Нокса похоронили на противоположном склоне холма позади дома. Он протянул до конца зимы и даже начала весны. Но когда наступил сезон дождей и зноя, сырость, просачивавшаяся сквозь деревянные стены и глиняный пол, осаждаясь на простынях и подушках, съела последние остатки его легких, и Нокс, не жалуясь, ушел — куда следовало.
Прежде чем заколотить гвоздями грубый деревянный гроб, Джойс положил на грудь мертвецу письмо «милой барыньки». И ему казалось, что вместе с этим письмом, он зарывает в землю свое сердце. Сам хозяин фермы, Вильсон, Джойс и слуга-кафр несли гроб к яме, вырытой под каменным деревом и опустили его туда. Затем Вильсон прочел вслух похоронную службу по обычаю англиканской церкви. В трезвом виде он был человек религиозный и бережно хранил свой молитвенник — остаток лучших дней. Его жирное, флегматичное, кирпичного цвета лицо на солнце словно отполировалось и покрылось лаком, как бы для того, чтоб предохранить его от всяких иных влияний климата. Речь у него была нескладная, мужицкая. Вначале Джойс принял за насмешку его намерение отслужить на могиле Нокса нечто вроде заупокойной обедни и только для того, чтобы не ссориться, остался слушать, между тем как кафр, присев на четвереньки, вытянул руки, мечтательно и удивленно прислушиваясь к «заклинаньям» белого. Но вскоре торжественная красота церковного обряда захватила и его. «Земля еси и в землю отыдеши. Возвратите земное земле и прах — праху». Читавший нагнулся, захватил обеими руками по пригоршне красной земли и благоговейно высыпал ее в могилу. И уже не казалось странным, что этот грубый голос читает надгробные молитвы и грубый человек совершает торжественный обряд погребения.
Окончив чтение, Вильсон велел кафру засыпать могилу, отер пот со лба и сказал Джойсу.
— Ну, теперь пойдем выпьем — помянем покойного.
Но Джойс отказался и долго с поникшей головой следил за тем, как чернокожий засыпал могилу. Когда все было сделано, он поставил в головах покойника большой камень, припасенный им заранее, и медленно отошел. Он машинально направился к дому, но когда дошел до колючей изгороди на вершине холма, вид широкополых шляп работающих кафров и полей, покрытых высокой щетиной пшеницы и маиса, показался ему до того не соответствующим его настроению, что он повернул обратно и, спустившись, пошел целиной по разрыхленному полю, тянувшемуся с утомительным однообразием до самой линии горизонта. Здесь, по крайней мере, он был один, вдали от зрелища и звуков опостылевшего ему ежедневного труда. Широкий овраг, наполовину заполненный вздувшейся красной речкой, преградил ему путь. На полмили дальше виднелся мост. Но Джойс устал, разгорячился; на душе у него было скверно. Ему попалось на глаза бревно в тени нависшего выступа оврага. Он спустился туда и сел, глядя на бурлившую внизу сердитую речку.
Мимо него проползла стоножка. Он вынул из-за пояса нож, перерезал ее пополам и бросил оба куска в воду, которая моментально унесла их. И глядя на свой нож, так быстро умертвивший насекомое, думал о том, много ли сам он лучше этого насекомого, полезнее ли? Стоит ли ему цепляться за жизнь? Один прыжок — и бурливая вода унесет и его в безвестность. До вчерашнего дня жизнь еще имела какой-нибудь смысл — поддерживать жизнь другого, жалкого, погибающего существа, которое теперь зарыли в земле. Но теперь, зачем ему жить? Ни радости себе, ни пользы другим. Однако ж, лениво сунув нож в песок, чтобы очистить его, он заложил его обратно за пояс.
То, чего он мучительно боялся все эти последние месяцы, пришло-таки. Он был одинок. Нокс умер — исчез бесследно, как тень… Ему вспоминалась греческая фраза, заученная как-то в школе: человек — призрак тени. И он задумался над этой фразой. В былые дни он нередко дивился, что под Пиндаровой жизнерадостностью, его любовью к внешнему, к крепким мышцам и жилам, и гибким формам, все же чувствуется какая-то странная грусть. Теперь это было ему понятно. Разве может здоровый человек, трезво наблюдающий мир, не испытывать этого чувства грусти — от подавляющего сознания бренности всего земного? Для чего, например, жил на свете Нокс? Для чего он всю жизнь мучился, сочиняя за гроши гнуснейшую макулатуру? Для чего родил на свет ребенка, когда не мог оставить ему в наследство ничего, кроме своей трагической судьбы и нищеты? Для чего покинул родину? Не будь все это так жалко и печально, разве можно было бы принимать это всерьез? — ведь это же совсем бессмысленно. А сам он — чего ради сидит, болтая ногами над пропастью? Поистине, и сам он — тень, или призрак тени.
Ему припомнилась вся поэма, из которой он цитировал эти строки, и он громко стал читать ее. И, как всякий раз, когда память подсказывала ему, что когда-то он был образованным человеком, почувствовал, что это звучит насмешкой над его настоящим положением, и рассмеялся — невеселым смехом.
Солнце уже садилось, когда он вернулся домой.
Вильсон жевал табак, отплевываясь, и указывал кафрам, как исправить один из шлюзов, дренировавших почву оврага.
— Ничего не выходит, будь оно проклято! — пожаловался он Джойсу. — Трубы дырявые.
— Надо бы новые выписать, — сказал Джойс.
— Ну, да. И вдобавок провести газ и горячую воду, — саркастически заметил Вильсон. — А деньги где взять прикажете?
Джойс пожал плечами и прошел мимо. Его это не огорчало: у них хозяйство не идет на лад. Он привык к тому, что у него все не ладится — с тех пор, как он сошел со стези честной жизни. Ничего иного он и не ждал.
При виде грубо сколоченной кровати, впервые за много месяцев пустой, его охватила невыразимая тоска. На кровати еще остались вдавленные очертания гроба. Джойс машинально разгладил одеяло. Затем взял с полки целую кипу листов бумаги малого формата и уселся с ними на кровать. То была рукопись его романа, переписанного Ноксом с черновика на желтой бумаге — красивым округленным почерком. В юности Нокс был учителем чистописания и до конца гордился своим красивым почерком. В последние месяцы своей жизни он ничего и не мог делать, кроме этого.
Джойс начал перелистывать рукопись, прочитывая то одно, то другое место, и наконец, заинтересовался. Роман был хорош. В первый раз он серьезно задумался над тем, что его можно бы пристроить в какое-нибудь издательство и напечатать. Когда, некоторое время спустя кафр-слуга пришел помочь ему готовить ужин, решение его было принято.
Невеселая была эта повесть о закулисной стороне жизни колониальных пионеров — трагедия напрасно загубленных жизней и надежд, заранее обреченных на гибель. Что ни действующее лицо, то обломок крушения в море житейском: разбитые сердца, бывшие люди, видавшие лучшие дни; бедные глупцы, вроде Нокса, привлеченные сюда смутными мечтами об Эльдорадо и не находящие себе места в дикой и грубой стране, где для работы не нужно никакого искусства — нужны только сила и навык, в котором белому не превзойти туземца. Он так и назвал эту повесть: «Загубленные жизни». И пока писал ее, к нему незаметно вернулись все его интеллектуальные способности. Язык был чистый, английский; слог литературный, написано сильно, ярко. И чувство — ведь эта книга была написана кровью его сердца. Перед тем как лечь спать в этот вечер, он приписал внизу под заголовком добавочное название: «Призрак тени».
В свое время рукопись была отправлена, и Джойс на много месяцев забыл о ней, целиком уйдя в свое тоскливое одиночество и в работу. Время шло быстро, так как Джойс не замечал его — ему не на что было надеяться. Он пытался было начать другую повесть, но возле него уже не было Нокса, подбодрявшего его своею критикой и похвалами, и умственная апатия снова одолела его.
В долгие вечера он учил одного из кафров читать и писать, пока Вильсон вычислял расходы и доходы. Эти два человека никогда особенно не симпатизировали друг другу. Фермер презирал Джойса за то, что он — неудавшийся барин, белоручка, не имеющий понятия даже и о самых элементарных вещах в сельском хозяйстве. Джойс видел в своем компаньоне только грубого пьяницу, который запустил хозяйство и у которого все идет прахом.
Не раз Джойс говорил себе, что ему следовало бы продать свою часть и попытать удачи в другом месте. Но так как у него не было особого повода довести дело до кризиса, месяцы шли за месяцами, а он оставался все в том же положении.
Уборка хлеба доконала его. Он схватил лихорадку и пролежал в постели три недели. Вильсон проклинал день его прихода на ферму, и если бы не человеколюбивый сосед, у которого была ферма за сорок миль от них, в более здоровой местности и который увез его к себе в телеге, запряженной быками, он, вероятно, пошел бы вслед за Ноксом. На ферму он вернулся выздоровевшим, но страшно ослабевшим. Морщины на его лице врезались глубоко в кожу, выросшая за время болезни борода еще больше подчеркивала впалость щек. Вильсон при виде его только презрительно фыркнул и посмотрел на свою собственную огромную, веснушчатую, словно лаком покрытую, лапищу.
Настала зима. Работы было полны руки — перекрывать тростником заново крыши, ремонтировать постройки, орошать поля. Джойс не щадил себя. Работа, хоть безрадостная, все же давала забвение, приносила усталость, после которой он засыпал как убитый. И в этом смысле действовала не хуже виски с примесью дурмана.
Есть люди, благоденствующие в пустыне физически и морально. Непрерывная борьба с стихийными силами природы укрепляет их нервы и закаляет волю. Есть люди, по натуре оставшиеся дикарями, находящие удовлетворение своим первобытным инстинктам лишь в нецивилизованной стране; такие люди в лесу или в пустыне живут жизнью более близкой им, чем жизнь цивилизованных народов. Но люди, благоденствующие в пустыне физически и морально приспособлены к борьбе — это обыкновенно люди энергичные, предприимчивые, смелые, честолюбивые, для которых жизнь в пустыне — лишь переходная стадия, ступень, чтобы подняться на высоту, утраченную или еще не достигнутую в цивилизованной стране. Такие люди успешно ведут дело колонизации вновь завоеванных стран и обыкновенно достигают цели и награды.
Все удачливые люди, с которыми Джойс сталкивался в Южной Африке, принадлежали именно к этому типу. Оглядываясь на себя и на Нокса и сравнивая себя с ними, он готов был смеяться и стонать от боли. Они-то здесь зачем? В стране, где царит естественный подбор, они были заранее обречены на гибель. И вот Нокс уже выполнил предназначенное. Будет ли то же и с ним?
С каждым днем его все больше тяготило сознание полной своей непригодности к окружающей обстановке, и теперь, когда он утратил товарища, бодрившего его в тяжелые минуты, — больше, чем когда-либо. Он стал молчалив, угрюм, по целым часам сидел задумавшись, говорил не больше, чем во время сиденья в тюрьме. И, чем ощутительнее становилось одиночество, чем больше сосредоточивались его мысли на самом себе, тем дальше уплывали все светлые воспоминания и выдвигались только темные, мучительные, выжженные словно клеймо в его мозгу.
И во сне опять стала сниться тюрьма. Однажды в сарае, куда он перенес свою постель с первых же весенних дней, он проснулся весь в холодном поту от страха. Ему приснилось, что он лежит на своей тюремной койке. Его постель стояла так же против окна, и самое окно было на таком же расстоянии от пола, как в тюрьме. Он долго не мог пошевелиться, так ошеломил его этот кошмар. Сны о тюрьме стали повторяться — пришлось переставить кровать на другое место.
Он перебрался в сарай главным образом потому, что к ним на ферму явилась женщина, толстуха бурка, предъявившая свои права на Вильсона. Из деликатности и по доброте, Джойс счел за лучшее оставить их вдвоем и в начале старался любезностью и мелкими услугами заслужить расположение новой хозяйки, несмотря на ее отталкивающую внешность и манеры. Но женщина пила, и однажды Вильсон, застав ее одну в каморке Джойса, куда она пришла воровать виски, приревновал и наставил ей фонарей под глазами. После этого Джойс и она начали сторониться друг друга.
Джойс снова погрузился в свою мрачную апатию. Эта жизнь убивала его, притупляла его ум. Вначале его забавляло учить мальчишку-кафра, но затем и это утратило для него всякий интерес. Часами в летние ночи он сидел с трубкой в зубах, упершись локтями в колени, на пороге своего сарая, ни о чем не думая. В голове у него была только пустота. По временам в памяти вставал образ Ивонны, но смутно, как далекий призрак. Он перестал писать ей и не чувствовал никакой потребности получить от нее весточку. К чему? О чем писать? И от Ивонны он не получал писем после того, которое было зарыто вместе с Ноксом. Несколько месяцев тому назад, во время половодья, один из возов, запряженных быками, ехавший из города на ферму, опрокинулся, и вздувшаяся река унесла большую часть груза, в том числе и почту. Погонщик быков говорил Джойсу, что в сумке были письма и ему — может быть, и письмо от Ивонны. Тогда ему было досадно, жалко, но потом и это стало все равно; нездоровый индифферентизм тогда уже окутал своей тенью его душу. Недели и месяцы шли своей чередой, и понемногу в нем умирало желание иметь от нее весточку, вместе со всеми прочими желаниями чего-нибудь светлого и радостного.
И таким образом порвалась последняя нить, связывавшая его с Англией.
Что касается романа, он давно перестал заботиться об его участи. По всей вероятности, он потерялся в дороге, на пути туда или обратно. А черновик, написанный на желтой оберточной бумаге, валялся в грязном углу хижины и понемножку гнил от сырости.
И вдруг, как удар грома в ясный день, точно с неба, свалилось письмо от издателя, предлагавшего напечатать его роман на обычных условиях фирмы для начинающих и неизвестных авторов: восемьдесят фунтов, уплачиваемых по напечатании. Это сразу разбудило Джойса и вывело его из оцепенения. Всю ночь он не мог уснуть и бродил по полям, по росистой траве, под яркими африканскими звездами, чувствуя, как кровь снова закипает в его жилах. Быть может, он нашел свое призвание, которое даст ему и деньги, и подходящую работу, и право, наконец, снова занять свое место среди цивилизованных людей. На заре он вернулся домой, изнемогая от усталости, но с головой, полной самых смелых планов. А на другой же вечер, покончив дневную работу, зажег крохотную коптящую лампочку и засел за новую повесть, план которой наполовину уже был разработан вскоре после смерти Нокса. Первую он продал за восемьдесят фунтов, как предложил издатель.
Но с каждым днем тоска по родине росла и, наконец, вылилась в форму определенного решения. Однажды он оседлал пони и поехал к доброму самаритянину, который ходил за ним во время болезни. Фермер, крепколобый шотландец, недоверчиво покачал головой, когда Джойс развил ему свой план.
— Напрасно вы это задумали. Лучше откупитесь от Вильсона и хозяйничайте сами. Наживите сперва денег, а там, через несколько лет, можете и уехать.
— Да ведь вся прибыль от хозяйства почти целиком уходит на улучшение и доставку продуктов, — возразил Джойс. — Тут не на чем разжиться — впору сытым быть.
— Это потому, что вы не так беретесь за работу. Будь это моя земля, мне бы она скоро стала приносить доход.
— Потому что вы настоящий хозяин, а я нет. Если б даже я хотел научиться, у Вильсона многому не научишься, а меня тянет домой, на родину.
— Все это прекрасно, но кто знает, прокормит ли вас ваше писательство. Я слыхал, что это ненадежное занятие.
— Я привык к неудачам. Я на свет родился неудачником. Разве тут мне везло?
— Продайте свою часть Вильсону, — перебирайтесь сюда и займитесь молочным хозяйством. Я вам покажу, что надо, этому не трудно научиться.
Джойс огляделся вокруг. Они сидели на веранде чистенького уютного дома. И все кругом было чистенькое, опрятное, постройки солидные, прочные, на полях колыхалась высокая рожь, коровы были в теле и лоснились; двор выметен начисто. Внизу разбит цветник. Вокруг решетчатых стен веранды вился аккуратно подстриженный ползучий виноград. Все представляло разительный контраст с убогой, неряшливой лачугой, где обитал он сам. Месяц тому назад он подпрыгнул бы от радости при таком предложении. Но теперь отклонил и его. Он уже не верил себе, не верил, что может удовольствоваться этой жизнью. Раз положивший руку на плуг, не должен оглядываться назад. А он все время оглядывался и ненавидел свой труд земледельца. Поблагодарив своего друга и добившись от него обещания посредничества в случае каких-либо конфликтов с Вильсоном, он поехал домой.
Два дня спустя, выбрав удобное время, когда Вильсон был не пьян и настроен сравнительно благодушно, Джойс сообщил ему о своем намерении. Вильсон выслушал его с тупым спокойствием.
— Надеюсь, мой внезапный отъезд не причинит вам неудобств. Если я ошибаюсь, я готов…
— Полноте, батюшка. Я и сам чертовски рад развязаться с вами, — ответил Вильсон.
— В таком случае, если вы уплатите мне стоимость моей части и дадите мне телегу и пару быков, я сегодня же уеду из этого проклятого места.
Вильсон вошел в комнаты и вынес оттуда пачку засаленных кредиток.
— Вот. Будет с вас? Я сам давно уже собирался отказаться от вашего компаньонства и заблаговременно припас деньги.
Джойс сосчитал кредитки; к удивлению, их оказалось больше, чем он ожидал. С полчаса они вместе проверяли счета и записи, которые велись самым примитивным способом, и Джойс убедился, что Вильсон не обсчитал его.
— Вы честный человек, — сказал он с улыбкой. — Жалко, что у вас так много других недостатков.
— Я, по крайней мере, ни разу не сиживал в тюрьме, — что может сказать о себе не всякий.
Это был удар не в бровь, а прямо в глаз. Джойс невольно содрогнулся.
— В другой раз не давайте воли языку, — наставительно заметил Вильсон. — Я не охотник корить других их несчастьями, но все же, уж если тебя Бог отметил, ты лучше сиди смирно.
— Кой черт! О чем вы говорите? — гневно вскричал Джойс.
— Ну что вы дурака валяете. Ведь я же знаю. Вы сами себя выдали.
— Я требую, чтоб вы объяснили мне, о чем вы говорите, — настаивал Джойс.
Каким образом мог этот человек узнать его историю? Не может быть, чтоб Нокс выдал его. Нет, этого нельзя оставить так, невыясненным, уже из уважения к памяти его покойного товарища. Вильсон отодвинул свой стул и выплюнул в угол обильную струю табачного сока, что вызвало негодование бурской женщины, которая сидела на мешке возле двери и чистила картофель. И она накинулась с бранью на Вильсона. Тот еще не успел зашнуровать свои тяжелые сапоги, проворно снял один из них и хотел запустить ей в голову, но возмущенный Джойс схватил его за руку.
— Ну что за скотство!
Вильсон расхохотался.
— Ты бы хоть поблагодарила м-ра Джойса, что он так заботится о твоей красоте, чтоб ты ее не потеряла, — пошутил он, снова натягивая сапог.
— Ну, — сказал Джойс, когда мир в семье был восстановлен, — теперь объясните мне, что вы хотели этим сказать.
Вильсон встал, подошел к двери и нарочно плюнул поверх головы женщины; потом повернулся к Джойсу.
— Будет уж вам. У нас и так вечная перебранка в доме. Надоело мне это. Берите лучше телегу и пару негров и уезжайте отсюда подобру-поздорову. И вот вам на прощанье мой совет. Если вам случится спать рядом с другим человеком, не выбалтывайте ему во сне своих секретов. Из-за этого я и хотел развязаться с вами. Мы обойдемся и без вашего благосклонного содействия. Не диво, что вы и так изумились моей честности.
— По-видимому, я должен просить у вас прощения, — молвил пристыженный Джойс. — Я не имел права говорить с вами таким тоном.
— Если б вы не распустили языка, я бы и свой держал на привязи, как держу уже полтора года.
Несколько часов спустя Джойс влез в телегу, запряженную быками, и в последний раз оглянулся на дом, который так долго был его домом. Он виднелся теперь только темным пятнышком посредине унылой равнины, у подножья неправильной формы холма, под которым покоился прах бедного Нокса. Джойс вынул из кармана конверт и посмотрел на лежавший в нем стебель травы, сорванный на могиле друга. Стыдясь своей сентиментальности, он вертел его между пальцами, не зная, бросить или не бросить. И в конце концов положил его обратно в карман. Ведь это все-таки был символ чистой и нежной привязанности, а он был не богат такими чувствами.
Всю ночь он молчал и курил, глядя на яркие звезды. На душе у него было больно, тяжело. Кипучесть новых надежд, окрыленных маленьким литературным успехом, за эти несколько недель успела уже поостыть. А сознание неизгладимого позора осталось. Куда бы он ни пошел, ему не скрыть этого от людей. На родине на него показывали пальцами на улице. Он покинул родину, ушел на край света — и сам выдал себя во сне. Очевидно, такая уж его судьба.
Мысль, что он столько месяцев жил под безмолвным презрением пьяницы, только и умеющего, что колотить свою сожительницу, что этот пьяница не доверял ему и все время следил за ним во всяком деле — такой человек, как Вильсон, и не мог поступить иначе — и быть вынужденным молча проглотить обиду и стоять униженным перед этим пьяницей, кичащимся своей единственной добродетелью — честностью, — эта мысль горше желчи отравила всю его душу.
Южный Крест среди мириадов прочих звезд сиял ослепительным блеском. Луна лила яркий свет на широкую безмолвную равнину, бескрайнюю, как море, однообразие которой прерывалось лишь волнистыми буграми да бесконечными зарослями кустарника карроо. Сырые сучья, только что подброшенные в бивачный костер, едва тлели, и дым поднимался спиралью к ясному небу. Крытый фургон беспомощно уронил наземь оглобли; под ним спали кафры, укутавшись одеялами. Выпряженные быки поодаль громко ритмично чавкали, пережевывая жвачку. Все кругом было тихо-тихо до жути. И ощутимее чувствовалось все ничтожество человека и беспредельность пространства.
Охваченный странным и властным порывом, Джойс неожиданно бросился ниц на мокрую землю и, судорожно сжимая в руке стебли травы, громко воскликнул:
— Господи! Да неужели же я еще мало страдал? Неужели не искупил еще своего греха? Сними ты с моей души это клеймо унижения и позора!
Потом поднялся на ноги, устыдившись своей слабости и бесплодности своего призыва. Закурив трубку, залез в фургон и, сидя на полу, прислонясь к задней стенке, смотрел на видимый ему клочек звездного неба, пока первый проблеск рассвета не возвестил, что пора запрягать быков и снова пускаться в путь.