Александр Андреев ШИРОКОЕ ТЕЧЕНИЕ

Глава первая

1

В синем и теплом небе над заводом грудились густые белые дымы, медленно сваливаясь в сторону, за Москву-реку. Молодые липы вдоль улицы зеленели свежо и дерзко, — осень запаздывала.

Но вот октябрьские ночи дохнули обжигающим холодом, и деревья, точно факелы, зажглись текучим оранжевым огнем. Налетавший ветер изредка встряхивал их, и тогда в воздухе тихо шелестел листопад.

Желтый лист, влетев в окно, скользнул по крашеным половицам и застыл в квадрате солнечного света, напоминая о золотом осеннем полдне.

— Скоро день кончится, Гришоня, а ты все возишься, — с упреком проговорил Антон Карнилин. Он стоял перед зеркалом — одна нога в ботинке, другая — на газете, в носке — и с озабоченным видом примерял новую шляпу, то прямо ее посадит, то накренит на правый бок, то надвинет на брови, а широкие поля то опустит, то загнет: видеть себя в шляпе было непривычно и немного смешно — он надевал ее впервые.

— Ты, смотри, долго не разгуливай, — услышал он в ответ. — Фома Прохорович наказывал, чтобы мы за воскресенье отдохнули вдосталь: завтрашний день потянет из нас силенок, а в особенности из тебя…

— Эх, ты! Да у меня ее, силы-то, на троих, а если разозлить, так и на пятерых наберется, честное слово. Мы такое выдадим, что все ахнут, — только успевай подсчитывать!

Утвердив, наконец, шляпу, Антон порывисто, на одной ноге, повернулся и нетерпеливо воскликнул:

— Долго ты еще будешь возиться? Эх, сапожник! За это время новые сапоги можно сшить.

Гришоня Курёнков, узкоплечий и смешливый парень с длинным птичьим носом, яркосиними младенческими глазами, окруженными игольчато-острыми белесыми ресницами, сидел на поваленном табурете и, зажав между коленями полуботинок, привинчивал к каблуку железную подковку. Приподняв голову, он взглянул на Антона, и лицо его удивленно вытянулось, брови цвета спелого колоса поползли вверх, рот приоткрылся, а молоток, занесенный для удара, застыл на уровне виска.

— Эх, да ты красивый, Антошка! — вымолвил он сокрушенным топотом. — Гляди-ка… А я-то считал, что ты вроде меня, вахлак вахлаком. Подумать только, что может сделать с портретом хорошая рама! Ай-яй-яй! — И вдруг, откинувшись, тоненько засмеялся. — Теперь тебя можно выставить за стекло для обозрения. Оч-чень интересно! Повернись-ка…

— Ну, ну, — хмуро предупредил Антон, тщетно силясь сердито свести брови; статный, в непривычно красивой одежде, смущенный замечанием товарища, он скованно стоял посреди комнаты, и юношески чистое, немного широкоскулое лицо его выражало торжество; в улыбке по-мужски большого рта таилось что-то простоватое и лукавое.

— Будь другом, пройдись, — просил Гришоня, влюбленно глядя на приятеля. — Тебе все равно, а мне забава… Все красиво, Антоша, только узел у галстука торчит под подбородком вроде кулака — великоват; да шляпу надо вот так, на бровь.

— Ладно, отдай ботинок! — Антон рассердился и шагнул к Гришоне, по-балетному ступая необутой ногой. — Тебя, видно, не дождешься. Прохожу без подковы…

— Еще один шуруп.

Гришоня схватил ботинок, ловко наколол шилом дырку в каблуке, наставил шуруп, пристукнул молотком, завернул отверткой, и ботинок был готов.

— Будьте любезны, поднимите ножку…

Завязав шнурки, Антон выпрямился и с беспокойством взглянул на часы.

— Где вы встретитесь? — полюбопытствовал Гришоня, словно коня, ласково поглаживая и похлопывая Антона по спине.

— В Александровском саду.

— Уютное местечко, — похвалил Гришоня. — Она тебя, пожалуй, и не узнает, Люся-то твоя.

Антону приятно было слышать слово «твоя», и чтобы скрыть появившийся румянец, он заторопился:

— Пойду пройдусь пешочком…

— Как пешочком? — испуганно спросил Гришоня и с серьезным видом пошарил у Антона за плечами. — А где же твои крылья? Я слышал, влюбленные на свидание на крыльях летят. — И заключил: — А теперь, если отгадаешь загадку — все сбудется: сидят три кошки, против каждой кошки — две кошки, сколько всех кошек? Скорей!

— Три, — ответил Антон.

— Правильно! — радостно воскликнул Гришоня. — Можешь следовать!

Антон рассмеялся и двинулся к выходу, наказав:

— Комнату прибери, дверь не запирай.

— Будет исполнено. Адью! Помахай мне ручкой на прощанье, — изысканно раскланиваясь, провожал Гришоня друга, и брови его блестели в солнечном луче, как серебряные. — Куда пойдете — на случай, если придется разыскивать?

— Москва большая, не найдешь, — ответил Антон уклончиво.

Он спустился по лестнице, минуту постоял у подъезда, потрогал шляпу, как бы проверяя, на месте ли она, и направился к метро. Идти было легко, шаги против его воли убыстрялись, полы плаща разлетались в стороны, а в груди, нарастая с каждой минутой, что-то ликующе пело, смеялось…

Молодые липы роняли листву, от мотылькового трепетанья листьев перед глазами день казался сказочно-пестрым, шелестящим. Вдалеке вставала над крышами зданий батарея труб; из одного ствола вытекала жиденькая струя дыма, розовая на фоне предзакатного солнца, а еще дальше, за трубами, клубились, бродили по-весеннему грозовые облака.

Антону было жарко, хотелось снять шляпу, непривычно сковывавшую лоб, сбросить плащ и развязать галстук. Но он терпел. Вспомнив вопрос Гришони: «Куда пойдете?», он усмехнулся: не все ли равно — куда, лишь бы быть рядом с ней, смотреть на нее, не отрываясь, и видеть, как она медленно и смущенно опускает ресницы под его пристальным взглядом. Можно опять прокатиться на пароходе по Москве-реке до Парка культуры и отдыха, побродить по Нескучному саду, забраться в кабину «чортова колеса». Люся наверняка трусиха, как все женщины, и будет визжать и хвататься за его плечо, когда они начнут взлетать вверх…

Спустившись в метро, Антон доехал до площади Революции, взбежал по эскалатору, прошел мимо Музея Ленина, ловко лавируя среди скатывающихся с Красной площади машин, задевая полами плаща за их лакированные крылья, пересек улицу и с радостно бьющимся сердцем прошел сквозь тяжелые чугунные ворота сада.

Но как только он, очутившись за оградой, взглянул в сумрачную глубину на старые липы, на покорно падающие листья, на запутавшиеся в ветвях крупные шары фонарей, уже налитые белым светом, на серый гранитный обелиск, на осенние цветы в клумбах и на одинокую несмелую звезду в зеленоватом высоком небе, его вдруг насквозь прожгла острая и беспощадная мысль: Люся не придет, хотя шести еще не было. Сердце его как будто на минуту остановилось. Он крепко зажмурил глаза, как от внезапной боли, потом, повернувшись к обелиску, стал машинально читать высеченные на нем имена, — прочитывал и начинал сызнова.

Сквозь ветви и переплетения ограды видно было, как проносились мимо манежа, вылетая на площадь, легковые автомобили, троллейбусы с освещенными окнами…

Антон прошелся по дорожке в глубину сада.

В тени, прикрытая низко опущенными ветвями, как под зонтом, сидела на скамейке парочка: голова девушки склонена, пряди волос, свисая, закрывали одну щеку, руки кинуты вдоль колен; парень сидел на скамейке боком, лицом к ней и говорил что-то горячим шепотом, неожиданно и резко взмахивая рукой, а она как бы зачеркивала его слова сомнительным покачиванием головы; наконец он рванулся и встал, широким жестом перекинул через плечо плащ, должно быть собираясь уйти; она усмехнулась, и в мягком грудном голосе ее послышалась власть:

— Сядь. Успокойся…

Парень послушно сел и опять начал говорить что-то приглушенно, торопливо и обиженно.

Антону очень хотелось сейчас услышать такие же повелительные и в то же время мягкие и ласковые слова от Люси. Ему казалось, что он сейчас обернется и увидит ее, идущую к нему навстречу, доверчивую и легкую, как птица. Чутко прислушиваясь, он как будто слышал сзади ее шаги, а повернувшись, увидел лишь пустую тропинку и где-то в отдалении пожилую женщину, тихо бредущую с палочкой в руках.

Какими мерами измеряют ожидания влюбленных? Порей часы пролетают, как мгновения, иногда же минуты кажутся вечностью.

Антон ждал час, быть может два, страдая от одиночества и тоски. Потом он решительно вышел из сада. Не слыша сигналов машин, пробежал в вестибюль метро к автомату. Молодая женщина, выписывая пальцем вензеля на стекле, улыбаясь большим накрашенным ртом, разговаривала по телефону, глядела на Антона странным невидящим взглядом. Охваченный нетерпением, он постучал в стекло монетой, женщина отвернулась, выставив тугой пучок из-под шляпки. Он постучал еще раз, и она, распахнув дверцу и все так же счастливо улыбаясь, вышла из кабины, обдала Антона волной духов, спустилась вниз, дробно стуча каблуками по ступенькам лестницы.

Антон набрал номер и стал прислушиваться, туго прижав к уху трубку, и вскоре до него долетел произнесенный ровным женским голосом вопрос:

— Вам кого?

Он назвал себя и попросил Люсю. Последовала небольшая пауза, как будто женщина сговаривалась с кем-то, что ответить, и неуверенно промолвила, что Люси дома нет, а ему в это время как бы послышался знакомый ее смех; этот смех вызвал в нем огорченное недоумение, а затем вопрос: «Значит, обманула?»

Выйдя из кабины, он направился к Люсе домой, чтобы увидеть ее, спросить, зачем она так поступила? Не хотела приходить, так не обещала бы, насильно ее не тянули, сама согласилась, а предмет для своих насмешек пусть поищет другой.

Поднявшись на третий этаж, Антон позвонил. Дверь открыла мать Люси, Надежда Павловна, полная, еще не старая женщина в пенсне; сквозь четырехугольные стекла их вопросительно смотрели на него ласковые глаза.

— Где Люся, мне надо ее видеть, — сказал Антон, шагнув в переднюю. — Здравствуйте.

— Это вы только что звонили? — Он кивнул. — Вам уже было сказано, что ее нет дома. Зачем же приходить… утруждать себя?

— А где она?

— Она… приглашена на вечер, — не сразу ответила Надежда Павловна и, обратив внимание на его побледневшее лицо, на большие глаза, вопросительно устремленные на нее, пояснила уже мягче, участливее: — Вы, кажется, у мужа в цехе работаете? Знаете Костю Антипова, технолога? Он получил орден и по этому случаю пригласил гостей. Мы с мужем отказались, а Людмила пошла. Она ведь любит общество…

Антон снял шляпу, провел рукой по вспотевшему лбу, по глазам и, не проронив ни слова, повернулся и вышел.

Очнулся он на углу улицы, когда кто-то толкнул его и пробормотал извинения. Небо было обложено тучами, начинался ветер. Вокруг, в отсветах фонарей, спешили люди, проносились автомобили… Это безостановочное движение, как бы пробудив его, вызвало противоречивые, терзающие желания: хотелось скрыться от шума, огней, суеты, очутиться в тихой своей комнате одному, собраться с мыслями, успокоиться и в то же время тянуло в суматоху этой вечерней улицы, где можно затеряться в толпе, завертеться, забыть себя. Решение пришло внезапно, непреклонное и неотвратимое. Он не отдаст Люсю технологу Антипову, этому красавцу с вкрадчивым голосом и масляными, приутюженными к черепу волосами, разделенными тонкой ниточкой пробора. То-то этот Антипов неотступно увивался около нее на вечере во Дворце культуры, шептал что-то на ухо, улыбался!.. Он спросит и ее, как может она обманывать, как может лгать!..

Остановив такси, Антон сел и назвал адрес. У подъезда попросил шофера подождать и быстро взбежал на второй этаж.

Коридор был пуст. Среди гула голосов за дверью он различил звонкий Люсин смех. С минуту он колебался: войти или вернуться назад? Но смех этот жег и возбуждал, заставляя обо всем забыть… Антон рванул дверь и вошел.

В лицо плеснулся слепящий свет. Длинный, во всю комнату, стол был заставлен бутылками и разной посудой с угощениями. На мгновение взгляд Антона остановился на тарелке с селедкой: на одном краю хвост, на другом — голова с пучочком зеленого лука во рту, а середина — пустая. Странное состояние тревоги и отчаяния испытывал он в этот момент — состояние человека, идущего напропалую.

Сидевшие за столом смолкли, с недоумением глядя на парня. Может быть, он тоже приглашен хозяином, опоздал и вот влетел к ним. Но что-то уж слишком напористый и возбужденный вид был у гостя…

Антон увидел здесь многих своих знакомых. В дальнем конце стола утопал в мягком кресле старший мастер Василий Тимофеевич Самылкин, полный, распаренно-красный, с каплями пота на бритой голове. При появлении Антона он завозился в кресле, хмыкнул и как будто с восторгом сказал вполголоса: «Вот так гусь! Что это он, с ума спятил? Гляди… гляди…». Рядом с ним сидел и лукаво щурил синие глаза Алексей Кузьмич Фирсонов, парторг цеха, с женой Елизаветой Дмитриевной, крупной женщиной с косами, красиво уложенными высокой грядой.

«Кажется, назревает какая-то драма, — отметил Фирсонов. — Должно быть, произошло что-то серьезное…».

Антон, косясь на него, подумал с тоской: «Эх, зря пришел!.. Завтра вызовет, начнет нотации читать. Вернуться разве?.. Нет, будь что будет. Отступать поздно».

Тут же были Олег Дарьин и секретарь цеховой комсомольской организации Володя Безводов. В первый момент Володя решил остановить Антона, предупредить; он даже привстал, намереваясь подойти к нему, но тут же сел, — знал характер Антона, который пойдет на все и кончит все этой ссорой.

Находился тут и старший конструктор Иван Матвеевич Семиёнов, удивленно вытянувшийся, строгий, осуждающий: «Странная пошла молодежь: чувства большие, горячие, необузданные, а умишко крохотный. Вот и захлестывает… Любопытно». Слева от него сидела Таня Оленина, совсем юная женщина; она глядела на вошедшего, на его упрямо и как-то обреченно склоненную голову тревожно, непонимающе, даже немного испуганно.

Но Антон никого уже не замечал, кроме Люси, тоненькой, хрупкой девушки в пестром платьице, с обнаженными руками. Он не отрывал взгляда от ее лица, украшенного задорными ямочками на щеках, необычайно живыми глазами, чуть приподнятыми к вискам, капризно и озорно вздернутым носиком и крупными локонами до плеч. Застигнутая врасплох, она встревоженно огляделась, как бы прося защиты: «Почему все молчат? Что он хочет сделать? Что подумают? Решат, что у меня с ним какие-то отношения… Да я знать-то его не знаю. Ну, встретились раза два. Ну, вырвалось слово. Нельзя же принимать все за чистую монету. Завтра всем будет известно… Дойдет и до отца. Вот будет дело!.. Да и от матери влетит. Как он нашел меня здесь? Нет, какая дерзость! Какое хамство! И все почему-то молчат. Его надо прогнать. Впрочем, все равно всем ясно, что он пришел ко мне», — согласилась Люся, но сделала вид, будто все это ее не касается и Антон пришел не к ней. Она склонила голову над тарелкой, ей хотелось скрыться от его взгляда.

Но Антон настойчиво смотрел на нее. «Так вот ты какая!.. Глаза прячешь, боишься… Обещала свидание одному, а пришла к другому. И к кому? К этому… с пробором!..». Он медленно перевел взгляд на Антипова.

Тот сидел бледный, растерянный, не понимая толком, что тут происходит. «Зачем пришел этот парень? — спрашивал он себя. — Что ему нужно? Неужели за Люсей? Вероятно, раз он так на нее уставился. Как она неосторожна! И как далеко может зайти в своем кокетстве… Может, пригласить его за стол, чтобы не подымать шума? Нет, это невозможно, это уж слишком, это равно капитуляции перед грубой силой. Его надо проучить, наглеца! Встать и выставить за дверь. А если не уйдет?.. Скандал! Нет, я ему сейчас скажу, чтобы он немедленно убирался! Все ждут моих действий, Что же я, в самом деле, не могу защитить себя в собственном доме?..» Антипов встал навстречу Антону.

2

В конце войны, весной, три товарища — Володя Безводов, Олег Дарьин и Антон Карнилин — окончили ремесленное училище в маленьком приволжском городке. Самостоятельная жизнь их началась с томительного ожидания: куда пошлют на работу? По вечерам в общежитии среди ребят разгорались жаркие споры: одни уверяли, что всех выпускников увезут на Урал и там поставят на самые важные участки — работай, достигай вершин; другие рвались на Горьковский автозавод; третьи — на восстановление Сталинграда; четвертые соглашались ехать в любой город, лишь бы на крупный завод.

Чтобы не терзать себя бесплодными гаданьями, товарищи уходили на берег Волги, бродили там по сырому скрипучему песку у воды или садились на обрыве под старой ивой, мечтательным взглядом провожали пароходы, заманчиво сверкающие в ночи огнями, молчали, а если и говорили, то все о том же — куда все-таки придется ехать.

В глубине души Антон мечтал о Москве, но мечта эта казалась ему несбыточной, — еще ни одного человека из училища не послали в столицу. А попасть туда ему хотелось…

За два года учебы сильные и разные по своему нраву ребята сдружились. Володя Безводов был душой группы кузнецов, комсомольским вожаком; разговаривая, он беспрестанно тер ладонью — со лба к затылку — свои черные волосы, приучая их к новой прическе, и оттого они, короткие и жесткие, стояли сердитым дыбом. Олег Дарьин, невысокий, резкий, заносчивый, с неугасимой и злой искрой в светлых глазах, втайне завидовал Антону Карнилину, вспыльчивому и неуступчивому парню, крепкого сложения, который по праву считался лучшим кузнецом в группе. Между ними никогда не прекращалась молчаливая и упорная борьба за первенство: мастер предсказывал им обоим большое будущее.

С искренней верой убеждали они себя и друг друга, что никогда не расстанутся, чтобы с ними ни произошло. Но вскоре дружба их нарушилась неожиданно и горько. Антона, как наиболее сильного из кузнецов, оставили на местном заводике «Труд», а Безводова и Дарьина с группой слесарей, токарей и кузнецов увез, с собой в столицу представитель одного из московских заводов.

Они так поспешно укатили, что не успели попрощаться с приятелем, и когда Антон, встретив мастера, узнал об этом, то с минуту оцепенело стоял перед стариком, потом сорвался с места, метнулся на берег Волги и там, уткнувшись лбом в шершавый ствол ивы, заплакал от обиды, зависти и одиночества, точно друзья предали его самым коварным образом.

Три года работал Антон терпеливо и с каким-то ожесточением. Война давно окончилась. Где-то за стенами завода, — он это чувствовал, — широко и бурно текла жизнь, полная трудового героизма и славы, а он ковал здесь, в крохотном цехе, на старых захудалых молотах столовые ножи и вилки. Конечно, и без вилок людям не обойтись…, но все-таки молодые силы требовали чего-то большего, масштабного…

Два раза Антон писал друзьям в Москву, но точного адреса он не знал, писал просто на завод, и письма возвращались назад.

А за это время появились новые знакомства, интересы, привязанности. У заводских ворот, на Доске почета, в ряду других передовых рабочих висел и его портрет… Но стремление в Москву не проходило, тлело где-то внутри, приглушенное каждодневными заботами, и ждало случая, чтобы вспыхнуть и охватить его со всей силой.

Как-то раз в мартовский синий вечер, когда мороз, крепчая к ночи, глушил веселый звон капели, Антон выбрался в кино. Как только в зале погас свет и, сопровождаемые торжественным голосом диктора, замелькали в темноте кадры кинохроники, он вдруг вскочил и всполошенно, на весь зал закричал, перекрывая звуки музыки: «Олег!» — он увидел Дарьина.

На него зашикали, и он медленно сел, ошеломленный внезапной встречей с бывшим «ремесленником». Олег был снят у молота, штампующим детали, затем в техническом кабинете Дворца культуры среди рабочих, с которыми он делился опытом: держал в руках поковку и объяснял им что-то. В заключение было показано крупное, во весь экран лицо Олега. Гордый, неукротимый огонь в отчаянных глазах потряс Антона. После хроники мелькали кадры кинокартины. Но он уже ничего не понимал толком и не заметил, как окончился сеанс. Мимо, задевая за коленки, боком пролезали люди, зал быстро опустел, свет потух, а он все сидел, не двигаясь, как в забытьи. Уборщица, подойдя к нему и тронув за плечо, проворчала с беззлобным материнским укором:

— Вот так всегда: напьются да идут в кино спать. Эй, парень!..

Хоронясь в тени домов, долго бродил Антон по тихим, залитым лунным светом уличкам сонного городка, выходил на берег, под иву, слушал нежный свист ветра в голых ветвях, тяжкие вздохи и глухой треск льда на реке, затем вернулся домой и сел за письмо, позабыв, что когда-то недолюбливал Дарьина за гонор и чрезмерное самомнение.

«Здравствуй, уважаемый друг Олег! Пишет Вам Антон Карнилин, с которым Вы вместе учились в ремесленном училище № 9. Только что просмотрел кино, где тебя показывали как лучшего кузнеца, и хочу тебе сказать, что ты здорово, видно, прославился… Теперь, друг Олег, хочу описать тебе свою жизнь… С завода «Труд» я ушел — не поладил с начальством. Характер у меня, сам знаешь, какой… Устроился в Промкомбинат слесарем-наладчиком штамповочных станков. Оборудование здесь кустарное, а директора дольше полугода не задерживаются. Вот и работай тут… Да, Олег, ты достиг своей цели, ты при большом деле. А я тут выделываю жестяные украшения для кроватей, по-нашему «давочки», пряжки к дамским резинкам, кастрюли да наперстки. — И подумал, улыбнувшись: «Мне бы попасть в тот цех, где ты стоишь, я бы тоже кое-что смог…» — Если выпадет свободная минутка, черкани пару слов привета, если не забыл, конечно, не загордился. Ну, до свидания. Желаю Вам успеха в Вашей повседневной трудовой жизни. Не знаешь ли ты, где сейчас Володька Безводов? Может, встречаетесь, так поклон ему передай от меня, не забыл, чай. Остаюсь твой друг Антон Карнилин».

Письмо это получил Володя Безводов и принес его Дарьину в цех. Они отошли от молота в сторонку. Олег осторожно разорвал конверт, вынул листок и, боясь запачкать его засаленными пальцами, держа за уголки, стал читать. Грустную нежность вызвали простые и немножко жалобные строчки товарища юности. Живо представилось им, как они, три подростка, сидели за партой; как в спецовках с плеча взрослых и в большущих рукавицах степенно шагали в цех и там, надев очки, вооружившись клещами, вставали к полыхающей огнем печи, к молоту; как однажды подшутил Антон над Олегом: незаметно сунул в карман его куртки горячую железку, и карман задымился, вызвав всплеск ребячьего смеха; как, таясь друг от друга, были они влюблены в инструктора физкультуры, молодую, хорошо сложенную краснощекую девушку, и на уроках, на лыжных вылазках наперебой старались ей услужить…

Воскрешая в памяти мельчайшие, казалось, давно забытые подробности совместной жизни в училище, они удивлялись, как стремительно пролетело время…

Олег Дарьин, настойчиво проникая в тайники своей профессии, лез вверх, становясь лучшим кузнецом на заводе.

Безводов успел окончить вечерний автомеханический техникум, работал в кузнице сменным мастером; как и в училище, он завоевал любовь молодежи и был избран секретарем комсомольской организации кузнечного цеха.

Жалобы Антона тронули их обоих; они чувствовали неловкость перед товарищем, которого оставили одного.

— Как ты думаешь, сможет он устроиться в нашей кузнице? — спросил Безводов, прерывая молчание. Олег кинул письмо в кепку, надел ее на голову, отозвался неохотно:

— Почему же не устроится? Только с жильем как? Найдется ли в общежитии место, вот вопрос… — и, вспомнив свои частые стычки с Антоном, заметил ревниво: — И почему именно в Москву его тянет, к нам? Разве нет других городов, заводов? Была бы охота, а проявить себя везде можно.

Но Володя уже что-то придумал, жгуче-черные глаза его светились.

— Ладно, поживет у меня первое время. Я ему напишу… Вот здорово будет, если он приедет!


В апрельское воскресное утро поезд медленно подтянулся к платформе Казанского вокзала. Антон спрыгнул с подножки вагона. Он был в рыжем кургузом пиджачке, в расстегнутой рубашке без воротничка, на густых кудрях — кепочка с коротким козырьком; в одной руке он держал чемодан — самодельный сундучок с маленьким висячим замочком, через другую — перекинуто грубошерстное демисезонное пальто. Щурясь от солнца, он обеспокоенно огляделся; нагруженные багажом, шумно проходили мимо него люди… В толчее, в спешке Антон не узнал двух молодых людей в хороших легких пальто; один из них был в шляпе, длинные волнистые волосы другого не покрыты. Молодые люди, наблюдая за Антоном, улыбались. Когда Антон двинулся к выходу, они загородили ему дорогу, и он, признав в них своих друзей, Безводова и Дарьина, широко и обрадованно улыбнулся, поспешно поставил чемодан, бросил на него пальто.

— А я ехал и всю дорогу думал: придете вы или я буду плутать по Москве, — обнимаясь с ними, сильно окая, говорил он простодушно и оживленно. — Это вы хорошо сделали, что пришли, честное слово!

Слушая выговор, от которого отвыкли, наблюдая за его торопливой и несколько смешной повадкой, Олег с Володей переглянулись и невольно рассмеялись. Уловив их взгляды, Антон смутился, насунул кепочку почти на самые брови и, быть может, именно в эту минуту почувствовал, как далеко отстал он от них, хотя виду и не показал. Он перекинул через руку пальто, Володя взял его чемодан, и они втроем пошли вдоль платформы. Мечта сбывалась…

* * *

Безводов отыскал Антону место в общежитии и помог оформиться в кузницу.

— Поработаешь пока нагревальщиком, — утешал его Володя, провожая в цех.

— Конечно, — с готовностью согласился Антон. — Очень хорошо! Я и сам не встал бы за молот — такой перерыв был… Отвык, да и позабыл многое.

Они спускались по лестнице; скользя рукой по перилам, Антон послушно следовал за Безводовым. На последней ступеньке им встретился старший мастер Самылкин, невысокий круглый человек с полными плечами; бритую голову его прикрывала плоская кепка; лицо у него было круглое, по-бабьи доброе, между пухлых подвижных щек утопал маленький нос торчком; халат накинут на синюю майку-безрукавку.

— Этот? — спросил Самылкин Безводова и, повернувшись к Антону, смерил его взглядом с ног до головы и сказал: — Значит, работать у нас отважился? Так… Дело хорошее. И давай порешим сразу: я, гляди, парень, человек строгий, нянчиться с тобой не буду, поблажек от меня не жди, а коли что не так — душу вытрясу. А попадешься под горячую руку — и по загривку получишь. Но и ты, коли что — спрашивай с меня, требуй, не будь тюфяком. Не люблю. Понял?.. И замечай, к кому тебя ставят — к Фоме Прохоровичу Полутенину. Старайся. Он, гляди, парень, лентяев и замухрышек тоже не почитает.

— Кто же их почитает, замухрышек-то? — согласился Антон, украдкой вглядываясь в старшего мастера, стараясь определить, что он за человек.

— Ну, шагай за мной, — приказал Самылкин и подмигнул Безводову: дескать, идем, потешимся…

Старший мастер любил сам вводить в цех новичков. Прямо у двери стояли и по-гаубичному ревели тяжелые паровые молоты — на них штамповались коленчатые валы. От ударов сотрясались стены здания, колебалась земля, и на входившего внезапно обрушивался грохот, в лицо кидались гривастые хлопья пламени, под ноги сыпался огненный дождь, и новичок или пятился назад, к двери, или скованно замирал на месте, невольно содрагаясь и прикрывая глаза рукавом. Старший мастер веселился, наслаждаясь произведенным эффектом «огненного крещения», лицо его расплывалось в добродушной ухмылке, полный живот колыхался; наклонясь к уху новичка, он предупреждал с удовлетворением:

— Это тебе не парк культуры, а цех — настоящий горячий. Гляди, парень, не обожгись…

Но сейчас Василий Тимофеевич, протолкнув Антона в цех, разочарованно нахмурился и недовольно покосился на Безводова.

Объятый ревущим огнем печей, озаренный накалом металла, ободренный неумолчной канонадой молотов, Антон стоял, широко расставив ноги, и расширенными, восхищенными глазами смотрел в глубину корпуса. Над головой, под высоким стеклянным потолком величаво разгуливали мостовые краны, легко носили на цепях железные ящики с откованными деталями, споро и деловито ныряли по цеху юркие тележки, крутились вентиляторы, двигались конвейеры, вращались огромные зубчатые колеса прессов. От закопченных стекол потолка до машин, наискось прорезая клубы черно-сизого дыма, тянулись тугие ленты солнечного света, освещая предметы, одухотворяя людей. И над всем этим — над огнем и металлом, над оглушающими, громоздкими машинами — властвовал человек, грел до белизны сталь, а затем молотом мял ее, точно глину, придавая нужную форму.

— Вот это работа!.. — восторженно прошептал глубоко взволнованный Антон, наклонился к уху мастера и крикнул: — Показывайте, куда встать… — И пошел вдоль корпуса размашистым уверенным шагом.

Самылкин, оглянувшись на Безводова, который хитро ухмылялся — дескать, не удалось, — поспешил за новичком.

Василий Тимофеевич подвел Антона к молоту: два массивных чугунных столба-станины; а между ними вверх и вниз ходит тяжеленная стальная глыба со штампом, так называемая «баба». Кузнец Фома Прохорович Полутенин, плотный, несколько грузный человек с тяжеловатым — сквозь очки в железной оправе — взглядом умных глаз, стоял у молота; нагревальщик его заболел, и он, в ожидании другого, брал заготовки сам.

— Вот тебе, Фома Прохорович, новый нагревальщик… учи его, — сказал Самылкин, кивнув на Антона.

Чуть наклонив голову, кузнец сердито и оценивающе-взыскательно поглядел на парня поверх очков; тот, не мигая, ответил ему таким же прямым, внимательным взглядом. Новичок, должно быть, понравился кузнецу: за очками от глаз пошли в стороны лучики морщинок. Фома Прохорович повернулся и сделал знак головой. Откуда-то из-за станины вынырнул проворный, чумазый, тощенький парнишка в кепке козырьком назад, тоже в очках; подскочив к кузнецу, он с готовностью подставил ему свое ухо; тот что-то сказал ему и вместе со старшим мастером, грузно ступая, ушел попить газированной воды и покурить.

А парнишка — это и был Гришоня Курёнков, подручный кузнеца, — потянул Антона за рукав к печи. Привставая на цыпочки, подтягиваясь к его уху, он резво, заученно стал объяснять, как загружать печь новой партией заготовок, как подавать топливо, как держать температуру, чтобы не перегреть металл, как сподручнее доставать из печи заготовки и как легче их подносить к молоту.

Антон наклонился и заглянул внутрь печи: за железными заслонками бушевал огонь, длинные багровые, с черными прожилками ленты его свивались в спирали, текли, вихрились, накаляя добела стальные болванки.

— Для начала хочу загадать загадку, — сказал Гришоня, серьезно поджав губы. — Отгадай: сидит дядя Пахом на коне верхом, книжку читает, а сам ничего не знает… Ну-ка?

— Очки, — ответил Антон, не глядя на Гришоню.

— Ты знал, наверное, — разочарованно протянул Гришоня и, подтолкнув Антона в бок, предупредил: — Голову в печь не суй, если хочешь остаться красивым. Я вот спервоначалу тоже был чернобровым брюнетом, а часто совал нос в печку, стал блондином — опалило. Видишь? — смахнул он прокопченную кепочку и показал льняные свои волосы.

Антон невольно и с опаской потрогал брови, но тотчас поняв, что его разыгрывают, замахнулся на Гришоню, который визгливо засмеялся, сгибаясь.

Вернулся Фома Прохорович, мотнул головой, подзывал к себе Антона.

— Как зовут? — спросил он и по привычке подставил ухо. — Иди сюда.

Обойдя молот, Полутенин остановился и, чуть запрокинув лицо, показал рукавицей вверх: на чугунной станине выделялась приклепанная бронзовая пластина с надписью: «На этом молоте в сентябре 1935 года было положено начало стахановскому движению в машиностроении».

— Понял, на какой молот встаешь? — со значением спросил Фома Прохорович. Не сказав больше ни слова, он включил пар, натянул рукавицы; справа от него пристроился Гришоня. Усатый прессовщик, докурив, бросил под ноги окурок и встал к прессу.

Без суеты, спокойно, длинной кочергой достал Антон заготовку из печи, пододвинул ее к краю пода, подхватил клещами и подал кузнецу. За ней вторую, третью… И по тому, как прочно стоял он у печи, как не спеша, несмотря на то, что не успевал за кузнецом, но уверенно подавал болванки, Фома Прохорович, все время наблюдавший за его движениями, решил, что оставит этого парня в своей бригаде.

Прошло два часа. Молот неустанно, то натужно, глухо, то молодо и торжествующе, ухал и ухал. Антон размеренно подавал раскаленные болванки, но тело — руки, плечи, лопатки, поясница — тупо ныло, будто распухало, ноги едва сгибались, в голове звенело, по спине струились жгучие ручейки пота, и ему казалось, что вместе с этими струйками, опустошая его, вытекает и сила. Но он все так же продолжал подавать, не показывая виду, что устал.

— Ты бы сел, отдохнул, надорваться можешь с непривычки, — посоветовал Фома Прохорович, наклоняясь к Антону.

— Перерыв будет — отдохну, — скупо отозвался нагревальщик, кидая на штамп заготовку. И молот все стучал, все гремел, плющил сталь, осыпал темный пол красными брызгами окалины…

Наконец наступила пора обеда. Молоты смолки, и в цехе, над цехом, во всем мире под голубым апрельским небом широко и вольготно распростерлась желанная томительная тишина, хотя в ушах Антона все еще бушевал хаос звуков, глухих взрывов, медленно отдаляясь и затихая, как, ворча и затихая, отдаляется гроза, с бурей, с громом и вспышками молний. Антон обессиленно сел на груду холодных болванок, и тотчас перед глазами начали играть, расходиться, сплетаться огромные круги необычайных волшебных цветов.

«Давно не работал в кузнице, отвык, вот и устал», — подумал он, прикрывая глаза отяжелевшими веками и улыбаясь новым, неиспытанным ощущениям.

Как сквозь дремоту долетел до него голос Гришони:

— Говорили тебе — отдохни, нет: дай характер проявлю, силу покажу! Идем обедать. Ну, седлай меня, на закорках понесу.

Антон оперся рукой на плечо Гришони и зашагал по опустевшему цеху в столовую.

Там стояла толчея и веселый шум. Фома Прохорович уже сидел за столом. Здесь он показался Антону не таким суровым, как в цехе, на переносице отпечаталась красная полоска — след очков; приподняв тяжелые брови и открыв участливый взгляд утомленных глаз, он сказал глуховато:

— Садись. Проголодался, наверно? Я уж постарался: заказал тебе и первое и второе. — И, помолчав немного, испытующе спросил: — Уломала работка? Бежать не собрался? Признавайся.

— Нет.

— Наша профессия горячая и тяжелая, это верно. Зато и почетная, — весело, ободряюще заговорил кузнец, принимая от официантки тарелку с борщом. — Почетная и старинная. Токарей или там фрезеровщиков, электриков еще и в помине не было, а кузнецы уже стояли у горна, стучали своими молотками, ковали: для пашни — лемех, для поля брани — меч. Сколько лет ей, нашей профессии? Может быть, тысяча, может, пять, — поди, сосчитай! А она все такая же молодая, все служит людям, места своего не уступает, обновляется с каждым годом, новой техникой обрастает… Ты этого, брат, не забывай! Мы, рабочие люди, — основа всей жизни, фундамент государства. Так, что ли, Гриша?

— А то как же! — отозвался Гришоня, точно отмахнулся, — он торопился скорее поесть.

— Значит, каждый кирпич в этом фундаменте должен быть крепче стали! — заключил Фома Прохорович. — А что устал ты, Антон, так это ненадолго. Лет двадцать назад, когда я начинал кузнечить, я тоже первое время света белого не видел, а потом втянулся. И сейчас озолоти меня — я свою профессию не променяю ни на какую другую!

И действительно, недели через две Антон уже не так уставал, мышцы привыкли к нагрузке, руки и плечи не болели. А прошел месяц, и он прочно утвердился у печи, освоился в цехе, узнал многих кузнецов, прессовщиков, нагревальщиков. Вместе с ними он работал, жил в общежитии, ходил по вечерам во Дворец культуры.

Там в один из вечеров отдыха молодежи и познакомился он с Люсей Костроминой, девушкой, похожей на красивую пеструю бабочку. Она только что окончила десятилетку, и жажда веселья влекла ее всюду, где можно было развлечься, закружиться в танце, пощебетать,посмеяться. Смеялась же Люся неистощимо, заразительно весело, с упоением; при этом голова ее чуть-чуть запрокидывалась, ровные ряды зубов влажно блестели, ямочки на щеках углублялись, и в хитро прищуренных, приподнятых к вискам глазах вспыхивали пленительные огоньки.

Как-то раз, танцуя с ней и любуясь свежей, теплой кожей ее лица, Володя Безводов подумал: «Если бы она хоть на минуту забыла, что она красива, то сразу стала бы простой и милой девушкой…». И тут же поинтересовался:

— В какой институт вы думаете поступать, Люся?

— Не знаю, я еще не успела подумать об этом, — ответила она беспечно, тряхнув длинными локонами. — Институтов много, а я одна. — Опираясь на его руку, оглядываясь, она наслаждалась музыкой, движением, карусельным мельканием лиц. — Знаете, Володя, так хочется отдохнуть от уроков, от учителей, от парты… — Помолчав немного, щурясь на свет прожектора, спросила:

— Почему вы сегодня один?

— А с кем же я должен быть?

— Я привыкла видеть вас в окружении приятелей.

— Сегодня со мной только мой старый друг Антон Карнилин.

— Где же он?

— Тут где-то…

Возле колонны стоял высокий узколицый Константин Антипов в тщательно отглаженном костюме; стрелой вонзался всем в глаза его аккуратный пробор.

— Куда же вы скрылись, Костя? — спросила его Люся с капризной ноткой в голосе. — Оставили меня одну, покружиться не с кем.

— Вы несправедливы, Люся, у вас такой кавалер… — с иронией отозвался Антипов, намекая на Володю.

— Он не уделяет мне должного внимания, — она лукаво скосила глаза на Безводова. — Я для него — лишь загадочное явление, абстракция…

— А это вы, между прочим, правильно — насчет абстракции… — подтвердил Володя усмехаясь.

Церемонно склонив перед Люсей голову, Антипов с шутливой учтивостью промолвил:

— Я готов танцевать с вами, Люсенька, хоть до утра, не переводя дыхания…

В это время, пробравшись сквозь толкающуюся в ожидании музыки разгоряченную толпу молодежи, приблизился Антон Карнилин, возбужденный, большеглазый, смелый. Но, увидев Люсю, он стушевался, знакомясь, долго и просветленно глядел на нее, позабыв выпустить ее руку из своей; девушка чуть смущенно, кокетливо потупила глаза, и улыбка превосходства тронула ее полные губы.

Как только заиграл оркестр, Антон, опередив Антипова, предложил ей:

— Потанцуйте со мной… пожалуйста. — И, танцуя, осторожно придерживая ее, боясь дышать, робко спросил: — Вы работаете на нашем заводе?

— Нет, мой папа работает.

— В каком цехе?

— В кузнице, начальником.

— Леонид Гордеевич Костромин? — воскликнул Антон и приостановился изумленный; тотчас их начали толкать и теснить другие пары, и Люся, смеясь, крикнула:

— Танцуйте же!

— Вы здесь часто бываете?

— Зимой часто, а весной к экзаменам готовилась — не до танцев. — И равнодушно, чтобы только не молчать, промолвила: — А вас я вижу здесь впервые.

— Я недавно приехал. Тоже в кузнице работаю, нагревальщиком у Фомы Прохоровича Полутенина, знаете?

— Я многих ваших знаю.

Музыка смолкла, а он все еще держал ее за талию, словно боялся, что девушка упорхнет. Люся запросто подхватила его под руку, и они направились к той колонне, откуда начали танцевать. Безводова и Антипова уже не было.

— Пойдемте поищем их, — предложила она, и улыбка, не покидавшая ее лица, сделалась грустной и по-детски обиженной.

Антон легко и свободно расчищал ей путь, гордый, счастливо улыбающийся.

— Отчего у вас такие странные волосы, дыбом? — поинтересовалась Люся, косясь на него. — Пригладьте хоть…

Антон покраснел.

— Их нельзя пригладить, не ложатся… шестимесячная завивка, — сознался он.

Она поняла, что это правда, приостановилась, бровки ее недоуменно и игриво взлетели вверх; запрокинув голову, она весело залилась смехом. Рассмеялся и Антон, виновато и простодушно.

— Зачем же вы это сделали? — спросила она, смахивая платочком слезу.

Он пожал плечами:

— Не знаю. Дурак был, вот и сделал…

Разговор этот происходил в зимнем саду дворца. Здесь густо росли в огромных кадках тропические растения с длинными и узкими, точно лакированными зелеными листьями и оживленно журчал фонтан. Антон был так очарован девушкой, что готов был сделать для нее все, чтобы доказать свою преданность ей, и тут же, подойдя к фонтану, подставил голову под тоненькую струю.

Сидевшие на лавочках заулыбались.

Люся любила все неожиданное, необычное, и поступок Антона удивил ее и приятно польстил, — ведь он сделал это ради нее, сделал просто, не раздумывая. И теперь стоял перед ней смущенный, даже чуть виноватый; с мокрых волос, омывая счастливо расцветшее лицо, стекала вода.

Сдерживая улыбку, все еще изумляясь, Люся подала ему платочек. Шелковый, надушенный, отороченный по краям кружевцами, он не закрывал даже Антоновой ладони. Вернув его, Антон достал из кармана свой, большой и белый, и вытер лицо, затем причесал кудри и спросил:

— Теперь хорошо?

— Теперь немного лучше, — отозвалась Люся, продолжая улыбаться, и взяла его под руку. — Проводите меня. Мне пора домой.

Они вышли на улицу. Ночь была теплая и тихая, бархатная. Рассыпавшись по небу, переливались звезды. Переплетающимся потокам огней не было конца. Откуда-то из далекого репродуктора доносились едва различимые, полночные звуки гимна.

Подходя к подъезду ее дома, Антон спросил с надеждой:

— Я еще увижу вас когда-нибудь?

— Конечно, запишите мой телефон, звоните, когда вам захочется, я буду рада.

Он ушел, унося в душе чудесный образ этой девушки и весь полный незнакомым, неиспытанным чувством.

Антон каждый день порывался звонить ей, но, боясь показаться надоедливым, позвонил только через неделю.

Люся снисходительно согласилась встретиться с ним.

На пароходике они добрались до Ленинских гор. Окутанный темнотой, берег казался густо заросшим, глухим, пугающе мохнатым. Они шли низом, у воды, вдыхая запах мокрых корней и росистой травы, взбирались по тропинкам вверх. Антон вдруг ощутил себя таким хорошим, мягким, уступчивым и от этого улыбался во тьме. Впервые зародилось в нем непривычное и радостное чувство нежности к ней; он боялся, как бы она не оступилась, и оберегал ее, поддерживал, чуть касаясь ее локтя; а голос звучал проникновенно, ласково… Но он не успевал подлаживаться под настроение спутницы: Люся то отрывалась от него, и ее белое платье мелькало среди темных стволов, задорный смех звенел, вспугивая дремоту деревьев; то становилась смирной и настороженной, кралась на цыпочках, чутко прислушиваясь к чему-то, и голос, как бы угнетенный тишиной и мраком, шелестел таинственно, пугливо; то проказничала: как канатоходец, шла по стволу дерева, растущему почти горизонтально над водой, рискуя каждую минуту сорваться в реку, дразнила его, вызывая в нем страх за нее; то, спрыгнув на землю, ступала впереди, суровая, неприступная, раздраженная, говорила отрывисто, насмешливо, капризно, повергая его в смятение. Непостижимая девушка!..

В одном месте, взбежав на высокий гребень берега, Люся остановилась между двумя березами. Антон остался внизу: на случай, если она захочет сбежать оттуда, не дать ей упасть. Но Люся позвала его к себе.

Отсюда хорошо видна была Москва. Она лежала как на дне огромной чаши, щедро рассыпав по всему пространству несметное множество огней, сложно оплетенная золотыми световыми узорами, осененная неугасимыми пурпурными звездами.

И вдруг в середине этого сверкающего моря появилась короткая красноватая вспышка, и тотчас в разных местах взметнулись ввысь волшебные фонтаны — голубые, красные, зеленые, оранжевые, расцвели чарующими букетами, рассыпаясь и опадая яркими лепестками. Антон и Люся, держась за стволы, замерли, пораженные фантастическими взрывами огня и красок, — они забыли, что был День авиации.

— Салют! — воскликнула Люся и коснулась плеча Антона, как бы требуя отклика на ее чувство восторга. Посмотрев на нее сбоку, Антон увидел, как в немигающем глазу ее взлетали и опускались разноцветные точки — отражение ракет.

— Вы любите Москву? — прошептала Люся.

— Да, — ответил он, помедлив, — потому что… вы в ней живете… Честное слово!

Она улыбнулась, довольная.

А там, в синей мгле над Москвой, все взмывали и опадали, зажигались и гасли сказочные гроздья огней, и трепетный зеленовато-призрачный свет то плескался и отбрасывал тьму до самых звезд, то пропадал…

Наконец все смолкло и погасло. Антон, очнувшись, как от видения, сбежал по тропинке вниз, остановился, ожидая Люсю.

— Держите меня! — услышал он ее возглас и увидел, как она летела на него белой птицей. Столкнувшись, они на мгновение обнялись, и Антон невольно прижался губами к ее щеке возле рта. Люся отстранилась, как бы испугавшись, и пошла впереди него, загадочно примолкшая, резковатая, точно сожалела о проведенном с ним вечере. А Антон мучился, раскаивался в том, что поцеловал ее.

Позже, когда Антон позвонил ей еще раз, она небрежно, но с нескрываемым торжеством сообщила, что уезжает на курорт, а как только вернется, то они обязательно встретятся.

— Хорошо, — сказал он кротко, — я буду вас ждать…

Терпеливо ожидая Люсю, торопя дни, Антон делался все молчаливее, задумчивее, мягче; работал споро, но ровно, на шутки и загадки Гришони отвечал неохотно.

Как-то раз Фома Прохорович заметил пытливо:

— Что-то ты замолчал, Антоша? Работаешь, как машина, и молчишь. Отчего это? С радости, думается, не молчат, а с горя молчат не так…

Но порою захлестывала парня беспричинная лихая радость, и в такую минуту ему казалось, что он легко может перенести с места на место любой молот; хватал Гришоню в охапку, вскидывал его, как ребенка, сжимал железными руками, и Фома Прохорович только любовно и поощрительно посмеивался, когда подручный страдальчески пищал и молил о пощаде.

Антон купил себе такую же, как у Безводова и Дарьина, шляпу, новый плащ-пыльник, ботинки. Дня через три после возвращения Люси с курорта он позвонил ей; услышав его голос, она торопливо, захлебываясь от восторга, начала говорить что-то о своей поездке на море, о проведенном там времени, потом назначила ему свидание в Александровском саду и — не пришла.

И вот он явился за ней на квартиру Антипова. Антипов с решимостью шагнул к Антону, но Люся остановила его.

— Это ко мне, — невнятно промолвила она и встала.

— Выйдемте на минуту, — глуховато сказал Антон, взял ее за руку и пропустил впереди себя.

Боясь скандала, стыдясь знакомства с ним, проклиная тот час, когда она в великодушном порыве согласилась на свидание, возмущенная его поступком, Люся прошла по коридору, мстительно и со злорадством думая про себя: «Хорошо же!.. Ты у меня поплатишься за это. Я тебе скажу!..»

Остановившись у выхода, она спросила вызывающе:

— Что вы от меня хотите? — Взглянула в его каменное лицо с плотно сомкнутым ртом и испугалась, потеряв самообладание.

— Выйдемте, — повторил он твердо.

Подавленная его волей, она вышла на улицу, послушно, как в забытьи, села в такси и опомнилась только тогда, когда машина, взревев, рванулась с места и опрокинула ее на спинку сиденья.

— Куда вы меня везете?

— Почему вы не пришли? — глухо спросил он, сдерживая дрожь. — Я ждал вас два часа!..

Точно скрываясь от его пристального, пылающего взгляда, она плотнее вдавливалась в угол, кусала губы, готовая заплакать. Освещенные витрины, встречные машины, фигуры людей сливались в одну расплывчато-пеструю линию; изредка врывался яркий луч света и больно резал глаза.

— Я свободный человек, — произнесла она, сдерживая слезы, напуганная, — и поступаю так, как хочу. Не пришла — значит не пришла, не могла.

— Зачем вы меня обманули? Разве я принуждал, тянул вас? Вы сами согласились, назначили место и час. Значит, вам нельзя верить… А если задумали подшутить, так это бесчестные шутки. Люся… слышите?..

Помолчав немного, он придвинулся к ней и, как бы желая удержать ее, убедить, прошептал горячо и искренне:

— Я люблю вас, Люся… честное слово!..

Закрывая рукой горло, Люся оттолкнула Антона.

— Не трогайте меня! — крикнула она резко и со злостью. — Глупо же вести себя так… Оставьте меня в покое… Я не нуждаюсь ни в вас, ни в вашей любви! Понимаете? Остановите машину, я выйду.

Он отшатнулся, поморщившись, зажмурил глаза, стащил с головы шляпу. В крышу барабанил дождь, шины сочно шуршали по мокрому асфальту.

— Остановите! — крикнул он водителю, берясь за ручку дверцы.

Антон тяжело вылез, расплатился с шофером, приказал отвезти девушку обратно и пошел прочь, наискось пересекая улицу; раздался свисток милиционера, но Антон все так же размеренно шагал по скользкой, лоснящейся мостовой, по золотистым дрожащим световым полосам, подставив под дождь свою непокрытую голову.

3

Порыв ветра, распахнув неплотно прикрытые створки рамы, ворвался в комнату, откинул край одеяла и окропил спящего Гришоню каплями дождя. Гришоня вздрогнул и, думая, что это Антон брызнул на него водой, сонно, скрипуче протянул:

— Ну, не балуйся!..

Приоткрыв один глаз и никого не увидев над собой, он встал, на цыпочках подбежал к окну, захлопнул его, затем, повернувшись, озабоченно шевеля пшеничными своими бровями, стал рассматривать Антона, лежащего поверх одеяла, одетого. Рядом с кроватью, на спинке стула, висел мокрый пыльник, по полу растекались от него потеки, на сиденье валялась набухшая влагой шляпа, в стороне — грязные ботинки.

Гришоня хотел разбудить Антона. Но взглянув на будильник, на мглистый, дождливый рассвет, решил дать приятелю отдохнуть еще полчаса, нырнул под одеяло, сжался в комочек, задумался: что бы это могло приключиться с его другом?

Антон не спал, лежал, закрыв глаза; голова болела, мысли путались, ускользали, точно размывались потоками дождя за окном.

Тоска, ноющая боль в груди гнали его через весь город по мокрым опустевшим улицам под дождем. Мимо него изредка мелькали раскрытые зонты, цветные дождевики… Он много километров отмахал по Садовому кольцу, утомился, но боль не проходила, сжимала сердце.

«Вот и все… — думал он с отчаянием. — Высоко залетел… Вот сорвался — и вдребезги… Зачем она это сделала? Зачем?!. Как теперь жить?! Как работать?!. Эх, Люся!..» — Приостанавливался на минуту посреди тротуара и брел дальше, не разбирая дороги, по лужам.

И сейчас вот он лежит на своей койке, обессиленный, разбитый, с ужасом осознавая, что все светлое, солнечное осталось где-то далеко — прошедшая ночь безжалостно разбила его мечту.

Антон со стоном вздохнул, повернулся.

— На работу пора, — послышался осторожный голос Гришони, — просыпайся.

— Я не сплю, — отозвался Антон, не подымая век; полежав еще немного, он приподнялся и сел на кровати, взглянул на заплаканные окна, на сырую одежду, на Гришоню, гремевшего чайником, встал, разделся: пиджак и пыльник оставил сушиться, а брюки положил под матрац — гладиться; в умывальной усердно плескал воду на лицо, голову…

— Почему ты спал одетым, где ты был? — настойчиво донимал его Гришоня, разливая чай. — Уж не напился ли ты?

— Да, почти что напился.

— С какой это радости?

— Отстань!

— Оч-чень интересно!

Выпив наскоро по стакану чаю, они вышли на улицу, прижимаясь к стенам домов, поспешили к трамвайной остановке.

Плотные, по-осеннему водянистые тучи опустились низко, на самые крыши домов, сеял мелкий и спорый дождь; еще недавно нарядные, в золоте ранней осени, деревья потухли, ветви их обвисли, листья посерели, набухли влагой и, падая, шлепались на асфальт грузно; как оладьи; в иссеченной водяными струями мгле расплывчатыми пятнами двигались торопливые фигуры людей.

В трамвае, сдавленный телами людей, Антон с тоской думал о том, что в цехе уже знают о его вчерашнем поступке, и живо представил, как рабочие, а особенно молодые, будут искоса поглядывать на него, усмехаться, острить; и в первый раз за все дни жизни на заводе ему не хотелось показываться в кузницу: было стыдно.

Подойдя к молоту и застав там Фому Прохоровича, который пришел раньше всех и готовил рабочее место, Антон вспомнил, что сегодня они обязались дать наибольшую выработку дефицитной детали.

Печь уже была загружена металлом, разрастаясь, шумело в ней пламя, в потолок рвались черные и вязкие клубы дыма, расплывались и висели там, закрывая собой льющийся сквозь стеклянные квадраты неяркий свет.

— Долго спите, молодцы, — упрекнул Фома Прохорович, встречая своих помощников, и, скупой на шутку, оживленно прибавил: — Ты что, Антоша, голову повесил? Вчерашний день ищешь — не найдешь, брат, так что ходи веселее!

Вывернувшийся из-за печи старший мастер Самылкин, оглядываясь по сторонам, сообщил, как тайну:

— Замечайте, ребята, весь цех на вас смотрит: процентов двести пятьдесят должны дать, никак не меньше. — И откатился к другому молоту, как мальчику погрозив Антону пальцем.

— Слышали?.. — многозначительно напомнил Фома Прохорович.

Надвинув кепку на брови, Антон стал регулировать подачу горючего в печь. Сумрачный, по-вокзальному громадный корпус с приходом здоровых, хорошо отдохнувших людей оживал, отовсюду неслись веселые восклицания.

Прозвучал сигнал, и молоты один за другим пришли в движение; гром ударов, могуче, полноводно ширясь, смял людские голоса, подобно артиллерийской подготовке перед атакой, огненные вспышки озарили пространство; учащенный ритм труда властно захватывал людей.

Только Антон, угнетенный неотступной думой о том светлом, теперь уже навсегда потерянном, что было связано с именем Люси, оставался безучастным ко всему; как ни старался расшевелить себя, не чувствовал прежней удали, игры сил; голова все еще болела, настойчиво звенели в ушах резкие слова: «Я не нуждаюсь ни в вас, ни в вашей любви!»

Фома Прохорович, наклонив голову, поверх очков смотрел на него из-под нависших бровей с недоумением, как бы не узнавая. От этих взглядов нагревальщик еще больше волновался и нервничал. Кочерга как назло не слушалась, соскальзывала с горячих заготовок, болванка заваливалась в выщербленный печной под.

«Чорт бы тебя взял! — мысленно ругался Антон, напрягаясь и исходя потом. — Неужели нельзя ничего придумать, чтоб полегче было?.. А то вот дергай ее, окаянную!.. Вон она завалилась и лежит, хоть разорвись тут! А ведь инженеров, техников в цехе тьма! Дать бы им кочергу в руки, пускай поковыряются, кочерга скорее заставит их пошевелить мозгами. — И, сердясь, с силой выворачивал болванку вместе с кирпичами. — А, чорт!.. Рельсы бы тут проложить, что ли?..» Вслед за тем мысль назойливо возвращалась к одному и тому же: «Люси-то нет… К чему теперь стремиться?.. После работы чем заняться? Куда пойду?..» И, позабыв о болванках, опираясь на кочергу, стоял в раздумье и глядел куда-то мимо прессов и печей, но ничего не слышал и не видел, пока Гришоня, толкнув его, не заставлял очнуться, — молот ходил вхолостую, и Фома Прохорович сердился.

Торопясь успеть за кузнецом, Антон как-то неловко, неумело взял клещами болванку, не удержав, выронил ее, и она, искрящаяся, красная, будто налитая огненной кровью, покатилась по полу к ногам Фомы Прохоровича. Тот, поспешно отступив, подхватил ее своими клещами, сунул обратно в печь, и над ухом Антона непривычно раздраженно и властно загремел голос кузнеца:

— Мы не мух давим, а детали штампуем! Понял? Работаешь, как вареный, не руки, а крюки! — Сильный, грузный, чуть ссутулившийся, он шагнул к молоту, кинув на парня гневный взгляд, губы шевелились, — видимо, он недовольно ворчал. — Давай! — крикнул кузнец.

До обеда не отковали и половины обычной дневной нормы. Фома Прохорович отшвырнул клещи, взбил на лоб очки и пошел прочь от молота, устало, стесненно, неся впереди себя отяжелевшие руки. Гришоня подбежал к Антону и участливо, ободряющее заговорил, хлопая его рукавицами:

— Ну, что ты, в самом деле, раскис? Всегда работаешь, словно забавляешься, а нынче ходишь, будто в воду опущенный. Видишь, Фома Прохорович сердится.

Подвернув форсунки, Антон убавил пламя в печи. На чумазом лице его серые глаза горели мрачноватым огнем.

— Идем подзаправимся, чудак, — уже шутливо сказал Гришоня, подталкивая его в бок. — Нагонять надо…

В это время к ним приблизился старший мастер Самылкин, за ним Володя Безводов, хмурый, удрученный неудачей товарища.

— Ты гляди у меня, парень, — строго заговорил Василий Тимофеевич, наскакивая на Антона и пытаясь сделать свое мягкое бабье лицо суровым, устрашающим. — Был ты у меня вот где, — он выхватил из нагрудного кармана халата засаленную записную книжечку и повертел ею перед носом нагревальщика, — на странице хороших, то есть на почетной. Хотел тебя на самостоятельную работу перевести, на молот поставить. А теперь вот, гляди, вычеркиваю, — он лихорадочно провел неровную жирную черту, — и заношу на страницу плохих — на «черную»! Вот, — и торопливо вывел три первые буквы его фамилии — «Кар.». — Все! Я тебя, гляди, парень, больше не знаю, не вижу, нет у меня такого на примете!.. А то я, старый дуралей, расхвастался, расхвалил… Что ты на меня уставился своими глазищами?

Прервав мастера, Володя Безводов сказал подчеркнуто официально, точно они были совсем чужими:

— Надо выправлять положение, Антон. Что же это, мы говорим о том, чтобы вывести цех на первое место, а тут комсомолец — и вдруг явился помехой в работе.

Гришоня суетился вокруг Антона нашептывая:

— Ну, ответь, скажи, что поднажмешь, выправишь дело…

Антон исподлобья глядел на возбужденного, запаренного мастера, на Безводова и молчал, хорошо понимая, что нечего возражать, когда виноват.

Вернулся Фома Прохорович, спокойный, задумчивый, легонько отстранив всех от нагревальщика, отвел его к окну, смущенно кашлянул, дернул за козырек кепки, промолвил:

— Я тут давеча накричал на тебя, Антоша, ты, брат, извини. С тобой неладное что-то приключилось, а я не спросил, да и… В работе я забывчив, не сдержался… — Помолчав, еще раз кашлянул и добавил: — С деталью нашей на конвейере зарез, вот и всполошились все. Вызывал меня начальник кузницы, выговаривал. А я редко слышу выговоры-то. Мне, старому кузнецу, коммунисту, они обидны…

Антон чувствовал, что душа его размягчилась, согретая теплом и лаской скупых, по-отечески простых слов кузнеца; ласка эта вызвала в нем ответную нежность, доверчивость, и захотелось так же просто поведать обо всем этому большому, с виду угрюмому человеку.

Сквозь незастекленные клетки окна видно было, как дождь старательно моет груды железного лома, сечет тоненькие и уже голые деревца, растекается по земле рыжими радужными потоками.

— У тебя отец где? — спросил Фома Прохорович.

— Убит в сорок четвертом году, под Будапештом.

— Так… — тяжко вздохнул кузнец. — Один, стало быть, рос? Так… — повторил он. — У меня вот тоже двоих сынов война взяла… — И медленно отошел к молоту. А Антон ощутил в себе родственную близость к нему.

Вторую половину дня Антон работал лучше, но о рекордной выработке не приходилось и думать — еле дотянули до положенной нормы.

— Не горюйте, Фома Прохорович, — с трогательной нежностью успокаивал Гришоня кузнеца, помогая ему прибираться. — В другой раз обязательно поставим рекорд, нам ведь это не впервой.

— Слабо утешаешь, Гриша, — устало усмехнулся кузнец. — От нас именно сегодня детали требовали, конвейер ждать не будет. Может быть, вторая смена наверстает за нас…

Пришла вторая смена: кузнец Камиль Саляхитдинов, молодой татарин с широкоскулым лицом; в узких прорезях острыми лезвиями сверкали хитрые и насмешливые глаза, короткая могучая шея и широкие плечи налиты буйной силой, носки ступней повернуты немного внутрь, руки, жаждущие дела, все время в беспокойстве, в движении; и нагревальщик его, Илья Сарафанов, высоченный парень с унылым лошадиным лицом и трубным голосом.

— Иду, гляжу, плакат-«молния» висит — десять метров в длину, двенадцать метров в ширину! — громко заговорил Саляхитдинов, протягивая Антону пачку с папиросами и не спуская с него острого, насмешливого взгляда. — На плакате первое слово — «Слава!» Где слава? Кому слава? Ага! Бригада Полутенина выполнила норму на двести пятьдесят процентов. Ай, как обидно, — почему не я! Закрыл глаза, ударил себя по лбу кулаком, открыл — никакого плаката нет: померещилось. Ай, рекорд! — И захохотал, обнажая множество мелких белых зубов.

Илья Сарафанов, вторя ему, бухнул как в бочку:

— Не зная броду, не суйся в воду! — А в ушах Антона деревянно отдалось: «Бу, бу, бу!..»

Привыкший к похвалам, Антон мучительно переносил упреки старшего мастера, замечания и реплики рабочих, отворачивался морщась.

Вскоре, лавируя среди молотов, прессов, печей, перепрыгивая через конвейеры, огибая груды остывающих деталей, в бригаде появился Безводов и сказал:

— Антон и ты, Гришоня, прямо отсюда, не заходя в душ, поднимитесь в комсомольское бюро. Поговорить надо. — Он повернулся к кузнецу и, понизив голос, попросил: — Хорошо бы и вы пришли, Фома Прохорович. Это ненадолго.

Сарафанов подтолкнул Антона и с несвойственной ему игривостью пробасил:

— Иди, рекордник, получай нахлобучку… — чем и вызвал в нагревальщике внезапный взрыв долго копившейся в нем ярости: рассвирепев, Антон схватил Илью за грудь, сильно толкнул его и выпалил:

— Замолчи ты, лодырь! Тебе не только нахлобучку надо дать — совсем из комсомола вышвырнуть пора. Не работаете — потолок коптите вместе со своим бригадиром! И туда же, критиковать…

Сарафанов ошеломленно глядел выпуклыми глазами, затем, придя в себя, криво закусив губу, двинулся на Антона и, не подоспей во-время Гришоня с Фомой Прохоровичем, драки бы не избежать. Разнимая их, Фома Прохорович проговорил, мрачно и укоризненно косясь на Саляхитдинова:

— Он правду вам сказал. На себя оглянитесь, — не бригада, а посмешище, для потехи в цеху. Подумали бы об этом…

Саляхитдинов, красный, зловеще поблескивая узенькими глазами, косолапо ступил к Полутенину:

— Не хочу думать! Думать не хочу, работать не хочу! Ну? В другой цех уйду, совсем уйду…

А Сарафанов пригрозил Антону:

— Я тебе попомню это… Столкнемся еще, не здесь, так в другом месте… узнаешь, как за грудки хватать.

Гришоня, отталкивая его дальше от Антона, уговаривал:

— Ну, не рычи, не рычи… Подумаешь, беда какая… обидели, младенца обидели… Стоит из-за этого нервы портить… — и двигал его все дальше, дальше, к печи, потом вздохнул сокрушенно: — Вот она, любовь-то, каким концом обернулась!..

4

Через десять минут Антон, Гришоня и Фома Прохорович появились в небольшой комнатке комсомольского бюро на втором этаже… Тут находились кузнецы Олег Дарьин и Федор Рыжухин, сменный мастер, долговязый и невозмутимый Сидор Лоза, технолог Константин Антипов в курточке с клетчатой кокеткой, наладчик Щукин… Володя Безводов, откинув назад чуб, строго оглядел членов бюро и объявил негромко и деловито:

— Начнем, пожалуй?… Ребята, поговорим про сегодняшнюю работу нагревальщика Карнилина… Сейчас, когда мы твердо решили добиться звания передового цеха, мы не имеем права пройти мимо любого факта, который плохо отражается на работе бригады.

«Любого факта, — мысленно повторил Антон и горько улыбнулся. — Чудаки! Только бы говорить, обсуждать, прорабатывать. А что делается у меня в душе, им наплевать, честное слово! И Володя тоже заразился страстью к совещаниям. Чуть что — и сейчас же на бюро. Неужели он не понимает, что нехорошо это?.. Работа! Работа от меня не уйдет. Не тут, так в другом месте найду. А вот Люся ушла… Эх, повернуться разве и уйти? Ну их!..»

Но он не ушел, стоял, привалившись плечом к стене, сумрачно смотрел на Антипова, с надменным видом читавшего газету, на его белую и тонкую ниточку пробора, замечал затаенную улыбку Дарьина, и сердце его колотилось неудержимо. Он знал, что они сейчас начнут выпытывать его про вчерашний визит к Антипову, и чувство обиды и протеста, подступая к горлу, затрудняло дыхание.

«Нет, я им отвечу… Я им категорически запрещу соваться в мои дела», — убеждал он себя с решимостью.

Гришоня ерзал на стуле, часто мигал белесыми ресницами, незаметно дергал Антона за полу куртки:

— Сядь, сядь…

— Фома Прохорович, — обратился Безводов к кузнецу, — расскажите, пожалуйста, как все это вышло?

— Может быть, нам послушать сперва Карнилина? — осторожно вставил Антипов.

— Фома Прохорович лучше объяснит, — сказал Безводов, — ему виднее.

Кузнец помолчал, как бы восстанавливая в памяти весь рабочий день. Затем глуховато и раздельно начал говорить, но Антон прервал его.

— Погодите, Фома Прохорович, я сам скажу. — И спросил враждебно, с вызовом: — Вы хотите меня судить? За что? За то, что бригада из-за меня не дала рекордной выработки? Или, может быть, за другое? Если за другое — то я никому не позволю вмешиваться в мои дела! А если за работу, то я вам вот что скажу: я не машина — включил рубильник, перевел рычаг на цифру двести пятьдесят и — чеши! Я — человек, а у человека раз на раз не приходится.

— Вот ты и разъясни, отчего у тебя раз на раз не пришлось, — попросил Володя мягко. — Помни, что мы не обсуждать тебя собрались не ругать, а просто поговорить по-товарищески.

Антипов, ногтем мизинца почесав бровь, поучающим тоном проговорил:

— Ведь все для высокой выработки было подготовлено: металл, инструменты… Что завод сильно нуждается в деталях, ты знал. Что же тебе помешало? Давайте разберемся общими усилиями, и, может быть, мы поможем тебе. — И, не утерпев, намекнул тонко: — За воскресенье ты, кажется, отдохнул, развлекся…

— Да уж, что другое, а развлекаться он умеет, — подтвердил Дарьин, усмехаясь светлыми глазами, и прибавил с чувством превосходства: — Если ты приехал добиться чего-нибудь, то уж вкалывай, себя не жалей, сил не щади! Правда, Фома Прохорович? Я ни о чем другом не думал, когда начинал свой путь…

Боясь, что они все-таки заговорят про вчерашний вечер, Антон торопливо и резко выпалил:

— В помощи вашей я не нуждаюсь! Но если я плох как нагревальщик, то пусть Фома Прохорович исключит меня из своей бригады! Вот и все.

Никто не ожидал, что Карнилин поведет себя так запальчиво и вызывающе. Наступила неловкая пауза. Дождь за окном перестал, но ветер неустанно гнал толпы серых туч, сильно напирал в окна, отступал и снова упруго штурмовал здание.

— Ты, Антоша, не прав, — послышался глуховатый голос Фомы Прохоровича. — На походе, бывает, идет солдат в первом ряду, песню запевает, друзей веселит и вдруг — отстал. А друзья-то не пройдут ведь мимо, остановятся, спросят — в чем дело, может, ногу натер, может, заболел. А как же! Без внимания не оставят товарищи-однокашники. И мы тоже вроде как на походе. Ты отстал, и вот тебя спрашивают: почему, что случилось с храбрым бойцом, то есть с хорошим рабочим? Они, товарищи-то твои, не осудить тебя призвали, как ты думаешь, а помочь. А ты на дыбы встаешь!

Антон покорно сел рядом с Гришоней и произнес, глядя в пол:

— Я и сам не знаю, отчего у меня сегодня все из рук валилось, честное слово… Голова болит, и вообще… Думаете, хорошо мне, Фома Прохорович? Вас подвел… Я себя возненавидел…

Спустя полчаса, идя в душевую, Антон чувствовал, как в нем, остывая, оседает гнев и медленно затухает досада.

В душевой, наполненной паром, Фома Прохорович, растирая ладонью мускулистую грудь, говорил серьезно и заботливо:

— У нас, Антоша, все — в труде: в нем и правда, и слава, и все радости наши. Потрудишься хорошо, честно — и жизнь пойдет гладко; плохо работаешь — и все невзгоды на тебя наваливаются, точно черви на худосочное дерево, и не заметишь, как подточат! Да и от разных житейских, сердечных там и разных других неудач работа — первый лекарь. Я, брат, это давно понял, ты мне верь. — И, подумав немного, прибавил с сожалением: — Хотя если сердце защемлено чем, то и работа тоже на ум не пойдет… Значит, жизнь должна быть крепкой и чистой со всех сторон.

«Вылечит ли меня этот лекарь?» — мысленно спрашивал себя Антон, вставая под душ. Тонкие теплые струйки иголочками вонзаются в тело и, смывая грязь и усталость, приятно текут вниз, щекочут подошвы ног.

Через несколько минут, подняв воротник пальто, Антон задумчиво шагал по заводу, мимо лип с ощипанными ветром ветвями. Из открытых дверей корпусов вырывался ровный гул; вот из ворот сборочного цеха выкатилась только что сошедшая с конвейера машина, пробежала по двору и встала в ряд с другими, такими же зелеными, свежими, блестящими.

«Что ж, они, пожалуй, правы, — тоскливо думал Антон, идя к проходной. — Раз плохо работал, отвечай — почему? Ты не керосинку чинишь в своей квартире, а штампуешь поковки для машин. Все верно. А как они все смотрели на меня. Жалели… А Олег все усмехался. Чего это он усмехается все время?.. Хотя на его месте любой бы засмеялся. Первый кузнец! Эх, пропали у меня три года зря!.. Сколько бы сделать можно было!.. И Антипов… Тоже хорош гусь! На словах сочувствовал, а в душе-то, небось, ликовал, что сорвался я. Хозяином держался. Бровь, почесал мизинцем, будто артист… А вечер-то я ему все же испортил, увез Люсю! — Мысль эта будто обожгла опять, заставила остановиться, лоб вспотел. — Лучше бы не увозил. Хоть надежда была бы… Нет уж, лучше сразу все узнать. Когда не знаешь, страшно. А вот узнал — и еще страшнее. Пусть!..»

Антон смутно ощущал в себе потребность поделиться с кем-нибудь своим горем. Безводов был занят, Дарьин расфрантился и отправился, должно быть, на свидание, а жена сидит дома одна; да к нему и не тянуло: пожалуй, иронизировать, поучать начнет. Имя Дарьина все чаще повторялось в цехе, на заводских собраниях, в газетах. Но изо дня в день росли в Антоне настороженность к нему и неприязнь.

Гришоня убежал на занятия шахматно-шашечной секции. Антону не хотелось сидеть в пустой комнате наедине со своими мыслями, и он, выйдя из проходной, решил:

«Пойду в кино… Сколько картин пропустил. Зайду домой, переоденусь и уйду».

Он пересек сквер и, подойдя к остановке, прыгнул на подножку переполненного трамвая.

— Подвигайся! — услышал он сзади знакомый голос.

Поднявшись ступенькой выше, Антон обернулся и увидел парторга Алексея Кузьмича Фирсонова, ловко вскочившего на ходу.

— Ты что так поздно едешь, Карнилин? — поинтересовался он.

— К Безводову заходил. Прорабатывали, — неохотно улыбаясь, ответил Антон. — Поднимайтесь сюда.

— Ничего, скоро сходить.

Они спрыгнули на остановке, где вокруг высились многоэтажные заводские дома.

— Прорабатывали, говоришь? — усмехнулся Алексей Кузьмич, крупно шагая, обходя лужи с рыжими пятнами отсветов на них; при движении прорезиненный плащ на нем певуче шелестел. — Я слыхал, неважно работалось нынче. Отчего это?

Антон начал сбивчиво говорить о печах, о загрузке и выемке заготовок, а Фирсонов понял, что с парнем творится что-то неладное, — это видно было по его отчаянному взгляду, по порывистым жестам, по напряженному голосу.

— Зайдем ко мне, — неожиданно предложил Алексей Кузьмич. И, побеждая стеснительность Антона, по-свойски взял его под руку. — Идем, идем, посидишь в семье, чайку попьем.

Со стороны завода вместе с дымными облаками нахлынула осенняя мгла; густая, отсыревшая, она затопила пространство, и дома, как бы расплывшись в ней, потеряли свои очертания; вспыхивали клетки окон, заманчиво напоминая об уюте обжитых гнезд.

В передней они вытерли ноги о дерюжный половичок у порога, разделись. Вслед за Алексеем Кузьмичом Антон вошел в небольшую комнату, наполненную теплым полумраком и приглушенными звуками музыки. В углу на маленьком столике горела лампа под сиреневым абажуром, неярко освещая двух женщин, сидящих на диване; одну из них, Елизавету Дмитриевну, жену Алексея Кузьмича, старшего технолога, он видел каждый день в цехе; вторую, сидящую на диване с ногами, конструктора Татьяну Оленину, он встречал мельком, лишь на комсомольских собраниях, — конструкторское бюро находилось в стороне от их корпуса, — но память сохранила ее девически стройную фигуру, забранные наверх волосы, прикрытые цветной косынкой, и прямой строгий взгляд темных глаз.

При появлении мужчин они прервали беседу и с любопытством посмотрели на Антона, вчерашнего похитителя Люси Костроминой… Чувствуя на себе пытливые взгляды, он сконфуженно топтался у двери. Хозяин как будто забыл о нем, перекидывался короткими фразами с женой, шутил с Таней Олениной; сняв пиджак и повесив его на спинку стула, приблизился к приемнику и стал ловить другие станции.

— Что же вы стоите у порога? — сказала Елизавета Дмитриевна и встала, приглашая Антона: — Проходите, садитесь…

Таня спустила ноги на пол, сунула их в туфли, подвинулась, как бы давая ему место. Связанный ее пристальным взглядом, он робко шагнул к дивану, но Алексей Кузьмич, боясь, что женщины непременно учинят допрос по поводу вчерашнего и окончательно смутят Антона, быстро позвал, проходя в другую комнату:

— Иди сюда, Карнилин.

Антон боком проскользнул в дверь, осторожно прикрыв ее спиной, и услышал сзади, как ему показалось, насмешливо удивленный голос Олениной:

— Трудно поверить, что это он устроил набег на нашу компанию вчера…

Отделившись от женского общества, Антон сел в глубокое кресло, шумно и облегченно вздохнул.

— Как у вас хорошо, — невольно вырвалось у него.

— Вот и приходи, когда захочется, — живо отозвался Алексей Кузьмич. Он сидел напротив в таком же кресле и набивал трубку табаком. Их разделял низенький круглый столик с фарфоровой пепельницей на нем — бородатый карлик, сидящий на лапте, в зубах длинная, до полу, трубка, за спиной полый ранец для спичечной коробки; в лапоть стряхивали пепел.

Слушая нагревальщика, Фирсонов зажег спичку, раскурил трубку, встал и открыл форточку.

— Понимаете, Алексей Кузьмич, — убежденно говорил Антон, выделяя букву «о» и размеренно взмахивая рукой, — я тяну заготовку к себе, а она заваливается в ямку и не идет, а ведь жарко, лицо жжет, глазам больно смотреть, и Фома Прохорович стоит, ждет, злится — молот вхолостую ходит… Ну и сам злишься тоже, начинаешь с силой ковырять кочергой, тащить болванку, выворачивать ее вместе с кирпичами… Смотришь, и под в печи нужно заново настилать. Да и тяжело, честное слово. — Открыв подсиненные крупные белки, взглянул на Фирсонова внимательно, лицо пылало от возбуждения.

— Ну, ну, — как бы подтолкнул его Алексей Кузьмич. — А как же сделать по-другому, полегче?

— Вот я и думаю, как сделать, — парень качнулся к нему, поведал как по секрету: — Вот если бы там, в печи, железные полосы настелить, вроде рельсов, чтобы заготовка скользила по ним, как по маслу, не задерживаясь, — и провел пепельницей по лакированной крышке стола; заметив улыбку на лице Фирсонова, хмуро свел брови. — Я понимаю, что простое железо там расплавится, сгорит. Но вот если бы… — замолчал в затруднении, с сомнением следя за выражением лица парторга.

— Говори.

— Если бы оно не сгорело, тогда это было бы здорово. — Подумал и добавил неуверенно: — А что, если вместо рельсов по поду печи трубы такие протянуть, а по ним воду пустить, они ведь тогда не сгорят, как выдумаете?

— Не сгорят, — подтвердил Алексей Кузьмич, поднялся и заходил по комнате; он знал, что многие печи именно так и оборудованы, но не сказал ему об этом, — пусть поразмыслит сам. — Знаешь что: я сведу тебя с Антиповым, ты объяснишь ему все свои соображения, он парень толковый.

Антон откинулся назад, на спинку кресла, словно на него замахнулись.

— Можно кому-нибудь другому?

Фирсонов вынул трубку изо рта.

— Почему?

Антон молчал, опустив глаза, сжав рот. Вспомнив про вчерашнее, Алексей Кузьмич рассмеялся, негромко, беззлобно, сел, навалился локтями на столик, положил трубку в пепельницу, — от нее вверх, извиваясь, побежала тоненькая струйка дыма.

— Как ты осмелился на такое, Карнилин? — спросил Алексей Кузьмич. — Пришел в чужую квартиру, увез девушку…

Крепко, до боли вцепившись пальцами в подлокотники, парень глухо и как бы с трудом вымолвил, не поднимая глаз:

— Не знаю, Алексей Кузьмич. Теперь жалею, что так вышло…

— Выходит, ум с сердцем не в ладу…

Алексей Кузьмич сосредоточенно перерубал пальцем текучую ленточку дыма над пепельницей.

На улице опять начался дождь, по стеклу резво побежали ломаные ручейки, в форточку ветер заносил освежающую водяную пыль.

Взглянув еще раз на Фирсонова, склонившегося над столом, на его приятное, хорошо выбритое, моложавое лицо, Антон почувствовал расположение к этому человеку.

— Я думал, нет на свете никого счастливее меня, честное слово… А она сказала, что не нуждается во мне, — тихо и с горечью сказал Антон.

Сквозь дверь вместе с тягучей музыкой просачивался невнятный говор женщин, короткий, приглушенный смешок; к их голосам присоединился мужской баритон — это зашел старший конструктор Иван Матвеевич Семиёнов, живущий двумя этажами ниже. Он вел себя тут как свой человек. Сейчас он принес большой пакет, с шутливым поклоном преподнес его Елизавете Дмитриевне. Таня заглянула в пакет и воскликнула обрадованно:

— Какие чудесные яблоки! Крупные…

— К Елисееву, небось, съездил. Не поленился, — сказал Иван Матвеевич и прислушался к голосам за дверью. — Кто это там?

Таня ответила шопотом:

— Вчерашний похититель Люси Костроминой.

Семиёнов удивленно приподнял брови:

— Да ну?! Любопытнейший экземпляр! Налетел, как смерч. — Он даже придвинулся к двери, прислушиваясь к разговору.

Елизавета Дмитриевна позвала пить чай.

— Идем, — отозвался Фирсонов и встал, приблизился к окну, с минуту прислушивался к накрапыванию дождя; надо было что-то сказать парню, ободрить, посоветовать.

Антон ждал.

— Смешно мне утешать тебя, Антон, — сказал он просто. — Характер твой не слабее моего, а может, сильнее, крепче, и воля, наверно, найдется, и мужская гордость, так что ты сладишь с собой и со своим сердцем. Скажу только одно: если любовь не помогает жить, работать — она недорого стоит. И еще скажу откровенно: ты лучше Люси.

— Не надо больше говорить о ней, — попросил Антон тихо и твердо.

Алексей Кузьмич уловил в его взгляде, в наклоне головы что-то решительное, волевое и в то же время чистое и одобрительно кивнул соглашаясь:

— Как дальше будешь?

— Работать буду, Алексей Кузьмич.

— Ну, это само собой. А еще?

Антон пожал плечами. Алексей Кузьмич сел, положил локти на столик, пристально вглядываясь в серьезное лицо Антона, повторил:

— Да, ты лучше ее. Но и в тебе чего-то не хватает, и, пожалуй, главного: задачи не вижу, цели. Не забывай, что ты в Москве, — это ко многому обязывает. Не воспользоваться хоть частицей того, что накоплено здесь за многие века, — преступление. Так-то!..

Антон сосредоточенно молчал, не двигался.

Алексей Кузьмич открыл шкаф, снял с полки книжку, положил перед Антоном.

— Будет время — почитай. Только оберни ее газетой, что бы не запачкать переплета.

Антон взял книгу в руки, прочитал: — Джек Лондон «Мартин Иден».

Елизавета Дмитриевна, распахнув дверь, спросила с нетерпением:

— Долго вас ждать еще?

От чая Антон отказался и поспешил уйти.

— Не хочу я, честное слово. Я в другой раз лучше… — говорил он, пятясь к двери, стесненный пристальным взглядом Тани Олениной, и ушел, позабыв, попрощаться.

Проводив нагревальщика, Алексей Кузьмич сел к столу и, пододвигая к себе стакан с чаем, отметил довольный:

— Интересный парень…

— Ну, вот и новый объект для воспитания нашелся, — заметила Елизавета Дмитриевна с мягкой иронией. — Олега Дарьина вырастил, теперь, кажется, за этого взялся…

— Куда он умчал ее, Алексей, как? Расскажи, — живо и со скрытой насмешкой спросила Таня, намекая на Люсю Костромину.

— Дело в том, Танечка, что совсем это не смешно, скорее печально, — с легким упреком сказал Алексей Кузьмич. — Ты понимаешь, что значит влюбиться впервые в жизни? И как! А та оттолкнула его. Вот он и страдает.

Склонив голову над столом, Таня медленно помешивала чай, звеня ложечкой о тонкий край стакана.

— Я не смеюсь, — сказала она вдруг изменившимся голосом. — Над такой любовью не смеются, ей — завидуют…

— Завидовать тут, я думаю, нечему, — солидно заметил Семиёнов, — а парня стоит пожалеть: ошибся адресом…

Таня и в самом деле искренне завидовала чужой любви. Судьба Тани сложилась странно, лишив ее удачи и счастья в личной жизни, как часто и непонятно почему случается с красивыми, умными и обаятельными женщинами.

В годы войны, когда Таня, дочь учительницы из волжского городка, заканчивала десятилетку, класс шефствовал над воинским госпиталем. Там она и познакомилась с молодым раненым летчиком Сергеем Олениным. Он завладел ее девическим воображением и, окончив лечение, женился на ней, увез в Москву к своей матери, заботливой старушке, души не чаявшей в своем единственном сыне. Кратковременный отпуск быстро пролетел. Таня проводила мужа в часть, не успев привыкнуть к нему как следует. Уезжая, он крепко, до боли, поцеловал ее и приказал ждать. Она ждала, но он не вернулся: в знойный июльский полдень пришло извещение о гибели Сергея Оленина.

Мать бесшумными шагами ступала по комнатам, безучастная, скорбная, сраженная горем. Она тихо, безропотно угасала на глазах Тани, как угасает догоревшая свеча. И осталась Таня одна, девочка-вдова; жила, будто затаив в себе крик отчаяния и боли. С осени она стала учиться в институте, вела себя подчеркнуто строго, чем и вызывала снисходительные улыбки подруг.

Практику Таня проходила в кузнице завода, где и подружилась с Елизаветой Дмитриевной, которая относилась к ней с материнской нежностью и вниманием. Алексей Кузьмич насмешливо-любовно именовал Таню вдовой.

Однажды во Дворце культуры Таня познакомилась с инженером соседнего завода, скромным на вид, приятным человеком. Они ходили в театр, кино; Таня как будто увлеклась им всерьез. Но однажды инженер пригласил ее на вечеринку к приятелю. Их посадили за стол рядом, и тут Таня с ужасом увидела, что перед ней другой человек. Напившись, он напирал грудью на ее плечо и, обдавая водочным духом, хвастался: какой он замечательный и незаменимый работник на заводе, насколько он умнее всех в цехе, как независимо он ведет себя с начальством, как с ним считается сам директор… А не ставят его на высшую должность только потому, что завидуют ему… Он лениво облизывал губы, подымал брови и морщил потный лоб, чтобы поддержать налитые хмелем веки; лицо, расплываясь, таяло и лоснилось, как масленый блин; в одной руке он держал вилку зубьями вверх, другой, горячей и липкой, касался руки Тани.

Она едва досидела до конца. Когда они вышли на улицу и он хотел поцеловать ее, Таня оттолкнула его и убежала.

По окончании института, когда Таня осталась работать в конструкторском бюро, за ней стал ухаживать Иван Матвеевич Семиёнов, неистощимо внимательный, ровный, приятно услужливый, со скептическим складом ума. Несмотря на то, что ему было под сорок, он оставался холостяком. Волосы его, отступив со лба, начинались на темени и, пышно взбитые, шелковистые, стояли над затылком, подобно нимбу, виски несколько вдавлены и от этого лоб выпукло нависал над лицом с ястребиным носом.

Как-то раз, прохаживаясь с ним по саду «Эрмитажа», его излюбленному месту гулянья, Таня полюбопытствовала:

— Иван Матвеевич, почему вы не женитесь?

Он ответил с шутливой торжественностью:

— Не могу найти человека, которому я без опаски мог бы вручить свое замечательное сердце.

Таня лукаво прищурилась и усмехнулась:

— Просто вы трусите. Сознайтесь…

— Может быть, и так, — согласился он. — Храбрецов в этом деле не поощряю. И вообще горячность и агрессия в отношениях кончаются слишком трагично, в большинстве случаев для женщин. А женщине мы обязаны поклоняться как непревзойденной красоте земли, — так, кажется, учат нас классические книги? — И он тихонько погладил руку Тани, лежавшую на сгибе его локтя.

Тане было спокойно и уютно с ним, он подкупал ее вниманием, зрелым житейским опытом и знаниями. Он ничего от нее не требовал, не лез целоваться…

Комната Семиёнова была увешана клетками с птицами. Впервые придя сюда, Таня была поражена веселым птичьим хором; очарованная, недвижно сидела она, следя за неугомонной жизнью пернатых пленников: чижей, синиц, щеглов, попугаев и канареек. Стоял конец апреля, в окно светило солнце, и птички вели себя особенно неспокойно.

— Скучно-то им, наверное, бедненьким, — пожалела Таня, вздохнув.

— А вот сейчас мы их выпустим, — сказал Иван Матвеевич. — Для некоторых окончился срок заточения…

Он снял клетку с двумя синицами и позвал Таню:

— Идемте.

Выйдя во двор, где росли опушенные нежными кружевами листвы молодые деревца, Семиёнов открыл дверцу клетки и обратился к синицам:

— Прощайте, крошки, вылетайте в большой мир, живите, веселитесь. Дарую вам свободу…

Синицы, примолкнув, вертели головками с крошечными точками глаз и не вылетали.

— Глупышки, выхода не знают, — проговорил Иван Матвеевич растроганно и выгнал их: одна вылетела из клетки и села Семиёнову на плечо, вторая вырвалась, покружилась и села на клетку; затем, как по команде, вспорхнули и пулями врезались в воздух, пропали в дальних деревьях.

Иван Матвеевич и Таня часто проводили вечера у Фирсоновых, и Семиёнов по обыкновению провожал ее домой.

5

На другой день перед обедом в бригаду Полутенина как бы мимоходом заглянул Антипов; из-под черной, застегнутой на все пуговицы куртки его выглядывал воротничок рубашки в клеточку и красный узел галстука, приглаженные волосы прикрывал черный берет, немного сдвинутый на левую бровь; технолог скупо кивнул Фоме Прохоровичу и, приблизившись к Антону, крикнул на ухо:

— В обед найди меня!

— Зачем? — спросил Антон и, перехватив клещи из одной руки в другую, передвинул заслонку, загнал внутрь печи рвущиеся наружу клочья огня, отступил от печи к окну; Фома Прохорович, пользуясь перерывом, стал закуривать, а Гришоня, по-заячьи подскочив, сунул свою острую, в крапинах мазута, мордочку между Антиповым и Антоном, спросил с любопытством:

— Чего, а?

Над заводом, в светлосинем высоком небе, двигались редкие сухие облака, по земле ползли тени, и порыжелые увядшие цветы, в клумбе то золотисто вспыхивали, будто расцветали вновь, то опять скучно потухали, меркли.

— Зачем я тебе нужен? — еще раз спросил нагревальщик.

— А куда он тебя зовет? — допытывался Гришоня, дергая Антона за рукав.

— Алексей Кузьмич Фирсонов сказал, что у тебя предложение есть какое-то относительно переоборудования печи, чтобы я помог тебе технически оформить его. — И, не встретив готовности со стороны нагревальщика, проговорил, пожав плечами: — Впрочем, если не хочешь, — не надо.

— Ладно, — кратко молвил Антон, — в обед подходи сюда, скажу.

Но, видя, как технолог, удаляясь, с опаской нарядно одетой женщины обходил печи, ящики с деталями, прессы, внезапно и со злостью решил не разговаривать с ним.

Фома Прохорович, узнав о цели прихода Антипова, строго посоветовал:

— Нет, ты расскажи ему, Антон, а вдруг из твоей затеи толк выйдет? Ты, брат, этим не шути…

— Еще и премию отхватишь, чудак! — воскликнул Гришоня.

В перерыв Антипов опять появился у печи и, выслушав сбивчивые объяснения нагревальщика, принужденно улыбнулся.

— Опоздал ты несколько. Пойди на молоты, где штампуют коленчатые валы, там печи именно так и устроены, как ты говоришь.

— Почему же здесь нельзя так?

— Заготовка ваша коротка, — разъяснил Антипов, беря в руки металлическую болванку. — Нужно слишком плотно класть трубы, чтобы она не соскальзывала, а это уменьшит нагрев печи. И вообще неразумно. Так-то… Подумай о чем-нибудь другом, — снисходительно посоветовал он уходя.

Антон не обиделся на Антипова; он искренне позавидовал ему:

«Вот она, сила!.. Пришел, бросил небрежно два-три слова, и нет меня. Да еще и улыбается при этом… А я перед ним вроде мальчишки или щенка какого. Этим он и Люсю покорил, независимостью, непринужденностью. Эх, учиться надо идти, пока не поздно!..»

В столовой Безводов подозвал Антона к своему столу и, пристально разглядывая его, проговорил:

— Я к вам заходил вчера, стучал, стучал — никто не ответил. Где ты был?

— В гостях у Алексея Кузьмича: вместе с завода ехали, зазвал к себе, честное слово.

— Я верю, — улыбнулся Безводов. — Что вы делали?

— Расспрашивал, почему я плохо работал вчера. Я ему про печь свою объяснил в том смысле, чтобы переоборудовать ее малость. Ну, прислал он ко мне пижона этого, Антипова. Говорили сейчас… Тот сказал, что все это уже давно известно и рассуждаю я задним числом. Ну и пошел он к чорту! — угрюмо закончил Антон.

— Вот почему ты тигром смотришь, — засмеялся Безводов; рассмеялся и Антон, — словно молния в черной туче, сверкнула белозубая улыбка, озаряя чумазое его лицо. — А ты думал, что тебя в гениальные изобретатели сразу зачислят!

— Ничего я не думал.

— А вот это зря, — подхватил Володя. — Вместе с руками заставь потрудиться и эту деталь, — постучал пальцем по козырьку его кепки, — нечего ее жалеть, она не только для кудрей предназначена…

Антон поспешно снял засаленную кепчонку, сунул ее себе в колени.

— От кудрей остались одни воспоминания. А на что я тебе понадобился вдруг?

— Не вдруг, — сказал Безводов, осторожно принимая с подноса тарелку с борщом и ставя ее перед собой. — С тех пор как ты приехал, мы ни разу не виделись как следует. После смены зайди за мной, Дарьин тоже зайдет. Поговорим хоть. Может, в кино сходим после…

Вечером, когда Антон поднялся в комсомольское бюро, там играла музыка — Олег заводил патефон. Володя, как всегда, сидел на своем месте за столом и что-то писал. После дневного гула кузницы музыка действовала освежающе. Антон стал выбирать пластинки и подкладывать их Олегу.

Оторвавшись от бумаг, Володя сделал знак Дарьину; тот закрыл патефон, не проиграв всю пластинку, и пересел к столу. Они переглянулись, помолчали…

— Что же мы сидим? Опоздаем в кино, — сказал Антон и, не вызвав отклика, смущенно потоптался на месте.

— Подожди, обсудим один вопрос, — проронил Безводов и этим заставил Антона насторожиться.

— Какой вопрос?

— Твой, — сказал Дарьин резковато. — Садись.

Антон неуверенно сел и выжидающе застыл: он невольно ощутил приближение атаки и внутренне приготовился к отпору.

— Я наблюдаю за тобой с первого дня твоего появления в цехе, — заговорил Безводов, рывком откидывая назад густой чуб. — Не нравишься ты мне все больше и больше… Не таким я тебя знал. Ничто тебя не трогает, кроме разве заработка: получить побольше, купить лишний костюм, нарядиться — вот и вся твоя цель в жизни. Газеты в руках не держал. Что делается в стране, в мире, — для тебя покрыто мраком неизвестности, точно в глухой тайге живешь. Обывательщина…

Володя сердился на себя за необходимость высказывать товарищу обидные слова, и от этого его голос звучал отчужденно, почти презрительно.

— А я другое скажу, — прервал его Дарьин и повернулся к Антону. — Довольно прятаться за спину Фомы Прохоровича, греть руки у огня и гнать деньгу за его счет, — бросал он отрывистым, беспощадным тоном, точно давал пощечину. — Стыдись! Пора самому за молот вставать.

Антон был внешне спокоен, глаза опущены, только брови смыкались то жалобно, то сердито. Это было как бы продолжением вчерашнего разговора с Алексеем Кузьмичом Фирсоновым.

— Вот как вы заговорили, — прошептал он с трудом. — За твоей славой, Олег, не угонишься. Надо кому-то и у печи стоять.

— Моя слава невелика и останется при мне, я добывал ее горбом да вот этими руками. И пусть она тебя не тревожит. Мы обсуждаем сейчас твою судьбу, твою работу.

— Какая там к чорту работа! — воскликнул Безводов с неожиданной злостью и с шумом выдвинул и задвинул ящик стола. — Его голова не тем загружена. Ухажером возомнил себя… Ты думаешь, нужен ты ей, Люське Костроминой? Ты не то дерево, на которое бы села эта птичка. И любовь твоя не нужна ей, и сам ты, такой…

— Какой? — выдавил Антон, задохнувшись внезапной обидой, — вспомнил слова: «Не нуждаюсь я ни в вас, ни в вашей любви», — и покраснел от стыда, густо, мучительно.

— Вот такой, какой ты есть.

— Ну и ладно! — процедил Антон сквозь зубы и почему-то с ненавистью поглядел на Безводова.

— Удивляюсь я тебе: сильный, неглупый парень, а знания у тебя, как были у подростка-ремесленника, так и остались в этаком… эмбриональном состоянии, — безжалостно бросил Безводов.

Антон встал, сказал враждебно:

— Хватит! Поговорили и будет. Я не хочу больше вас слушать. За то, что помогли приехать сюда и устроиться, спасибо. А выслушивать вас больше не буду, своим умом проживу. Вчера отчитывали, сегодня опять. Хватит! — повторил он и повернулся к выходу.

— Стой! — крикнул Володя и, выбежав из-за стола, схватил Антона за плечи, силой посадил на стул.

— Что вам от меня надо? — угрюмо спросил Антон.

— Сколько раз говорили тебе: иди учиться, — потребовал Безводов. — В вечернюю школу поступай.

— Что ты мне все тычешь: учиться, учиться… А если я не хочу учиться? Ну? Сам-то ты учишься? Думаешь, техникум окончил, так и образован со всех сторон?

Безводов сел, в замешательстве глядя на Антона. Тот смягчился, проворчал:

— Легко сказать — учиться! При такой-то работе…

Дарьин возразил не без гордости:

— У меня работа не легче твоей, а потрудней, пожалуй. Но я учусь на курсах мастеров. Володя поступает в вечерний институт.

— Занятия в школе давно начались — не примут, — с грустью сказал Антон, понимая, что товарищи тысячу раз правы, что он должен не возражать им, не сопротивляться, а благодарить их за участие, за поддержку; как бы рассуждая сам с собой, он повторил с беспокойством: — Нет, не примут меня.

— Устроим! Через Алексея Кузьмича устроим, — заверил Володя.

Посидели молча, не двигаясь, как бы считая подземные толчки, — внизу били молоты.

6

Неуверенно вошел Антон в школу рабочей молодежи. Тишина, пустота и полумрак в коридоре заставили его насторожиться. Отогнув воротник пальто и сняв фуражку, он неслышно, почти на цыпочках, прошел к столику у стены, где сидела дежурная, склонившись над раскрытой книгой, и спросил шопотом:

— Где можно видеть директора?

— Дмитрий Степанович сейчас на уроке, — ответила дежурная и, взглянув на будильник, посоветовала: — Посидите, через пятнадцать минут я дам звонок на перерыв.

Антон сел. Покой, монотонный голос учителя за дверью, невнятное ощущение множества примолкших людей в классах напомнили детство, хитрые ученические проделки, чехарду в коридорах, игру в снежки, чтение исподтишка под партой истрепанных книжек про пограничников, про Чкалова — все хотели быть летчиками; тишина здания точно взрывалась, наполняясь неистовым, распирающим стены гулом, звоном, топотом сотен рысистых ног… Антон улыбнулся, как бы услышав издалека угасающий звон веселых колокольчиков тех далеких и милых лет. Садиться вновь за ученическую парту было непривычно.

Антон и сейчас ждал такой же суматохи и разноголосицы, когда дежурная нажала кнопку звонка. Но звон рассыпался по этажам и затих, а тишина все еще оставалась неколебимой. Только спустя некоторое время из классов стали появляться ученики: скупые на улыбку парни с утомленными лицами и медлительными движениями останавливались у лестницы покурить; девушки неторопливо прохаживались по коридору, с деланым безразличием глядели в окна, где за стеной огромный город жил вечерней жизнью.

И Антону жадно захотелось так же вот, жертвуя веселыми вечерами, сидеть в классе, слушать учителя, решать задачи и возвращаться домой каждый день новым, обогащенным.

Но, глядя на директора школы, Дмитрия Степановича, высокого, угрюмого старика, который не спеша шел среди учеников, подумал с тоской и страхом: откажут.

— Идите скорее за ним, — сказала Антону дежурная, когда учитель, пропустив впереди себя худенькую, с черной челочкой женщину, вошел в свой кабинет.

Приоткрыв дверь и спросив разрешения, Антон вошел следом за ними.

— Я хочу поступить в школу, — проговорил он, окинув взглядом стопки книг и глобус на столе.

Дмитрий Степанович устало и равнодушно ответил:

— Прием закончен.

Антон качнул головой и, как бы соглашаясь с ним, сказал упавшим голосом:

— Я же говорил, что не примут… — и продолжал стоять посреди кабинета, теребя в пальцах фуражку, с сожалением думая, что пройдет еще год без пользы.

Учитель и учительница тоже хранили молчание. Антон жалобно и с надеждой взглянул Дмитрию Степановичу в глаза и покоряюще просто попросил:

— Примите меня, пожалуйста… Мне очень надо подучиться, честное слово!

Учителя переглянулись, едва приметно улыбнулись, Дмитрий Степанович пожал плечами. Антон стоял молчаливый и понурый.

— В какой класс вы хотите? — спросил учитель, как бы сжалившись над ним.

— В восьмой.

— Документы с вами?

Антон поспешно вынул бумаги и с готовностью подал их. Дмитрий Степанович просмотрел свидетельство об окончании семилетки, заявление, характеристику с места работы, и лицо его смягчилось, жесткие седоватые усы, косо свисающие книзу, шевельнулись, лохматые, ежистые брови приподнялись, открыв потеплевшие глаза. Он провел ладонью по густому ежику, в котором будто навсегда застрял дым или осел туман, и проговорил молодым рокочущим басом:

— Право не знаю, что с вами делать? — повернулся к женщине с черной челочкой. — Что вы скажете, Анна Евсеевна, а?

— Давайте примем его, Дмитрий Степанович, — отозвалась та.

— Где посадим? Переполнено…

— К зиме-то ведь наверняка отсеется часть.

Дмитрий Степанович обратился к Антону:

— Учтите, молодой человек, уже месяц как идут занятия.

— Я догоню, честное слово, — быстро заверил Антон. — Только примите… пожалуйста.

— Из кузницы мало кто учится у нас, — проговорил учитель. — Работа там тяжелая, напряженная. Это я хорошо знаю. Нелегко придется. Многие начинали, да бросали, не выдерживали. Вы не бросите?

— Я не брошу.

Дмитрий Степанович смотрел в его юношески нежное лицо со свежим румянцем на щеках, с непреклонным взглядом зеленоватых немигающих глаз и упрямо сжатым ртом.

— Приходите завтра на занятия, — сказал Дмитрий Степанович и привычным жестом разогнал усы по сторонам.

Антон поспешил уйти; пятясь к двери, пробормотал неразборчиво:

— Спасибо, Дмитрий Степанович, спасибо, Анна Евсеевна…

Выйдя из школы, Антон, не застегивая пальто, крупно зашагал по улице. В стороне над высотным зданием ярко сияли электрические лампы подъемного крана, похожего на клюв огромной птицы; огни над городом сливались в сплошное зарево; морозный ветер развевал полы пальто, гасил и не мог загасить горячего румянца на щеках, блеска в глазах.

На другой день, перед концом работы, когда Фома Прохорович отлучился от молота, Гришоня известил, подойдя к Антону и передвинув заслонку печи, чтобы пламя не так палило и выло:

— Сегодня во дворце вечер отдыха. Пойдем? Будет оч-чень интересно!

Антон отставил кочергу, снял рукавицы, протер глаза и сказал со сдержанной радостью:

— Отгулялся я, Гришоня, хватит — впрягаюсь в воз.

Спрятав руки в рваные карманы спецовки, Гришоня прицелился в него одним глазом.

— В качестве лебедя или щуки? — И, уткнув губы ему в ухо, посоветовал, как по секрету: — Выбирай лебедя, все-таки заоблачные выси… — откинувшись, сморщился и захохотал.

— В школу я поступил. Учиться буду.

— Знаю я вас, энтузиастов, — пренебрежительно махнул рукой Гришоня и сплюнул на горячую деталь — слюна закипела и испарилась. — Все храбрые поначалу, а потом в кусты. Я здесь два года, видел таких храбрецов! И ты свернешь в кусты: веселиться любишь, кино любишь, маскарады любишь, Люсю любишь, а она не даст тебе учиться: встреть, проводи… Лучше и не начинай.

При упоминании о Люсе Антон помрачнел, и Гришоня прочитал в выражении его лица, глаз ожесточенную решимость.

— В образованные тоже, значит, подался… — сказал он с ноткой осуждения и зависти; петушиная бойкость исчезла, он сник, поскучнел, сделался как бы еще острее и меньше ростом; он отодвинулся к молоту навстречу Фоме Прохоровичу, сверкая засаленными штанами с прорехами.

Узнав о решении нагревальщика, кузнец точно расцвел весь, одобрительно закивал Антону. Тот легко вымахнул из печи белую, почти прозрачную, переливающуюся и весело стреляющую искрами болванку, поднес и положил ее на штамп. Фома Прохорович молодо встряхнулся и с каким-то торжествующим гулом обрушил на нее увесистую «бабу», бил и мял сталь, пропуская через ручьи, как бы выжимая из нее живые багряные соки, и сталь меркла, гасла, твердела, становилась иссиня-черной.

— Слежу за тобой, Антон, что ты и как!.. — кричал кузнец вперемежку с ударами. — Вот… Хвалю! Гришоня тоже вот… бойкий, но, как воробей, прыгает по верхушкам, по веточкам и щебечет. Глубины не вижу… Хочу, чтобы ты кузнецом стал. Приглядывайся…

По окончании смены Антон против обыкновения не задержался в цехе, а, сбросив спецовку и наскоро искупавшись, убежал.

И вот он сидит в классе, за партой, где вырезано ножом и закрашено чернилами имя «Лиля». Рядом с ним — фрезеровщица Марина Барохта, стройная, высокая девушка с вызывающе смелым лицом: густые, сросшиеся на переносице черные брови, продолговатые глаза с жарким, непотухающим блеском, пышная, сбитая в одну сторону черная грива волос, улыбка ослепляющая, а временами злая; во всем ее облике что-то вдохновенное, неукротимое и ожесточенное. Но неуловимо, где-то в глазах, в складке рта, таится горечь и печаль.

— Нагревальщик? — спросила она, познакомившись с Антоном. — С Полутениным куете? Знаю. Получше бы работать не мешало. Поковки шлете — дерешь, дерешь их, ворох стружек навалишь, пока до сути доберешься… — Снисходительно окинув его взглядом, едва приметно улыбнулась. — Учиться отважились? Многие из ваших разбегались, да мало кто прыгнуть смог — страшились высоты, сворачивали.

— А я не сверну, — сказал Антон, как бы дразня ее.

Она с сомнением хмыкнула и отвернулась.

Прошел первый урок, второй, третий, начался четвертый… Заложив книгу пальцем, Дмитрий Степанович то прохаживался возле доски с картой, то останавливался у стола, и в классе монотонно звучал его сочный басок…

Постепенно веки Антона стали набухать, наливаться свинцом — настолько отяжелели, что тянули всю голову книзу; фигура учителя, расплываясь, неясно отдалялась и уменьшалась, и откуда-то издалека просачивался сквозь клейкий туман дремоты его рокочущий голос:

— Восточные славяне занимались земледелием… Люди выжигали леса, корчевали корни деревьев, взрыхляли почву… Гончарное производство, охота… — слышалось Антону; он высоко поднимал брови, чтобы поддержать веки, но они опять мучительно-сладко слипались.

Изредка Дмитрий Степанович умолкал и поверх роговых очков скользил взглядом по рядам учеников, по их лицам, вдумчивым и утомленным, полным спокойного осмысленного внимания, замечал на партах усталые от работы руки с карандашом в загрубелых пальцах; многие из этих взрослых работящих людей — отцы семейств; жертвуя временем, покоем, отдыхом, они изо дня в день приходят сюда, терпеливо проводят в классе вечера, для того чтобы немножко больше знать. И Дмитрию Степановичу страстно хочется отдать им все свои знания, обогатить их душу, насытить ум.

Но вон там сзади чья-то голова упала над партой и не поднимается, другая голова скользнула по руке вниз, вскинулась и оперлась подбородком на ладонь, чьи-то глаза медленно-медленно закрываются, и пальцы роняют карандаш.

«Засыпают, устали, еще не втянулись», — думает он с отеческой нежностью, и в сердце предательски закрадывается сентиментальная старческая жалость к ним.

Дмитрий Степанович, скрывая под висячими усами улыбку, откладывает книгу и неожиданно громко и грозно командует:

— Встать:

Антон вздрогнул, вскинулся бессмысленно, вытаращив глаза. Послышался шорох, стук, возня поднимающихся людей. Ученики непонимающе глядели на учителя.

— Повторяйте за мной, — приказал он и выбросил руки вперед. — Раз!

Класс с удивлением повторил его движение. Дмитрий Степанович, быстро согнув руки в локтях, прижал кулаки к груди:

— Два!

Раздались глухие удары десятков кулаков в грудь. Учитель выбросил руки вверх:

— Три!

Взлетели ввысь широкие, увесистые ладони и снова гулко стукнулись в широкие груди.

— Четыре!

— Еще раз повторим, — скомандовал учитель. — Раз, два, три, четыре! Быстрей! Раз, два, три, четыре! Еще быстрей! Раз, два, три, четыре!

С шумом мелькали взмахи, в единые вздохи сливалось учащенное дыхание, глаза искрились смехом. Какая-то девушка в заднем ряду не выдержала, срываясь, тоненько взвизгнула, за ней несмело прыснули двое-трое, их громко поддержала одна половина класса, потом со всей силой зарокотали мужские басы. Смех гремел буйно и раскатисто; скромно посмеивался в усы и Дмитрий Степанович, поглаживая дымчатый ежик волос.

— Теперь хотите спать? — спросил он устрашающим тоном.

— Теперь не до сна, Дмитрий Степанович, — откликнулось несколько голосов. — Теперь на беговую дорожку впору.

— То-то! Вы у меня живо отучитесь спать на уроках, — ворчливо грозил он, беря книгу. — Я вам покажу сон!.. Карнилин, идите к карте, будете ответ держать. О чем я говорил? Чем занимались восточные славяне? Я только что объяснял…

Антон взглянул на карту, всю изрезанную извилистыми линиями, странную, не похожую на современную — она ничего ему не говорила. Смущенно потоптавшись, взял указку, покосился на Марину Барохту — девушка наблюдала за ним пытливо, как бы поддразнивающе, — сознаваться, что проспал, не хотелось.

— Чем занимались? — повторил он вопрос, напрягая ум. — Простые люди, славяне или какие другие народности всегда, во все времена работали, трудились, Дмитрий Степанович… А что они могли делать?.. Я думаю, землю обрабатывать, леса корчевали, хлеб сеяли, рыбу ловили, если у воды жили, охотились, наверное… Какие ремесла были?.. — Антон остановился, подумал, гладя указку, вспомнил слова Фомы Прохоровича и разъяснил убежденно: — Конечно, тогда и в помине не было электриков, фрезеровщиков, радиотехников, конвейеров, заводов-автоматов. А вот кузнецы были. Были, Дмитрий Степанович, стояли у горна, у наковальни, стучали молотками, ковали: для землепашца — лемех, для воина — меч. И еще раньше были кузнецы… Наша профессия идет, можно сказать, из седины веков… И до сих пор не утеряла она своей важности, значимости.

Дмитрий Степанович, улыбаясь, негромко крякнул, тронул усы и позволил Антону сесть, а Марина Барохта, встречая Антона, удивленно отметила:

— Вывернулся-таки!..

Загрузка...