ЧАСТЬ ПЯТАЯ НАУКА СОВЕСТИ

Последнее хорошее место

Летом 1923 года поэт получил письмо от редактора газеты «Казак тип» («Казахский язык»), который, помимо прочего, приглашал уважаемого писателя присылать статьи в газету.

Шакарим возобновил активную публицистическую деятельность, прерванную «бойкотом» Алашорды. Например, в 1924 году опубликовал в газете «Казахский язык» две превосходные статьи, касающиеся проблем литературоведения: «Обращение к редактору газеты» (№ 3 (412) от 31 января 1924 года) и «Критика и критика критики» (№ 26 (425) от 4 марта 1924 года).

«Читаю казахские газеты и журналы с тех пор, как они начали выходить, хотя не удается читать все номера, — писал Шакарим. — Всегда обращал внимание на критические тексты образованных казахских личностей, подвергающих пристрастному исследованию тексты других авторов».

Он и прежде, сравнивая в стихах цели литературы с устремленными ввысь пиками минаретов, призывал поставить критику на более высокий научный уровень. Вот почему он посчитал целесообразным обратиться к притче:

«Известный древнетюркский поэт Физули сказал однажды: «О Господи! От трех негодяев сбереги мою поэзию! Во-первых, спаси от человека, не смыслящего ничего в поэзии, — он не сможет отличить хороших стихов от плохих. Во-вторых, спаси от завистника — такой человек способен удачное стихотворение назвать плохим, вывернув наизнанку истинное содержание. В-третьих, спаси от безответственных писак — они способны переврать авторское слово»…

Опираясь на «притчевую» эстетику литературоведения, Шакарим посетовал в качестве примера на неудачную журнальную публикацию своего творения:

«Подобная история случилась с моей поэмой «Лейли и Меджнун», опубликованной в журнале «Шолпан», издающемся в Ташкенте. Количество опечаток и описок настолько велико, что только их исправление составило бы отдельную книгу».

В статье «Критика и критика критики» в самый сумеречный, пожалуй, период казахской литературы поэт рассуждал о критике честной, аргументированной. Справедливая, лишенная злобных нападок критика способна содействовать развитию литературы:

«Думаю, если писать или делать что-то ради сиюминутного признания, по-настоящему искреннего ничего не получится. Я вообще не мыслю о том, чтобы увековечить свое имя при жизни или донести до потомков. Все просто. Как бы вы ни отвергали хвалу или хулу, ваши речи и деяния попадут в обсуждение по законам природы. И пока критики не дадут оценку вашим выступлениям, читатели не успокоятся. Поэтому, что бы вы ни делали, правильнее творить не ради почестей, а для пользы большинства и ради избавления литературы от вреда.

На вопрос: «Кто может стать критиком?» — отвечу: каждый волен говорить, а значит, каждый может свободно критиковать. Однако по-настоящему честный критик должен быть лишен болезненного чувства противоречия, ему не подобает иметь скверный характер. Здравый рассудок! — никто не будет возражать против его критики. Если его нет сегодня, то пусть хотя бы у грядущего поколения будут открыты глаза чистого разума.

Вывод: и критики, и критикуемые, и заступники должны выступать с чистым сердцем, правы они или не правы. Иначе, если будут продолжать — кто издевки и насмешки, кто самовосхваления, а кто завистливые выпады, — то нам останется только говорить безнадежно казахам: «Да пусть простят вам грехи».

Контакты с печатными изданиями принесли конкретную пользу. Благодаря переписке с редакторами газет «Степная правда» и «Казахский язык», в июле 1924 года был издан давний труд Шакарима — «Рассказ о Дубровском», поэтический перевод повести Пушкина.

Один из рукописных вариантов перевода, ходивший по рукам, попал в ту пору в руки членов семипалатинской губернской комиссии, инспектирующей казахские печатные издания. Председатель комиссии Шаймардан Токжигитов, члены комиссии Имам Алимбетов и Сабит Донентаев писали в предисловии к «Рассказу о Дубровском»: «Оказывается, это произведение создано давно, но автор смог распространить ее в народе только в рукописном варианте. Одна из таких рукописей попала в руки комиссии. Выяснив, чье это произведение, мы взяли у самого писателя настоящую рукопись, перевели на современный шрифт и отдали в издательство».

Шакарим обрадовался, конечно, изданию «Рассказа о Дубровском» и начал готовить к печати другие давно законченные вещи.

Между тем летом 1924 года Шакарим нежданно-негаданно лишился своего одинокого жилища в Кен-Конысе. Как ни старался он не иметь контактов с новой властью, не считая ее безгрешной, и не вступать с ней в открытую конфронтацию, все же советская власть добралась до его угодий.

Земли на жайляу Кен-Коныс были отданы русским крестьянам для выращивания пшеницы. Возвращаться туда Шакарим не захотел. Летом жил в своем родном ауле на жайляу в Баканасе. Общался с родными, баловал внуков.

Камиля Капыркызы, дочь Гафура, вспоминала: «Дедушка мой очень любил детей, всегда опекал нас. Проснувшись утром, вся детвора аула бежала к юрте деда. Наевшись у него сушеной смородины и земляники, довольные, бежали по домам».

Здесь его застал неутомимый Мухтар Ауэзов, который успел после учебы в Ташкенте поступить в октябре 1923 года на филологическое отделение Петроградского государственного университета (с января 1924 года — Ленинградский университет). Но после первого курса, по настоянию органов просвещения Казахстана, он вернулся в Семипалатинск и стал преподавать в Семипалатинском педагогическом техникуме казахскую литературу, теорию и историю литературы.

И вот летом 1924 года Мухтар со своим юным другом Аль-кеем Маргуланом приехал погостить к Шакариму в Баканас.

Спустя полвека академик Алькей Маргулан (1904–1985), выдающийся казахский ученый-археолог, востоковед, историк, литературовед, вспоминал:

«Когда в 1924 году я в первый раз поехал в Чингистау, жизнь людей тех мест со своей необычной культурой показалась мне совершенно особенной. И старшие, и молодые глубоки умом, необычайно учтивы, не позволяют себе возбужденную болтовню. Говорят со сдержанным достоинством. Когда собирается внимающая публика, знаменитые старцы простирают окрест волнующие душу слова, сдержанно растекаясь сказаниями, пробуждающими мысль, погружают слушателя в думы сложными речитативами, иногда посреди разговора приводя цитаты известных мыслителей».

Таких «знаменитых старцев» в Чингистау было тогда не так много. Вообще говоря, был один — Шакарим, имя которого в пору запрета Маргулан произнести не мог. Вряд ли кто, кроме Шакарима, цитировал тогда известных мыслителей.

Писатель Алексей Брагин в воспоминаниях о Мухтаре Ауэзове привел следующие слова писателя: «Позднее, уже в студенческие годы, когда меня сознательно заинтересовала жизнь казахского поэта Абая, я встречал людей, хорошо знавших героя моего романа».

Ауэзов говорил о Шакариме — нелепо было бы сомневаться в этом. Во всяком случае, в тот год он уже занимался подготовкой к изданию первого полного собрания сочинений Абая. Собирал не публиковавшиеся стихи, сверял тексты, общался с теми, кто был рядом с Абаем. Шакарим помогал молодому ученому, нисколько не смущаясь разницей в возрасте. Проводил с Мухтаром целые дни за текстами, восстанавливая стихи учителя. Наверное, именно этим летом Ауэзов задумался о художественном произведении об Абае, потому что в течение последующих нескольких лет неизменно приезжал в Чингистау, встречался с Шакаримом и вел с ним долгие беседы о великом поэте.

Как всегда, Шакарим много писал. В том числе, например, сочинил стихотворение, которому дал в каком-то безысходно тоскливом состоянии символическое название — «Ноль». Лексема «ноль» в тексте стихотворения не повторяется, поэтому сначала обратимся к символике числа «ноль». Это древнейший (еще со времен Вавилона) знак. Пифагор, труды которого Шакарим изучал, рассматривал знак «ноль» как прародителя единицы, содержащего в себе все сущее. Ноль — это пустота, тайна, ничто, но также и вечность, всеобщность, потенция, порождающая промежуток времени.

Что же представляет собой стихотворение поэта, озаглавленное им символом не-числа и построенное на поэтике противопоставления? Оно начинается с обращения к перу, которое олицетворяет мотивы задушевного родства. Другие «действующие» персонажи переживаний лирического героя — «друзья», которые являют собой «вражий круг»:

Перо — ты родич мой и задушевный друг.

Недавние друзья сомкнули вражий круг,

Не смотрят на меня, улыбки ни одной,

И тот, кто ростом мал, стал великаном вдруг.

В исповеди мыслящего героя перо символизирует творческое действие на статику сомкнутого враждебного окружения. По исламской религиозной символике, орудие письма — это первая вещь, созданная из света. Поэтому неудивительно, что в стихотворении далее возникает образ лампы, несущей животворность бытия или, напротив, горькую неизбывность тьмы:

Так лампа, зажжена, нам щедро дарит свет,

Которым освещен наш угол и согрет,

Но если на ветру огонь ее погас

Иль сломана она — в ней проку больше нет.

Попытки Шакарима возжечь своим пером свет истины, чтобы человек, отпавший от мудрости разума и милосердия, мог задуматься о подлинном смысле бытия, пока не внушали оптимизма:

Я б не хотел, грустя, тех осуждать людей,

Чей так изменчив нрав по сущности своей.

Попробуй с фонарем пройти весь бренный мир —

Нет чистых в нем сердец — и станет жить грустней.

(Перевод Всеволода Рождественского)

Таким образом, поэтика заглавия «ноль» маркирует сущность той действительности, которая стала порождением эпохи безвременья, эпохи между настоящим, исповедующим вражду и ненависть, и светлым будущим, обещанным большевиками.

В конце февраля 1925 года в двери зимовий постучалась беда.

Тяжело заболел старший сын Шакарима Суфиян. В апреле ему должно было исполниться пятьдесят лет. Вызванный из города врач определил чахотку. Шакарим и без лекаря уже знал диагноз. Он мог надеяться только на врачебное искусство. Однако чуда не произошло. После двух месяцев мучительной болезни Суфиян скончался, оставив в сиротстве пятерых детей. Заботу о внуках поначалу принял на себя Шакарим.

Но позже, когда несколько улеглось горе, он вновь задумался об уединении.

«Когда справедливости нет, уйдите от мира», — говорил Конфуций. Древний китайский философ словно жил в одном ритме с Шакаримом. «Когда в стране справедливость, стыдно быть бедным и ничтожным. Когда справедливости нет, стыдно быть богатым и знатным», — говорил Конфуций.

Ни слава, ни почести, ни богатство уже не могли привлекать Шакарима. Одна страсть переполняла душу, занимала ум, заставляла учащенно биться сердце — сочинительство. Желание было так огромно, замыслы так велики, что слова, казалось, сами слагались в строки. И Шакарим мечтал вновь оказаться в уединении, чтобы в пустынной дали, в спокойной межгорной тиши собирать «ягоды-слова» с кустов плодоносного древа-разума и переводить их в рифмованные строки на чистом листе бумаге.

Писал в стихотворении «Прощальное слово»:

Смерть — не сожаленье для меня.

То, что я держал в руках, храня:

Одиночество — вот мечта моя!

И тогда он собрался во второе свое отшельничество, ставшее мученически-легендарным.

На сей раз выбрал для строительства уединенного жилища самое подходящее, как ему казалось, место — урочище Карабулак. Это были родовые земли. Он говорил себе, что имеет полное право ставить жилище в любом месте территории, принадлежавшей семье. Однако смутно представлял, что новая власть, культивируя иные взгляды на собственность, способна лишить прав на родовые земли.

Летом 1925 года вместе с сыновьями Кабышем и Ахатом он сложил из саманного кирпича скромный дом у подножия одного из холмов в Карабулаке. За жилищем на многие годы закрепилось название Саят-кора — «Охотничий двор».

Он и занимался на просторах родных долин охотой, чтобы пополнять запасы еды, пока позволяла погода. Добывал гусей, реже — уток. Если удавалось, стрелял косуль, архаров. Ахат вспоминал, как однажды он погнался верхом за подбитой лисой. Отец шел следом пешком. Подбитый корсак забрался в яму. Шакарим обложил яму со всех сторон валунами и ушел. Вернулся через два дня. Лиса к этому времени прорыла новый ход почти до поверхности. Шакарим просто схватил ее руками. Таким вот грамотным он был охотником.

Аргынбек Ахметжанов, друг Ахата, оставил описание дома в Саят-кора, где был летом на каникулах: «Жилище Шакарима, сделанное по собственному проекту кажы, имело особое строение. Две комнаты дома обогревались снизу через пол. Печь тоже была сложена по проекту кажы. Вдоль стен обеих комнат стояли шкафы с книгами. В первой комнате был низкий каменный стол, за которым он работал. Место, где он сидел, подогревалось от печи. Сидеть можно было поджав ноги. Стульями или скамьями он не пользовался».

Пока строили в Карабулаке дом, родные доставили из города первый номер журнала «Тан» («Рассвет»), главным редактором которого был Мухтар Ауэзов. Журнал начал выходить с апреля. Ауэзов поместил в нем свои первые рассказы, восхитившие Шакарима художественной интонацией, индивидуально-личностным взглядом начинающего литератора на мир.

Поэт тотчас написал несколько посвящений журналу «Тан». В одном из них обращался непосредственно к редактору:

Для дитя своего

Средств не пожалей,

Пусть читают его

Много разных людей.

Ты мыслитель большой,

Ты талант, видит Бог:

Жизнь украсить душой —

Несомненный твой долг…

Получилось напутствие молодому писателю на долгий творческий путь. Точно так же в 1889 году благословил его, Шакарима, Абай, правда, не восторженным панегириком, а сдержанной критикой:

Молю тебя, мой умный младший брат,

Пускай слова пустые не прельстят

Твоей души. Что пользы в них тебе?

Твой дар исчезнет, не вернешь назад.

Вскоре в отстроенный Саят-кора прибыли первые гости — члены мелиоративной экспедиции при Семипалатинском губернском земельном управлении. Видимо, в губернском исполкоме Шакарим твердо считался просвещенным, авторитетным, знающим русский язык местным жителем, с которым можно посоветоваться и получить необходимые сведения. Во всяком случае, участники мелиоративной экспедиции воспользовались не только гостеприимством поэта, но и его многолетними наблюдениями.

Делегация была большой. Кроме начальника экспедиции Андрея Самохвалова, ее членов Николая Смысловского, Александра Овечкина, Виктора Бочкарева, были сопровождающие лица — помощники, переводчик, проводник.

Шакарим рассказал мелиораторам о водной системе Чингистау, перечислил реки, объяснил, как проходят водоразделы. Даже выехал с исследователями в горы и показал, откуда берут начало некоторые речки Чингистау.

Гости делали снимки. На одном из них оказался запечатленным Шакарим. Это общего плана фотография уходящего вдаль межгорья. На левом склоне в отдалении стоит прямо, с непокрытой головой, пожилой казах в длиннополой куртке. Окладистая седая борода, густые брови, орлиный взор. В руках — шапка. Смотрит в объектив. Это Шакарим. Фотография была обнаружена в Центре документации новейшей истории в Семее в 2009 году.

Под фотографией — отпечатанная на машинке подпись: «т. № 37. Хребет Чингиз. Верховья речек. На переднем плане каз. поэт и писатель Шакерим Кудайбердин».

Довольные мелиораторы, собрав необходимые сведения, вскоре уехали.

Но следом стали наезжать другие гости. У кого-то были дела к старцу. Однако чаще к кажы приезжали, считая себя обязанными почтить вниманием святого человека, знаменитого поэта, чингистауского мудреца. Наведывались друзья поэта. Добрался как-то в гости славный казахский поэт Иса Байза-ков с веселыми друзьями.

Ближе к осени 1925 года приехали даже тобыктинские комсомольцы.

Один из первых комсомольских активистов в Чингистау Садык Касиманов (родился в 1904 году) писал в воспоминаниях:

«Со мной были Ботабай Арыстанбайулы из рода Мамай и курсант Совпартшколы Кенжетилеу Дуланбеков из рода Бокенши. Что скрывать, мы, комсомольцы того времени, ненавидели ходжей, мулл, кажы, баев, обзывали их, смеялись над ними. Правда, до конца не понимали, по какой причине. Но Шакарима уважали за мудрость. Мы называли его «вторым Абаем».

Когда пришли, Шакарим сидел перед небольшим домом и кормил беркута. На плечи была накинута доха из шкуры жеребенка. Мы с почтением приветствовали его.

Кажы встретил нас очень тепло, как давних знакомых. Усадил беркута на подставку в тени дерева. Помыл руки и пригласил в дом.

Внутри убранство было простым. С правой стороны — постель кажы прямо на полу. У дальней стены — два сундучка. Посредине комнаты — низкий круглый столик.

Наливая кумыс, кажы смотрел добрым взглядом и, словно помнил нас, да немножко подзабыл, расспрашивал, кто мы и чем занимаемся.

Узнав, откуда родом Кенжетилеу, сказал:

— Жигиты из Бокенши у нас артисты, щеголи, себя не перетруждают, очень красноречивы. В народе, я слышал, говорят: «У этих русских не хватает ума: столько установили столбов для телеграмм, потратили уйму денег. Просто поставили бы между Аркатом и Семеем десяток парней из Бокенши, все новости в один миг доставляли бы».

Мы посмеялись.

Шестидесятисемилетний поэт не избегал идеологических разговоров, которые, понятное дело, интересовали комсомольцев.

— Вы счастливые люди, — говорил Шакарим, — не то что мы, жили, когда кругом была неопределенность, не знали, откуда выйти, куда идти в бедственное время.

— Кажы, да вы, оказывается, настоящий коммунист, — вставил здесь слово мемуарист Садык Касиманов.

Шакарим рассмеялся.

— Сейчас некоторые неслучайно заговаривают, что пророк Мухаммед был коммунистом. Ни пророк, ни муллы, ни кажы не могут быть коммунистами. Даже если захотят, не смогут. Это новое дело для нового человека.

В конце беседы он несколько раз повторил:

— Не бросайте учебу. Нужно учиться дальше. Позже поймете, как это важно».

Вот так осенью 1925 года началось второе отшельничество Шакарима.

Жить одному, в принципе, было нетрудно. Кочевники генетически свыкаются с одиночеством в огромном степном пространстве. Такая жизнь порой невыносима, но она в крови казахов. Как другие народы околдованы океаном, у кромки которого родились, так и казахи проникнуты пространством бескрайней степи, потому что взросли в ее колыбели.

Шакарим в Саят-кора много писал. Осенью первым делом закончил наконец трагедию «Адиль и Мария». Шакарим называл свое необычное произведение романом, но, пожалуй, при всем уважении к автору романом в классическом понимании его не назовешь. И хотя в этом произведении действие развивается на протяжении довольно длительного времени, однако по объему оно не очень велико. Местами автор вводит структурные элементы, свойственные пьесе, — внушительные диалоги, отдельно выписанные монологи. Это и была бы пьеса, если бы не замечательные лирические пейзажные описания, потрясающие психологические и философские заметки.

Сюжет очень занимателен, хотя современный читатель может посчитать его чисто шекспировскую коллизию банальной. Однако не надо забывать, когда эта вещь была написана. Казахская проза только-только появилась на свет. Талантливые авторы писали рассказы, повести, романы, полагаясь лишь на свои познания. Национальных аналогов не существовало. Зато примером служила вся мировая литература. Казахским писателям было на что опираться. И они создавали вещи настолько самобытные, что они и сегодня остаются непревзойденными культурными достижениями, почти исчерпывающе описывающими свою эпоху.

Действие происходит в 1910 году в одном из аулов у подножия Чингистау. Он, могучий и древний Чингистау, непременный свидетель событий, помнил о первой встрече Адиля и Марии. Уже тогда он заметил любовь в глазах четырнадцатилетней девушки.

«Ясная Луна на небе, увидев воссоединение влюбленных Адиля и Марии, безмолвно делится с древним Чингистау: «О Аксакал! Как они желанны друг другу! Будто прежде ни у кого не было такого свидания. Будто их не пугает даже смерть в объятиях друг друга…» Древний Чингистау, оторвавшись от глубоких раздумий, звонко рассмеялся прозрачными водами рек, сверкающими в лунном свете: «Но ты же ничего не видела. Дело было днем, поэтому ты не могла этого видеть».

Адиль и Мария благословлены родителями, но в силу человеческой зависти обречены на гибель. Корыстный брат девушки решает выдать ее замуж за Еркимбека, сына богатого наместника. Но другой добрый брат девушки помогает Марии бежать к Адилю. С помощью друзей они скрываются в горах. Но такая жизнь их угнетает, и они возвращаются в аул. Адиля оговаривают, обвиняют в воровстве, которого он не совершал, ссылают в другой уезд, где он тяжело заболевает. Некто рассказывает Еркимбеку о болезни Адиля, и тот распространяет слух о его смерти. Еркимбек угрожает: если Мария не выйдет за него, будет уничтожен весь ее аул, все родственники. Мария готова принять смерть, нежели стать женой ненавистного Еркимбека. В это самое время появляется выздоровевший Адиль. В неравной схватке он получает смертельную рану от пули Еркимбека. Мария бросается к мужу, Еркимбек силой отрывает ее от Адиля. Мария пытается саблей нанести удар врагу, но Еркимбек опережает женщину и убивает ее.

В столкновении братьев, по Шакариму, предстает мир, в котором родственные чувства могут обернуться коварством. А благородное чувство любви и верности для молодых людей неотрывно от понятий чести и достоинства.

Основное качество произведения Шакарима — красота и образное богатство казахского языка. У него даже отрицательный персонаж наделен выразительным слогом. Еркимбек говорит подельнику: «Да ладно, прекрати, Шешенбай. Как говорил Абай, для дворняжки любая мертвечина тоже добыча. Ты, как увидишь девушку, все поражаешься ее красоте».

Или вот другой пример поэтичного описания состояния природы и состояния души героя. Когда урядники арестовывают Адиля, он видит тучи, внезапно появившиеся в осеннем небе:

«В этот момент со стороны Чингистау появилось тоскливое черное облако, поднялся темный ураган, дождь перешел в снег. Когда выезжали из аула, Адиль заметил, как ветер погнал куст перекати-поля и занес в колодец. Увидев это, он подумал о тюрьме: «Как одиноко без родных! Ах, как безжалостна жизнь!».

А при описании жизни казахского аула Шакарим добавляет натуралистические штрихи, какие невозможно придумать никакому постороннему сказителю:

«Из аула вышли голые ребятишки. Они закрыли уши ладошками и стали подражать голосам ягнят, овец. Они кричали то во весь голос, то приглушали крики. Громкие звуки сменялись глухими, а ребятишки, похлопывая себя по голым бокам, все пошли впереди ягнят.

Из крайней бедной юрты вышел старик, опираясь на палку, приблизился и стал покрикивать на овец: «Ишайт, шайт!»

И вот в это самое время ты, древний Чингистау, опустил свою тень, как с пояса темный платок, на людей, собравшихся у твоего подножия. А из юрты, словно узнав о твоей кончине, вышел старый, дряхлый старец, бросил свою шапку и стал собирать овец».

В этой зримой картине степного вечера, наполненного звуками и жестами всего живого, предстают не только люди — млад и стар, но и вечная гора, опускающая сумеречную свою тень на своды жилищ. Эта гармоническая слаженность мира для автора очень важна: кто из окружающих его молодых современников равен миру и его гармонии.

Но Шакарим в этом произведении напрочь лишен морализаторства. Не было у него попыток представить события, по литературной моде, как отражение классовой борьбы или показать через злодеяния Еркимбека порочность «новых» казахов. Конечно, борьба людей и мотивы жестокого противоборства сполна представлены в «Адиле и Марии», но не это главное для поэта. Он обрисовывал жизнь как художник, позиционируя ее красоту в самой горькой драме возвышенных чувств.

К великому сожалению, «трагический роман» «Адиль и Мария», эта своеобразная литературная матрица жизни, не дошел в печатном виде до современников автора. Несомненно, он существовал в рукописных копиях, но их было слишком мало.

В конце 1925 года Мухтар Ауэзов опять уехал доучиваться в Ленинград, и без него журнал «Тан» вскоре был закрыт как «националистический». А самому Шакариму так и не удалось найти средства на издание книги. Открытие романа было отложено на шестьдесят три года.

Поразительное дело, Шакариму было шестьдесят шесть лет, когда он начал жить в одиночестве в Саят-кора, однако наступил один из самых продуктивных творческих этапов его жизни. Еще более поразительно, что он творил в пору, когда над степью собирались грозовые облака. Советская власть, все более подчиняя людей своим требованиям, становилась неотвратимой угрозой традиционному способу хозяйствования казахов. Мир кочевья шел к своему апокалипсису.

И в этот момент поэт стал трудиться более истово, чем когда-либо прежде. Писал непрерывно, отсылал статьи в газеты, стихи в журналы. Дописал прозаическое сочинение «Адиль и Мария», работал над автобиографической «Жизнью Забытого» и завершал трактат «Три истины».

Он бросился в стихию творчества как в последний долгий бой с непомерным злом. И писал из чувства долга. Долга перед народом, перед степью, перед своей землей. Он обязан был писать. Или уйти, как Лев Толстой.

Он постоянно мыслил образом и личностью Толстого, все более понимая, что уход в Саят-кора — это и есть толстовский путь в пустынь, дорога к самому себе. И он всего себя отдал этому чувству. Толстой, его любимый Толстой говорил, что, не оставив в чернильнице куска мяса с кровью, ничего не напишешь. Шакарим сжигал себя на костре чувств, в пламени переживаний, в огне страданий ради всех людей в степи, ради человечества. Его активный труд сочинительства как позиция противостояния обстоятельствам, творимым силами зла, стал сознательным выбором последнего периода жизни.

Тропою, ведущей к смерти

Следуя устоявшейся привычке доводить начатое дело до конца, зимой 1925/26 года Шакарим закончил перевод «Хижины дяди Тома» Гарриет Бичер-Стоу. К переводу приступил еще в конце 1918 года, когда после многолетней помощи своего друга Аупиша на зимовке в Кен-Конысе внезапно озаботился его социальным статусом.

Поводом к беспокойству и прозрению послужило именно знакомство с романом Бичер-Стоу, написанным ею почти сто лет назад, в 1852 году. Он был переведен на русский язык и публиковался в качестве приложения к журналу «Современник» еще в 1858 году. Многие годы демократические круги России рассматривали роман о рабстве в Америке как косвенное опровержение крепостничества в России.

Шакарим использовал наемный труд, по сути, всю сознательную жизнь. И его определенно смущала несвобода, в которой неизбежно оказывался наемный рабочий, как бы доброжелательно к нему ни относились работодатели.

«Хижина дяди Тома» окончательно ниспровергла представления о незыблемости деления кочевого общества на баев и их работников. О социальной революции поэт, конечно, не помышлял, но посчитал себя чуть ли не рабовладельцем, угнетающим Аупиша в Кен-Конысе. Он немедленно отправил тогда Аупиша домой, материально вознаградив за верную дружбу и многолетнее служение. И приступил к переводу так впечатлившей его «Хижины дяди Тома». Но завершил только сейчас, в середине 1920-х годов.

Говорить что-либо о работе Шакарима сложно, ибо перевод «Хижины дяди Тома» считается утерянным. Поэт упомянул о нем в письме Сабиту Муканову в 1931 году:

«Перевод романа «Адиль и Мария», наверное, в Алма-Ате у Бакдаулета Кудайбердыулы, который переехал туда на работу. Его адрес: Алма-Ата, улица Лепсинская, № 63. У него же, вероятно, и выполненный мною перевод на казахский «Хижины дяди Тома’’ американки Бичер Стоу о жизни рабов. Он взял их с разрешением на печатание. Обе эти вещи один наш юноша переложил на стихи. Если найдете их, буду согласен, чтобы вы напечатали мои прозаические вещи. По поводу их стихотворных переложений решайте сами».

К сожалению, ни упомянутые переводы, ни их стихотворные варианты не были найдены.

Среди других произведений, созданных в Саят-кора, выделяются стихи с элементами суфийской образности. Поэту, конечно, хотелось под конец жизни упорядочить религиозные воззрения, о которых писал многократно и прежде в потоке стихов. Цель оставалась все той же — постижение истины и исследование божественной тайны, то есть тайны души, которая неведома внешнему миру.

В стихотворении «На истинном пути страданий нет…» Шакарим утверждает, используя распространенный символ — глаза (очи), мотивы духовного горения:

Чтоб душу разглядеть, глаза раскрой.

Чтоб истину узреть за разговором,

Нам не разрешено, мой дорогой,

Бродить с пустым или бездумным взором…

Поэт, как и подобает истинному творцу, не проводил границ между философским и религиозным мышлением. И, может быть, именно по этой причине почти все поэтические замыслы в эти годы осуществлялись в рамках суфийской эстетики, открывшей для него новые приемы выражения. Шакарим ощущал близость к суфийской культуре, которая признавала существование Бога и бессмертие души. Потому и носит стихотворение «На истинном пути страданий нет…» программный характер:

Сумей сначала душу распознать,

Настрой на звук повышенного спроса.

И если хочешь истину познать,

Задай себе три основных вопроса.

Итак, познание души — символа духовной, нетелесной сущности человеческой личности — должно, по мысли поэта, предшествовать познанию истины. Но и последнее невозможно до тех пор, пока человек не решит для себя «три основных вопроса»:

Чем станем после смерти, не спеша?

Откуда мы, от нас какая польза?

Мой разум — зеркало, а «Я» — душа,

И все исчезнет так, бездушной скользью?

Но как, на что влияет пустота?

И может ли исчезнуть все, что было?

Как видим, истина в качестве гносеологического понятия связана с архетипом пути, олицетворяющим движение в неведомое, которое, в свою очередь, атрибутировано образом «пустота». То есть возможное исчезновение всего «что было» — это и выход из круга существования, полное отсутствие, и состояние безличного духовного просветления.

С другой стороны, стихотворение содержит символические элементы суфийской эстетики:

На истинном пути страданий нет,

Так дай вина, хочу я стать веселым.

Печаль и радость — все один момент,

Нет постоянства в бытие тяжелом.

Страданиям легко — прийти, уйти.

Грустишь? И что, не можешь стать бодрее?

Не ускользай от ясного пути,

Ставь тверже ногу, двигайся быстрее.

Мне жаль, я так и не пришел в мечеть,

Но муллы, сопы не хулите строго.

Ногам понравилось плясать, лететь

Поистине свободною дорогой.

Вино здесь — суфийский символ. Слова «вино», «возлюбленная», «виночерпий», «питейный дом» с давних пор входили в словарь образов любого поэта-суфия. Упоминание вина, символа божественного напитка, имело трансцендентный смысл. Поэты использовали образ вина в качестве метафоры упоенности божественным поминанием, а образ виночерпия стал отсылкой к Богу. При этом суфии не обязательно пили вино.

Шакарим спиртное, кстати, не потреблял вовсе, в степи его просто не было. Но, погруженный в суфийскую эстетику, писал и о вине, и о виночерпии, и о возлюбленной — «Жар», которая в суфийской поэзии — Бог:

От разума благая весть вспорхнула

В тот день, когда зажегся свет надежды.

Возлюбленная, пожалев, взглянула,

Своим лучом мои лаская вежды.

А веру старую огню предал я,

Когда я веру истинную принял.

Свою возлюбленную отыскал я

В тот день, когда я истину воспринял.

Отличительной чертой стихов нового цикл «Иманым» («Моя вера») стало непременное включение элементов суфийской образности. А открывался цикл, как оказалось, именно стихотворением «На истинном пути страданий нет…».

Изложению этических принципов поэт предпослал личное мнение по поводу установившихся в степи взаимоотношений с мусульманским богословием. Ничего неожиданного в этом нет. Он давно имел критический взгляд на деятельность служителей мечети. К вере, к истинной вере обращался как к святыне. А вот ханжеское отношение мулл к канонам ислама вызывало резкое неприятие. Утверждая путь познания Истины, Шакарим не мог оставаться равнодушным к подрыву устоев веры. Религиозная практика служителей мечети направлена «ради выгоды и хвастовства». Застарелые догмы их «перекрашенной веры» порождает типичный образ «слепца с потухшим разумом во взоре».

Цикл «Иманым» включил двадцать восемь стихотворений философской лирики. Весь цикл — ясное подтверждение приверженности поэта идеалам справедливости, чести, совести. Стихи сборника явили Шакарима поистине поэтом мира. А ведь было ему почти семьдесят лет. И в таком почтенном возрасте он не просто создал один из лучших своих сборников, но и обращался к эстетике символизма.

Все двадцать восемь стихотворений сохранились в личном архиве Ильяса Жансугурова (1894–1938), казахского поэта. С 1928 года он работал в газете, а в 1932 году возглавил комиссию по созданию Союза писателей. В 1934 году был избран первым председателем Союза писателей Казахстана.

Возможно, именно в этот период в руки Жансугурова, главного, по должности, писателя республики, попали стихи Шакарима, составившие сборник «Иманым», на котором автор своей рукой вывел: «Написано в 70 лет».

Шакарим жил в глухой степи, среди гор массива Чингистау. А горы — это не просто географическая высь, но и духовная высота и центр мира, место соприкосновения неба и земли. В случае сознательного выбора Шакарима горы предстают как символ подъема, постоянства его устремлений и освобождения от суеты сует окружающего общества. У него, взыскующего Истины поэта-странника, был исторический пример. Таков историко-биографический путь героя-пророка, постоянно уходившего в окрестности горы Хира, его откровения о земле, которую Всевышний создал единственной, одной для всех живущих, и о человеке, который сам представлял чудо, сотворенное «из небольшого комочка глины». До звезд — рукой подать. Можно узреть Вселенную и попытаться мысленно дотянуться до Бога.

И он писал, имея в виду свое духовное одиночество:

Я — сирота, сам перерезал пуповину,

Пещеры тесной свод с трудом раздвинул.

Когда поймешь, как я страдал в тяжелых муках,

Тогда увидишь жизни всей моей картину.

Как известно, с древнейших времен образ пещеры ассоциировался с материнской утробой, началом и средоточием жизни. Отсюда шакаримовское иносказание «перерезал пуповину». Античные философы смотрели на пещеру как на метафору всего материального мира. По Платону, человеческий разум как бы заключен в пещеру. В поэтике Шакарима освобожденный человеческий разум способен, как воображение и дух, постичь мир.

Стихотворение «Когда шагнул за сорок лет…» — блистательный аналог дантовского «Ада». Шакарим вместе с провожатым прошел по галерее человеческих типажей, являющих все известные пороки.

Данте начинал «Божественную комедию» так:

Земную жизнь пройдя до половины,

Я очутился в сумрачном лесу,

Утратив правый путь во тьме долины.

Каков он был, о, как произнесу…

(Перевод Михаила Лозинского)

Шакарим, возможно, и не читал Данте. Но, как и великий флорентиец, жил на рубеже старого и нового времени, когда мир переживал не мнимо апокалипсическое, а действительно апокалипсическое состояние. Стихотворение Шакарима начинается с того, что в сорокалетием возрасте он осознал свое место в мире и последующие годы сознательно посвятил новому пути — «разума», «свободы», «имана» (истинной веры). Потому начинал стихотворение так:

Когда шагнул за сорок, сразу

Сердечным другом стал мне разум.

А дальше тридцать лет свободы

Иман — мой друг и светоч разом.

И мысленно окинул взором

Весь мир. Занялся переводом.

Но свет Возлюбленной под сводом

Кладбищных плит узреть я смею.

От жара плит так ярко стало,

И мне красавица сказала:

«Не говори, что знаешь мало,

Трудись, и буду я твоею».

Пройдя очищение через божественную энергию огня, герой способен совершить мистико-символический путь, чтобы узреть несовершенство мира:

В огне Возлюбленной сгорая,

В чаду, как уголь, истлевая,

Я вздрогнул, сердце разрывая,

Чтоб нечисть выбросить скорее.

Исполнил Бог свою поруку,

Почистив сердце, скинув муку.

Сказала: «Дай мне крепче руку».

«Куда идем?» — поднялся с нею.

«Возьму людские сотворенья,

Их веру, честь и вожделенья,

И что едят, и намеренья —

Все обнажу и миф развею».

О чем это стихотворение? Объяснить мир образом падшего человека и возродить его, напомнив ему, сотворенному по Божьему соизволению, что он способен к совершенствованию. По типу своего поэтико-реалистического мышления Шакарим создал образ, который в колебании между материально-земным и духовно-небесным предпочитает последнее.

Поэт путешествует с Возлюбленной на этот мировой смотр внутреннего облика духовных, сановных, должностных лиц: мулл, попов, лжесуфиев (сопы), царей, биев, богачей, торговцев, ростовщиков. Он проходит по всему ряду так же, как Данте с Вергилием проходили круги Ада, встречаясь с сонмом грешников. Далее в стихотворении Шакарима божество препарирует образы, являя потрясенному взору лирического героя тьму низких людских качеств.

В мире литературно-этических представлений Шакарима особое место занимает творчество Хафиза, сочинения которого он переводил урывками начиная с 1918 года. Одна из самых известных газелей Хафиза в переложении Шакарима была помещена в журнале «Абай» (1918. № 3):

Сопы молится чему-то,

Что он может знать иль видеть?

Что б ни говорил кому-то

Обо мне, я — не в обиде…

Эта газель на русском языке известна была еще в переводе Г. Р. Державина:

Откуда знать тебе, хаджа, чем наша радость рождена.

О, как в догадках ты убог, как клевета твоя скучна!..

Шакарим предпослал своему переводу пояснение:


«В те далекие времена в Персии жил выдающийся ученый, суфий, поэт Кожа Хафиз. Для того чтобы познакомить с его воззрениями казахскую молодежь, я решил перевести этот стих.

Шахкарим».


Глубочайшее уважение к Хафизу выразилось даже в том, что своих внуков, детей дочери Жакиш, Шакарим назвал Кожакапан (1921), Кожагапез (1924), Кожанияз (1928).

И вот теперь в Саят-кора он перевел девять других лучших газелей Хафиза, в том числе знаменитую:

Когда красавицу Шираза своим кумиром изберу,

За родинку ее отдам я и Самарканд и Бухару…

На русском языке текст Шакарима звучит примерно так:

Когда ее красивый взгляд

Пленит внимание мое,

И Бухару, и Самарканд

Отдам за родинку ее…

Переводов этой газели на русский язык существует много. Переводил ли Шакарим с фарси (а этот язык был ему подвластен), с азербайджанского (турецкого) или с русского языка, неизвестно. Можно только заметить, что его переводы очень близки к русским аналогам. Конечно, Шакарима увлекла красивая легенда, овеявшая это стихотворение.

Последние годы жизни Хафиза (1325–1390) пришлись, как известно, на время правления Шаха Мансура Музаффарида. Предание гласит, что во время пребывания в Ширазе грозный Тимур потребовал Хафиза к себе, посчитав начальные строки его газели оскорблением. Об этом повествует автор известной «Антологии поэтов» Доулатшах Самарканди (XV век):

«Рассказывают, что в те времена, когда Тимур завоевал Фарс и убил Шаха Мансура, Ходжа Хафиз был еще жив. Тимур послал кого-то из своих приближенных с требованием привести его. Когда тот явился, Тимур сказал: «Язавоевал полмира своим блистающим мечом, я разрушил тысячи селений, чтобы украсить Самарканд и Бухару, престольные города моего отечества. А ты, ничтожный человечишко, готов их продать за родинку какой-то ширазской тюрчанки, ведь сказано у тебя: ‘Когда ширазскую тюрчанку своим кумиром изберу, за родинку ее вручу я ей Самарканд и Бухару». Хафиз поклонился и молвил: «О повелитель мира! Взгляни, до чего меня довела моя расточительность» (Хафиз явился на аудиенцию в рубище дервиша). Тимуру понравился остроумный ответ. Сменив гнев на милость, он обласкал поэта».

По другой версии, Хафиз говорил Тимуру: «О повелитель! Тебе неправильно донесли, я писал не «Самарканд и Бухара», а «се манд канд-е до хурмара» (три манда сахара и две хурмы)».

Такова легенда, но на самом деле во время нападения Тимура на Шираз встреча состояться не могла, поскольку Хафиз умер за четыре года до прихода Тимура.

Цельность духовного мира, что проявилась в приобщении к поэзии Хафиза, возможно, осталась незамеченной родными и почитателями Шакарима. Но облик святости одинокого отшельника неизменно одухотворял прибывших к нему людей.

Среди них были гости издалека.

Ахат писал:

«Приблизительно в 1925 году к нам в аул на жайляу Карабулак приехал из Ленинграда русский гражданин Филистров. Он окончил филологический факультет в Ленинграде. Рядом с ним — молодой казах, учащийся вуза.

Этот Филистров исследовал обычаи и традиции казахов.

Они пробыли у нас около недели. Долго беседовали с отцом, расспрашивая о разных обычаях казахов — о выданье девушки, о верованиях, о том, с какими обычаями связаны названия посуды, седел, предметов домашнего обихода. А также спрашивали о древней исторической литературе казахов.

Сфотографировал отца отдельно и с охотничьей птицей.

По возвращении домой Филистров опубликовал книгу об этнографии казахов и прислал один экземпляр отцу».

Очень похоже, что на сей раз Ахат ошибся в написании фамилии гостя и в дате его приезда. Сотрудник музея Абая в Жидебае Марат Абдешов в 2002 году написал в семипалатинской газете об одном своем предположении. В статье Б. X. Кармышевой «Изучение этнографических народов Средней Азии и Казахстана в 1920-е годы. Полевые исследования Ф. А. Фиельструпа» в «Очерках истории русской этнографии, фольклористики и антропологии» (Труды института этнографии имени Миклухо-Маклая. 1988. Т. 114) Марат Абдешев обнаружил фотографию пожилого казаха в малахае с беркутом на вытянутой руке. Подпись гласит: «Охотник с беркутом. Казахи. Бывший Семипалатинский у. 1927». По мнению работника музея, на фотографии изображен именно Шакарим. Автор фотографии — русский ученый-этнограф Федор Артурович Фиельст-руп, который в 1927 году работал в составе экспедиции Академии наук республики по Семипалатинскому округу. Сотрудник Ленинградского русского музея Фиельструп руководил этнографической частью экспедиции. Именно он записал у Шакарима сведения для книги по этнографии. В книге есть пометка: «По словам уважаемого человека Семипалатинского уезда Шакарима Кудайбердиева…»

Тогда же были сделаны два снимка поэта. Один, с беркутом, вошел в статью Кармышевой. Другой, одиночный снимок, не найден. Следовательно, «русский гражданин Филистров» у Ахата — это Федор Артурович Фиельструп. И приезжал он не «приблизительно в 1925 году», а в 1927 году.

Несколько утомленный частыми визитами, чувствуя порой непомерную усталость, семидесятилетний Шакарим весной и летом 1928 года подводил итоги жизни. В нравственно-философской рефлексии поэта нередко звучали присущие его творчеству покаянные нотки. Не имеющий сил верить в свое предназначение поэт-мыслитель суров в своей характеристике:

Дом жизни возвести хотел я,

Разрушив тысячи домов,

Лишь кирпичи собрать успел я,

Но все промокло до основ.

Не замечал в себе коварства,

Взимая плату, как палач,

Искал я для души лекарство,

Бездомных обращал я в плач…

Возможно, в силу возраста Шакарим болезненно относился не только к неприятным воспоминаниям, но и ко всем комментариям, которые «любезно» доносили до него прибывавшие посетители.

Пишут и ошибки множат,

Мол, изрек вон тот святоша.

Не подменят правду ложью!

Яд тебе не нужен этот.

Написано в семьдесят лет. Ум чистый, светлый. Стих четкий, ясный, в то же время задиристый, горячий, даже по-мальчишески задорный.

Он требовал от сородичей внимания не столько к себе, сколько к своим творениям: прочтите, вникните, поймите!

Да, он подводил итоги, но при этом давал отпор тем комментаторам, которые все еще критиковали и образ жизни его, и необычное для того времени мировоззрение:

Если вдруг, как я, родится

У казахов сын, чтоб слиться

С Истиной и к ней стремиться, —

Будет добрая примета.

Моделируя смысло-жизненную доминанту казахов могуществом Истины, Шакарим сам стал жить в согласии с проповедуемой концепцией. Он не находит нравственного оправдания тем нелепостям, которыми в изобилии окружили его самого:

Муллы нас жалеют, верно,

Говорят, что муж я скверный,

Нарекли меня «неверным»,

Сами слепы, зависть гложет.

И без них родня ругает,

Будто я их обличаю.

Сами, что творят, не знают,

Грязь в делах их не тревожит.

Видно, всем кажусь я знатным,

Верят, что я был богатым,

Сторонясь бесед «превратных»,

Молодежь бежит, о боже!

Но не нотки мученичества, а боль духовного сиротства водит рукой этого убежденного приверженца истины. Своим карандашом — как орудием созидания — он пытается активно воздействовать на статику злонравно-невежественного окружения, однако:

Все ушли, лишь я остался.

Чем я вам не показался?

Что я брал? В чем не признался?

Вот — лишь карандаш, бумага.

Сам Шакарим считал себя мужественным человеком, который на охоте в горах всегда умел «являть отвагу». Обнажая человеческие пороки, огорчаясь ими, он пытается понять: «Я или они не правы? / Можно ли узнать здесь правду?»

Идеи поэта об ином пути человека вынашивались не в тиши кабинета, а в практической жизни народа. В раздумьях о причинах и следствиях неприятия его философии нравственного бытия Шакарим приходит к выводу: «все же я не не прав», ибо «они», люди, живут привычно, а его «язык — как яд», только «возбуждает всю ватагу».

Сообразуясь с обстоятельствами, нравственно безупречный герой-одиночка сознается в своем бессилии:

В цели копии воткну я,

Мненья ваши соберу я,

И куда потом пойду я?

Нет здесь места бедолаге.

Неудивительно, что в таких условиях поэт отдается философии пессимизма и тоски. И завершение своего пути деятельного сопротивления злу связывает с могилой:

От мучений избавляла,

Многих от тоски спасала,

Ты, могила, всех глотала.

Вход и мне открой в полшага.

Но ему еще предстояло пережить самые тяжелые испытания в жизни.

В декабре 1927 года в Москве состоялся XV съезд ВКП(б), известный как съезд коллективизации. Согласно его решениям, за короткие сроки, к весне 1932 года, надо было создать крепкое сельское хозяйство в стране. Был указан путь: преобразование мелких индивидуальных крестьянских хозяйств в крупные коллективы — колхозы с «экспроприацией эксплуататорских хозяйств».

Казахам-скотоводам, быт которых держался исключительно на индивидуальном хозяйстве, такое решение грозило полным уничтожением основ существования.

Идея экспроприации проистекала из самой природы государства с его отстаиванием классовых интересов. По воспоминаниям первого председателя Кирвоенревкома С. Пестковского, еще весной 1919 года Владимир Ленин, отвечая на вопрос казахстанцев — делегатов VIII съезда РКП(б) — каким образом можно подорвать экономическую силу баев в ауле, прямо напутствовал: «Очевидно, вам придется раньше или позже поставить вопрос о перераспределении скота».

В Казахстане проводником идеи коллективизации был Филипп Голощекин (Шая Ицкович), ставший первым секретарем Казкрайкома в сентябре 1925 года. Профессиональный революционер Голощекин сразу после прибытия в Кзыл-Орду заявил, что советской власти в ауле нет, а есть господство баев. Вскоре он провозгласил свою главную идею: «Я утверждаю, что в нашем ауле нужно пройтись с «Малым Октябрем». Экономические условия в ауле надо изменить. Нужно помочь бедноте в классовой борьбе против бая, и, если это гражданская война, мы за нее».

Чтобы подвести теоретическое обоснование под последовавшие репрессии, Голощекин характеризовал кочевой образ жизни казахов как бытовую привычку, от которой легко отучить при помощи определенных мер. Говорил, что процесс перевода кочевников к оседлости не может осуществляться без жертв, что сокращение поголовья скота при переходе на более высокий уровень общественного развития — объективная закономерность.

В ноябре 1927 года VI казахстанская партконференция под руководством Голощекина обсудила вопрос об экспроприации баев. Партийцы посчитали возможным «допустить изъятие у крупных баев части скота и инвентаря». 13 декабря 1927 года была образована комиссия для разработки проекта закона о конфискации хозяйств крупных баев. После рассмотрения и уточнения на бюро Казкрайкома он был одобрен ЦК ВКП(б) и ВЦИКом.

Представители власти немедленно приступили к реализации плана. В марте 1928 года полномочный представитель ОГПУ в Казахстане Каширин докладывал в ОГПУ СССР: «Перед экспроприацией я решил изъять в губерниях виднейший, влиятельнейший, экономически и политически сильный буржуазно-националистический элемент: крупных родовиков-баев, то есть соль земли, с тем, чтобы обезвредить кампанию по экспроприации от безусловно возможных политических осложнений. Так что подготовительная работа должна идти лихорадочным темпом к большим политическим операциям, а вся тяжесть этой кампании ляжет на наши плечи».

Наконец, 27 августа 1928 года на заседании Центрального исполнительного комитета и Совета народных комиссаров республики было принято постановление «О конфискации байских хозяйств». В дополнение через две недели было принято еще одно постановление: «Об уголовной ответственности за противодействие конфискации и выселению крупнейшего и феодального байства».

Были назначены уполномоченные по проведению конфискации в округах республики. В аулы направили свыше тысячи уполномоченных. Кроме них в комиссиях содействия работало 4700 человек.

Началась кампания конфискации, по сути, массового ограбления кочевых казахов, лишения их основного средства поддержания жизни в степи — скота.

Творения чистого разума в полшаге от бездны

Конечно, конфискация имущества проводилась не только в Казахстане, но и во всем Советском государстве. Однако именно в Казахстане она привела к наиболее сокрушительному результату — гибели почти трети казахов от голода.

Согласно постановлению от 27 августа 1928 года, конфискации и отправке в ссылку подлежали «крупные баи». К их числу в кочевых районах относились лица, чье имущество превышало (в эквиваленте) 400 голов крупного рогатого скота, в оседлых районах — свыше 150 голов. Чтобы придать кампании народный характер, организаторы вовлекли в нее казахскую бедноту. Активисты перегоняли конфискованный скот в районные центры, входили в вооруженную охрану.

Несоответствие количества конфискованного скота заранее составленному по каждому району плану считалось преступлением против советской власти. Напуганные активисты под разными предлогами отбирали скот у всех близких и дальних родственников, попавших в списки под конфискацию. Наиболее часто использовался такой прием. Чтобы довести количество скота в хозяйстве до требуемых 150 голов, объявляли несколько родственных семей совладельцами, объединяли их скот, получая искомое количество голов. И угоняли весь скот в район.

О том, как проходила конфискация в Чингистау, рассказал Ахат, сын Шакарима:

«В 1928 году вышло постановление о конфискации имущества крупных баев, в прошлом «угнетателей народа», а также разбогатевшей «белой кости», местных воротил. Это решение имело несколько положений. В частности, конфискации подлежали те, кто имел много скота, происходил из знатного рода, когда-то был волостным или бием, обижал и угнетал простой народ, кто держал батраков и наживался их трудом. Всех положений я не запомнил.

Потребовалось, чтобы среди них был кто-то из внуков Кунанбая, даже если не хватало скота. Главное, Кунанбай был и «белой костью», и волостным, и ага-султаном. В связи с этим решили подвергнуть конфискации и выслать Шакарима.

Человека, подлежащего конфискации, полагалось обсудить на собрании народа. Наш аул подчинялся аулсовету «Каражартас». На собрании аулсовета и должны были обсудить Шакарима.

Выступил высокий чин из Семипалатинска Коянбаев. Выступили еще несколько человек. Все поднимали вопрос: подлежит ли Шакарим конфискации?

«Шакарим действительно внук Кунанбая, — говорили выступающие. — Правда и то, что он был волостным. Но никогда не слышали и не видели, чтобы он угнетал людей, кого-то эксплуатировал. Если есть в этом народе честный человек, то это Шакарим».

«Если нам решать, мы будем против его конфискации», — говорили они.

Я запомнил речь жигита Кулжабека: «Я работал у Шакарима. Хоть и смотрел за скотом, был как член семьи. Он не обижал меня, не обсчитывал». Его слова повторили и другие.

Когда голосовали, только три-четыре человека подняли руки за конфискацию.

В итоге собрание полностью оправдало Шакарима».

Можно удивляться, но огромный вклад Шакарима в казахскую культуру остался совершенно незамеченным новыми властями. Значение имело только байское, а значит, вражеское, происхождение. Его книги, стихи, поэмы были легко вынесены за скобки. Они не имели никакой ценности в классовой борьбе, которая была провозглашена определяющим фактором общественного развития. Прежние зажиточные сословия, объявленные классовыми врагами, подлежали уничтожению.

В казахской степи такими классовыми врагами стали султаны, их потомки, бии, волостные, родовая знать, все их ближайшие родственники. Новых хозяев жизни нисколько не смущало то обстоятельство, что зажиточные люди, именуемые баями, веками осуществляли управление кочевым обществом, обеспечивая устойчивость родовой структуры. Их полагалось «ликвидировать как класс».

Несмотря на решение аулсовета «Каражартас» не подвергать Шакарима конфискации, советская власть от поэта не отставала. Его решили обсудить теперь на собрании другого аулсовета — «Актобе». Поэт поехал в «Актобе». Но и на этом собрании многие проголосовали против конфискации.

В третий раз решили обсудить знаменитого поэта-кажы уже на собрании дальнего аулсовета «Кундызды». Большинство его членов были из рода Мырза. Раньше Шакарим был у них волостным один срок. И на собрании в «Кундызды» род Мырза встал на сторону поэта. «Вот где я убедился в истинности слов отца, что честного человека народ всегда поддержит», — писал Ахат.

Однако на этом преследование не закончилось. Теперь дело Шакарима решили рассмотреть на собрании рабочих Затона в Семипалатинске. Пришлось семидесятилетнему поэту поздней осенью ехать в город.

На заводском собрании ему предъявили весьма серьезные по тем временам обвинения. Хоть скота у него немного, говорили организаторы, но по другим пунктам он полностью подпадает под конфискацию: был волостным, совершил хадж, держал скотников и эксплуатировал их труд, был членом Алашорды. К тому же он внук Кунанбая, который был старшим султаном. По рассказу ответственного работника Алтыбаева, участника собрания, за Шакарима вступились рабочие.

— Он не причинял никому вреда. Мы не можем сказать, что Шакарим тот человек, которого нужно подвергнуть конфискации, — говорили они.

Слово взял один пожилой человек.

— Да, Шакарим был волостным. Однако честнее его не было волостных, это народу известно! — заявил он. — Шакарим нанимал работников. Но было ли хоть одно заявление, что он эксплуатирует их труд? Совершил хадж, но разве это повод? Кто только тогда не ходил в хадж. А разве можно говорить, что дед его был правителем, и за это теперь наказывать? Помнит или нет кто из присутствующих рабочих, а я своими глазами видел, как Шакарим принимал справедливое решение. Когда действовал суд Алашорды, именно он дал свободу дочери Бельгибая, которая полюбила учителя и вопреки родовым обычаям решила построить семью по любви, а не по калыму. Разве не так, товарищи?

Товарищи шумно выразили одобрение.

— Так что если мы поддерживаем справедливые действия партии и правительства, то нам нельзя присоединяться к требованию о конфискации Шакарима.

В итоге и в Затоне никто не голосовал за конфискацию.

В конечном счете лично Шакарима, благодаря его безупречной репутации, конфискация миновала. Впрочем, отбирать у него было нечего, скота он фактически не держал. Но могли выслать.

Потому что некоторых родственников Шакарима уже сослали на юг. Судьба их была незавидна.

А ссылали тогда семипалатинцев в Сырдарьинский округ, сырдарьинцев и семиреченцев — в Уральск, уральских — в Семиречье. Акмолинцев выселяли в Гурьев, гурьевцев — в Петропавловск, петропавловцев и павлодарцев — в Актюбинск, актюбинцев — в Каркаралы, каркаралинцев — в Кустанай, кустанайцев — в Семипалатинск. Вся эта процедура насильственного переселения казахов стала началом невиданной трагедии всего советского народа.

В 1928 году в Чингистау сначала подвергли конфискации и затем выслали семнадцать человек с семьями. Потом еще троих: Мусатая Молдабаева и членов Алашорды Халела Габбасова, Турагула Ибрагимова, сына Абая. Об этом свидетельствует документ:

«В соответствии с решениями собрания бедноты и батрачества и других трудящихся масс аулов, районной бедняцко-батрацкой конфискации, районной комиссии по проведению Декрета Казахского Правительства от 27 августа сего года, в виду их усиленного ходатайства — выдвинуть перед правительством дополнительному включению в список выселяемых по Чингизскому району: 1. Халиля Габбасова, 2. Турагула Ибрагимова (он же Кунанбаев), 3. Мусатая Молдабаева, характеризуемых как известные руководители группировок, хотя первые два из них имеют незначительное количество скота, а последний, бывший волуправитель, находится в административной ссылке в Рубцовском округе Сибирского края. Настоящее решение окружной комиссии по телеграфу предоставить на рассмотрение КазЦИКа».

Мусатай Молдабаев, бывший волостной управитель, как «социально опасный элемент» был выслан в Рубцовский округ.

Турагул, двоюродный брат, духовный единомышленник Шакарима, пользовался огромным уважением среди сородичей. По количеству скота он не подпадал под действие постановления, но и его осудили за «разжигание родовой вражды и контрреволюционную деятельность». Вместе с многочисленной семьей он был выслан в Сырдарьинский округ.

Протокол № 27 от 19 ноября 1928 года:

«В соответствии с решением Окр. ком. от 8 окт., протоколом № 14, телеграммой К. ЦИК НР16881\5 выселить Ибрагимова (он же Кунанбаев) с членами семьи: первая жена Сихбжамал — 53 лет, сын Жебраил — 25 лет, сын Зубаиыр — 23 лет, сноха Рахия — 18 лет, сноха Канагат — 25 лет, сын Алпарыстан — 5 лет, внук Кенесары — 3 лет; с конфискацией 36,9 голов (в переводе на крупн.), дома в 6–7 комнат с надворными постройками и шестиканатной кибитки, 1 ковра, и с оставлением Ибрагимову и его семье 16 голов крупного скота (7 лошадей, 6 жеребят, 2 взрослых верблюда и 25 баранов)».

Турагул скончался в Чимкенте в 1934 году. Могила его затерялась.

Но и тем тобыктинцам, кто не был подвергнут ссылке, грозила беда. Самым страшным для казахов во всей кампании конфискации было лишение скота. Поначалу скот отбирали только у объявленных баями степняков. Затем отбирали у их родственников. Забирали все подчистую. Лишенные средств к существованию люди отправлялись в ссылку, оставшиеся расселялись в родственных аулах. Затем активисты стали отнимать скот у всех остальных в соответствии с новыми нормами налогов. Не сдавших норму отдавали под суд.

В Чингистау конфискованный скот сгоняли в Карауыл и держали в больших загонах в нескольких километрах от села. И днем и ночью над степью разносилось отчаянное ржание лошадей, мычание недоеных коров, блеяние тысяч овец. Вооруженные активисты отгоняли степняков, умолявших допустить к скотине, чтобы хотя бы подоить, дать воды. Какое-то количество скота так и погибло в загонах близ Карауыла.

Часть скота передали коллективным хозяйствам. Однако переданных лошадей и коров не всегда хватало, чтобы придать мелким бедняцким хозяйствам статус самостоятельных хозяйств. Да и управлять хозяйством беднякам было еще непривычно. Получив по нескольку голов скота, мелкие хозяйства так и не смогли в короткие сроки увеличить его поголовье. В конце концов беднота вернулась к своему прежнему социальному статусу, продав или зарезав полученный скот.

Зимой начался массовый забой оставшегося конфискованного скота. Поступило распоряжение отправить мясо российскому пролетариату. Под нож шли тысячи и тысячи лошадей, коров, овец.

Повозок и ездовых лошадей было мало. Поэтому все мясо, полученное в результате конфискации, отправить в Семипалатинск так не удалось. Огромные свалки туш животных гнили всю весну в степи. В итоге от народного имущества осталась гора костей.

Шакарим понимал всю опасность ситуации, видел, как власть вовлекала в сферу своего влияния обывателей и вербовала из них на службу наиболее активных, а потом через них проводила в кочевую среду решения, самым разрушительным образом менявшие не только традиционный уклад жизни казахов, но и их сознание, порождая страх, ненависть, угодничество, желание выслужиться ценой доносительства и административного ража.

Попытка активных исполнителей указаний власти применить репрессии к популярному в народе кажы, не имевшему прямого влияния на общественное мнение, но возвышавшемуся над Чингистау как духовное светило, пока не удалась. Однако Шакарим знал, что власть от него не отстанет, ей нужно было подчинение всех жителей территорий, что противоречило его понятию «родная земля».

Поэтому неудивительно, что, избавившись от преследований, он сразу ушел в Саят-кора. Не бежал от власти — от нее скрыться в известном всем отшельническом жилище знаменитому поэту-философу было невозможно. Но он имел сокровенный план по достройке собственной философской системы, много лет возводимой им в пространстве, близком к небесам. В Саят-кора он проводил отныне все свое время, стараясь общаться только с родными, помогая им сохранить остатки порушенных хозяйств.

На самом деле посетителей стало еще больше, чем прежде. Теперь в Саят-кора стремились попасть разумные люди, обеспокоенные масштабами надвигающейся катастрофы. Они надеялись услышать от кажи советы и прогнозы, которые были неутешительны.

Чем занимался поэт в уединении на восьмом десятке лет?

Не в силах противостоять силе власти, рушившей материальные и духовные устои кочевого общества, поэт вернулся в затворничество, чтобы возобновить литературные занятия, завершить этико-философские эссе и трактаты, начатые в последние годы.

В октябре 1806 года, когда прусские войска, разгромленные армией Наполеона, уходили из Йены, французские солдаты высаживали прикладами дверь дома Гёте, которому было пятьдесят семь лет, угрожая его жизни. Чем в ту пору был занят Гёте? А он сидел в тот момент над трактатами китайских мудрецов, восточной мудростью и персидскими стихами.

Только в работе над словом Шакарим мог чувствовать себя свободным гражданином мира, чья духовная культура повелевает творить для вечности. В той непостижимой умом действительности был дописан цикл рассказов и стихов, которым поэт дал название «Сад подснежников».

Некоторые из восемнадцати стихов были написаны по следам последних горестных событий, за реальностью которых возникает переход к области широких обобщений:

Разве можно рубить сгоряча?

Плач родимых разносит беда.

Средь казахов рубка с плеча

Неразумной считалась всегда…

Остальные стихи, раскрывая воззрения поэта-философа о разуме, душе и вере, последовательно выводили предполагаемого читателя на ту почву, которую много лет культивировал автор и где теперь произрастало древо разума:

Ах, как зацвел ароматный подснежник!

Сад принесет этот много удач,

Ум расшевелит у юношей нежный.

Надо им много усвоить задач…

Прозаическое содержание цикла «Сад подснежников» состоит из одиннадцати небольших рассказов — «величиной с ладонь». По сути, это притчи, созданные по мотивам восточных сказаний. Шакарим использовал, например, известный сюжет из «Тысячи и одной ночи» о знаменитом щедром человеке по имени Хатим-ат Таи. Поэт назвал его на казахский лад — Атымтай. По арабскому преданию, Хатим-ат Таи велел своей матери продать его в рабство и на полученные деньги купить двух верблюдов, чтобы зарезать их и накормить гостей. У Шакарима щедрость и великодушие Атымтая направлены конкретно на бедняков. Накормив городских нищих и сирот, Атымтай устремился в степь, где встретил некоего плохо одетого человека, которого позвал в город на благотворительную акцию. Бедняк возразил, что честному человеку, способному и привыкшему своим трудом содержать семью, благотворительность не нужна, она скорее может его испортить. И добавил, что сегодня он собрал достаточно хвороста для своей семьи, теперь собирает вон для того хромого старика, нуждающегося в помощи.

«Как бы Атымтай, накормив здорового человека, не сделал его просителем, — сказал этот бедняк. — Лучше пусть поможет обездоленным сиротам. Атымтай может оказывать щедрость, раздаривая скот, а я своим трудом, своим потом стараюсь быть щедрым. Пусть сам решит, кто из нас более милосерден».

По бедняку, «щедрость» раздариваемой милостыни, если не подкреплена своим потом и трудом во имя умножения этого блага, — скоротечна. Иными словами, в притче Шакарима две особенности добра — милостыня и труд, — что сохраняются на протяжении веков, далеко не равнозначны. И в философии милосердия только кажутся сходными.

Шакарим полагал обязательным для себя дописать эти достаточно простые рассказы, считая их ключевыми как в своей самостоятельной этической системе, так и в эстетической концепции мироздания.

В притче про ловца птиц он писал:

«Как подушка, вышитая из шелка, приятна для лица, как искусно приготовленное вкусное яство приятно для сердца, так и мелодичные, красивые слова, употребляемые поэтами, как майские цветы, выражают радость нетерпеливой молодежи, обрисовывая глубокие тайны драгоценной жизни. Поэты рисуют жизненные невзгоды, которые, подобно лютым декабрьским морозам, убивают цветущие розы, иссушают на корню стебли, превращают розовые лица в сморщенные желтые пустышки. Если слова, выражающие радость и печаль, соответствуют настроению, передают точно состояние души, то что может сравниться с ними в этом мире? Если красота лица — подарок тела, то красота голоса и слова — подарок души. И конечно, подарок души гораздо важнее красоты лица. Это бесспорно. Но красоту лица понимает всякий, а красоту слова и стиха понимают очень немногие».

По сути, это те же раздумья о душе и теле, о бессмертном духовном начале в человеке.

Наверное, самая важная мысль, ради которой Шакарим и сел за «Сад подснежников», содержится в другой притче: о влюбленном, который погасил свет, когда в комнату вошла возлюбленная.

«— Почему ты потушил свет? — спросила женщина.

— Увидев твое сияние, подумал, что ко мне вошло солнце, — ответил он. — Зачем лампа, когда светит солнце?»

Это всего лишь парадокс, игра слов, из которой Шакарим сделал не менее отвлеченный вывод: «Только одному из тысячи дано умение отречься от дурных привычек и подчиниться велению разума».

А саму мысль сформулировал в самом начале притчи:

«У человека есть две потребности: телесная и душевная. Постоянная забота о себе, самолюбие, тщеславие — это потребности тела. Совестливость, стремление честно трудиться — потребность души. Тот, у кого преобладает первая потребность, ради наживы, корысти и славы готов пойти на любые злодеяния. Второй не ищет ничего, кроме бескорыстного труда и благих поступков. Он не может причинять зло, ненавидеть людей.

Зная это, можно назвать истоки зловредности, хвастовства человека. Так бывает, когда он с малых лет по неопытности увлекается нарядами да весельем, со временем пристрастившись к этому. Если человек привыкает смотреть на дьявола влюбленными глазами, то вскоре он принимает его за доброго ангела, привязывается, как к драгоценной возлюбленной, а от истинной красоты бежит, как от змеи или ядовитого жука, не способный оценить свои действия».

Совесть и труд, доминанта духовного над телесным — таковы позиции, ради утверждения которых, в сущности, писался «Сад подснежников».

К «Саду…» хронологически и содержательно примыкают «Три истины», которые дописывались летом 1929 года.

Излагая свои мысли о совести как самой высшей ценности, Шакарим связывает свое представление о совести с таинством души человека и его духа. У животных тоже есть душа, но нет у них духа, чтобы, подобно человеку, жить тем, что называется «духовными ценностями». Во главу последних Шакарим ставит «человеческую скромность, справедливость, доброту в их единстве» и обобщает их мусульманским словом «уждан», русским — «совесть».

«Уждан — совесть. Что это такое? Кто ее создает? Некоторые, отвечая, говорят, что ее прибежище — человечность, честь. По-моему, они все равно говорят о совести, — рассуждает Шакарим и продолжает: — Я тоже задавался вопросом, откуда происходит уждан — совесть, и казалось, что ответа нет. Но все же, на мой взгляд, совесть — есть желание, потребность души. Это потому, что душа является такой же сущностью, которая никогда не исчезает, не поддается порче, а с каждым разом все более совершенствуется, идет к возвышению. И ей требуется особого рода причинность для быстрого возвышения. К примеру, требуется чистота тела, чистота и полнота нравов, помыслов и дел. И одной из ее первейших потребностей должна быть именно совесть. Она потребна не только для существующей, но и последующей жизни…»

Книга «Три истины» — факт феноменальный, уникальный и неповторимый. Поэт отразил в ней произошедшую в нем эволюцию сознания, зафиксировал усовершенствованный в вере свой дух. И обнаружил при этом такие источники озарения, глубинная мудрость коих не каждому дана.

Ключевой вопрос всей философской системы Шакарима, как видно, о душе. Он говорил о ней в сорок лет, исследовал ее состояние и свойства в пятьдесят лет, опроверг все отрицания существования души в шестьдесят.

И теперь, на склоне лет, все-таки продолжал рассуждать о душе и о жизни после смерти. Не затем, чтобы докопаться, куда душа уходит после смерти. Он четко установил для себя, что на вопросы метафизики, выходящие за пределы познания, не может быть рационального ответа. Истина состоит не в получении ответов, а в их постановке, не в достижении конечной цели, а в движении к ней, не в прямом доказательстве великой теоремы, а в ее обосновании.

Вот почему на вершине жизни поэт-философ мог быть уверен, что у него есть свое доказательство существования души и жизни после смерти. Оно, по Шакариму, в вере. И не просто в вере, а в истинной вере. Если ты веришь в существование души и в жизнь после смерти, значит, в тебе есть уждан — совесть. И, умирая, ты пребудешь во блаженстве, ибо, веруя и совершенствуясь, познаешь истину.

Шакарим рассуждал в «Трех истинах» как подлинный служитель духа:

«Удивляюсь тем, кто говорит, что нет души и нет жизни после смерти. Чья же мысль подсказывает им эти слова? Сегодня, когда обнаруживаются ясные, как солнце, доказательства того, что душа существует и не исчезает после смерти человека, разумно ли оставаться столь непоколебимым в своих понятиях, уподобляясь муллам, которые не могут выбраться из привычных заблуждений религии?.

Один человек, восприняв разумом, искренне верит в то, что душа после смерти не только не исчезает, а становится еще чище и возвышенней. В понимании же другого — если умирает человек, то навсегда исчезает и его душа. Теперь предположим, что они оба оказались при смерти, причем оба знают об этом и находятся в полном сознании. В каком тогда расположении духа, с какой мыслью они уйдут из жизни? Наверное, верящий в то, что душа после смерти очищается и возвышается, умирая, пребывает в некоем блаженстве, а верящий в ее исчезновение оставляет этот мир с чувством досады, думая, что лучше бы все пропало разом. Кроме того, человек, уверовавший в то, что уж-дан, совесть, есть потребность души, испытывает угрызения, страдает от того, что когда-то в своей жизни совершил какое-то зло. И, наоборот, радуется, вспоминая о своих добрых деяниях. А если у человека нет такой веры и он считает, что совесть пригодна лишь для видимости, для человечьей личины, то он скорее всего не видит и особой разницы между добром и злом.

В таких случаях, вероятно, остается лишь находить способ заметать следы, ибо сердце человека, так и не поверившего в дальнейшую жизнь души, в то, что уждан, совесть, и душа — это одинаково необходимая опора для обеих жизней, не смогут очистить ни одна наука, никакое искусство, ни один путь и никакой закон.

Но если человек в полной мере уверует в посмертную жизнь души и в то, что совесть — это ее первейшая потребность, тогда ничто не сможет сделать его сердце черным. Потому единственный путь, который бы роднил людей, как братьев, открывая им возможность жить в добре и в этом, и другом мире, — это вроде бы религиозный путь.

Некоторые верующие обречены на мучения из-за убожества своего знания религии, из-за своей лености, тогда как у творца есть знания, и есть своеобразная жизнь души после смерти. И ничто не обеднит человеческую душу, если ее, как в этой, так и в последующей жизни питает и одухотворяет уждан — совесть.

Собственно, это и есть та самая крепкая опора для духовного возвышения, именно то, что я называю тремя истинами».

Наверное, это одно из самых неуязвимых доказательств существования души, а также веры в жизнь после смерти. Потому что оно чисто интуитивное, исполненное поэзией души и не содержит морализаторства. Но Шакариму хочется не просто внимать, но и следовать за ним.

Жестокие события последних лет заставили Шакарима еще более усомниться в нравственной безупречности мира.

«Какими благими усилиями можно исправить человеческую природу? Что предпринять, чтобы человечество научилось жить в мире?» — такими далеко не риторическими вопросами поэт-философ актуализирует свои духовно-душевные идеалы.

К весне 1930 года он дал окончательное, более развернутое обоснование своих принципов в эссе «За семьдесят два года»:

«По моему разумению, основой для улучшения жизни человека, проживания всех людей в согласии должны стать честный труд, совестливый разум, искреннее сердце. Вот три качества, которые должны властвовать над всем. Без них не обрести в жизни мира и согласия.

Безусловно, человек должен учиться, набираться знаний. Без знаний, без наук он не будет искусен. Нет ничего невозможного, если обретенные знания и умения будут использованы в честном труде для освоения несметных природных богатств. Все достижения человеческого разума должны быть направлены на нужды и интересы человечества.

Милосердие, любовь, доброжелательность, честность исходят от чистого, бескорыстного сердца.

А разумный человек чести не станет чинить зло, беды другим, ему чужды пустое бахвальство и эгоизм.

Можно не сомневаться: имея такие качества, люди обретут благополучие и будут жить в согласии».

Бескорыстное сердце, честный труд, совестливый разум — вот те три истины в парадигме этики Шакарима, к которым он пришел сознательно, обдуманно, после мучительных поисков и жизненных потрясений. И именно их предлагал теперь людям, сородичам, всему человечеству в качестве средства спасения от безумств, ведущих к уничтожению человеком человека:

«Серьезным препятствием могут оказаться те зловредные качества, которые стали настолько привычны, что люди приняли их за правило. Это вожделение, себялюбие, хвастовство. Причем эти пороки могут порождать бесконечную вереницу злодеяний, таких как насилие, ложь, властолюбие, стяжательство, жестокость, кровожадность.

Нужно неустанно искать пути избавления от этих пороков.

Прежде всего, надо приучить всех людей к честному труду. Для этого необходимо избирать правителями бескорыстных людей, которые должны подготовить справедливые и гуманные законы, по которым к управлению будут привлекаться местные кадры, молодежь. Их надо обучать, им необходимо дать образование.

Но всего этого недостаточно для изживания вредных привычек. Наряду с честным трудом, образованием, нужно ввести «науку совести». Об этой науке должны позаботиться ученые, умные люди. Они должны разработать ее как научную дисциплину. Нужно воспитывать в людях чувство высокой порядочности, самоуважения, что помогло бы изжить животные инстинкты. Если удастся искоренить пагубные вожделения, остальное изменить легко…»

Как видно, шакаримовский статус полномочий правителей, порядок деятельности должностных лиц и интеллектуализм ученых людей в сочетании с концепцией «наука совести» призваны возродить предустановленную гармонию человеческой природы.

С полным основанием заговорив о собственном изобретении — науке совести, Шакарим объявил ее методологией чистый разум, объектом исследования — человеческую душу, целью новой науки — избавление человека и человечества от пороков.

Духовная мощь Шакарима была так высока, что его считали одним из тех, кому ведома истина. Но он не собирался представлять себя мессией, святым человеком. Не говорил громогласно: «Я знаю все, идите ко мне».

Однако к нему все равно шли. Ибо высокая нравственность, утвержденная в «Трех истинах», явственно ощущалась в его личности, мышлении, поступках. Он жил именно так, как должны были жить описываемые им люди будущего, воспринявшие три истины. Жил вроде бы вдали от людей, но никогда от них не отдалялся. Поэтому всегда оказывался рядом с народом в трудные времена. И нес с собой бездну свободы, духовности, красоты и естественности.

Рассказов о визитах к кажи в Саят-кора не так много. Один из них оставил сын Каримкула Кабыш.

Зимовал Каримкул, друг Шакарима, не очень далеко, в Байкошкаре. И его сын вместе с сыном Шакарима, тоже Кабышем, как-то навестил кажи.

«В самый лютый мороз, в страшную пургу вместе с Кабышем, сыном Шакарима, мы приехали в Саят-кора и ввалились в дом с коржином, полным подарков, — рассказывал Кабыш Каримкулулы (1907–1970), в будущем знаток и исполнитель песен Шакарима, хранитель его творчества. — Шакарим входил, выходил, затопил печь, сварил мясо, угостил чаем, подоил верблюдицу. Его домик стоял меж двух гор, здесь было потише. Пол дома был покрыт узорным войлочным ковром, поверх разостланы одеяла, подушки. На столе — исписанные листы бумаги. Много сложенных в стопки книг. На стене — гармонь, домбра, сабызгы (флейта), дробовик, кожаный патронташ, шокпар (деревянная дубинка), нож в чехле, камчи, серебряный кисет, одежда.

Возле печи на шкуре жеребенка лежала собака тазы. Из угла с шеста на нас пугливо поглядывал из-под колпачка беркут. В смежном с домом сарае стояла лошадь на привязи».

По описанию домашней обстановки можно понять, что Шакарим и в преклонном возрасте не утратил вкуса к жизни.

Гость вспоминал далее, что Шакарим обратился к сыну с просьбой переложить в песню печаль, засевшую в голове. И его сын, талантливый поэт, взяв в руки домбру, стал импровизировать. То была горестная песнь о страшной беде, обрушившейся на народ, о том, как лишались люди хозяйств, скота и уходили в ссылку на чужбину, в другие края.

Тем временем советская власть торжественно сообщала о победных результатах кампании конфискации и коллективизации. Согласно официальным данным, если в 1928 году в Казахстане было коллективизировано 2 процента всех хозяйств, то уже на 1 апреля 1930 года — 50,5 процента, а к октябрю 1931 года — около 65 процентов. А ряд «маяков» колхозного движения перекрыл и эти показатели. Так, в Уральском и Петропавловском округах на это время в колхозах числилось 70 процентов имеющихся хозяйств. К началу осени 1931 года в республике в 78 районах из 122 коллективизацией было охвачено от 70 до 100 процентов дворов.

Однако в реальности ситуация была тяжелая. В целях осуществления политики Центра создавались скотоводческие городки, в которые переселялись жители аулов с большой территории. Это приводило к тому, что скот, собранный в одном месте, начал гибнуть от бескормицы и недостатка пастбищ. И уже в 1929 году конфискация дала о себе знать первыми признаками нехватки продовольствия. С трудом пережив зиму, народ едва сводил концы с концами.

В последний момент перед катастрофой Шакарим мог бы спастись от надвигавшихся бед. Летом 1929 года в Чингистау на его имя неожиданно пришло письмо из Алма-Аты, подписанное членом правительства Казахстана Оразом Исаевым, председателем Совнаркома Казахстана Тураром Рыскуловым, другими политиками. В письме содержалось предложение Шакариму переехать на работу в Алма-Ату.

Рассказывает Ахат:

«Увидев, что письмо в районе вскрывали и снова заклеили, я тоже открыл и прочел. Письмо было написано от имени О. Исаева, Т. Рыскулова и еще нескольких руководителей. Отца звали в Алма-Ату работать в историческом отделе. Спрашивали, сколько родных есть в Карауыле, как далеко живете от железной дороги. Если согласны приехать, ответьте письмом, будут высланы деньги. Решение о вашей работе в департаменте исторических исследований принято, — говорилось в письме.

Когда я прочитал это домашним, все очень радовались. Решили готовиться к переезду. Я отправился к отцу в Саят-кора, где он был один.

Приехал к ночи. Поздоровался, дал письмо. Сказал, как обрадовались родные и что они готовы к переезду.

— Обрадовались своему переезду или тому, что я поеду? Смотрю, вы все уже решили, — сказал отец и стал читать письмо.

Потом задумался. Видя его замешательство, я спросил:

— Вы не хотите ехать? Но разве это правильно? Вы же видите, какие сейчас времена.

Он немного изменился в лице.

— Я уже говорил тебе, другим, что меня мало кто понимает. Похоже, это правда, до моих переживаний никому дела нет, — сказал он.

Я вспомнил его слова: «Рассудок и мысли мои имеют свое место, но даже тело не знает в точности, где. Откуда ж друзья могут знать мои секреты?»

Усталый, обиженный в душе на отца, я лег.

Спустя время отец сказал:

— Ладно, давай сядем вместе, попьем чай, потом я скажу, о чем думаю.

Мы пили чай.

— И ты, и другие неправильно решили, — сказал отец. — Вы думали, что будет легче и вам, и мне, если я поеду туда. Родственники полагают, что так можно избавиться от нагрянувших трудностей, спасти жизни. Но вы не думаете о будущем, а видите только сегодняшний день. Так узко мыслить нельзя, сын мой! Это время еще не утряслось. Будущее впереди. Ладно, допустим, я стану исследовать историю. При этом, если буду честно приводить известные мне исторические факты, они пойдут вразрез с нынешним временем. И что мне скажут? Ваши исследования не подходят к настоящему времени, пишите иначе? А если я точную историю, известную мне, стану переворачивать, приводя в соответствие с нынешней эпохой, то кем я буду? Ты можешь сказать, что в будущем исследователи не будут искать правду? Безусловно, будут. Правда истории не погибает. И тогда кем я окажусь перед историей, перед честными людьми? Получится, не однажды, а дважды погибну. Или же мне ехать, чтобы вас спасти, содержать в здравии жену, детей? Нет, это не так! Ваше благополучие — в ваших руках. Если быть по-настоящему честными, жить без злобы, то к белому черное не пристанет. И без меня справитесь. Учитесь жить честным трудом. И потом, думаешь, те личности, которые приглашают меня, будут вечно сидеть на своих местах? В конце концов правда восторжествует. Однако путь к правде не будет простым, это дорога с множеством препятствий. Вы же не терпеливы к нынешним трудностям, а говорите о будущем, не предвидя его. Если б я был молод, другое дело. А теперь я в двух шагах от смерти. Вы уж не обижайтесь на меня за то, что не поехал».

Это было еще не все, что хотел сказать кажи. Ахат провел с отцом в его уединенном жилище два дня. Помогал по хозяйству.

На прощание Шакарим произнес монолог о себе, как бы подводя итоги жизни. Ахат запомнил все крепко:

— Ты на меня сердишься, что я не поехал в Алма-Ату. Вы все обижаетесь, не зная, о чем я думаю, как провел жизнь, в каком времени жил. А жил в страшном буране, в кровавой круговерти, в темной ночи, под ударами молний, под струями горестных дождей, словно лодка без паруса на море. Что у меня было за окружение? Что я видел? Всего этого вы не знаете! А окружали меня ссоры, скандалы, обман, воровство, избиения, невежество, чванство знати, хвастовство, деление на партии, шакалья ненасытность, лень, драки — вот моя жизнь, вот что я видел. В схватках, разбирательствах с ними я и провел жизнь. Но не ради себя одного бился. Если б думал о своем спокойствии, давно был бы богатым, тщеславным карьеристом, провел бы жизнь в благодати, добившись звания сильного, влиятельного лица. Честь, гуманизм мешают этому. Я родился человеком, сохраню звание человека! Решил, что буду трудиться на благо большинства народа, будущих поколений. Буду примером потомкам, оставлю свой след. Пусть имя мое не затеряется, внесу хоть малый вклад в историю — так мыслил я. Чем продавать совесть ради спокойствия и карьеры, лучше заступлюсь за честь низов, буду просвещать народ, писать для всех людей о том, что видел, что знаю. Невежеству глаза открою, дойду до разума потомков, — вот что решил для себя.

Но то, о чем говорю, — заветные свои мечты так и не смог осуществить, не хватило сил. Жестокие времена. Жестокие, неумолимые, тупоголовые, безжалостные правители, карьеристы. Болтливые, близорукие прохвосты, проныры, грязные обманщики-сопы, взяточники-управители не позволили осуществить задуманное. Я остался один.

Желая сберечь думы свои и честь, сохранить в чистоте свое имя, я ушел в уединение. И знаете ли вы все, какую цель я преследовал? А намеревался я оставшуюся жизнь провести в исследованиях, в творчестве. Хотел записать мысли, сохранить для потомков. Писал не для своего времени, а для человека будущего. Фундамент человечества — это не только ныне живущие, но и люди будущего. Время не идет вспять, течет только вперед. Жизнь всегда обновляется. Если жизнь обновляется, то и человек очищается. Ничто не исчезает без следа, а, изменившись, возвращается. История вечна. Она берет из прошлого все чистое и полезное. И новое время возьмет из истории все чистое и полезное. Очищенная огнем история, драгоценная, как алмаз, должна стать краеугольным камнем нового времени. Вот я и хотел найти отломанную часть этого краеугольного камня и присовокупить его к истории. Кроме этих поисков в жизни у меня ничего не осталось, сынок. Надеюсь, теперь поймешь».

Несомненно, абсолютно характерные для Шакарима слова.

Тот неистребимый романтизм, которым пронизаны многие его стихи, присутствует и в этой речи. Поэт говорит о том, каким в идеале должен быть мир, и сообщает о своем желании продолжать попытки изменить его, чтобы привести в соответствие с идеалом.

Много было в человеческой истории проектов создания идеального общества — от идеального государства Платона, «Утопии» Томаса Мора, города Солнца Томмазо Кампанеллы до коммунистического общества — незыблемого идеала коммунистов. Однако ни один из них не был реализован, цель — идеальное общество — не была достигнута.

Наверное, это правильно, ибо подлинный идеал недостижим, как некая асимптота приближения. Но оригинальные, живые, интересные проекты идеального общества всегда стимулировали человеческую мысль, давали толчок общественному развитию. И в этом смысле проект Шакарима — отнюдь не наивная попытка изменить мир, а самая настоящая философская система, нацеленная на преобразование духа. Ибо поэт, подобно великим гуманистам прошлого, героически подкрепляя свои идеи следованием собственным рекомендациям, был обречен на святое самопожертвование.

Крушение казахского кочевья

Конфискация имущества «крупных баев», проведенная в 1928–1929 годах, оказалась всего лишь предвестницей массового отъема имущества у остального населения. Последовавшее лишение кочевых казахов скота поставило все население казахской степи в безысходное положение.

По первоначальному плану в Казахстане предполагалось подвергнуть конфискации имущества и скота около 700 хозяйств «крупных баев-скотовладельцев». Согласно документам, скот был конфискован у 696 хозяйств. Однако на деле это цифра гораздо выше. Конфискации с самого начала подвергались не только крупные скотовладельцы, но и середняки, замеченные в нелояльности властям.

Завершив первый этап, в 1929 году советская власть объявила о новых изъятиях. По всей стране в рамках хлебозаготовительной кампании в колхозах отбирались запасы зерна, включая семенной фонд. На скотоводческие районы Казахстана также накладывались обязательства сдавать зерно, и казахи были вынуждены для выполнения плана менять оставшийся после конфискации скот на зерно.

В начале 1930 года было объявлено о новой масштабной кампании по дополнительной заготовке мяса и шерсти. На каждую юрту были наложены нормы сдачи шерсти и костей скота. Это вновь привело к массовому забою скота. Зимой большое количество стриженых овец погибло от холода.

Владельцев хозяйств, не сумевших сдать нужное количество шерсти и костей (в подтверждение забоя), отправляли в тюрьму до суда. Напуганные казахи забивали последнюю скотину, сдирали шерсть с меховых шуб, вынимали ее из меховых одеял, одежды, чтобы насобирать положенную норму. Но и этого оказывалось недостаточно.

1 февраля 1930 года Гафур, старший из здравствующих детей Шакарима, был арестован за невыполнение норм сдачи мяса, шерсти и костей. С ним забрали в тюрьму и сына Баязита. Имущество и скот конфисковали.

Следом был арестован Шакарим. Его вызвали из Саят-кора, при нем вывезли из семейного хозяйства, управляться с которым в отсутствие кажы помогали младшие сыновья Ахат и Зият, весь немногочисленный скот, почти все имущество. Конфисковали и винчестер, подаренный Абаем. Самого кажы посадили под замок в Карауыле, как и сына с внуком.

Через несколько дней с подпиской о невыезде Шакарим был отпущен. А Гафур и Баязит были конвоированы в Семипалатинск и посажены в тюрьму до трагического дня 6 июля. Шакарим рассказал обо всем в скорбной балладе, написанной в Саят-кора после всех страшных событий года. Она стала горестной хроникой жизни самого старца и его родных:

Тысяча девятьсот тридцатый,

Февраль — как вестник крылатый,

Огонь — на сердце, в нем и пребуду.

Шестое июля — день скорбный,

Стал для меня ночью черной.

До кончины его не забуду.

Забрали первого числа Гафура,

С ним — сына, к его прицепив фигуре,

Мол, пойдешь за отцом повсюду.

Скот, имущество отобрали,

Обоих в тюрьму отослали,

Нет жалости к нашему люду.

И меня седьмого забрали,

Дом, скот, скарб — все вчистую угнали.

До самой смерти будет худо.

Десятого меня отпустили,

Чтоб был дома, бумагу пришили,

Пока решенья не добудут.

Шакарим не принял советскую власть с самого ее воцарения в казахской степи, быстро обнаружив критическим взглядом ее основные недостатки — фанатичное следование одной, пусть благородной, идее, воинственную нетерпимость к иному мнению. Он не принял идеи социализма не из-за некоторой ее утопичности — она-то как раз ему нравилась. Не принял из-за разрушительного характера политики большевиков, без колебаний уничтожавших людей, если они не подчинялись решениям больших и малых вождей.

Свободно мыслящего, всегда предельно критически настроенного творца можно было легко вычислить в любой обывательской среде. Антагонизм советской власти и духовной культуры Шакарима был заложен в их природе. Поэтому репрессий великий кажы не смог бы избежать в любом случае.

Этого не случилось на первой волне конфискации осенью 1928 года. Этого не произошло в 1929 году, когда разрушалась традиционная казахская система хозяйствования. Но в 1930 году конфискации имущества и скота не удалось избежать никому. Шакарим, его сын Гафур, внук Баязит оказались одними из многочисленных жертв массового террора.

Дело заключенных Гафура и Баязита в Семипалатинской тюрьме почему-то не двигалось. Гордый, свободолюбивый, непокорный Гафур, унаследовавший от отца чувство собственного достоинства, очень тяжело переносил заключение. Физическую несвободу воспринимал как подавление свободы духа.

В тюрьму еду носили двоюродный брат Медеухан и его жена Газиза. Она вспоминала:

«Гафур был очень сдержанным человеком. Характер у него был тяжелый. Когда мы приносили еду в тюрьму, обычно все заключенные выглядывали в окна. А вот Гафур никогда не выглядывал. Мы с Медеуханом брали на руки наших детей Камрана и Алимхана и кричали: «Гафур-ага! С вами пришли поздороваться дети». Услышав детские голоса, сын кажы наконец выглядывал в окно. Вот так мы в последний раз увидели Гафура живым».

Воспоминания Газизы сохранила в памяти и записала впоследствии дочь Гафура Камиля. Было ей в 1930 году двенадцать лет. Она хорошо помнила, как Шакарим приезжал к ним домой проведать, поддержать родных, оказать помощь в трудную минуту.

«Это было время, когда мой отец Гафур и старший брат Баязит сидели в тюрьме, — рассказывала Камиля. — Подъехал пожилой человек, видимо охотник, на руке его сидел беркут. На голове — лисья шапка, на плечах — доха из мерлушки, выглядел он очень красиво, торжественно. Но лицо было несколько изможденное, он казался чем-то огорченным. По обычаю, моя мать Макей не показалась на глаза свекру. Приготовленную ею еду подала соседка. Расстелили дастархан, гостя хорошо приняли.

Переночевав, дед попрощался, погладил нас по голове, сел, озабоченный, на коня. И пока он не исчез за холмами, мы смотрели вслед. Рядом со мной стояла мать, кутаясь в платок.

Наш сосед привел ребенка и, приговаривая: «Будь как дедушка-кажы, сынок», по поверью повалял его на том месте, где сидел мой дед».

В мае 1930 года получил повестку в суд и Ахат. Его обвиняли в неуплате налогов в виде шерсти и зерна. Перед тем как отправиться в тюрьму, ему довелось в последний раз увидеть Шакарима.

«В конце февраля мы узнали, что отец заболел. Военные, искавшие в степи беглых, ночевали у него. Оказывается, когда они пришли, отец уже сильно болел, — писал в воспоминаниях Ахат. — Солдаты разогрели нетопленый дом. Жители ближних аулов не могли добраться сюда из-за гололеда. Солдаты вернулись с трудом, лошади сильно поранили ноги. Их начальник Пле-мянов передал нам, что кто-то должен поехать туда.

После этого сообщения я попросил у соседа хорошего коня. Я знал, что не смогу проехать напрямик из-за больших сугробов, поэтому ехал по хребтам. Таким образом с трудом добрался на закате до аула Орынбасара в Кен-Конысе.

У коня стерлись копыта. Аксакал Орынбасар сказал, что пару раз собирался к моему отцу, но из-за того, что и у его лошадей сбивались ноги, возвращался. Сказал еще, что в предгорьях Шак-пака много снега и льда.

Я переночевал у аксакала, а утром он показал мне дорогу.

Действительно, около Шакпака было много снега. Лошадь не могла идти — ноги ее дрожали и кровоточили. Я слез и повел ее за повод. К обеду добрался до родника Керуен, дал отдохнуть коню. С большим трудом перевалил через хребет Шакпак к закату. Сел верхом и поскакал в сторону дома отца.

Послышалось ржание отцовского коня, которого он называл — Коныр-ат (Серый конь). Моя лошадь устремилась на голос. Я подъехал к дому. Он был окружен изгородью. Фыркал Коныр-ат, больше ничего не было слышно. У меня забилось сердце, к горлу подкатил ком. Мелькнула ужасная мысль, что отец, может быть, умер. Калитка была закрыта так, что я не смог открыть. У меня не хватало духа постучаться в окошко. Стемнело, начинался буран. Я подошел к окошку. Если он живой, там должен гореть свет. Но в доме было темно, света не было. Я заплакал. Вокруг ни души. Я стоял ошеломленный. В голову лезли страшные мысли…»

Шакарим, к счастью, не умер. В ту минуту, когда Ахат поверил было в самое худшее, хозяин взял спички и зажег лампу. Обрадованный сын постучал в окно. Отец, держа лампу, узнал его, впустил в дом.

Шакарим рассказал, что действительно три дня сильно болел, не поднимался. Пришли сотрудники ОГПУ (те самые, которых Ахат именовал солдатами), заготовили дрова, разогрели печь, задали сено лошади.

Ахат затопил печь, помог приготовить еду.

«Когда пили чай, я заметил висевшие на гвозде бумаги над кроватью отца, — продолжал рассказ Ахат. — Он увидел, что я смотрю на исписанные листы, взял их и прочитал. Текст был адресован людям, проживавшим по соседству в Байкошкаре. «Если умру, не увозите далеко, похороните меня в этом дворе. Всем передайте большой привет», — говорилось в письме. Позже он переложил текст в большое стихотворение.

Я смотрел на отца, и мне вдруг стало сильно жаль его. Седые, как снег, волосы и борода, похудевшее лицо, покрытое морщинами, напоминали безлюдный холм, покрытый снегом. Он был похож на одинокого старика, отставшего от своих. Хотелось бы знать, что таило в себе это сердце, какие желания, мечты, мысли владели им. Но ни в облике, ни в манере сидеть, ни во внешности невозможно было почувствовать и разглядеть эту внутреннюю тайну.

Я решил для себя, что надо уговорить отца переехать в аул. Он не должен умирать в безлюдной степи, пусть будет дома…»

Ночью отец с сыном долго говорили о тяжелом положении людей, о тех, кого отправляли в тюрьму за неуплату налогов. Говорили о неотвратимой угрозе голода.

На следующий день Ахат прибрал в доме, во дворе. Взял на себя присмотр за лошадьми. А Шакарим, едва придя в себя, написал стихи, которые известны как поэма «Коныр-ат» и посвящение любимцу — коню, которого взял жеребенком, сам растил, поставил под седло.

Это был очень красивый серый конь. Высокий, с сильными прямыми ногами, сверкающими глазами, с черным хвостом. Он был привязан к Шакариму, никогда не оставлял его одного.

Посвящение коню — популярный жанр в казахской поэзии. Есть, например, замечательное описание коня у Абая:

С густою челкой, с ухом, как тростник,

С высокой шеей, взгляд раскос и дик.

С загривком мощным, с гривой, словно шелк,

С зашейной ямой, чей размер велик…

(Перевод Ауэзхана Кодера)

Вот и Шакарим увековечил своего коня в стихах, правда, не описанием его достоинств, а обращением к нему «мой брат» как к собеседнику и посланнику. Он просил коня донести, сторонясь преград, «весть о главном»:

Айганше скажи желанной,

Что смерть творит свое дело,

Что леденеет все тело,

Уходит ее избранник.

Если ж Гульнар моя раньше

Спросит, скажи… впрочем, дальше…

Есть же Кабыш, Зият, Ахат —

Сказать им-то сможешь все, брат?..

Прощальные нотки, печальное настроение поэмы, конечно, навеяны внезапной болезнью. Чтобы жить в одиночестве в степи, несомненно, нужно иметь отменное здоровье и храброе сердце. Можно только поражаться, откуда черпал силы Шакарим в семьдесят лет, но это был единственный случай серьезного заболевания в почти двадцатилетием уединении в сердце Чингистау.

Здесь, в Саят-кора, немного позже Шакарим дописал поэму «Жизнь Забытого».

Финал автобиографической поэмы легендарного «Забытого» воплотил его уникальное суммарное Слово. Прожив свою семидесятилетнюю жизнь как неустанное восхождение в житейском отношении (от двадцати до сорока лет), совершив паломничество в святые места культуры (сорока восьми лет), атрибутируя в трудах своих «все то духовное богатство, которое оставили нам предки» (Л. Н. Толстой), чингистауский отшельник умещает свой «уход» в антитезу образных противопоставлений. Его жизнь «с простым укладом» в мире внешнего воспринимается «сущим адом».

Между тем его внутренний мир преисполнен переживаниями о неполноте знаний («Много знаний не добрал я»). Поэтически изложив историю своей духовной свободы («Вдумайтесь, ведь я свободен, / От страданий всех избытый»), Шакарим моделирует будущую историю забвения потомками, что, к сожалению, соответствует его посмертной судьбе:

В сердце месть хранить не буду,

Не страшны мне пересуды,

Даже если станет худо…

Здесь друзей, врагов не жду я,

От печалей не бегу я,

Наслаждений не ищу я

В тишине, безумец скрытный.

Чтобы ввысь душа взлетела,

Чтоб земля укрыла тело,

Чтоб народ забыл несмелый,

Имя дал себе: «Забытый».

Наступила весна. Ахат стал уговаривать отца переехать в аул, объясняя свою настойчивость беспокойством за его здоровье. Напомнил, что народу приходится теперь трудно, что сам он тоже находится под следствием.

Шакарим вроде бы согласился. Стали готовиться к отъезду. Но в этот момент привезли повестку, в которой Ахату было предписано явиться в суд 29 мая.

Из воспоминаний Ахата:

«Чтобы отец не беспокоился, я рассказал ему о суде.

— Зимой следователь вызывал меня один раз. Тогда я познакомился со своим делом. Думаю, меня скоро освободят.

Отец рассмеялся:

— Откуда ты можешь знать?

Я сказал:

— Меня обвиняют в неуплате налога по мясу, шерсти, денег за семенную пшеницу. А по правде, я не должен отчитываться, куда дел свой скот. И еще, налог должен учитывать количество скота. А у меня не хватит скота, чтобы расплатиться даже по выписанному мне аульным советом налогу. Наложили бездумно. Недостающий скот я не продал на базаре, а сдал, как они приказали, в кооперацию, есть справка. Часть съели, часть пустили на одежду. Поэтому меня не должны судить.

Отец сказал:

— Сынок, ты узко мыслишь, этого надо всегда остерегаться. По-моему, на сей раз тебя засудят. Время сейчас неспокойное. Тебя смоет волной. Это временно. Самое главное — пережить бурю. Как ее перенести? Как пройти, чтобы не сломаться и остаться честным? Это временный поток, неверный шаг назад, ошибочное отступление. Страдают такие, как ты, люди. Только выдержав страдания в этом отступлении, поняв положение дел, человек сможет пройти вперед, не изменяя честному пути. Человек, не думающий о будущем, идущий на разные уловки и ухищрения, нечистый на руку, продающий совесть, очернивший невинного, становится презренным. Сторонись этого! Жди другого времени, улучшения и просветления, не забывая, что честь неистребима! Когда на человека наваливается беда, он думает, что дальше незачем жить. Но это — бессилие, незнание законов жизни, потеря самого себя. Жизнь со временем меняется, улучшается. Общество тоже. Человек ошибается, если печалится раньше, чем на него наваливаются трудности. В таком случае он не видит будущего, теряет свое счастье. Человек набирается опыта из прошлого. Если он заглянет в прошлое, сравнит со своей жизнью, то ясно увидит, что ожидает его впереди, — так закончил речь отец».

Шакарим пошел провожать сына. Подъехали к реке Барлыбай, она вышла из берегов, бурлила и пенилась. Вода приходилась лошади выше груди. Перед тем как переправляться, Ахат выслушал последнее наставление.

«Отец сказал:

— Выражу два пожелания, запомни навсегда. Среди моих детей ты был самым вспыльчивым, не слушал, что говорили, злился. Причина, по большому счету, в том, что ты вырос на руках Мауен. Она делала все, что ты требовал. Никому не позволяла слова сказать против тебя. Рядом с Мауен ты никого не слушал, делал, что хотел, был шалуном. Казахи говорят: «Злость — враг, а разум — друг, так к разуму и прибавляй разум». Даже зная, что в злости нет ничего хорошего, человек не может отвыкнуть от нее, потому что она превращается в привычку. Привычка — часть тебя. Но сильный человек легко победит вредные привычки. Кто следит за собой, может исправить свои недостатки. Я прошу у тебя — избавься от вспыльчивости, раздражительности и злопамятности, которые есть у тебя, сынок!

А второе пожелание всегда держи в голове, вникни в него, храни в сердце. С человеком может случиться всякое. Ради того, чтобы жить, он может поставить другого человека в тяжелое положение. Сторонись того, чтобы предать кого-то, принести его в жертву, думая только о том, чтобы остаться живым, здоровым или избавиться от мучений! Это путь не человека, а животного. Чем так жить, лучше умереть. Поступивший так человек не одного себя лишит достоинства, он очернит и опозорит честь отца и матери. Плохому человеку всегда ведь говорят: «Свинья, что ли, тебя воспитала?» И кого свиньей называют?

Если продашь человека, тебя проклянут духи предков или я сам, если буду жив!

Говорю об этом вот почему. Я уже сказал, что подобное вполне может случиться. Так не теряй имя человека! Это мое последнее пожелание».

Это был последний разговор сына с отцом.

Ахат был арестован в день суда, 29 мая, за мясо и шерсть, которые якобы недодал государству. Вышел из семипалатинской тюрьмы только в 1932 году. Спасаясь от репрессий, уехал на юг, учительствовал в южных областях республики. В 1937 году был арестован как сын врага народа и отправлен в Сибирь. И только в 1939 году был освобожден из Бурлага (Буреинского железнодорожного исправительно-трудового лагеря).

А тем временем лишенные средств к существованию, охваченные ужасом, голодные жители казахской степи метались в привычных пределах существования, не зная, что теперь предпринять.

То в одном районе, то в другом вспыхивали очаги гнева. Весной 1930 года волнениями были охвачены почти все регионы Средней Азии и Казахской АССР. Отдельные всполохи превратились в массовые проявления недовольства в Семипалатинском и Алма-Атинском округах. Сотрудники ГПУ действовали решительно, быстро подавляя начавшиеся волнения. Так было весной 1930 года в Абралинском, Чингистауском, Чубартауском районах. Недовольные аулы окружались со всех сторон сотрудниками ОГПУ. Дальше чекисты действовали по обстоятельствам: арестовывали, отнимали имущество, убивали, отправляли под суд «тройки» ОГПУ — внесудебного органа, изобретенного властью: три человека имели право приговаривать к любой мере уголовного наказания, в том числе к расстрелу.

В период с 1922 по 1933 год за сопротивление властям и попытки скрыть шерсть, мясо, зерно от заготовок было осуждено более 33 тысяч человек.

В числе осужденных должен был быть и сорокасемилетний Гафур. Но он так и не дождался решения суда. По словам работников семипалатинской тюрьмы, 6 июля 1930 года Гафур перерезал себе горло и умер. Это весьма подозрительная версия, но подтвердить или опровергнуть ее трудно ввиду отсутствия каких-либо свидетельств.

Шакарим приехать на похороны не успел. Ему ничего не оставалось, как поверить в версию властей о самоубийстве. В трагической балладе, посвященной сыну, он писал:

Пять месяцев в тюрьме прошло,

Шестое июля подошло.

Гафур вдруг принял смерть героя.

«Я невиновен! — как отрезал. —

Я жертва», — и себя зарезал,

Не соглашаясь быть изгоем!

Душа его ушла к Аллаху,

Шахидом стал мой сын без страха,

Ложь не приняв чужого строя.

Весь год после смерти сына Шакарим провел в трауре. Посвящал ему стихи, видел во сне, горестно оплакивая вечерами и ночами, как тридцать пять лет назад Абай оплакивал безутешно сына Абдрахмана.

Не знаю, с горя иль на деле,

А может, колдуны напели,

Про сына, что сегодня здесь он.

Пришел к моей каморке тесной.

Все прошлое пред нами встало,

Нас будто смерть не разлучала,

Он здесь с улыбкою чудесной…

Гафур, родной мой, дорогой!

Я здесь обобран, пуст, нагой,

И плачу горестно над бездной…

Смерть Гафура стала трагедией для семьи Шакарима. Но прошла незамеченной на фоне сплошных страданий, накрывших кочевое общество. Голод, холод, болезни пришли в каждую казахскую семью. Смерть стала делом заурядным. Казахское кочевье подошло к последней своей стоянке.

Восстание в Чингистау

Наступил 1931 год. Это сейчас может показаться, что год тянулся бесконечно, как столетие. Но для Шакарима дни летели быстро, как действие трагедии, которое всегда ведет к смерти.

Последняя зима в жизни поэта была тяжелой, он провел ее, верный своим принципам, в Саят-кора. Перебивался остатками съестных припасов, голодал, сильно исхудал. В январе он получил письмо от писателя Сабита Муканова (1900–1973), главного редактора Казахского государственного издательства. Коллега выражал желание помочь с изданием его трудов, просил выслать рукописи для публикации. Поэт охотно откликнулся на просьбу. Печатание произведений было делом хлопотным, до сих пор он издавал книги почти всегда за свои деньги.

Конечно, можно сказать, что он счастливый творец по сравнению с Абаем, при жизни которого были напечатаны лишь несколько его стихов. Шакарим же издавал поэмы, поэтические переводы, стихи отдельными книгами, сборниками, публиковал и в периодических изданиях, напечатал историческую книгу. Но все же большая часть стихов оставалась неопубликованной. Хотелось напечатать и прозаические сочинения. При советской власти издавать книги по своему желанию за свои деньги было уже невозможно, кажы знал об этом. Издательства и типографии были взяты под полный контроль власти, нужно было разрешение политических руководителей. Вот почему он обрадовался предложению Сабита Муканова, который по должности имел, надо полагать, возможность напечатать его произведения.

Отобрал часть неопубликованных вещей, написал письмо, фрагменты которого уже приводились. Получилось краткое подведение итогов творческой деятельности.

«Дорогой друг Сабит!

Только сейчас получил Ваше письмо, написанное 11 декабря. Пишу второпях, чтобы отправить это письмо с человеком, отбывающим в Аягуз. Высылаю малую толику из того, что имею на руках. Это: «Сад подснежников», «Сказ о Нартайлаке», «Молодость и старость», «Написанное в 32 года», ‘Как я спорил и проиграл юноше». Поскольку у меня нет средств, денег, отправляю с припиской, что почтовые расходы Вы оплатите сами.

Напечатанные ранее на мои средства 1000 экземпляров «Зеркало казахов», «Енлик и Кебек», «Калкаман и Мамыр» я раздал людям.

На днях нашел утерянную часть «Родословной…». Поскольку в прежнем издании были опечатки, пропущенные слова, сейчас, посадив за дело детей, занимаюсь переписыванием и исправлениями…

У меня есть роман «Сказ о подлинном счастье», который следовало бы переделать в пьесу. Хоть он и существует, отправить не могу, переписав черновой вариант, поскольку он для постороннего глаза не читаем.

Кроме того, несколько лет назад в Семипалатинске была напечатана переведенная мною на казахский язык в стихах повесть Пушкина «Дубровский». Рукопись осталась дома, поэтому не могу переслать ее с человеком.

Помимо этого, у меня есть другие переводы и стихи. Я их не выпускал, во-первых, из-за того, что плотно со временем, во-вторых, как полагал, власть, обвиняя в «увлечении вопросом объективного рассуждения», не разрешит печатать стихи, которые с сорока пяти лет стали писаться мною с философским уклоном. Да и распространять в народе их было трудно, потому что они были о тайне души, тайне создания, о том, что все в мире несовершенно, а также о религии…

Еще одна просьба. Не могли бы Вы в случае публикации любой моей вещи выслать по пятьдесят экземпляров каждой за счет издательства. Чтобы оставить память детям, друзьям.

Будет правильно, если все они будут опубликованы под именем «Мутылган» («Забытый»).

Добавлю, что некоторые мои стихи не ложатся под музыку старинных казахских стихов-жыров. Для каждого есть своя, придуманная мною, мелодия (мотив). Мелодию в письме объяснить невозможно. А чтобы самому приехать разъяснить, мешает темнота кое-кого из местных органов власти, отсутствие денег на руках да личной свободы.

…Если ничего не получится с публикацией, верните мне все рукописи.

Прощайте! Будьте счастливы.

Мутылган (Шакарим Кудайбердыулы)».

Письмо датировано 3 февраля 1931 года.

3 декабря 1969 года, спустя десять лет после реабилитации поэта, в Институте литературы и искусств имени Мухтара Ауэзова состоялась встреча по поводу издания сочинений Шакарима. Присутствовали Сабит Муканов, Габит Мусрепов, Абдильда Тажибаев, Муслим Базарбаев, Ыскак Дуйсенбаев, Серик Кирабаев, Абдижамил Нурпеисов, другие поэты и писатели. Сабит Муканов гордо объявил собранию: «Шакарим никому из казахов не писал писем, одному мне прислал письмо. Это письмо у меня, в нем он привел много своих мнений — каких придерживается принципов, чем занят, когда были написаны его сочинения. В письме много ценного. Оно как обзор писательского пути».

Однако тогда, в 1931 году, получив письмо от кажы, ничего из посланного ему Сабит Муканов так и не издал. Как и предполагал Шакарим, власть не могла допустить печатание суждений, не укладывающихся в рамки новой советской идеологии.

Весна 1931 года принесла небывалый голод в казахскую степь. Голодные люди поедали дикий лук, голубей, кошек. В Алма-Ату, столицу Казахской АССР с 1927 года, стали поступать сведения о голоде, однако местные власти игнорировали их и лишь ужесточали административный нажим. Казахам запрещалось покидать свои аулы. Всех, кто снимался с мест, квалифицировали как «банду». Сотрудники ОГПУ и милиционеры догоняли ослушников и поступали с ними как с «бандой». То есть обкладывали со всех сторон и стреляли в безоружных людей, принуждая сдаться.

Никогда прежде за всю историю народ не лишался в одночасье скота в таком массовом порядке. Бывали бескормицы, случались засухи, нападали враги, изгоняли с мест постоянного кочевания. Но всегда при таких напастях народ имел возможность восстановить поголовье скота, вернуть утраченное благоденствие и кочевую вольницу.

На сей раз скот отбирали полностью. Отбирали вооруженные представители власти. Отбирали у той самой бедноты, защищать интересы которой клялись, отвоевывая власть у буржуазии в 1917 году. Восстанавливать скот в личных хозяйствах не позволяли, проводя, если требовалось, повторные конфискации. Было позволено выращивать зерно и держать скот только в коллективных хозяйствах, куда сгоняли остатки конфискованного скота из окрестных аулов. Но подняться такие хозяйства не смогли.

Разваливался и преуспевавший прежде кооператив в Баканасе. Архама Искакова сняли с поста главы кооператива как классового врага, потомка бывшего старшего султана Кунанбая. Жители, побросав бесперспективное земледелие, пытались кормиться охотой. Обеспокоенный Шакарим предостерегал от увлечения охотой, считая, что это скорее забава, а в голодную пору надо всеми способами стараться удержать хозяйство. Сам охотник, он прекрасно понимал, что охотой весь народ прокормить невозможно. И надеялся, что, наладив хотя бы коллективные хозяйства, можно предотвратить катастрофу.

Он опять стал появляться в Баканасе, но его советы уже не могли спасти дело, начатое Архамом.

Местная жительница Укыш Козбаева вспоминала в 1988 году:

«В 1931 году мы переехали в Баканас, заняли дом Архама. А они уехали в Карауыл. Муж Башер работал в магазине, я была кухаркой. В это время кажы часто приезжал в Баканас. Давал в стирку вещи, просил сготовить баурсаки. Просил: «Мои дорогие, мне нужны баурсаки не из кислого теста, они плесневеют, а из пресного». Два раза просить меня не надо было. Он радовался как ребенок, давал благословение».

Рассказ другой жительницы, Зияды Сарбасовой:

«В то время в местности Жанибек стоял большой аул. Большинство жителей были из рода Кокше. Когда Шакарим приезжал в аул и проходил мимо юрты, мы, женщины, смотрели на него только украдкой из-за полога двери. Разве можно было в то время показаться на глаза такому святому человеку? Мы даже близко не подходили.

То ли из-за траура по кажы, то ли времена наступили такие ужасные, но после его смерти всю массу народа настигло бедствие.

Казахи говорят: цыпленок прячется в себе, сокол прячется в гнезде. Народ, осевший в начале двадцатых годов в большом поселке Баканас, после наступления голода разбрелся, куда глаза глядят… Созданные под руководством Мухтара Ауэзова и Архама Искакова оросительные каналы для полива, ветряная мельница, кооперативное имущество — все оказалось никому не нужным. Народ умирал с голоду.

Говори, не говори, ничего теперь не изменишь, но пусть такой «конец света» минует будущие поколения».

В начале лета 1931 года в Чингистау приехал Елтай Ерназаров (1887–1945), председатель Центрального исполнительного комитета Казахской АССР. По рангу Ерназаров был вторым руководящим лицом в республике после партийного лидера Голощекина. Понятно, что высокопоставленный чиновник совершал поездку по регионам, в которых в прошлом году прошли волнения, чтобы создать хотя бы видимость порядка. Узнав о его приезде, Шакарим покинул Саят-кора, специально приехал в Карауыл, чтобы увидеться с государственным чиновником.

Об этой встрече рассказал Аюбай Кенесарин:

«Я был свидетелем, как Шакарим зашел к Ерназарову и вышел после продолжительной беседы с ним.

Дело было летом 1931 года. Специально для Елтая на берегу реки Карауыл поставили несколько юрт. Милиционеры охраняли юрту, в которой находился Елтай. Людей с просьбами, заявлениями было очень много. Большинство, не получив дозволения зайти, прождали весь день. А вот известный певец Агашаяк сумел проскочить и вышел радостный с известием, что ему вернут корову.

В какой-то момент из юрты Елтая вышел и Шакарим и обратился к ожидавшим людям: «Довольно долго я говорил о том, что народ, лишенный скота, начал голодать. Не согласился. Не похож он на руководителя, способного решать проблемы. Можете не стараться зря заходить к нему», — сказал он.

Сел на коня и уехал».

Речь поэта не могла пройти мимо ушей республиканского начальства, которое не только чутко улавливало политический ветер перемен, но и прислушивалось к доносам многочисленных активистов.

Существовало еще и обобщенное партийное мнение. Советские работники, конечно, имели информацию обо всех стихах, поэмах, высказываниях вольнолюбивого и независимого кажы. Нет сомнений, они еще помнили, как после Октябрьской революции Шакарим писал в стихотворении «Когда появился на свет от матери…»:

Свободного сейчас нет человека,

В эпоху полной диктатуры власти.

Еще покажут все кошмары века,

И жизнь добавит ужасы и страсти.

Предсказание поэта начало сбываться давно. За ним так и закрепилась репутация поэта-пророка, который видит в этой жизни то, что неведомо другим, а также имеет возможность заглянуть в отдаленное будущее.

Мог ли он промолчать, как все обыватели, не говорить обидные для руководителя республики слова? Вряд ли. Изменить себе поэт уже не мог.

Вернувшись в Саят-кора, он записал финал эссе «Зеркало подлинного счастья» — так, как он сложился в голове после разговора с Ерназаровым:

«…Открыв глаза, я увидел человека с суровым выражением лица, в белоснежном одеянии, который поддерживал мою голову.

«Аксакал, взгляни еще раз в зеркало. Но смотри не на свое отражение и не на тех, кто вблизи, а обрати внимание на мужа с женой с двумя детьми», — сказал он.

Снова глянул я и увидел в зеркале богатых и знатных, юношей, детей, играющих в альчики, а дальше, в глубине, сидели муж с женой, рядом с ними дети, которых они целовали, миловали, баловали. Дети тоже обнимали их, отвечали лаской родителям.

И тогда суровый человек в белом одеянии сказал:

«Аксакал, подлинным счастьем является любовь родителей к детям и непорочное сердце детей, которых видишь в самой глубине зеркала. Эта любовь и чистое сердце были даны и тебе. И если б ты, сохранив их в себе, не забывая об этом, творил бы любовь и справедливость, принимая всех людей как родных, как своих детей, то это и было бы подлинное счастье.

Те тревоги и испытания, что выпали тебе в поисках счастья, подобны усилиям охотника, преследующего добычу, или уловкам торговца, ищущего быструю наживу. Ты свою любовь и чистое сердце разменял по пути на ложные ценности. И отныне все, что осталось тебе в жизни, — крепко об этом помнить. Что толку в сожалениях! Теперь молись же, молись!» — сказал он, и я опять лишился чувств».

Нет, не мог Шакарим идти на соглашения с властью, потакать ей в античеловеческой политике или молчать, когда народу грозило полное уничтожение. Потому что он вовсе не утратил любовь и чистое сердце, не разменял свое стремление к истине на спокойную жизнь, мирские блага и ложные устремления. Теперь все немногие отпущенные ему дни жизни он обязан прожить честно! — это творец и имел в виду, завершая эссе.

О несгибаемости, бескомпромиссности, твердости духа семидесятитрехлетнего поэта свидетельствует стихотворение, написанное сразу по возвращении в Саят-кора после встречи с председателем ЦИКа Ерназаровым:

С вершин озираю весь свет.

Давно мне за семьдесят лет.

Один охраняю долины,

Ведь друга со мной рядом нет.

Вот я, одинокий старик.

Снегами всю степь завалило,

Путь тесен, неясная сила

Печаль мою в горе излила,

Меня ожидает могила.

Ты слышишь отчаянный крик?

Свободою не дорожат

Сородичи, век наш ужат.

А власти на жалобы глухи,

Без счета бумаги лежат.

Со мной председатель-казах

Беседовал. Жалкий размах.

Ну как можно выбрать такого —

Ни чувств, ни рассудка в глазах?!

Не может решать ничего.

Народ не поймет его просто.

Слетит он с высокого поста.

Это стихотворение стало известно многим. В народе его повторяли наизусть, передавали друг другу, из семьи в семью, из аула в аул.

Устами Шакарима говорил народ, говорила правда.

Шакарим говорил от имени народа.

Стихотворение, разумеется, стало известно и властям. Конечно, было расценено как провокаторское, подрывающее авторитет советской власти.

Известный пример. Осип Мандельштам в 1933 году написал стихотворную инвективу против Сталина:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца.

Его толстые пальцы, как черви, жирны,

А слова, как пудовые гири, верны,

Тараканьи смеются усища,

И сияют его голенища…

Мандельштам не собирался отдавать стихотворение в печать, оно сохранилось в памяти десятка современников, но хватило и этого. В мае 1934 года он был арестован, сослан в Воронеж. В 1938 году, приговоренный к новому сроку в Колымские лагеря, он скончался в больнице пересыльного лагеря во Владивостоке.

Шакарим не боялся репрессий, не страшился ареста. Он просто об этом не думал. Жил так, как повелевала честь, как предписывали собственные моральные законы. И теперь ему оставалось принять с достоинством ту неизбежность, которая неотвратимо накатывалась на Чингистау, как жестокий снежный ураган в степи.

В июне 1931 года в Чингистауский район на должность начальника районного отделения ОГПУ был назначен оперуполномоченный Абзал Карасартов (1906–1979), уроженец Баянаула. Молодой, деятельный чекист избрал главным объектом своего внимания именно Шакарима. Видевшие нового начальника жители рассказывали, что это был крепкого сложения, очень сурового вида смуглый молодой человек, обычно восседавший на коне с маузером в руках, с белой повязкой вокруг головы.

Стаж работы Абзала Карасартова в органах составлял всего девять месяцев. До этого он временно исполнял обязанности начальника райотдела ОГПУ в Павлодарском округе. Получил благодарность за «разоблачение антисоветской организации». Видимо, это был хваткий, надежный работник, поскольку его перевели, опять же временно, в беспокойный Чингистауский район.

В известном разговоре, записанном на магнитофонную ленту, между ученым Евнеем Букетовым и Абзалом Карасартовым, состоявшемся в 1978 году, есть такой фрагмент:

«Карасартов. Меня вызвали в Семипалатинск. В обл-отделе сказали: «Вас решили направить в Чингистауский район. Там положение не очень хорошее. Отовсюду повылезали банды. Народ, глядя на них, похоже, тоже готов подняться. Это родина Шакарима Кудайбергенова, племянника Абая. Шакарим, можно сказать, известен не только в Казахстане, но и во всем мире. У него есть авторитет, он пользуется уважением. Поэтому тебе такое поручение: ты должен найти его и побеседовать. Надо узнать его мнение…» Так я оказался в Чингистау.

Букетов. Как звали начальника ОблГПУ, давшего вам поручение?

Карасартов. Это был русский человек по фамилии Панов, старше меня. Его заместитель Волков. Когда я по их поручению прибыл в Чингистау, начальником райотдела до меня был человек по фамилии Юдин. Он передал мне все дела».

Жестокость Карасартова сразу стала притчей во языцех. Всех сотрудников райотдела ОГПУ он отправил в Чингистау ловить «банды», то есть казахов, покинувших аулы в поисках пропитания. По его указанию чекисты, завидев беглецов, могли сразу открывать огонь.

Расспросив местных жителей о Шакариме, Карасартов с удивлением обнаружил, что к старцу в Чингистау народ поголовно относится как к святому. Это его насторожило. Праведники, святые угодники, чудотворцы, пророки наряду с религиозными лидерами числились главными врагами советской власти. Сотрудники ОГПУ получили от Карасартова указание контролировать Саят-кора, отдаленное жилище Шакарима.

И однажды кажи, вернувшись из аула в Карабулак, обнаружил, что уединенный его дом, запертый на замок, вскрыт. Два человека, забравшись внутрь, съели припасы, покормились маслом.

Этот эпизод был описан поэтом, как всегда, в стихотворной форме в объемном сочинении под общим заглавием «В уединенном жилище».

Удивляясь, кто мог забраться в дом, он решил выяснить, охотники или иные гости побывали у него дома:

Я пошел за этими двумя по следу

И настиг двоих из ГПУ к обеду.

— Вот связной от беглых! — и меня схватили,

Повезли с собою, празднуя победу.

В Баканас меня вот так препроводили,

Про арест начальству доложили.

По ходу стихотворного рассказа Шакарим создает притчу. По дороге в Баканас его конвоиры увидели двух баранов. Приняв их за архаров, застрелили. «Вот так и меня, — говорил кажы, — приняли за беглого, хотя я просто одинокий поэт».

В Баканасе под арестом Шакарим пробыл один день. Следователь из города, русский, спрашивал: «Что вы за человек? Почему ведете такой странный образ жизни?» Шакарим отвечал, что живет в уединении не из враждебного отношения к кому-то, а из расположенности к творческим занятиям. Напомнил, что и Лев Толстой стремился к подобному уединению на закате жизни.

Образованный следователь был поражен неожиданно раскрывшимся перед ним вдохновенным обликом благонравного старца, забравшегося в сердце диких гор в святом стремлении к познанию истины. Командир чекистов, похоже, в самом деле узрел какую-то внутреннюю близость казахского аксакала к великому русскому писателю. Он немедленно освободил поэта.

Шакарим дописал притчу:

Так ягненку целым удалось остаться.

Эпизод случайным может показаться.

Истинной свободы нет у человека —

Это в самом деле правдой может статься.

Его отпустили из-за отсутствия улик. Связь с голодными, отчаявшимися беглецами, выступавшими против власти, подтверждена не была.

Хотя какая-то связь была. Разрозненные группы плохо вооруженных жигитов, лишенных возможности пасти скот и кормить семьи, прятались в предгорьях Чингистау, теснимые отрядами ГПУ. Ими владело отчаяние. Наиболее авторитетные беглецы приходили в Саят-кора к знаменитому кажы советоваться, как поступать дальше.

По утверждению Бекена Исабаева, многолетнего сотрудника музея Мухтара Ауэзова в Борли, Шакарим говорил им:

«Вы хотите свалить советскую власть в Карауыле, но люди вас не поддержат. Они видят, что эта власть глубоко пустила корни. Даже если убрать ее в Карауыле, центральная власть не падет. И она уничтожит народ, который пойдет за вами. По этой причине будем считать, что вы ко мне не приходили, я ничего не слышал. Придете еще раз, сдам в ГПУ».

Так говорил Шакарим или не так, но он точно знал, что чекисты взялись за него основательно.

Карасартов, по словам очевидцев, был недоволен решением городского следователя отпустить поэта. И неожиданно приехал к Шакариму в Саят-кора сам. Если верить его признанию Букетову в довольно одиозном интервью, это был плановый визит.

Кажы принял его со спутниками спокойно. Познакомился, накормил, побеседовал, оставил ночевать.

Странная это была встреча. Разговор шел вроде бы ни о чем. Серьезных тем гость с хозяином не обсуждали. Карасартов говорил, что он сам поэт. Старался подобрать доверительный тон. Однако Шакарим чувствовал скрытую опасность в этом человеке, видел, что он прибыл с какой-то тайной целью, но какой — пока определить не мог.

Карасартов был гостем. И Шакарим не мог думать о нем плохо. Он всегда стремился расположить людей не то чтобы к себе, а к истине. И потому никого не боялся, был сильнее и выше любого злодея. Обладал такой духовной силой, что мог принимать даже подобного сомнительного посетителя.

После этого случая Карасартов стал регулярно вызывать Шакарима в райотдел ОГПУ. То, что кажы разменял восьмой десяток лет, для чекиста не имело значения. Впрочем, старец выглядел хорошо, и у молодого Карасартова не возникало мысли, что ему, может быть, трудно преодолевать верхом сорок километров от Саят-кора до Карауыла.

Шакарим приезжал на эти встречи спокойно, разговаривал степенно, с достоинством. Это опять были беседы «ни о чем». Изредка начальник райотдела занимался мягкой агитацией, но «давить», настаивать не спешил. Кажы в ответ не любезничал и даже ни разу не улыбнулся, о чем Карасартов сокрушался в разговоре с Букетовым.

Улыбаться ему было незачем. Он уже знал, что парень скор на расправу.

Конечно, демонстративные встречи чекистов с поэтом очень были похожи на лжевербовку в целях компрометации перед населением — есть такая стандартная разработка спецслужб. Подтверждением этой версии могут служить показания сотрудников ОГПУ, которые хранятся в архиве Комитета национальной безопасности (КНБ) Республики Казахстан. В свое время они были переданы в комиссию по изучению творчества и биографии Шакарима, которая была создана в 1963 году в Алма-Ате. Руководителем комиссии был поэт Хамит Ергалиев.

Вот, например, протокол допроса от 23 января 1958 года бывшего заместителя начальника Чингистауского райотдела ОГПУ Абдраима Шарибаева. Он сообщал: «Шакарим очень часто ночами приезжал к нам в райотдел, разговаривал с Карасартовым и после бесед уезжал к себе на зимовку… Я лично, как заместитель начальника ОГПУ, Шакарима не принимал, но по специфике работы в наших органах знал, почему приезжал Шакарим в отдел».

Бывший оперуполномоченный Чингистауского райотдела ОГПУ Еспай Беккожин, 11 января 1958 года: «Помню, в 1931 году в горах Чингиса мы встретили Шакарима. Карасартов и Шакарим между собой о чем-то разговаривали около 30 минут. Затем мы все уехали в село Кара-Аул, а Шакарим уехал в направлении своей зимовки Каранай-Шакпак».

Зейнель Оспанов, бывший военный инспектор Чингистауского райотделения милиции, 15 января 1958 года: «Шакарима Кудайбердиева я хорошо знал и неоднократно водил его в здание ОГПУ. Шакарим часто приезжал верхом в ОГПУ, уезжал поздно. Были случаи — Карасартов посылал за ним работников ОГПУ».

Активность Карасартова могла означать только одно: чекисты твердо решили использовать Шакарима для усмирения народа, доведенного до отчаяния голодом. Каким конкретно способом они собирались это сделать, пока оставалось неизвестным.

Однако ситуация менялась стремительно. В конце августа — начале сентября произошли события, возможно, существенно изменившие первоначальный план Карасартова.

Положение народа тем временем продолжало оставаться безвыходным. В отдаленных аулах люди, давно не имея еды, по сути, запертые в своих дворах милиционерами и сотрудниками ОГПУ, уже умирали от голода. А налоговые уполномоченные в сопровождении нарядов милиции продолжали чистить хозяйства. Налетали в аулы, где жили должники, не выполнявшие нормы сдачи зерна, шерсти, костей, забирали последнюю лошадь или корову. У одного человека из бедноты в ауле на реке Шатан (на месте современного села Саржал) налоговики забрали единственную дойную корову. Несчастный хозяин поднял крик, сбежались родственники, схватились с незваными гостями. В результате были убиты оба налоговых агента.

Власти немедленно приступили к карательной операции, объявив, как обычно, зачинщиков бандитами, а всех жителей мятежного аула «бандой». Милиционеры и сотрудники ГПУ расстреливали и арестовывали жителей аула, не разбираясь, кто участвовал в убийстве мытарей, а кто — нет.

И тогда жители Чингистау, придя в ярость после этой расправы, решили подняться против советской власти. Выступления произошли одновременно в трех районах — Чингистауском, Абралинском, Чубартауском.

Восстание в Чингистау началось в ночь на 3 сентября 1931 года в колхозе, который стоял на месте нынешнего аула Кокбай около Баканаса. Восставшие, в числе которых был сын Шакарима Зият, схватили и расстреляли молодого учителя Рамазана Абишулы с женой Рапиш. Учителя не без оснований посчитали шпионом ОГПУ. Был он писарем у Карасартова, когда тот работал в Бескарагайском районе. Карасартов и привез его в Баканас в качестве учителя.

Сохранилось свидетельство главного организатора восстания в Чингистау Бердеша Азимбайулы (1885–1965), внука Танирберды, то есть потомка Кунанбая.

Бердеш (имя при рождении — Фирдоуси) был заметной фигурой в роду Тобыкты, но не пользовался благосклонностью Шакарима-кажы, который не одобрял некоторых его жестких действий в отношении сородичей. Однако Бердеш был одним из тех личностей, которые реально лишились богатства в результате кампании конфискации, и у него были основания сражаться против власти.

В 1958 году Бердеш вернулся из Китая в Карауыл. Дал показания, которые в 1963 году были переданы в комиссию Хамита Ергалиева.

Рассуждения Бердеша публиковались, например, в семипалатинской газете «Уш анык» («Три истины». 1991. № 3). В частности, он говорил: «Когда мы поднялись всем аулом, ко мне доставили учителя из колхоза Койтас. При обыске за голенищем сапога у него нашли письмо к Карасартову: «Бердеш, сын Азимбая, идет на вас с 500 всадниками». Рамазана мы расстреляли из-за этого».

Свидетельство важное, потому что позже в убийстве учителя и его жены чекисты обвинили Шакарима. Никакого отношения к этому убийству он, конечно, не имел.

Утром 3 сентября более 200 человек восставших из Бакана-са пополнились сотней людей из Чингистау. Несмотря на воинственный настрой, оружия у них практически не было. Тем не менее голодные, доведенные до отчаяния люди двинулись на Карауыл. Встретили в трех километрах от Карауыла возвращавшегося к себе начальника Рабоче-крестьянской инспекции Олжабая Шалабаева. Ненавистного главного районного налоговика тут же убили. Один из самых активных повстанцев, Касымбек Солтабаев из рода Бокенши, забрал красавца коня-иноходца Олжабая. После этого вошли в Карауыл.

Райотдел ОГПУ был извещен о восстании, чекисты были готовы к бою. Им помогал тайно прибывший накануне из города отряд военных с пулеметом.

На что рассчитывали безоружные восставшие? Конечно, рассудочности в действиях голодных людей было мало. Ими двигало только отчаяние.

Увидев толпу, военные открыли огонь из укрытия по нападавшим. Безоружный народ бросился бежать, теряя убитых и раненых. Следом понесся конный отряд чекистов во главе с Абзалом Карасартовым. Погибло около 50 повстанцев. Многих взяли в плен.

Кто-то из арестованных рассказал в райотделе, что восставшие ходили за советом к Шакариму. Тотчас чекисты распространили слух, что именно Шакарим 3 сентября благословил восставших на захват Карауыла. Даже назывались имена тех, кто был при этом у Шакарима: Бердеш, Зият, Касымбек Солтабаев, Мухтар Дутбаев, сын Кульбадан, дочери Абая.

Эта версия в тот момент, надо полагать, и стала основной для начальника райотдела ОГПУ Абзала Карасартова. Спустя сорок пять лет он говорил Евнею Букетову о Шакариме: «Я делал этому человеку только хорошее. Надеялся, что у него будет больше доверия. Но он ничего этого не принял. В итоге третьего сентября он собрал народ семи-восьми аулов Чингистау от одного края до другого, всех привел в райцентр и устроил нападение».

Нет смысла подозревать Карасартова в лицемерии. Нужно четко понимать, что он был продуктом эпохи, нужным человеком в новой структуре власти. Для Карасартова существовала только советская власть, все недовольные — это ее враги, их надо уничтожать! Голод, людские страдания его волновали мало. На пути к коммунизму такие жертвы неизбежны, этими проблемами должен заниматься кто-то другой, а его дело — карать! Он мог бы легко убрать поэта с дороги, как убирал других: убивал, арестовывал, отправлял в тюрьмы, в лагеря. Но начальство объяснило, что Шакарим «известен не только в Казахстане, но и во всем мире», то есть с ним нужно было действовать аккуратно. Да, он враг советской власти, на этот счет у Карасартова никаких сомнений не возникало. Значит, подлежит уничтожению. Однако над уничтожением знаменитого поэта приходилось мудрить. Нужно было сделать так, чтобы никто не мог усомниться в правильности содеянного им.

Начальник райотдела ОГПУ тщательно обдумывал свои действия с момента прибытия в Чингистау. Но окончательный план сложился в голове Карасартова только после восстания. Нет никаких сомнений, причинами восстания в Чингистау были, с одной стороны, страшный голод, нищета народа, с другой — жестокость власти, обрекавшей людей на смерть. Тем не менее руководители Чингистауского района причины народного гнева стали искать в ненависти к советской власти отдельных лиц, прежде всего Шакарима. Принялись повсюду распространять слух о том, что организатором восстания был именно Шакарим.

Вскоре эта весть дошла и до него самого в Саят-кора. Что ему было делать?

Кажы сделал то, что сделал бы любой честный человек. Он искренне осуждал восставших, считая бессмысленными многочисленные жертвы. И поехал в Карауыл, чтобы встретиться с Карасартовым. Встреча прошла без последствий. Удобный момент для расправы еще не наступил. Бывший фельдъегерь ОГПУ Айтмырза Тунликбаев 10 января 1958 года сообщал: «Карасартов говорил Шакариму о том, чтобы он вел разъяснительную работу среди казахов. Шакарим ответил, что он об этом уже говорил участникам восстания, но его не слушают. Я помню, Шакарим сказал: «Мой сын Зият и тот меня не послушал».

Кажы беспрепятственно вернулся в Саят-кора. Однако ситуация сильно удручала его. Ничем хорошим обвинительный настрой Карасартова не мог кончиться, старец прекрасно это понимал. Действительно, с каждым днем в народе все больше и больше распространялась молва о том, что восстанием руководил Шакарим.

Самое удивительное, эта весть вдохновляла народ гораздо больше, нежели сам кажы. И люди вслед за сотрудниками ГПУ стали называть народное выступление не иначе как «восстание Шакарима».

Чекисты между тем активно взялись за поиски восставших в горах Чингистау. Стали проводить рейды, отыскивая скрывавшиеся в ущельях «банды». Сын поэта Зият, племянник Бердеш окончательно решили уходить в Китай. В Чингистау им грозила смерть. Если бы они попали в руки чекистов, расстрел им был гарантирован.

Они вновь пришли к Шакариму в Саят-кора и снова предложили идти с ними, но поэт опять отказался. Надеялся, что, возможно, все образуется, надо только потерпеть какое-то время. На всякий случай он дней десять скрывался от чекистов в Баканасе.

Очевидно, предосторожность не была лишней. Чекисты наведались в Саят-кора, но поэта не нашли. После этого Карасартов официально объявил, что Шакарим скрывается от властей. Так написал и в рапорте в областное управление ОГПУ. Если скрывается, значит — член «банды», более того, Шакарим, вероятно, организатор восстания. Начальник райотдела приписал, что поэт способствовал развалу кооператива в Баканасе, а также подозревается в организации убийства учителя Рамазана Абишулы и его жены.

Отправив рапорт, Карасартов знал, что будет делать дальше.

Загрузка...