах, быть может, искали они оправдания себе, своей нескладной жизни. О чем толковали при каждой встрече? Да все о том же. Что не они сами, а время ввергло их во всеобщий бунт и братоубийственную войну. О комиссарах, убивших царя и всю его семью, подписавших позорный мир с немцами. О расстрелах без суда и следствия любого лишь за то, что он дворянин, офицер, что одет не в лапти и армяк, а в шубу с бобровым воротником, дорогое пальто и шапку. И о том, что в ответ рождался не менее жестокий закон: убивать, вешать, казнить всю эту краснопузую сволочь, возомнившую себя «владыкой мира».
После первой случайной встречи их тянуло друг к другу. Вечный русский нескончаемый спор — тот, в котором каждый прав по-своему, — стал для них просто необходимым. Они встречались в парке, шли в первое попавшееся бистро, забирались в укромный уголок, чтобы говорить, говорить... О чем? Да все о том же, о том, что прошло, кануло в вечность, но по-прежнему бередило душу, рвало сердце... Начинал обычно Андрей: хотелось самому себе и другу поведать то, что мучило, жгло, давило тяжкой виной и, — как казалось ему, — долгом.
— Я солдат, — говорил он. — Я давал присягу. Я хотел, чтобы к нам вернулся порядок. Это ты можешь понять?
— Не могу, — отвечал Святосаблин. — У каждого порядок свой.
— А мой известен, — четко рубил Андрей. — Государство — пирамида. На вершине царь, помазанник божий, на этажах его верноподданные согласно классам. А внизу — простой народ, который подобно атланту, держит на шее всю пирамиду. А мы, военные, этот порядок берегли. И вдруг пирамида перевернулась. Те, кто внизу — сверху. Их много, миллионы их. И давят они на тех, кто теперь внизу, — смертельной тяжестью.
Святосаблин уточнял скорбно:
— Моего отца убили, поместье сожгли. А он никому за жизнь зла не причинил.
— Я — солдат, — повторял Андрей. — Я не перестану чувствовать себя солдатом, пока не загоню в стойла вырвавшуюся оттуда всю эту сволочь, краснорубашечное быдло, которое взяло на себя роль хозяина державы. Ненавижу!.. «Каждая кухарка будет у нас управлять государством»? Посмотрим, что станет с этим государством! И где найдут эту кухарку? У власти тонкая прослойка интеллигентов и темный неграмотный народ.
— Возможно, тут есть и наша вина.
— Чья это наша вина?! — крикнул Андрей. — Моя, твоя. Думы, Керенского, Милюкова? Меценатов, дававших деньги на революцию и раскачавших власть царя? Таких речей я начитался предостаточно. Наша вина в одном — не душили всех большевистских главарей в их колыбельке. Ввиду их малочисленности это совсем не трудно было. Пока они не пустили в ход свои лживые лозунги: мир — мужику-солдату, землю — крестьянам. Их была горстка демагогов, прибывших из-за границы.
— Брось, не упрощай! Потом за ними пошла вся страна. Это невозможно не заметить, Андрей.
— Да, да! Мы перепугались их мира с немцами. Как же — немцы под Петроградом! А это была очередная провокация. Мы — глупцы. Дети и политики наши безмозглые поддались на эту провокацию. Началась гражданская война, братоубийственная мясорубка. Разве она кончилась теперь? Она продолжается...
— Да, господин Святосаблин. Для меня и многих, во всяком случае. Я обид прощать не умею. И свои долги привык отдавать сам.
— И много их у тебя осталось?
— Представь, нет. Вернул почти все. Я еще должен кое-кого найти, поквитаться...
— Долги, значит, измеряются у тебя не в долларах и франках, а в человеках. Мило! Ну, а поквитаешься, расплатишься — дальше что? Чем жить дальше?
— Кто знает! Я не руководитель политической партии. Моя программа — один день.
— Ну что ж, — сказал Святосаблин. — Тут ты прав.
— Кто был прав, выяснится через двадцать лет.
— Нет, я уже какую-то правду и сейчас знаю. Очень больно за Россию. Вся она — страдание. Она теперь обречена на духовную нищету, на нехватку талантов, которых сама себя лишила не на год-два, на десятилетия: расстреляла, сгноила в тюрьмах, изгнала. Зарастут могилы, запашут поля вчерашних боев, вырастет второе, третье поколение — дети наши и внуки. Думаешь, на них не скажется то, что происходило в России? Еще как! Грехи отцов падут на головы детей. Кровавая борьба красных русских против белых русских — ложь во спасение, измены и предательства, бессмысленная жестокость родит поколение людей, с детства привыкших решать споры убийством, потерявших честь и совесть, лишенных интеллигентности, веры в победу добра и справедливости, веры в господа бога. Циников и космополитов, нванов, не помнящих родства, готовых к безжалостному искоренению инакомыслия, проповедывающих не разум, а культ кулака. Нам некогда было разбираться в истории. Все это от нас с тобой переймут дети и усилят во сто крат. Наступят черные годы. Черными они останутся и для нас, русских из другого лагеря, расселившихся по миру апатридов, нигде не ставших своими. Разве что в третьем-четвертом поколении. И то — маловероятно: и цветы, лишенные родной почвы, увядают. За своих нас призывали отдать жизнь; чужого, не задумываясь, следовало убить. За что? Да за все! За идеи, за иные флаги и марши, за то, что он — чужой. Убить стало самым простым. Убить за своих — это подвиг. Убить чужого — благородно, ибо одним врагом становятся меньше. И никто не отвечал за свои убийства. Ни перед кем: совесть и законы перестали существовать. Террор и ненависть могли родить лишь террор и ненависть. Плоды пожинать всем вместе. Мы растлили русский народ.
— И мы тоже, Андрей. Мы считали Ниже своего достоинства познакомиться с их программой и идеями. А если судить по Генуе, они большие патриоты, чем господин Милюков, генерал Врангель и мы с тобой впридачу.
Тут Андрей уже сдержаться не мог. Начинал ругать Святосаблина последними словами, кричал, что продался старый друг «краснопузым», обольшевичился, что знать его больше не хочет...
Расходились, смертельно обиженные друг на друга. А через день опять встречались, спорили до хрипоты, ссорились и мирились.
Выяснилось, что Святосаблин с недавних пор работает в маленьком отеле в центральном округе Парижа. Должность незавидная — что-то среднее между швейцаром и уборщиком. Работает днем, ночами его заменяет сменщик. И получает столько, что вполне хватает на еду и небольшую конурку под крышей. Узнав, что Андрей — таксер, что давно уже тяготится своей работой, Святосаблин взялся поговорить с хозяином отеля. И тут удача улыбнулась Белопольскому: освободилось место сменщика Святосаблина, и Андрей без колебаний стал служащим «Наполеона Бонапарта»...
Здорово ему повезло!
Кажущийся высоким для своих двух этажей отель «Наполеон Бонапарт» был с трудом втиснут меж четырехэтажных респектабельных соседей, как бы сплюснувших, сдавивших его. Он не пустовал, но и не был слишком многолюден. Здесь сохранялась атмосфера семейного пансиона, соблюдалась тишина и порядок.
Белопольский приходил в отель к семи часам вечера, обедал в крохотной столовой для обслуживающего персонала и переодевался.
После полуночи, когда уходила дежурная телефонистка, обязанности Белопольского увеличивались и осложнялись — ему полагалось следить и за работой коммутатора: звонки порой продолжались всю ночь. Поначалу Андрея это удивляло — о чем так много людей могут разговаривать среди ночи? Большинство ведь работает, рано встает, выполняет уйму будничных обязанностей. Не может же быть так, что лишь обеспеченные бездельники и прожигатели жизни останавливаются здесь и занимают телефоны!..
К середине ночи Андрей ощутимо уставал. Отдохнув в кресле своего холла минут сорок, он принимался за чистку ковров — в прихожей отеля, возле портье, выдающего ключи из номеров и перед входом в лифт. Затем выносил не меньше десятка больших ведер с мусором и снова отдыхал...
Обычно часа в четыре после полуночи начинали возвращаться загулявшие в каком-нибудь ночном ресторане или варьете. Он выдавал нм ключи от номеров, поднимал гуляк на лифте, стараясь улыбаться доброжелательно, благодарно кланяясь, принимал чаевые...
Утро наступало внезапно, когда, казалось, сил не оставалось и на самое простое движение. Около восьми приходил сменявший его дневной консьерж Святосаблин. Просматривал ночные записи о прибывших и уехавших. Андрей докладывал ему о просьбах постояльцев: кого когда разбудить, кому заказать такси или железнодорожный билет, и тому подобное. Потом он выпивал кофе в столовой комнатке и отправлялся домой, закончив очередное дежурство. Падал, как подкошенный, в кровать и проваливался в свинцовый, тяжкий и в то же время беспокойно-чуткий соя.
Белопольский работал три ночи в неделю. Владимир — пять дней. И с каждой неделей утренний сон все более уходил от Андрея. До полудня он не мог заснуть. Не помогали и снотворные пилюли люминала, доза которого неизменно росла, Андрей не успевал отдохнуть за свободные дни. Жалованье он получал весьма скромное, но был сыт, а обязательно приличные чаевые, которые набегали к утру, делали место в отеле «Наполеон Бонапарт» весьма притягательным. От добра ведь добра не ищут!..
С Володькой Святосаблиным они виделись весьма редко: тот работал все время днями, был закручен нескончаемыми бытовыми проблемами, возникающими одна за другой, и помощью какому-то ученому старику, которого тайком патронировал, тщательно скрывая от Белопольского его имя и фамилию, обстоятельства их знакомства, прошлое и настоящее своего подопечного. Вот поистине чудеса! Андрей и предположить не мог, что его комбатант, сам только что находившийся в тяжелых условиях, способен заниматься филантропией. Вероятно, и в церковь ходит. Да — верует истово. Но говорить об этом Святосаблин не любил, вообще считал, что обнажать душу — не мужское дело, что в жизни надо совершать поступки, а не произносить слова. «За все приходится платить, князь, — внушал он Андрею. — За каждый шаг, дающий либо счастье другим, радость н духовное спокойствие, либо существование за счет других, неважно в какой форме оно выражается — ешь ли ты чужой хлеб, топчешь чужую душу, ставишь под удар другого вместо себя».
Он упорно и с полной верой доказывал Андрею: многие его беды на войне и после нее — его одиночество, долгая неустроенность, психологические срывы и ненависть к себе происходят от того, что он слишком много занимается собой и никогда не думает о других. Вот о своих родных он забыл, задавленный собственным эгоизмом, и обещаний своих не помнит. За это и карает его господь.
Не иначе, намекал Святосаблин на просьбу генеральши Кульчицкой, о которой в доверительную минуту рассказал Андрей другу. Приходилось в душе соглашаться с этим: прав Святосаблин, кругом виноват князь.
«Володька, Володька! — думал Андрей. — Полагал, знаю тебя. Но это в прошлом. В далеком. Тебя, сегодняшнего, я пока не понимаю. Ты совсем иной. Как бы мне хотелось хоть во что-то верить, как ты! Научиться бы этому...»
Князь Андрей три года старался лишь выжить, добыть еду, чтобы не умереть с голода, найти крышу вид головой, любую работу хоть на сутки. Еще была надежда отыскать своих обидчиков, догнать их, отомстить во что бы то ни стало. Это он считал единственно правильным и справедливым. А вот теперь постепенно, все сильнее и сильнее начинал он чувствовать, что Святосаблину удается задеть какие-то струны в его душе, смягчить ее. Постепенно все больше взять на себя роль как бы наставника, старшего в житейских человеческих отношениях. Володька оказался умудренное, спокойнее его: учил взвешивать и оценивать свои поступки. Это было удивительно. Теперь им не приходилось искать встреч друг с другом — они встречались постоянно. И Святосаблин полюбил, сдав смену, передохнув несколько часов, возвращаться в отель в часы дежурства Андрея, и они беседовали, вспоминали — день за днем — прожитое и пережитое, стараясь отделить, как говорится, злаки от плевел. Это была взаимная исповедь, в которой, по-видимому, очень нуждался каждый, и она поддерживала обоих. Но стали ли они после этого ближе друг другу, стали ли друзьями? Пожалуй, и не задумывались над этим. Не гимназисты же, не кадеты. Комбатанты, прошедшие по горящей стране, через всю ее с севера на юг, настрадавшиеся каждый по-своему, на своем крестном пути предостаточно.
Святосаблин настаивал в первый же свободный день отправиться на кладбище Сен Женевьев де Буа. Соотечественников можно было искать в определенных местах Парижа, где они встречались: в кафедральном православном храме на рю Дарю, в плохих ресторанах района Пасси, содержащихся русскими эмигрантами, в Тургеневской библиотеке и во всевозможных залах, снимаемых для проведения концертов, благотворительных вечеров, лотерей, проводимых довольно часто. Или, в конце концов, на кладбище — последнем приюте эмигрантов... Володя предложил начать именно оттуда. Он уговорил Андрея начать поиски семьи Кульчицких.
Андрей пытался протестовать: нет и одного шанса из тысячи, что они пойдут по Парижу и тут же встретят кого-либо из родных или получат нужную информацию о Кульчицких. Владимир оставался непреклонен. Захочет бог, все может случиться. Чем раньше начать поиск, тем больше вероятность добиться результатов.
И тут же, отвернувшись, сотворил молитву: «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя...» Он уже неоднократно и подробно расспрашивал Андрея о генеральше Кульчицкой, ее невестке и внучках. Заставляя подробно вспоминать изображение в ладанке, интересовался, что осталось в памяти Белопольского от их лиц. Андрей искренне сожалел, что не мог ничем удовлетворить его любопытства. Все что помнил, давно рассказал другу. Вот разве что об одной из внучек упоминала — слегка хромает девочка, ножка после падения в детстве срослась у нее неправильно, а у невестки Ирины коса громадная, чуть не до полу, как говорила генеральша.
— Видишь! — ликовал Святосаблин. — Вот тебе и приметы. Это уже что-то! Стоило захотеть! Теперь нам искать не ветра в поле, а двух конкретных людей. И это уже легче.
— Да, да, — согласился Андрей, не скрывая усмешки. — У меня и сестра была красавица. А красавица Ирина, небось, состарилась, остригла косу и вообще осталась у большевиков. Хромающая девочка превратилась в девушку и носит только длинные платья. Такая пройдет в метре от тебя — не узнаешь. А фамилию давно поменяла: русские красавицы ныне в особой моде, особенно среди крупных французских дельцов, литераторов и художников. Взяли замуж и фамилию свою отдали: мадам Ирэн Карнэ или мадам Ирэн Дубуа. Мадам Уэллс, мадам Роллан, мадам Даля. Но все равно, дружище! Благодарю за сочувствие, содействие и оптимизм. За то, что пристыдил меня.
— Ты ведь клятву давал, Андрей. Без принуждения, по своей воле. Помни об этом... Ищи — и своих, и Кульчицких, где бы ты не оказался, куда не забросила бы тебя судьба. Семья твоя... Тут я вообще ни сердцем, ни умом тебя не понимаю. Отец, дед, брат, сестра единоутробные. Как можно?! Русские люди всегда отличались крепостью семьи, рода. Традиционной сыновней и братской привязанностью.
Андрей коротко засмеялся, скрипнул зубами.
— Традиционная, говоришь? Народная, русская? Все это отменила революция, дружок. Взяв ружье, отец пошел против сына, а сын против брата. Христианские наши заповеди отменили большевики. И с успехом заменили своими, из коих лозунг «грабь награбленное» стал чуть ли не первым, основным. И началась, господин ты мой, такая стрельба, развилось такое насилие, что ни у кого и времени не хватило для толстовских идей. Родилась взаимная ненависть — дикарская, животная, всепоглощающая. Она убила в нас все человеческое.
— В нас? Тех, кто всегда решали судьбы России?
— Людей белой кости и голубой крови? Интеллигентов?
— Не цепляйся за слова, Святосаблин. Ты известный христосик! Я не из таких...
— Закончим?
— Пожалуй. — Родился у них недавно такой твердый уговор: едва беседа по вине одного или другого принимала взрывоопасный характер, она мгновенно прекращалась. — Ты лучше о своих мне расскажи...
Святосаблин был почти уверен, что Андрей вспылит и оборвет его. Может, прогонит, и они рассорятся окончательно. Однако сегодня Белопольский казался ничуть ни обиженным, ни обозленным.
— Хорошо, — сказал он. — Только без вопросов. Расскажу, что знаю. И не перебивай, прошу. Слишком тяжело все. Честно говорю.
Такого Андрея Святосаблин не видел раньше. Упрямые складки на переносице и в углах рта исчезли. Видно, прошлое, закрытое от чужих надолго, оставалось важным для него, по-прежнему волновало и радовало Белопольского.
— У нас была большая, не могу сказать, дружная, почти целиком мужская семья. Матери не помню. Сестра Ксения — девица болезненная и о жизни представления не имеющая, книжная, таинственно исчезла с нашей крымской виллы по существу еще до большого пожара гражданской. Потом уехали дед и отец, с которым я порвал по политическим и личным мотивам. Дед у меня — отставной генерал. Отец — хамелеон, с легкостью меняющий политические убеждения, как рубашки, «бродивший» от монархизма до керенщины и обратно, — я порвал с ним, высказав ему в лицо все то, что думал о подобных господах. И еще брат, кадровый военный, боевой полковник. Он не дошел до Севастопольских пристаней. И слава богу: не видел нашего позора. Судя по рассказам однополчан, — прямого свидетеля среди них я так и не нашел, — он погиб где-то за Перекопом... Так вот. А дед, как это ни странно и прискорбно, внезапно принял решение остаться в России. И сделал это.
— Да?! — вырвалось у Володьки удивленно. — Откуда ты это знаешь, прости? — он почему-то перекрестился. — Может, по-стариковски был немощен и не мог противиться кому-то...
— Нет, друг ты мой. В трезвом уме и здравом рассудке. Хотя подробностей, естественно, не знаю. Зато сам читал в большевистском листке какое-то письмо, подписанное десятком наших боевых вояк с призывом возвращаться на родину. Патриоты! Как же!
— Да ладно тебе, не злись! О сестре расскажи. Что с ней сделалось, искал ли ты ее?
— Не искал, представь. Ксения была светлой, святой. Красавица и гусар в юбке. Из пистолетов палила поразительно, с обеих рук. А конем управляла — офицеры завидовали. Но что сталось с ней, где, жива ли — не знаю. Да искал, искал! Спрячь свои упреки! И в Красный Крест и в Нансеновскую компанию писал. Никто мне не ответил. А возможно, и ответил. Только ответы эти я не получал: путешествовал много и все не по своей охоте, друг Володя... Притом характер у Ксении был мягкий, как воск. Такие не выживают во времена бунтов. Они погибают первыми... Ксению я потерял. Навсегда.
— Не следует отчаиваться, князь. Меня беспокоишь и ты.
— Я? Отчего я? — поразился Андрей. — Сейчас я живу безбедно: работа, крыша. Друг, который взялся замаливать мои грехи. Теперь я оттаиваю. Пусть продлится такое существование как можно дольше.
— Я о душе говорю, — убежденно повторил Володя. — У тебя душа умирает. Ты смотришь лишь назад. Ты — щепка, подхваченная сильным потоком. Куда тебя несет, к какому берегу прибьет? Жизнь твоя пустая, пропитана ненавистью. В ней нет места другим чувствам. И мучаешься ты оттого, что осознаешь себя этой щепкой, никому не нужной.
— Считаешь, иначе? Но меня ведь никто не ищет. Некому!
— Это знает только бог.
— Ты меня утешил, — усмехнулся Андрей, и Святосаблин не понял, говорит Андрей это серьезно или шутит так неудачно. — Ну, да ладно. Твоя ваяла: я задумался над сказанным. Жизнь, действительно, коротка. Ничего не сделано — родился, учился, остальные годы и дни стрелял, в кого приказывали, любил и ненавидел, кого приказывали. А вот итог — уйду из этой жизни и вспомнить будет некому.
— Ну, ну, князь. Я не об этом вел речь. Жизнь уготована каждому свыше. И всякий живет ее по-своему...
После каждого подобного разговора Андрей чувствовал, что вновь и вновь уступает Святосаблину. Постепенно Белопольский стал отдавать ему лидерство во всем. И самому это казалось удивительным — почему? Такой тихий, скромный. Ни стремления подчинить себе, навязать свои идеи, образ жизни, поведения. Вместе с тем была в нем какая-то и убеждающая сила. И огромное упорство. Он словно штурмовал отвесную скалу и терпеливо, шаг за шагом, цепляясь за выступы, взбирался к вершине, взять которую для него, по-видимому, представлялось делом первостатейной важности. Андрей не сразу сообразил, что эта вершина — он сам.
— Знаешь, — сказал как-то под утро, после их очередного совместного дежурства, Святосаблин. — Давай поедем в Сен Женевьев де Буа? В первый свободный день, а?
— Можем и на кладбище, какая разница. Я согласен, — ответил Андрей.
— Поедем, поедем, дружище. Познакомлю тебя с одним человеком. Интересный человек, верный.
— Надеешься, он и нам поможет?
— В добром деле бог нам поможет, — серьезно сказал Святосаблин.
До Сен Женевьев де Буа они долго добирались в старом, разболтанном автобусе. Моросил нудный и ленивый, мелкий дождь. «Русский дом» возвышался, как осевший набок мокрый холм. Он казался пустым, покинутым обитателями. Весенние деревья с едва распустившимися фисташковыми почками стояли глянцевито-черные, мокрые, озябшие, легко покачивая пустыми верхушками. Резкие порывы северного ветра раскачивали их.
Святосаблин рассказывал Андрею историю рождения «Русского дома» и кладбища, возникшего в Сен Женевьев де Буа...
Приехала из Америки в Париж молодая девушка, дочь миллионера. Ее отец, разбогатевший не то на быках, не то на свиньях, решил: только в Париже она научится светским манерам и, быть может, найдет жениха из старинного аристократического рода. Молодая американка бесстрашно пересекла океан и осела во Франция, где для обучения ей была нанята старая русская княгиня Вера Мещерская, дама будто бы строгих правил, древнего рода, бывшая смолянка, конечно уж точно знающая, как держать себя за столом и в приличном обществе. Но образование шло плохо: старухе не под силу было справиться с воспитанницей, которую более всего интересовали рестораны и ночная жизнь Парижа. Княгиня Мещерская, говорят, наняла .в помощь себе другую — молодую и тоже сиятельную компаньонку. История, к сожалению, не сохранила ее фамилии. Рассказывают также, что юная миллионерша очень привязалась к молодой русской и целиком попала под ее влияние. А была та девица, возможно, и тайной большевичкой, прошедшей во время гражданской войны «воду, огонь и медные трубы». Молодые девушки стали близкими подругами, вместе развлекались без устали, очень привязались друг к другу. А когда настало время отъезда американки, решила она сделать дорогой подарок своей верной подруге. Деньги, драгоценности почему-то не слишком привлекали красивую русскую. («Да, да! Она была чудо как хороша собой!»). Пошли советоваться к Мещерской. Мудрая старая женщина, достаточно натерпевшаяся за время войны в эвакуации, рассудила здраво и посоветовала своей молодой компаньонке просить квартиру, а если получится — и дом: что может быть лучше? И память на всю жизнь. Рассказывают, что они долго искали, судили и рядили, а потом будто посоветовали им приобрести полуразрушенную огромную усадьбу, вроде бы принадлежавшую одному из наполеоновских маршалов. Усадьба оказалась донельзя запущенной, местами обрушившейся, местами пол устаревшей. Американка, привыкшая держать свое слово, наняла чуть не целую команду — работа закипела, денег хватало и отец меценатки не слишком интересовался, сколько и на что тратит его любимая дочка. Ремонт и переустройство закончили быстро. Справили пышное новоселье. Так и родился «Русский дом». Его окружал большой парк, при нем выросло кладбище, потому что жили здесь старые знакомые княгини Мещерской — в немалом числе — люди старые, больные, один за другим уходившие из жизни...
— Ну, а американка? — поинтересовался Андрей.
— Она вернулась домой, за океан. Старая княгиня Мещерская умерла год-два назад. Впрочем, может, и больше, — отвечала Святосаблин.
— А куда же делась русская авантюристка, эта большевичка? Здесь живет или к своим уехала?
— Про это я ничего не слыхал. Никто, видно, не знает точно. Кто бы она ни была, хорошее дело для людей сделала...
Они шли по березовой аллее, довольно густой, но молодой, высаженной, по-видимому, не так уж давно, которая вела к могилам. Кладбище казалось запущенным, многие холмики над могилами осели, жалкие памятники покосились — и ни души вокруг.
«Быстро же забывают здесь мертвых! — с горечью подумал Андрей. — Печальная судьба у этих могил...»
Белопольский еще издали увидел высокое и аляповатое круглое сооружение, похожее на что угодно, только не на памятник. Вокруг него, на метровом возвышении стояли круглые же столбы, соединенные цепями. На белой квадратной доске, увенчанной галлиполийским крестом, было написано по-русски и французски: «Воздвигнут заботами Общества галлиполийцев взамен разрушенного землетрясением памятника на братском кладбище города Галлиполи».
Ниже, на прямоугольном цоколе, Андрей прочел: «Памяти генерала М. Г. Дроздовского и дроздовцев, павших за родину и на чужбине скончавшихся». Правее, на соседнем ребре цоколя, висело почему-то посвящение благополучно здравствующему генералу Деникину и «первым Добровольцам, участникам походов: Первого Кубанского, Степного и Яссы-Дон»...
Позади и чуть правее была могила, над которой был сооружен как бы шалашик из камня. Над шалашиком, над горизонтальной бетонной плитой, возвышалась башенка, увенчанная малой церковной луковкой с крестом — обязательными атрибутами православных храмов, — чья-то особая «богатая» могила, видно. Дальше — большой крест и низкие кресты, кресты, кресты... Корниловцы, марковцы, дроздовцы застыли в последнем вечном строю. Глядя на этот строй, вспомнил Андрей своего прежнего командира генерала Слащева. Его кумир, «генерал Яша», истовый борец за белую идею. Как он там, в Москве? Говорят, служит большевикам? Всех изумил его побег из Константинополя и возвращение в Россию. Тогда этот поступок возмутил и оскорбил белых офицеров. Теперь, по прошествии стольких лет, Андрей подумал с безразличием: не может, не вправе он судить своего некогда грозного и страшного командира. Сейчас Белопольский отчетливо понимал, что почти не знал его. Их объединяла только общая ненависть к большевикам.
Они прошли еще несколько могил, так и не встретив ни живой души, и повернули обратно. И тут же наткнулись на странного вида человека. Человечка. Он появился неслышно. И увидев их, остановился, улыбаясь. Странная, оригинальная его внешность запоминалась сразу. Он был немолод, но стариком не казался. На приземистом, коротковатом теле с широкой выпуклой грудью сидела плотно воткнутая в плечи и казавшаяся очень большой крутолобая голова с неопрятной — веером — седой бородой. Широкий и длинный брезентовый балахон со сброшенным на плечи капюшоном делал его совершенно квадратным. И сразу удивляли ярко синие, точно васильковые, улыбчивые добрые глаза — они каким-то особым светом озаряли лицо, молодили его. Поклонившись, человек принялся молча бесцеремонно рассматривать Белопольского.
— Прошу познакомиться, господа, — начал Святосаблин. Ему очень хотелось, чтобы оба его приятеля понравились друг другу. Он даже слегка подтолкнул Андрея к незнакомцу.
— Аристархов. Христофор, — учтиво поклонившись, сказал новый знакомый, перекатывая букву «р» во рту с удовольствием. — Весьма польщен. — Пожатие его руки было приятным — ладонь сильная, твердая. Андрею показалось — доброжелательная. — Прошу за мной, без церемоний. — Он повернулся, словно бы уверенный в согласии, и зашагал вправо, заложив длинные руки за спину.
Не прошло и получаса, как Андрей со Святосаблиным совершенно свободно — будто век знакомы были, — расположились в доме у Аристархова. Впрочем, «домом» это сооружение считать можно было с большой натяжкой. Сам хозяин называл свое жилище «сараюшкой», но обосновался здесь весьма уютно. Когда-то, видно, была здесь старая беседка. С помощью фанеры и местами проржавевших листов железа она превратилась в нечто среднее между переносной будкой для уличных рабочих-ремонтников и бедным базарным ларьком. Окна не было, его заменяла застекленная до половины дверь. Тянуло теплом от низкой печурки, труба которой шла вдоль всей стены и уходила в потолок. В углу, занимая его целиком, стоял широкий деревянный топчан — самодельный, не иначе сработанный самим хозяином, и уютно, алым огоньком светила в углу лампада. Перед иконой — она да еще несколько старых фотографий украшали ветхую сараюшку.
Дождь, зарядивший на целый день, не позволил всем и носа высунуть на улицу.
— И хорошо! — весело говорил хозяин. — Для первого знакомства тут посидим, чайку выпьем.
Он колдовал у печурки, выскакивал за дверь — быстрый, хлопотливый, необыкновенно приветливый — и очень расположил Андрея к себе.
Служил он в «Русском доме» надзирателем и уборщиком на кладбище, — но печальное место не мешало ему сохранить веселость, а умение приспособиться к любым обстоятельствам жизни не вызывало сомнений.
Просидели у Аристархова до вечера, разговаривали мало, все больше улыбались друг другу, не скрывая родившейся взаимной симпатии.
Расспрашивать старика о том, как он попал сюда, Андрей счел неловким. Позднее Святосаблин подробнейшим образом рассказал об этом замечательном человеке.
Христофор Иванович оказался коренным москвичом, но юность провел в Петербурге, где учился в Военно-медицинской академии. Начав практику, он увлекся модной по тем временам медициной и стал изучать лекарственные свойства трав. А потом война... Аристархов бросил траволечение, пришлось взяться за хирургию, работал в полевых госпиталях, был ранен, пожалован новым офицерским чином. За храбрость удостоен был солдатского Георгия. Из-за ранения был отпущен с фронта. Попал в Петербург в самый водоворот событий: февральская революция, отречение царя, победа большевиков. Нацепил поначалу красный бант, повторял лозунги о свободе, равенстве и братстве, да чуть на тот свет не отправился. Он был арестован — вероятно, по чьему-то доносу — и посажен в Кресты. Впрочем, вскоре отпущен. В потоке молодых офицеров двинулся на юг. Так оказался в Добровольческой армии Деникина и месте с тысячами других разделил ее судьбу. Бон и бегство, разоренные города, многострадальный Крым, после которого попал в Галлиполийский лагерь. А потом — Болгария. Доктор Аристархов нашел свое дело в малюсенькой болгарской деревушке, затерянной в Родопских горах. Лечил крестьян, за что слава в молва о нем шли по всей округе. В те же времена он открыл в деревне школу, где учил не только детей, но и взрослых: темный был край, грамоту мало кто знал, и Аристархова чуть ли не посланником добрым там почитали. А потом пришлось бросить и работу, и школу: русского выслали из страны, — тогда высылали многих офицеров, замешанных в заговоре против Стамбалийского. Кому-то показалось подозрительным, что русский доктор скрылся в далеком болгарском селе. Местный жандарм донес в округ, что Христофор Аристархов занимается организацией крестьян в отряды и тайному обучению их в большевистских целях, что он — активный агент «совнарода», чуть ли не коминтериовец... И опять понесло Христофора по свету. Оказался в Бизерте, куда французы приволокли весь реквизированный русский флот, и там в начале 20-х годов сразу стала разрастаться русская колония. Здесь существовала обычная школа и кадетская школа морского корпуса для обучения будущих военных моряков российского флота. Тут поначалу пробовал приткнуться он к обычной русской школе, да вакансии не было. И отправился Аристархов в алжирский городок Аннаб. Главное, в Аннабе тогда никто у человека никаких документов не спрашивал. Живи, работай, как вольная птица перелетная! Особенно нужны были врачи. Работал много, но богатства не скопил, годы шли, старел, да тоска заела среди чужого народа. Он, конечно, понимал, что обрекает себя на лишения, на новые тяготы. Однако решил твердо вернуться в Европу, в Париж. С врачебной практикой пришлось покончить — это он хорошо понимал: в скитаниях давно был потерян петербургский диплом, да и вряд ли в цивилизованной стране мог он соответствовать требованиям врачебной практики. Имущества тоже не приобрел за эти годы, разве что сам для себя незаметно обрастал русскими книгами и волок их за собой по свету — без книги жизни не понимал.
И вот на этот раз «библиотека», как он пышно именовал десяток крепко сколоченных ящиков, вдруг оказала неоценимую помощь. Аристархов отдал книги в «Русский дом», а за это ему и служба выпала, и житье при нем...
Другому бы должность сторожа кладбища да убогая каморка никак подойти не могли. Не таков характер у Христофора Аристархова, что о внешней стороне дела думать. Кусок хлеба, крепкий чай, крыша над головой имеются, польза от него людям есть — и славно! А хорошая книга — это и душевный покой, который всегда с ним.
Вот с каким прекрасным человеком свел Андрея старый друг Святосаблин.
Полюбил Андрей приходить к тому на огонек, слушать его неспешные добрые речи, рассуждения о том, что прошло и что ждет их, русских людей в ближайшие годы. Всегда находил Аристархов для гостя время, хотя занятий у него было довольно много. Он сам об этом говаривал со смешком.
— Я на все руки мастер. При больничке я — санитар и сиделка. Помогаю ухаживать за больными в лазарете, да в церкви батюшке помогаю. Уборщик и могильщик при кладбище. Рабочий, садовник. Это хорошо, когда ты всем нужен.
— А вот жилище ваше, Христофор Иванович, — подшучивал Андрей, — ...как бы это сказать...
— Не соответствует моему чину, хотите сказать?.. Не утруждайтесь, господин капитан. Обидеть меня невозможно. Я вполне доволен и жильем, и пищей, и обращением здешним. Не каждый эмигрант и таким может похвастать. Да, а жаловаться грешно: забот умственных, можно сказать, никаких и время для самообразования в достатке имеется.
Этим-то и дорожил более всего новый друг Андрея Белопольского.
Пришло время, и рассказал Андрей старику о своей заботе: хоть какую-нибудь зацепку отыскать для розысков своих родных. И о Кульчицких спрашивал, о неведомой ему Ирине, не попадалась ли ему на могилах русских хоть похожая на эту фамилия.
— Поищем, поищем, — отвечал Аристархов. — Однако хочу совет вам дать, Андрей Николаевич. Попробовали бы вы обратиться в организации Красного Креста. Как удостоверяют, там весьма успешно занимаются поисками семей, кои ветер разметал и во время революции, войн и бесчисленных эвакуаций. А некоторые мои знакомые посещали с подобными же целями и общество возвращения на родину и ходили даже в постпредство, где имеется соответствующий отдел, работающий в этом направлении весьма плодотворно.
— Нет! — крикнул Андрей. — В советские заведения я не пойду. Никогда!
— Почему же вы столь категоричны?
— Да потому, что там повсюду большевики или их агенты, — отрезал Андрей. — А у меня с ними дел нет и быть не может, сударь! Нет, сто раз нет!.. Будет вам известно, что я — слащевский офицер, сражался отнюдь не в белых перчатках. На моей душе много поступков, которых следует стыдиться и по сей день. Считаю, полностью расплатился за каждый шаг теми лишениями, которые безропотно принял, желая искупить прошлое и все свои грехи. Желаю здравствовать! Честь имею!
— Андрей Николаевич, милый, — пытался образумить приятеля Христофор. — Ну, что вы взъярились вдруг? Я ведь из лучших побуждений, поверьте. Добрый совет и ничего больше!
— Благодарю вас, благодарю. Честь имею! — перебил его Белопольский, и, едва поклонившись Аристархову и не посмотрев на него, быстро зашагал к автобусной остановке. Бывали минуты, когда они не могли понять друг друга.
По счастью, Христофор не обиделся. Святосаблин позвонил через три дня ночью Андрею в отель и, успокоив его («С чего ты взял, что обидел старика? Он ведь понятливый: вспылил ты, бывает!») . А новость добрая: нашел-таки старик могилу семьи Кульчицких. Могила старая, но содержится в порядке, стало быть, кто-то наблюдает за ней. Надо встретиться, чтобы ехать в Сен Женевьев де Буа.
Жизнь, между тем, уже готовила Белопольскому новый предметный урок, все последствия которого он не мог предвидеть.
Началось все с долгожданного звонка Аристархова. Он сообщил, что болел, но окончательно излечился — «сердце работает, как мотор», а старые его «колеса» крутятся быстрее, чем паровозные, и позволяют совершать пешне прогулки по всему кладбищу по нескольку раз ежедневно. Он мог бы сам приехать, как только хотели его приятели, во полагает, лучше будет, если Андрей Николаевич и на этот раз посетит его: им следует поговорить, а ему — особо. Поторопил и звонок Аристархова:
— Приезжайте, Андрей Николаевич, могу показать вам могилу генерала Кульчицкого и его близких.
— Как же, Христофор Иванович? Какой генерал, какие близкие? — удивился Андрей. — Они же все погибли в России!
Аристархов не стал объяснять, сказав: «Пожалуйте, все сами увидите. Когда ждать вас?»
Белопольский приехал в Сен Женевьев де Буа после полудня. Из Парижа выезжал в дождь, а тут было голубое небо, неяркое солнце и казалось значительно теплей. Христофор Иванович встретил его у входа на кладбище. На этот раз он показался Андрею не совсем здоровым, хотя бодрился и говорил, что чувствует себя молодцом.
Он сразу повел Андрей по дорожке, объясняя на ходу: могила генерала Кульчицкого из старых, совсем близко от Дома. В то же время старое это погребение выглядит аккуратным и неизвестно кем чисто убранным. И рождает мысль, что за могилой и по сей день кто-то ухаживает. А если так, то можно надеяться на встречу с каким-то представителем русского семейства Кульчицких. А поскольку старшего поколения не существует, сын генерала погиб по свидетельству матери, то, вероятно, ходит сюда невестка: не внучки же, в самом деле, эту могилу соорудили.
— Так-то, дорогой вы мой... А как, кстати, зовут невестку, не забыли?
— Генерал-лейтенанта звали Антон Петрович, его супругу — Мария — Федоровна. Да — точно! Сына — не помню. Жену сына, невестку Кульчицкого... Постойте! Надя, Надежда! И две внучки, две девочки — Маша и Катя — это точно! А их мать звали... Надежда? Нет!.. Нет не помню, забыл!
Они шли по одной из кладбищенских дорожек. Андрей — медленно, чуть впереди, рассматривая надписи.
— Вот, вот здесь, смотрите, — показал ушедший вперед Аристархов.
Андрей приблизился, встал рядом. На небольшом серого камня кресте была эмалированная дощечка. Чтобы прочесть текст на ней, Андрею пришлось сделать еще шаг вперед. «Генералу русской армии А. П. Кульчицкому, его жене, внучке — родным и любимым, оставшимся навеки в земле русской и памяти моей», — про себя прочитал он. И подпись: «Ирина». И не сдержавшись, воскликнул:
— Ирина! Конечно же Ирина. О ней вспоминала перед смертью Мария Федоровна.
— Вероятно, именно Ирина и поставила этот памятник над общей символической могилой семьи. Ведь все, перечисленные здесь, погибли в России. Видно, что не бедствует наша незнакомка.
— А как вы определили, что она имеет деньги?
— Умозаключения, Андрей Николаевич. И расчет. Кладбище здесь дорогое. И памятник не из дешевых: на это деньги надо иметь. Теперь нам надо только эту Ирину подкараулить...
Они вернулись в сторожку, строя по дороге планы знакомства с Ириной Кульчицкой.
— Почему мы решили, что она живет в Париже? — раздумывал вслух Андрей. — Может, она в Америке живет, а приезжала только могилу посетить. Или платит кому-нибудь, чтобы следили за порядком.
— Ну, батенька, кроме меня, кому она могла бы за такую услугу заплатить? Один я тут работник... А засаду мы, конечно, у могилы устраивать не станем. Записку я ей напишу и на могилке оставлю. От дождя стеклом закрою, и даст бог — отзовется наша незнакомка. Тогда и повстречаетесь...
Андрей заметил, как все медленней стал идти его спутник, как стал останавливаться и хватать глубокими вздохами воздух.
— Что с вами, Христофор Иваныч? Лица на вас нет...
— Да так, дорогой. Сердце прихватывает временами. Постоим — и пройдет. Не беспокойтесь...
Медленно, с остановками дошли они до знакомой «сараюшки», Предлагал Андрей и за доктором сбегать, и самому у больного посидеть, да неуступчив, даже сердит стал Аристархов.
— Помилуйте, голубчик, такое со мной раз десять на дню происходит. Полежу и дальше живу, — привык. Не волнуйтесь и спокойно поезжайте домой. Со мной все в порядке.
Уехал от старика Андрей уже поздно вечером. Действительно, повеселел Аристархов через какое-то время, шутил, бодро бегал по своей «сараюшке», налаживал чай и совсем успокоил Андрея: ерунда, обыкновенный невроз. Уехал Андрей совершенно успокоенным.