Долго и недвижно висели над городом рыхлые водянистые тучи. Неохотно занимался хмурый рассвет, тускло, лениво заливал улицы, сужая их перспективы, и дома зябко жались друг к другу. Голые ветви деревьев тяжко набухли влагой. На мостовых, не просыхая, стыла липкая маслянистая мокрота. Вершины зданий тонули в туманной мгле. По ночам ни одна звезда не украшала неба. Птицы молчали, будто задохнулись вязким воздухом. Лица людей выглядели бледными, неулыбчивыми, как бы выцветшими. Казалось, не будет конца этой не по-весеннему унылой непогоде.
Но однажды в полночь из далеких теплых краев примчался мятежный ветер, с разлету ворвался в город, завихрился на площадях, заметался в ущельях улиц, выдувая студеную промозглую сырость; разорвав прочную блокаду облаков, освободил звезды, и они замигали изумленно и радостно. Утро наступило золотисто-юное, звонкое. Навстречу солнцу заструились прозрачные и благоухающие пары, дома радушно распахнули окна, деревья дружно взметнули зеленое пламя свежих листьев; на бульвары высыпала детвора; в сквозной синеве кувыркались, ликовали голубиные стаи. Весна…
Антон проснулся с чувством душевной свежести и облегчения — яркий луч упал на подушку и разбудил его раньше времени. За окном в тишине восхищенно и без передышки заливалась какая-то пичужка. Антон сонно улыбнулся, подумав:
«Что это за умница прилетела к нам со своими песнями?»
Толкнув створки рамы, он хотел взглянуть на нее, но, крошечная, она невидимо затерялась где-то в мохнатых ветвях липы. Гришоня еще спал, свернувшись клубочком, и Антон укрыл его потеплее своим одеялом.
Умывшись, Антон сел к столу и раскрыл учебник: приближались экзамены. Математика, физика, химия мало беспокоили его. Но предметы, по которым надо много читать и, уяснив прочитанное, хорошо и четко излагать, его тревожили, в особенности история с ее событиями, датами, именами, не говоря уже об английском языке, который его просто пугал; но и английский он хотел знать на «отлично», поэтому и приходил в школу на час раньше, чтобы позаниматься с учительницей.
Сутки были уплотнены до предела. На все соблазнительные предложения Гришони Антон отвечал отказом, а когда во Дворце культуры происходило что-нибудь особенно интересное — концерт с участием народных и заслуженных артистов или праздник молодежи, — просил Гришоню запирать его и уносить ключ с собой.
Часто он живо вспоминал Люсю, и ему делалось немного жалко своего прежнего чувства, которое внезапно вспыхнуло и погасло, оставив горечь разочарования.
Заслонив собой все остальное, вставала перед ним Таня Оленина. Нежные и восторженные чувства к ней не давали ему сидеть на месте. Он подымался и ходил по комнате, ероша волосы. В такие минуты комната казалась ему тесной, тянуло на волю, на простор, в шумную, веселую толпу. Но Таня как бы незримо присутствовала рядом с ним и приказывала с ласковой женственной властью: «сиди и учи уроки». И, подавив в себе праздные мысли, он садился за стол, упрямым жестом придвигал к себе книги и читал, «зубрил» естествознание, историю, литературу…
Антон беспрестанно мечтал о встрече с Таней. Ему хотелось являться перед ней всякий раз новым, более умным, начитанным, красивым.
Скрипнула сетка кровати, Гришоня повернулся на другой бок и, не открывая глаз, спросил:
— Давно встал?
— Да, мне скоро уходить.
— Завтракал?
Антон промолчал.
— Сейчас я встану, чайник согрею.
Гришоня оделся, деловито осмотрел продовольственные запасы, потом отправился на кухню готовить завтрак. Через несколько минут он влетел в комнату — в одной руке сковорода с жареной картошкой, в другой — исходивший паром чайник.
Но в это время с улицы донесся густой и отрывистый женский голос:
— Карнилин, эй, Карнилин! Пошли!
Антон высунулся в окно и увидел стоящую под липой Марину Барохту, кивнул ей:
— Сейчас иду. Это Марина, — объяснил он Гришоне и начал поспешно собираться.
— Чего вскинулся? — сердито заворчал Гришоня. — До уроков еще полтора часа. Пусть она идет своей дорогой…
— А английский язык?
— Ну поешь хоть…
— Некогда, Гришоня.
Подручный возмутился:
— Удивляюсь я тебе: как будто нельзя пропустить одно занятие.
— Ну да, я пропущу, и ты первый начнешь надо мной издеваться, знаю я тебя…
Гришоня отрезал от батона несколько ломтиков, намазал их маслом, положил между ними две холодные котлеты, завернул все в газету и сунул сверток в карман кузнецу:
— В переменку закусишь…
— Спасибо, Гриша, — сказал Антон на ходу. — Не забудь прийти в цех пораньше, надо помочь Жене Космачеву.
Проводив Антона, Гришоня ощутил тягостное одиночество, пустоту: не знал, куда себя девать.
«Доспать, что ли? — подумал он, но тут же усмехнулся. — Этак, пожалуй, все на свете проспишь… А хорошо бы вместе с бригадиром бежать сейчас в школу! С осени запишусь, — обязательства-то принимал, подписывал! И Сарафанова утащу. Седьмой класс, восьмой… — начал он подсчитывать. — Четыре года в школе, пять лет в институте… Всего девять. А мне — двадцать первый. К тридцати годам — инженер! Ваше образование, товарищ Курёнков? Высшее! Оч-чень интересно! — Он засмеялся, довольный, но тут же, огорченно вздохнув, сознался: — Нет, не вытяну я, пожалуй, на инженера, — девять лет, это тебе не шуточки! А вот техникум — это да, это подойдет: год в школе, четыре в техникуме… И — технолог! Тоже неплохо, сгодится в жизни».
Антон и Марина некоторое время шли молча. Над заводом проплывали облака, просушенные ветром до прозрачной фарфоровой белизны. Нестерпимо сверкала молодая листва лип, обильно источая свежесть и благоухание. Марина передала Антону портфельчик. Потом она сняла берет и, тряхнув головой, рассыпала иссиня-черные пряди волос, смежив мохнатые ресницы, притушив ими золотистый блеск глаз, подставила лицо солнцу; резко высеченные черты женственно смягчились и потеплели. Антон с улыбкой отметил, что Марина не такая уж гордая и властная, какой кажется на первый взгляд. Девушка тоже улыбнулась, чуть приоткрыв кончики крупных белых зубов, вздохнула с детской беспомощностью и вдруг пожаловалась:
— Так не хотелось вставать, так тяжело отрывать от подушки голову, будто она чугунная…
— А я привык, — сказал Антон, — втянулся.
— Зубрите?
— Вовсю. Остались история и английский. Остальные хоть нынче могу сдавать, честное слово.
— Вы сдадите, — произнесла она с ревнивой ноткой. — Вы сильный. Я и сижу с вами на парте только потому, что вы сильный и вам не надо помогать и подсказывать. А у меня математика с физикой, точно гири на ногах, — разбежаться не дают.
— А учителя в пример нам кого ставят? Марину Барохту! А вы все плачете, прибедняетесь.
Марина рассмеялась:
— Это они скорее из педагогических соображений меня хвалят, для поддержания моего духа.
К проходной, пересекая им путь, спешили запаздывающие рабочие — время приближалось к восьми. На Антона и Марину с разлету наскочил парень, красный, запыхавшийся, пробормотал извинения, метнулся в сторону, и только тогда Антон узнал в нем Женю Космачева.
— Будильник купи, бригадир! — смеясь, крикнул вдогонку ему Антон. — Отставать не станешь!
Слова Антона как будто схватили Женю за плечи и резко повернули.
— Догоню! И тебя догоню, вот увидишь! — задорно и с угрозой крикнул он по-петушиному срывающимся голосом; сделав несколько шагов, опять приостановился на секунду и попросил Антона: — Приди пораньше, поговорить надо. Придешь?
— Ладно. Беги скорее.
Марина посуровела лицом, сведенные брови образовали над глазами сплошную черную стрелу; искоса взглянув на Антона, она спросила требовательно:
— Догонит он вас?
— Поможем, так догонит, — ответил Антон не задумываясь. — Без помощи товарищей мы все, как без крыльев, — не разлетишься. Это я на себе проверил.
— И вы будете ему помогать?
— Конечно. Почему вы так спрашиваете?
Свернули на бульвар. Марина зашагала быстрее.
Встряхнув черной гривой волос и горделиво вскинув раздвоенный, с ямочкой, подбородок, она бросила горловым голосом, не глядя на Антона:
— А я ни за что не стала бы помогать. И Олег Дарьин не стал бы. Да и с какой стати! Я не спала ночей, выискивала, добивалась, мучила себя, бригаду… Это — мое, выстраданное! И все это — готовенькое, тепленькое — отдай какому-нибудь нерадивому парню, которому лень пошевелить мозгами, подумать. За что? Пусть сами достигают. А я им не слуга.
— Кому им? — спросил Антон, оглядывая ее со все возрастающим удивлением.
— Терпеть не могу слабых, жалких, безвольных. Я их презираю! — отчеканила она резко, мстительно. — А сильные вызывают во мне злобу и желание согнуть их, унизить: чем сильнее мужчина, тем он наглее… Я это знаю. Передай им свой опыт, а они тебя же и побьют.
— И должны побить, — сказал Антон сухо.
Марина презрительно прищурилась, выпалила в упор:
— И вы мне нравились больше всего за то, что вы такой неуступчивый, непокорный, до всего доходите сами, своим умом. А вы, оказывается, добренький, мужество-то ваше мягкое, тряпочное… Вы, наверное, при каждой неудаче бежите за помощью к парторгу, к комсоргу или еще к кому… — Она выдержала паузу и заключила. — А быть может, это только игра в великодушие, один из способов выделить себя из остальных?..
Антон понял, что она не шутит.
— Выделять себя я не собираюсь, запомните это, — Антон внимательно приглядывался к Марине, — не мог понять, что это за человек. Целый год он сидел с ней за партой, советовался, узнал, что она девушка самолюбивая, гордая, в учебе шла одной из первых, делала это немножко напоказ, чтобы не уронить своего достоинства; ни с кем из девушек не дружила, на парней смотрела свысока, со снисходительной усмешкой, а в общем была неплохой девушкой. И вдруг она повернулась к нему другой стороной, а все ее качества, гордость и обособленность воспринимались по-иному, по-новому.
«Надо будет узнать о ней побольше при случае. Спрошу у комсорга механического, — решил Антон и весь день не мог отделаться от того впечатления, которое она на него произвела. — Странная женщина!..»
Как бы продолжая спор с Мариной Барохтой о товарищеской солидарности в труде, в жизни, Антон весь месяц помогал Жене Космачеву выбиться из отстающих. Вместе с Гришоней и Сарафановым он нередко появлялся в его бригаде за час до начала своей смены. Он учил Женю своим приемам, показывал, советовал, а Сарафанов, утвердившись у печи, с видом солидного учителя давал указания нагревальщику, а изредка, демонстрируя свое искусство и умение, сам орудовал кочергой.
Выработка у Космачева с каждым днем возрастала. Антон переживал успехи его, как свои собственные.
Как-то раз на исходе майского дня, когда с улицы сквозь многочисленные квадраты окон врывались в цех и кромсали сизую дымную мглу тугие солнечные струи, Антон, выбегая из душевой, промытый, распаренный, со светлыми крапинками пота на лбу, лицом к лицу столкнулся с Таней Олениной. Он растерялся и поспешно поклонился.
— Здравствуйте.
Таня переложила папку с чертежами в другую руку. Подбородок ее дрогнул от сдержанной улыбки.
— Я не видела вас целую вечность, — воскликнула она с искренней радостью. — Где вы пропадаете?
Чтобы не мешать людям, выходившим из душевой, они отступили в уголок.
— Где же мне пропадать? В цеху, — выдохнул он.
Как бы вспомнив что-то, она предложила:
— Хотите пойти в оперу?
— С вами?
— Да. У меня есть два билета.
— Хочу. А когда?
— Завтра.
— Если бы днем позже… — прошептал он с сожалением, почти плачуще. — Завтра у меня экзамен.
— Я и забыла, что вы ученик… Как вы сдаете? Много ли вам колов понаставили?
— Колов нет, сдаю на пятерки. Даже английский язык, честное слово. Осталась одна история, вот ее-то я и сдаю завтра…
Таня тихонечко прикоснулась к его локтю, чуть заметно кивнула и сказала:
— Ладно, сдавайте вашу историю. А в театр мы пойдем в другой раз. Хотите?
— Хочу, — сказал он с готовностью. — Я ведь в Большом театре еще ни разу не был…
Она повернулась и пошла по коридору, и Антон провожал ее взглядом, пока она не свернула на лестницу. В душе его внезапно родилась мечта: вот с ней, с этим человеком, придет к нему счастье, с ней все его невзгоды и горести исчезнут, как исчезает туман с появлением солнца.
Сдав экзамены и перейдя в девятый класс, Антон получил отпуск и уехал на Волгу, к матери; с ним, конечно, увязался и Гришоня Курёнков.
Гришоня никакого парохода, кроме речного трамвая, не видал, дальше Ленинских гор не плавал; и сейчас, совершая путешествие по каналу имени Москвы, по Рыбинскому морю, по Волге, он просто онемел от восторга. Антон не мог согнать его с палубы, — так он и проспал там всю ночь на лавочке, приткнувшись к поручням.
В село они прибыли под вечер. Попутный грузовик доставил их с пристани за полчаса, высадил на выгоне и укатил дальше. Гришоня растерянно озирался, — его беспокоила непривычная тишина, пустынность улиц, безлюдье; стадо уже прогнали, а воздух все еще напитан пылью, коровьим дыханием, парным молоком, запахом росы; возле одной избы на бревне сидела стайка примолкших ребятишек, уставших от дневной беготни: на огороде женщина голосисто зазывала отбившуюся корову.
До самого дома Антон не проронил ни слова, только сглатывал подступивший к горлу ком, перехватывал тяжелый чемодан из одной руки в другую. Мать стояла на крыльце, крупная, неподвижная, вглядывалась в спускающихся с пригорка людей. Антон ускорил шаг, — с мучительной остротой ощутил он, что соскучился по матери, бесконечно доброй, ласковой, родной…
Мать торопливо сошла с крыльца, ладони ее с негромким хлопком соединились на груди.
— Антоша!.. — прошептала она. — Сынок!..
Антон почти кинул на землю чемодан, обнял мать.
— Здравствуй, мама…
— Что ж ты, сыночек, забыл нас совсем? — Она отстранилась от него, поглядела с непередаваемым, глубоким укором, с каким могут смотреть только матери, всхлипнула; платок съехал на затылок, в плотно причесанных волосах проглядывала седина, возле вздрагивающих губ — страдальческие складочки. Антон напрягся весь, чтобы не заплакать: «Какой же я мерзавец все-таки!.. Все о себе думаю…»
— Отца не стало, так ты уж и распустился совсем…
— Не надо, мама, — промолвил он и поцеловал ее седеющий висок. — Радоваться надо, а ты плачешь…
— Большущий какой, рукой не дотянешься…
Антон усмехнулся.
— В тебя, мама, пошел.
— А это кто же с тобой? Товарищ, что ли? — спросила мать, изучающе глядя на Гришоню.
— Товарищ, — ответил Гришоня. — Мы с ним в одном цеху работаем, в одной бригаде.
— Гришоня Курёнков, — пояснил Антон и тут же поправился, — то есть Григорий.
— Ну, здравствуй, Гришенька, — сказала мать. — С приездом! Не стесняйтеся, заходите в избу. Места хватит…
Прибежали десятилетняя Ариша и брат Вася, лет двенадцати; сестренка вцепилась в Антона и уже не отпускала его, а Вася солидно поздоровался с братом и Гришоней за руку и в смущении отступил в сторонку.
— Ух, большие какие стали!.. — воскликнул Антон. — На улице встретил — не узнал бы…
Мать распорядилась:
— Вася, помоги отнести вещи. — Она взяла чемодан и плащ Антона и понесла в избу.
Антон все стоял в проулке, с тревогой глядел в сторону огорода, — вдалеке за Волгой пламенело закатное небо. Он прошел в калитку, остановился, потрясенный: вокруг было пусто — ни деревца, ни кустика, только полосы грядок да вдоль изгороди пышно и сильно взметнулась крапива.
— Что это? — с испугом спросил Антон. — Ариша, а где яблони, вишни?
— А вырубили.
— Зачем же?
— А посохли они.
Антон с грустью оглядывал пустырь с пугалом посредине и чуть не плакал от жалости, — все, что было связано с детством, пропало, не вернешь, как не вернешь и самого детства…
— А какой был сад, Гришоня, какие яблоки росли!.. Двенадцать яблонь, две китайки!.. Вишни, барбарис какой-то… — Антон прошел между грядками моркови и бобов. — А вот тут стоял шалаш. Мы с отцом ночевали в нем, караулили, чтобы ребятишки яблоки не воровали. Теперь этого ничего нет. Новый сад надо растить… А кто будет этим заниматься? Хозяина нет…
Послышался голос матери, она звала ужинать. Антон повернулся и медленно побрел с огорода. Изба ему показалась другой, тесной, он почти касался потолка рукой, — как все изменилось, какое все маленькое!.. Неужели он здесь вырос? И даже ветлы под окном у высохшего пруда как будто стали ниже и гнезд на них стало меньше, остались лишь на самой верхушке.
Вечером, когда гостинцы были розданы, ужин закончен, Антон и Гришоня вышли на крылечко посидеть. Вернулся с поля сосед, старик с козлиной седой бородкой и в очках, Прокофий, — этакий деревенский мудрец. Он не раз бывал в Москве — выезжал за кардолентой для шерстобойни — и разговаривал обо всем осведомленно, со знанием дела. Затем, проходя мимо, завернул бригадир полеводческой бригады Николай Лёсов в военной фуражке с жестяной звездой и переломленным надвое козырьком. Сумерки сгущались, теплые, глухие.
— Эх, немота какая!.. — прошептал Гришоня, по-птичьи вертя головой.
— Да, тихо, — подтвердил Антон. — Ни гармошки, ни песни…
Старик блеснул на Антона очками.
— А кто их петь будет, песни-то? Гармонисты все в город подались. Подрастет парень, да и на сторону, только его и видели. Кто на учебу, кто на работу, кто просто улицы подметает. Вот вы и скажите: может земля жить без молодых любовных рук, без молодого разума? Нам, старикам, за всем не углядеть…
— Ну, дед, это вопрос большой, его сразу не решишь, — сказал Антон.
— А надо решать! — воскликнул Прокофий. — Надо скорей решать!
— Это верно, — подтвердил Николай Лёсов, закуривая папиросу. — Надо скорей. И насчет ребят правильно. В сельхозинститут проводили двенадцать человек. А назад хоть бы один стервец вернулся. На подсобных хозяйствах, видно, оседают, да в канцеляриях… Ни стыда, ни совести — срамота!..
— Это что! — заговорил опять Прокофий, оживившись. — А вот официанты в ресторанах там — чистые быки: здоровенные, мордастые, хоть в плуг запрягай. Зашел я однажды, днем. Стоят с полотенцами через плечо, поджидают гостей. Вот где срамота-то! На меня поглядели, как волки, пищу не подали, а швырнули, — видят сразу, что от меня им не отломится… А еще у меня встреча была, ребята. Вот это да! — Он засмеялся и покачал головой. — Иду я раз по улице, гляжу: человек снег с тротуара счищает. «Что-то, — думаю, — знакомый». Пригляделся поближе. Ба! Да ведь это Прошка Выдрин. Бригадиром у нас был. В позапрошлом годе уехал…
— Это который в магазине работает? — спросил Лёсов.
— В каком магазине? Дворник! «Неужто, — спрашиваю, — улицы подметать лучше, чем землю пахать?» Ничего не сказал Прошка, отвернулся и подался во двор…
Николай Лёсов после некоторого молчания сказал:
— Ничего, придет время — и вся эта «интеллигенция» о земле вспомнит, вернется… Должно прийти!
В отдалении одна за другой прошли две грузовые машины. Сильный рев моторов всколыхнул тишину, световые струи фар рассекли сумрак, явственно озарив крайнюю избу.
— Ваши? — спросил Николай Лёсов Антона, кивая на грузовики.
— Наши, — сказал Антон; он чувствовал некоторую вину перед этими людьми: вот он, здешний, сельский, а тоже уехал в город, правда, не сам уехал, а послали в ремесленное училище по разверстке, и не служил там официантом или дворником, а работает на крупном заводе, производит машины, которые нужны здесь так же, как хлеб нужен там.
— В каждом грузовике одна деталь нами откована, — добавил Гришоня немного хвастливо.
Старик похвалил:
— Сильные машины, ничего не скажешь. За это — спасибо…
С бугра спускались к дому еще двое: председатель колхоза, высокий, худой парень с тонкой длинной шеей и обросшим подбородком, и комбайнер, молоденький и робкий юноша. Они поздоровались с Антоном и Гришоней.
— На побывку, значит? Отдохнуть — это дело хорошее… А у нас, видишь, уборка началась, — известил председатель, присел на ступеньку и тут же встал, озабоченный, запаренный какой-то. — Горячая пора… Комбайн у нас остановился, вот беда! Вышел в поле да и стоит с самого утра. — Он потрогал щетину на подбородке, неуверенно взглянул на Антона. — Ты не мог бы поглядеть? И немудрящая частица сломалась, а запасной нет во всем районе. Ты бы не выковал?
Из сеней отозвалась мать:
— Погодили бы, чай, с просьбами-то. Дайте отдохнуть парню денек…
— Пусть отдохнет. Нам ведь не к спеху.
В словах председателя Антон уловил горькую иронию; он сказал поспешно:
— Завтра утром придем.
Почти неделю Антон и Гришоня работали в кузнице с утра до вечера — дел было много. Уставали. Гришоня ворчал, недовольный:
— Приехали отдыхать, а как отдыхаем! Оч-чень интересно торчать тут в дыму да копоти. Своей наглотался достаточно за год…
— Не ворчи! Останется у нас и на отдых, — утешал его Антон.
И вот они наступили, дни отдыха! Первое время Антону казалось, что он, как в сновидениях детства, отрывается от земли и с замиранием сердца летит в какую-то необъятную пустоту, в бесконечную синь. Тело ненасытно впитывало в себя благостную тишину, ароматную речную свежесть и солнечный зной. Там, в Москве, Антону думалось, что его надолго свалит мучительная усталость. Но с каждым днем отдыха он с изумлением ощущал, как удесятерялись в нем силы, наполняя душу радостным трепетом, и еще сильнее ощущал, что ему не хватает чего-то большого и важного — Тани Олениной.
Здесь, вдали от завода, на досуге, он все больше и больше думал о ней и понимал, что любит ее. Это чувство не было похоже на то, безрассудное и мучительное, затмевающее перед ним свет, которое он когда-то испытал к Люсе Костроминой; оно захватило его тогда, вознесло, а потом легко бросило наземь; кроме сознания унижения, ничего не осталось от того чувства. Любовь к Тане была более глубокой, хоть и спокойной внешне; она пробуждала в нем порывы, неведомые ему самому. Антон понимал, что она выше его, духовно богаче, и тянулся к ней с жадностью, со щемящей и сладкой болью. «Но полюбит ли она меня? Примет ли?» Он пугался этих вопросов, гнал их прочь. Задумчивые вздохи реки, запахи горячей земли, трав, далекие гудки пароходов, их тоскующие отзвуки среди мраморных, стволов березняка, широта, раздолье вызывали в нем другие думы, другие мечты; отсюда, издали, Таня казалась еще более прекрасной, любимой…
Любовь эта и уводила его от людей, даже от Гришони, в глухие углы, к интимному шопоту берез и сосен, где неиссякаемо хранился густой смоляной настой.
Он переплывал на ту сторону Волги, ложился на теплую и пахучую траву на полянке и, не шевелясь, зачарованно смотрел, как красавицы-сосны, вымахнув под самое поднебесье, покачивают пышными темнозелеными кистями ветвей, как взбивают кипень облаков, живописно украшая ими синеву неба. На лодке переправлялся к нему и Гришоня, садился поодаль, читал книжку — последнее время он пристрастился к стихам.
— Слушай, Антон! — крикнул Гришоня. — Это вот про тебя написано, как по заказу. — И он нараспев прочитал с комическими ужимками, силясь понизить свой тоненький голосок до баса:
Если быка трудом умо́рят —
он уйдет,
разляжется в холодных водах.
Кроме любви твоей,
мне
нету моря,
а у любви твоей
и плачем не вымолишь отдых.
Антон прислушался, уловив в этих словах отзвуки своих чувств и переживаний. Гришоня читал:
Захочет покоя уставший слон (ты, то есть), —
царственный ляжет в опожаренном песке…
Антон взял у него книжку и негромко, с волнением, повторил близкие ему, сильные, наполненные страстью и мукой слова большого и мужественного человека:
Кроме любви твоей,
мне
нету солнца,
а я и не знаю, где ты и с кем…
Антон не мог сидеть на месте, принялся ходить по траве, закинув руки за голову. Как это верно сказано; кроме любви твоей, мне нету солнца!.. А без солнца человек не может жить. Он посмотрел на Гришоню дикими глазами и засмеялся каким-то странным, счастливым смехом.
— Гришоня, я еду в Москву. Сейчас же!
Гришоня вскочил — в трусиках, похожих на юбочку.
— Ты что, очумел?..
— Да! Садись в лодку! — крикнул Антон, разбежался, кинулся в воду и поплыл.
Через несколько часов в проулке возле крыльца остановилась подвода. Сосед Прокофий вынес из избы вещи Антона и уложил их в телегу. Антон с матерью сошли с крыльца, — между ними все было обговорено.
— А может, пожил бы уж эту неделю-то, сынок?.. — сказала мать, печально и просительно взглянула на сына, хотя понимала, что просить уже поздно.
— Нет, мама. Я поеду. Прости меня, пожалуйста! Так надо, честное слово!
Мать вздохнула:
— Что ж, поезжай. Если надо, так уж надо…
Гришоня не хотел прощаться с Антоном, осердился, даже с крыльца не сошел.
— Я ведь знаю, зачем ты едешь. Шальная твоя голова! — крикнул он отчаянным голосом.
— А знаешь, так помалкивай, — предупредил его Антон.
Ариша подергала Гришоню за рукав, спросила топотом:
— А она красивая?
— Мне не легче оттого, что она красивая, — ответил Гришоня чуть не плача и отвернулся. Он не видел, как подвода выехала из проулка и скрылась за углом.
Только в Москве Антон убедился — рвался сюда зря: Володи Безводова не оказалось в городе, он отдыхал где-то под Москвой, а Таня Оленина, ради которой он вернулся раньше срока, вдруг недосягаемо отдалилась от него, и он не видел никаких подступов к ней. Два раза он звонил к Фирсоновым в надежде застать ее у них, но к телефону никто не подходил.
Когда же, наконец, явился Безводов и, посвежевший, приветливо улыбчивый, заглянул к Антону, тот обрадовался ему, не знал, куда посадить, чем угостить. Несвойственное оживление и нежность Антона развеселили Безводова, он усмехнулся, подозрительно прищурив черный лучистый глаз:
— Уж не провинился ли ты передо мной, что так заискиваешь? Где ты оставил Гришоню?
— В деревне.
— А зачем ты приехал? У тебя еще отпуск не кончился.
— Надоело мне там. Сыт по горло я этим отдыхом, честное слово!
Антон покраснел, в смущении взъерошил пятерней волосы, сознался:
— Попросить тебя хочу…
— Ну?
— Позвони Тане.
— Какой?
— Олениной.
Антон отошел к окну. Безводов приблизился к нему и молча обнял за плечи. Далеко в стороне распласталось по небу зарево заката, на багряном фоне его отчетливо вырисовывались очертания пышных, в листве, деревьев, четкие линии углов и крыш зданий и одиноко возвышающегося медно-красного каркаса высотного строения вдали. Дневной накал жизни медленно остывал, гул утихал, словно уплывая куда-то.
— Зачем она тебе? — спросил Володя после минутного молчания.
Антон помедлил, подыскивая ответ:
— Мне надо ее увидеть… Мы уговорились пойти с ней в театр, честное слово…
Володя все понял:
— Вот оно что… Это твое новое увлечение?
— Нет, это больше…
— Жалею, что не заметил и не предотвратил раньше этого бедствия, — вздохнул огорченно Володя и, уловив на себе его горящий, косой и требовательный взгляд, прибавил открыто: — Нет, Антон, тебе не надо ее видеть. Поздно… Ни тебе не надо ее видеть, ни ей — тебя.
— Почему? — со страхом спросил Антон.
— Татьяна выходит замуж за Семиёнова.
Антон не пошевелился, будто окаменел, только рука расстегнула воротничок рубашки и опять опустилась на подоконник да на щеке взбугрился и затрепетал мускул. Антон упорно, не мигая, смотрел, как вечерняя мгла заливала пламя заката и оно постепенно гасло. Вот он, тот вопрос: «Полюбит ли?..», которого он страшился, встал перед ним вплотную, заслонил собой даль. Вот она, катастрофа мечты!..
Володя отстранился, сел на койку и в задумчивости стал машинально перебирать запыленные шахматные фигурки на тумбочке…
— А звонить ей бесполезно, она в отпуску, — объяснил он; ему было жалко Антона, обидно за его неудачное горячее чувство; взглянув на его ссутулившуюся спину, вдруг отшвырнул фигурки, сказал резковато: — Только ты не распускай себя, слышишь? Завтра поедем на дачу к Алексею Кузьмичу Фирсонову. Он приглашал. Поедем! Я зайду за тобой. Ну, проводи меня.
Антон повернулся, безвольно свесив большие руки, поискал что-то бесцельным взглядом, не нашел и двинулся к выходу. В дверях он строго спросил Володю:
— А если ты врешь? Слушай, Безводов…
Медленно спускаясь по лестнице, Безводов негромко откликнулся:
— Зачем мне врать?
Антон приостановился, крепко держась за перила:
— Не верю я! Зачем же она?.. Нет, не верю я тебе!
Безводов пожал плечами.
На другой день рано утром Володя и Антон, сойдя с электропоезда, неторопливо двигались по тропинке, вьющейся среди высоких сосен и елей, к Фирсоновым на дачу. Безводов шагал впереди, нес сумку с продуктами. Вверху, над вершинами деревьев вольготно распростерлась и полыхала всеобъемлющая небесная голубизна. Сквозь плотную хвою пробивались косые солнечные лучи; лес оглашался неистощимым птичьим ликованием: ветки роняли редкие, крупные и искристые капли, с глухим стуком падали желтые перистые шишки; хранившийся здесь ночной сумрак бесшумно отодвигался под защиту кустарников; от влажной земли обильно струилось испарение. Изредка Володя, переполняясь чувством восторга перед величием и красотой мира, издавал дикий и радостный крик, и звук гулял бором от ствола к стволу, будто сосны откликались ему.
Антон шел, понуро свесив голову, словно искал чего-то на тропинке. Он глядел сквозь медно-красный строй деревьев в косых полотнищах солнечного света и болезненно морщился, ощущая в душе заброшенность, сосущую пустоту, — ехал сюда с неохотой, лишь бы не оставаться дома одному.
Дача Фирсоновых, вернее Дмитрия Степановича Озерского, утопала в пышной зеленой пене листвы — домик окружали липы, сирень, цветники, а подальше стояли вишни, яблони, — так что виден был только острый конек крыши да сквозь переплетения ветвей голубыми пятнами проглядывали наличники и поблескивали стекла веранды.
Володя отворил калиточку, и сейчас же где-то под ногами захлебнулся пронзительным визгливым лаем крошечный мохнатый шарик — перепуганная насмерть собачонка по имени Кайзер. Она покатилась в свое укрытие под верандой, оповещая хозяев об опасности. На дорожке, заботливо и умело окантованной красным кирпичом и посыпанной песочком, стоял мальчик в соломенной кепочке с красным козырьком и такой же красной пуговкой на макушке, с ружьем в руках — подстерегал пушистого котенка, вскарабкавшегося на ствол молоденькой елочки. Котенок дразнил своего преследователя.
Мальчик вгляделся в лица вошедших, проворно повернулся и побежал к террасе.
— Дядя Володя приехал, дядя Володя! — кричал он. В дверях появилась Таня Оленина. — Гляди, тетя Таня, дядя Володя! — известил мальчик, запыхавшись. — Я первый увидел их, голубчиков…
Таня стояла в дверях, как в раме, одетая в белую кофточку и белую юбку, одна рука на косяке, другой поддерживала волосы, которые, видимо, причесывала.
— Не бойтесь, собака не кусается, проходите, — позвала она и улыбнулась.
Увидев ее, Антон растерялся и чуть попятился назад.
— Ты что же это?… — панически торопливо зашептал он. — Ты нарочно меня сюда привез? Я не пойду! Я вернусь… убегу!..
Сверкнув на него своим черным глазом, Безводов обронил негромко, но настойчиво:
— Я знал, что она здесь, и нарочно привез тебя сюда, чтобы ты уразумел все сразу и отсек все концы, а не играл бы в жмурки. Я не хочу, чтобы повторялась та же история, что с Люсей Костроминой. Понял?.. Идем!
Таня легко сбежала с крылечка им навстречу, на ходу закалывая волосы шпильками. Голова ее с тяжелой и темной массой волос, забранных наверх, напоминала большой диковинный цветок; на освеженном сном и теплотою утра лице чудесно лучились глаза, тихая улыбка трогала губы, а между ними девственно поблескивала белая полоска зубов.
— Как хорошо, что вы приехали, день сегодня будет веселый, — проговорила она мягким, глубоким голосом.
— А папа на озеро ушел купаться, — докладывал маленький Игорек, вертясь у ног и стараясь обратить на себя внимание.
Протянув Антону руку, Таня спросила дружески, просто:
— Вы уже вернулись? — Вгляделась в лицо его, усмехнулась и отметила: — А не поправились, скорее похудели. И глаза какие-то туманные, беспокойные. Отчего это?
— Он бессонницей страдал, — небрежно бросил Володя.
— Не слушайте его, я хорошо отдыхал, — сказал Антон.
— Хорошо, а приехал раньше срока, — заметил Безводов осуждающе, потом схватил Игорька, подкинул вверх. Антон покраснел. Таня взяла его под руку, и все двинулись по дорожке. И дача, как бы проснувшись, сразу ожила, говор и восклицания вошедших, вспугивая дремотную тишину, гулко отдавались во всех углах.
Из кухни, притаившейся в отдалении, показалась Елизавета Дмитриевна, разрумянившаяся, в белом переднике, с засученными рукавами.
— А у нас всюду хаос, не прибрано, — сказала она, извиняясь, вытерла руки о передник и поздоровалась с ребятами. — Таня, застели стол, все хоть поприличнее будет. — И, расправляя складки скатерти, упрекнула Таню: — А ты горевала, никто не приедет, боялась проскучать… Еще и Семиёнов заявится, как молодой месяц: в городе в такой день не усидишь.
— Скучать не позволим, — серьезно, как о чем-то деловом, сказал Володя; отвернув край скатерти, он поставил на стол сумку и начал старательно и несколько торжественно извлекать из нее свертки и пакеты со съестным, в довершение всего поставил бутылку и победоносно распрямился. — Все!..
— Этого хватит на дорогу до Дальнего Востока, — заметила Таня, разворачивая пакеты и укладывая на тарелки колбасу, сыр, икру…
Вертевшемуся возле стола Игорьку протянули шоколадку. Елизавета Дмитриевна поспешно предупредила Володю:
— Не давай ему! После сладкого он ничего не станет есть.
Но мальчик ловко выхватил шоколадку и проворно скатился с крылечка.
Антон стоял в дверях, привалившись спиной к косяку, задумчиво глядел в сад, где в тучной листве проворными челноками сновали птички в нарядном оперенье и без устали ткали узоры своих песен; изредка он переводил взгляд на Таню; она хлопотала возле стола, двигалась по комнате бесшумно, как будто не касаясь пола; на кофточке, на обнаженных выше локтя руках, на шее и волосах дрожали золотистые пятна солнечного света; и когда она поворачивалась, то лучи эти перемещались, точно ласково гладили ее; она казалась Антону недоступно красивой.
— Что же вы такой мрачный, Антон?
— Да, выясни-ка, Таня, это весьма существенный вопрос, — подхватил Володя.
— А может быть, вы кушать хотите? — засмеялась Таня и успокоила: — Сейчас придет Алексей Кузьмич, сядем завтракать.
Антон принужденно улыбнулся.
— Что вы, да я совсем и не хочу… — Внимательно взглянул на нее и подумал: «И откуда Володька взял, что она выходит замуж, по ней этого совсем не видно…».
Антон спустился на дорожку. Багряно пламенели цветы, вкрапленные в зелень листвы, ветер тихо протекал сквозь ветви, колыхал кроны лип, и все кругом умиротворенно шептало, шелестело. И переживания свои ему показались ничтожными перед этими могущественными первозданными силами жизни.
Прохаживаясь от крыльца до калитки, он незаметно для себя, сначала тихо, затем все громче, увлеченнее принялся подсвистывать птицам, потом, скинув с плеч пиджак и повесив его на сучок, начал гоняться с Игорьком по саду, и, когда он, запыхавшийся, влетел на веранду, Володя, смерив его удивленным взглядом, тихонечко свистнул и многозначительно произнес:
— Можно подумать, что тебе сейчас объяснились в любви, так ты сияешь… — При этом он выразительно взглянул на Таню; та смущенно заторопилась, взяла с подоконника ножницы:
— Пойду срежу цветов для стола…
Пригибаясь и шумно раздвигая ветви, на дорожке показался Дмитрий Степанович в жилетке, застегнутой на одну нижнюю пуговицу, в руках — садовые ножницы и очки; благодушно щурясь на солнце, проговорил:
— Добро пожаловать, молодые люди! Зря время теряете — отправляйтесь купаться, покуда холодная и чистая вода.
— Правда, Володя, идем-ка к Алексею Кузьмичу, — подхватил Антон с внезапным желанием скорее уйти отсюда, от взглядов Тани.
Игорек закричал:
— Я знаю, где папа. Я вас провожу!
Елизавета Дмитриевна вынесла им полотенце, и мальчик, довольный ролью проводника, зашагал впереди них к пруду.
Алексей Кузьмич в майке-безрукавке сидел на бережку, возле сосны, и наблюдал, как последние клочья тумана, рассеиваясь, открывали пруд с голубым дном — отразилось опрокинутое в воду небо. Еще издали услышал Алексей Кузьмич голос Игорька, встал.
— Вот он где! — возбужденно кричал мальчик, устремляясь к отцу. — Гляди, папа, кто приехал!
Алексей Кузьмич обрадованно заулыбался.
— Молодцы, что приехали, хвалю за догадку! Теперь женщин занимать есть кому… А утро — как по заказу!.. В такое утро искупаться — одно удовольствие. Пруд хоть и неглубокий, но вода, товарищи, — чистый хрусталь и холодом обжигает — родники со дна бьют. Днем воды такой не сыщешь — ребятишек набивается столько, что пруд выходит из берегов… Давайте-ка поплаваем… Померяемся силой, посмотрим, на что вы, молодые, годитесь. Поплывем на ту сторону, я вас обставлю!..
Антон снисходительно улыбнулся:
— Я ведь на Волге вырос…
— Это не имеет значения, — сказал Алексей Кузьмич задорно. — География тут не играет роли. Сынок, посиди здесь, никуда не отходи…
Пруд зеркально блестел, птичьи песни подчеркивали безмолвие леса. Лишь в отдалении, на плотине, монотонно шумели падающие струи. Антон, Володя и Алексей Кузьмич, раздевшись, выстроились на обрывчике. Фирсонов скомандовал: «Раз, два, три!», и раскололась гладь, вспыхнули взметнувшиеся брызги, — поплыли! Антон сразу опередил всех. Плыл он на боку, равномерными и сильными рывками посылал вперед тело, потерявшее весомость, — вода была действительно студеной и приятно холодила кожу. Достиг он берега первым, вылез и лег на траву. За ним — Володя, потом уж Алексей Кузьмич, смеющийся, запыхавшийся.
— Ваша взяла, ребята, — сказал он, ложась рядом. — Проворны, ничего не скажешь, но недогадливы: нет того, чтобы дать возможность человеку преклонного возраста завоевать первенство, пусть бы он порисовался перед домашними. А они только о себе заботятся…
— Такого уговора не было! — протестующе воскликнул Володя.
— Закон соревнования — кто кого, — подтвердил Антон, подставляя спину лучам.
Алексей Кузьмич мягко поправил его:
— Кто кого — это, дружок, конкуренция. Закон соревнования другой: один за всех и все за одного. Но все равно, я вижу, ты всеми силами вцепился в этот закон. Не забывай, что и Дарьин крепко за него держится.
Антон не мог слышать спокойно этого имени. Дарьин сейчас же вставал перед ним, резкий, нервный, будто всегда взнузданный конь, и вызывал в нем возмущение.
— Пусть его держится, — пробормотал он; говорить о Дарьине не хотелось.
На том берегу пруда Игорек махал руками и что-то кричал, — очевидно, звал их вернуться обратно. Солнце припекало сильнее, среди сосен стали появляться дачники в полосатых пижамах и цветных халатах, тревожили тишину. Алексей Кузьмич мельком взглянул на Антона — тот сидел, обхватив колени и сосредоточенно смотрел на ослепительную гладь воды, где отражались сосны, — и сказал как бы вскользь:
— Ты не считаешь, Антон, что учеба твоя подходит к концу? Не пора ли самому учить?
— Как? — словно очнувшись, с недоумением спросил тот.
— Ты теперь крепко встал на ноги, у тебя есть опыт, небольшой, но свой, можно сказать, выстраданный. Передавай его… И потом: пора включаться в общественную жизнь цеха, завода. Надо выступать на собраниях, на совещаниях, к твоему голосу будут прислушиваться.
Антон вдруг рассмеялся:
— Плохой из меня оратор: двух слов связать не умею.
— Нашлись бы слова, а связать их — много разных способов, — смеясь, ответил Володя Безводов, вставая, и крикнул Игорьку: — Плывем, встречай! — и первым бросился в воду.
Весь обратный путь к даче Антон молчал и думал о только что сказанных словах Алексея Кузьмича. Они чем-то неосознанно беспокоили его; из головы не выходила Таня: как вести себя с ней? Сердиться на нее — глупо, не смотреть — невозможно, а взглянешь — все прочитает в глазах, даже больше того, что ей нужно знать…
Открывая калитку, Алексей Кузьмич облегченно вздохнул, оглядывая сад:
— Хорошо-то как у нас тут! Дачка, правда, старая, маленькая, зато зелень, глядите — роскошество! Вот что может сделать человек, если он захочет, если он по-настоящему полюбит землю, природу…
— А вы повинны в этом роскошестве, Алексей Кузьмич? — поинтересовался Володя.
— Главный садовник у нас Дмитрий Степанович, а я только рабочая сила: навоз поднести, чернозем заготовить, яму вырыть. Это все весной или осенью. А сейчас вот попаду сюда и чувствую — десять лет с плеч долой!
Еще издали увидев в беседке под навесом молодых лип богато и торжественно накрытый стол с огромным букетом цветов посредине, приостановился на дорожке, изумленный.
— Это уже не просто воскресенье, а какой-то нежданный праздник!.. — Снял с шеи полотенце, повесил его на сучок.
Таня стояла поодаль от стола, под липой, и, прижав к груди котенка, щекой касалась его пушистой мордочки. Из-за плеча Алексея Кузьмича Антон украдкой бросал на нее взгляды, выражавшие немой неразрешимый вопрос; он все еще не верил, что вот она, такая милая, простая, ласковая и так необходимая ему, выходит замуж.
«Спрошу ее сегодня. Отведу в сторону и спрошу», — твердо решил он и сразу как-то успокоился, даже повеселел.
С террасы спустился Дмитрий Степанович, по-стариковски изящно одетый в белый полотняный костюм, посвежевший, с пушистыми усами, провел ладонью по дымчатому ежику волос и немного приподнято объявил, широким жестом показывая на стол:
— Прошу занимать места!
Чинно, по-праздничному расселись по скамьям.
В это время по дорожке с заливистым, предостерегающим лаем побежал в укрытие Кайзер. Все оглянулись.
Старательно закрывая калитку, в сад вошел Семиёнов в белых брюках и шляпе, пиджак и сверток левой рукой прижимал к груди; оглядываясь, он сделал несколько нерешительных шагов к террасе. Алексей Кузьмич, выходя из беседки, окликнул его. Семиёнов круто повернулся на голос. Подойдя к столу, он снял шляпу, улыбнулся и произнес:
— Прошу простить меня за вторжение в ваше общество: не мог усидеть в городе в такой день и вот, воспользовавшись твоим приглашением, Алексей Кузьмич, и вашим, Елизавета Дмитриевна и Татьяна Ивановна, прибыл. Не прогоните?
— Прошу вас, — пригласил Дмитрий Степанович привставая.
Усаживая Семиёнова, Алексей Кузьмич сказал запросто:
— Садись, Иван Матвеевич, будем веселиться по мере возможности…
— Очень рад с вами повидаться, — говорил Семиёнов, подавая руку Дмитрию Степановичу. — Как ваше здоровье? Здравствуйте, Мария Савельевна, вы все хмуритесь по-осеннему, все осуждаете суету сует? Здравствуйте, Елизавета Дмитриевна! Здравствуйте, Татьяна Ивановна! Володя, здравствуй! И товарищ Карнилин здесь! Вы друг без друга — ни шагу. Дай ручку, малыш, — обратился он к Игорьку. Обойдя всех, Иван Матвеевич выпрямился. — Позвольте и мне внести свой вещественный вклад в ваше торжество. — Развернув пакет, он поставил на стол бутылку вина, остальное передал старой няне Савельевне, которая унесла все на кухню и вернулась оттуда с прибором.
Алексей Кузьмич налил женщинам вина, мужчинам водки, остуженной в кадушке с холодной водой.
Принимая от Алексея Кузьмича стопку водки, Семиёнов, взглянув на Таню, спросил негромко:
— Может быть, мне вина лучше, а? — И, не получив ответа, привычным жестом взбил на затылке пышные свои волосы и сказал, наклоняясь к учителю: — Места красивее вашего я не встречал. Можно сказать, Швейцария! Взлелеянный вами сад разросся и восхваляет труд рук ваших! — Выпил, поморщился и похвалил то ли сад, то ли водку: — Великолепно, изумительно! Я иногда думаю: чего же мы боимся расстаться с горячими каменными стенами, с духотой, с бензинным перегаром! Сошел я сейчас с электрички — и точно в другом мире очутился. И голова работает по-другому, и мысли приходят свежие. — Он взглянул на Антона и сказал великодушно: — Обдумывал я ваше новое предложение, Карнилин, и сначала не увидел в нем никакого смысла. Но потом, поразмыслив поглубже, все-таки нашел там полезное зерно. — Он повернулся к Тане и прибавил: — Попросим вот Татьяну Ивановну, она вырастит из него и колос…
Антон как будто и не расслышал Ивана Матвеевича, не понял, о чем тот говорил. Он все время ревниво наблюдал за Таней: при встрече с Семиёновым она так же задумчиво и чуть печально ему улыбнулась, глаза не изменили выражения доброты и ласки, только вздохнула, будто сбросила с себя тяготившую ее тревогу и беспокойство, да, переменив положение, подперла рукой подбородок. С невольной неприязнью глядя на Семиёнова, который, не переставая жевать, смешно рассказывал о том, как долго он кружил по переулкам в поисках дачи, Антон думал, что у Семиёнова действительно лицо сатира, как однажды сказал о нем Володя Безводов. Терзала надоедливая мысль, что лицу этому чего-то недостает, как не заполнившей форму детали, и догадался — усиков, маленьких усиков под ястребиным носом; мысленно дополнив портрет этими усиками, Антон внезапно и отрывисто засмеялся.
Елизавета Дмитриевна удивленно повернулась к нему и почему-то обрадованно сказала:
— Карнилин уже опьянел!
Алексей Кузьмич возразил ей:
— Еще не было такого случая, чтобы кузнец пьянел с одной рюмки. А вот мы сейчас по одной нальем, да еще раз повторим, тогда, может быть, и появится искорка в глазу…
Солнце поднялось уже высоко и палило жарко, но кроны лип были переплетены так плотно, что лучи, как бы просеянные сквозь них, ложились бледными пятнами.
Перекатывая свое грузное тело, Савельевна совершала рейсы от кухни до беседки, беззлобно, монотонно выговаривала:
— И что это, батенька, за моду взяли — в жару водкой заливаться. И за стол сели не по-людски — завтрак прошел, обед не пришел.
— Не ворчи, Савельевна, выпьем только по одной, остальное к обеду останется, — урезонивал ее Дмитрий Степанович. — А чтобы и впредь не подвергаться твоим нападкам, обедать будем в лесу. Вот тебе!
Мысль эта как бы подогрела настроение, зарядила весельем, оживлением, и все выпили с удовольствием.
— Дедушка, и я пойду с вами в лес, — сказал Игорек, взбираясь к нему на колени. — Я возьму пистолет и винтовку!
Дмитрий Степанович вытер усы бумажной салфеткой, молодо встряхнулся, сверкнул непотухающим взглядом из-под седых бровей и произнес несколько возвышенно:
— Человек должен периодически сливаться с природой, чтобы очиститься от всякого обременяющего душу хлама — от усталости, от мелких обид и уколов самолюбия, от тщеславия и прочих ненужных человеку качеств. Взамен этого он напитает душу красотой мира, любовью к ближнему по труду, дерзкой мечтой о подвиге во имя торжества жизни!
Таня любила Дмитрия Степановича и сейчас, выслушав его, захлопала в ладоши; Елизавета Дмитриевна снисходительно и любовно улыбалась, глядя на отца; Савельевна, стоя поодаль, проговорила, будто извиняясь за него перед другими:
— Вот как напьется и начнет городить, стыдобушка слушать…
Алексей Кузьмич поддержал учителя:
— Верно, отец! Земля, небо, вода, леса и звезды — все должно быть активно включено в нашу жизнь, помогать человеку жить, творить, любить…
Володя Безводов, скептически усмехаясь, опроверг:
— Один мой приятель недавно попробовал слиться с природой, но она слишком щедро его напитала, и он бежал от нее без оглядки…
Антон покраснел и, опасаясь, что Володя наговорит лишнего, устремил на него грозный и в то же время испуганный и умоляющий взгляд. Володя замолчал, наклонился над тарелкой и, скрывая усмешку, начал усиленно действовать ножом и вилкой. Но все поняли, что речь шла об Антоне. Поймав на себе сочувствующий взгляд Тани, он еще более смутился. На помощь ему пришел Дмитрий Степанович:
— Надо проверить, Володя, с каким чувством бежал тот человек; может быть, нет светлее этого чувства…
Иван Матвеевич, разрезая огурец и посыпая его солью, возразил шутливо:
— Какое там чувство, Дмитрий Степанович! С Черноморского побережья он не сбежал бы. А из деревни поневоле сбежишь: грязь, по ночам темень… Того, кто отведал городской жизни, в деревню не затащишь. Я обязан деревне лишь тем, что она дала мне дикую фамилию — Се-ми-ёнов! В сущности, это ведь просто Семенов, только вывернутый. Ужасно нелепые фамилии есть в деревне, очевидно от прозвищ…
Таня взглянула на Антона; он заволновался, отодвинул от себя тарелку, спрятал руки под стол, сжал их коленями.
— Грязь, темень… — повторил он и усмехнулся невесело. — Вот так рассуждающие люди иногда представляются мне теми свиньями, которые подрывают у дуба корни, не видя, что на нем растут желуди… — Он произнес это мягко, раздумчиво, даже печально; Иван Матвеевич не знал, как отнестись к этим словам, оскорбиться — глупо, придется, видно, только отшутиться… Он сделал над собой усилие и усмехнулся.
— Браво, Карнилин! Вы делаете успехи, школа рабочей молодежи пошла вам на пользу: познакомила с творчеством великого русского баснописца…
Алексей Кузьмич, как бы вспомнив что-то, воскликнул:
— Да, Антон! Что же ты не расскажешь, как там живут у вас?
Антон хмуро свел брови, ответил неохотно:
— Живут себе и живут. По-моему, неважно живут… Мы с Гришоней неделю в кузнице работали — людей там маловато, мужчин… — Ему хотелось ответить Дмитрию Степановичу. — Вот вы говорите о природе… На Волгу поезжайте, вот где природа-то! Эх, какая это река!.. Особенно по утрам; туман по ней стелется, розовый от солнца; и вечером, при луне, тоже хорошо. Выйдешь на берег, посмотришь вдоль реки, и повеет вдруг на тебя такая сила! И хочется совершить что-то необыкновенное; взял бы вот этак гору да и переставил бы с одного места на другое, честное слово! — он откашлялся и прибавил смущенно: — Только я думаю: мало любоваться красотой, надо ее и создавать. — Он с тревогой поглядел на Володю, он даже сам удивился, что произнес такую речь.
— Правильно, молодой человек! — воскликнул Дмитрий Степанович.
Таня протянула руку к букету, сорвала с цветка красный бархатный лепесток, положила его на ладонь, погладила и тихо, задумчиво произнесла:
— А мне всегда бывает грустно в лесу. — Она зажала лепесток между губами и замолчала.
Глядя на нее, Антон шептал про себя: «Милая, милая, мне тоже грустно, только не в лесу — без тебя…».
— А что до меня, так в лесу поспать любо-дорого, — вставила свое слово Савельевна, присев на краешек скамейки, и сейчас же всполошилась: — Говорили, что по одной рюмочке, а, глядите, под шумок-то по третьей потекло!..
Все засмеялись, зашумели, задвигались, заговорили вразнобой. И ветер, как бы испуганный смехом и говором людей, зашевелил листья. По столу задвигалась сетка теней; потревоженные теплым дуновением, потекли возбуждающие запахи обильно цветущей земли, внятный и терпкий аромат источали цветы на столе. Мир все полнее наливался светом и зноем, небо поднялось еще выше и сделалось прозрачнее.
Алексей Кузьмич, вставая, оповестил:
— Решили идти в лес, не будем терять времени!
Выйдя из беседки, все лениво разбрелись по траве, скрываясь от жары в тени деревьев. Захмелевший Дмитрий Степанович, сладко зевнув, с завистью взглянул на окна дачи и сказал серьезным и озабоченным баском:
— Вы, товарищи, идите, гуляйте, я вас догоню… — И сторонкой, огибая кусты и лукаво ухмыляясь, направился в свою комнату.
Володя Безводов окликнул его:
— А сливаться с природой, Дмитрий Степанович?
Учитель приставил палец к усам, прося не подымать шума, и, высокий, сутуловатый, пошел спать.
Савельевна осталась прибираться по хозяйству, остальные, выйдя за калитку, побрели по заросшему травой переулку мимо опрятных изгородей к сосновому бору.
Антон все время искал повода остаться наедине с Таней. Но она до самого леса вела за руку Игорька, ни на шаг не отставая от Елизаветы Дмитриевны. Когда же вступили в лес, Алексей Кузьмич с Семиёновым ушли вперед, о чем-то споря; Елизавету Дмитриевну и Володю Игорек увлек к пруду, и Антон очутился, наконец, с глазу на глаз с Таней.
Лес гулко звенел от перекличек множества москвичей, понаехавших сюда провести воскресный день.
Некоторое время Антон и Таня двигались молча, не глядя друг на друга, как бы разобщенно, удаляясь в сторону, где было тише, глуше. Таня изредка нагибалась, поднимала шишку и кидала ее, намереваясь попасть в ствол, и когда ей это удавалось, то детски-довольная улыбка озаряла ее лицо. Антон все время собирался с духом заговорить о том, что его волновало, и не решался. «Вон у той сосны, вон на той поляне», — намечал он и проходил дальше; а она, чувствуя, что он намерен сообщить ей что-то важное и значительное, молчала и ждала.
— Куда мы идем? — приостановившись, спросила Таня.
— Куда-нибудь, — ответил Антон, не задерживаясь.
Они вышли на просеку. Огромные стальные опоры, соединенные тяжелыми провисающими проводами, тянулись по узкому прорубленному коридору; знойный воздух был насыщен их унылым металлическим гудением.
Миновав просеку, углубившись в лес, где не слышно было никаких звуков, Антон и Таня остановились, недоумевая, как быстро, незаметно и далеко они ушли. Дольше молчать было невозможно; взглянув в лицо Тани, Антон, наконец, решился и спросил:
— Вы собираетесь выходить замуж?
Рука ее, занесенная для броска шишки, застыла в неловком положении, затем медленно опустилась, в темных глазах родились колкие золотистые иголочки.
— Откуда вы знаете? — спросила она, подождала ответа и, увидев побледневшее лицо Антона, опять спросила, чуть понизив голос: — А вам так важно об этом знать?
— Вы даже не представляете, как мне это важно знать… — вздохнул он тяжко и обреченно.
Таня нахмурила брови, помолчала, как бы подыскивая ответ, отряхнула с юбки приставшие сосновые иголки и сказала:
— Я знала, что вы спросите об этом. — Вздохнула и ответила откровенно: — Ну, что ж, я вам скажу: собираюсь.
Антону почудилось, будто сосна, возле которой он стоял, покачнулась и начала валиться на него; он уперся в нее плечом, покраснел от мучительного напряжения, стиснув зубы и морщась. Таня нагнулась, подняла пахнущую смолой шишку, погладила ее и, присев, положила опять на землю.
— Собираюсь, — повторила она с грустной улыбкой, — да вот все никак не могу решиться, откладываю…
Антон рванулся к ней почти исступленный, сжал ей руку и проговорил поспешно и с мольбой, точно боялся, что она откажется от своих слов:
— Не выходите за него, Таня, не выходите…
— Почему? — вырвалось у нее.
— Не выходите, — повторил он настойчиво. — Не нравится он мне… Ну что в нем хорошего, в этом Семиёнове?
Круглые темные глаза ее, наливаясь смехом, сужались, подбородок дрожал, и, не сдержавшись, она засмеялась неожиданно и громко:
— Если мне выходить замуж только за того, кто понравится вам, то я навсегда, пожалуй, останусь вдовушкой или вынуждена буду выйти за вас. А Ивана Матвеевича вы плохо знаете. Он очень порядочный человек, внимательный, добрый…
Усмехнулся и Антон:
— Если бы вы знали, как горько видеть… когда девушки… выходят замуж за других… тогда бы вы не смеялись. — Он почувствовал, что ему сразу стало легче: самое страшное, чего он больше всего боялся, как бы отдалилось от него. Надолго ли — неизвестно, да это теперь и неважно. Он знал, что недостоин ее: она слишком хороша, умна… Но ведь и он меняется, и тоже к лучшему; за год он изменился неузнаваемо… Потоптавшись в смущенном молчании, он прибавил:
— Я не хочу, конечно, чтобы вы вообще не выходили замуж, а подождали бы немножко… Ну, год хотя бы.
— Почему год? Я ждала больше. Дальше что?
Он не ответил, а она с покорным видом согласилась:
— Хорошо, я подумаю над вашим советом, и может случиться, что и подожду…
— Пожалуйста, Таня, подождите, если это возможно… если это не так срочно. — И, осветив лицо улыбкой, прибавил: — Я вам верю… А как я буду работать этот год!.. — И вдруг огласил лес восторженным мальчишеским криком.
Таня удивленно пожала плечами и усмехнулась. Ее покоряли и удивляли простота и наивность этого человека, его доверчивость, резкий и взволнованный переход от отчаяния к радости.
«Странный парень!..» Она никогда еще не проверяла всерьез своего отношения к нему, — он увлекал ее своей непосредственностью, свежестью, бьющей через край силой. С ним ей было хорошо, светло, даже беспечно. Она не могла забыть той сцены, когда он, ворвавшись к Антипову, увез Люсю, не могла забыть выражения его лица, и она, не признаваясь себе в этом, немножко завидовала той девушке: почему это он не за ней приехал тогда?.. Порой он, большой, беспокойный и решительный, представлялся ей беспомощным, обиженным, и ей хотелось погладить его…
Вот и сейчас ей захотелось провести рукой по его волосам, убрать со лба упавшую прядь. Но вместо этого она, задумавшись, погладила шершавую кору ствола, нечаянно коснулась липкого смоляного потека, отдернула руку, понюхала пахнущую смолой ладонь, сказала:
— Идемте назад.
— Постоим еще немного, — попросил он и медленно огляделся, словно стараясь запечатлеть в памяти это место. В лесу висели мягкие теплые тени, кое-где прошитые тонкими световыми нитями; вверху, в просветах между вершинами деревьев, виднелось голубое небо; непоседливо сновали птицы, и вниз, тихо струясь, падали желтые иголки; одна такая игла застряла в волосах Тани, и Антону казалось, что она колет ей голову, и хотелось вынуть ее.
Антон и Таня обошли пруд. Среди полуголых тучных, зажиревших без физической работы мужчин, загорелых женщин, крикливых и встревоженных мамаш и бабушек с выводками детворы, густо облепившей берега, никого из своих не нашли и направились на речку. Солнце, садясь, косо просвечивало лес, и стволы сосен казались медно-красными, накаленными.
На берегу речушки звенел голос Игорька, играющего с Володей в прятки; увидев подходивших, он помчался к матери с радостным криком:
— Тетя Таня идет! Глядите, я первый их увидел…
На траве была раскинута скатерть, на ней в беспорядке разбросаны остатки еды, открытые консервные банки, две пустые бутылки. Алексей Кузьмич полулежал, ленивый, чуть захмелевший, великодушный. Семиёнов стоял возле скатерти на коленях, заглядывая в пустую консервную банку. Увидев Таню, Иван Матвеевич шагнул к ней навстречу, высокий, худощавый, осуждающий, улыбнулся и сказал, скрывая обиду:
— Что же вы, Татьяна Ивановна, пригласили в гости, а сами удалились, позабыв все и всех на свете.
— Мы искали вас, весь пруд обошли, — проговорила Таня в оправдание и почему-то смутилась, покраснела.
— Долгонько искали, — сказал Семиёнов. — В трех соснах заблудились…
— Знаем мы таких заблудших!.. — насмешливо вставил Алексей Кузьмич. — Сами вот так же заблуждались!..
Таня опустилась на траву рядом с Елизаветой Дмитриевной, попросила:
— Выпить ничего не осталось? В горле пересохло…
— Не стоило бы вам давать, — отозвался Алексей Кузьмич, вынув из зубов трубку. — Но проклятая жалость к ближнему вынуждает. — Извлек из сумки припрятанную бутылку, поставил перед ней: — Пейте и цените мою заботу…
Таня признательно улыбнулась ему, налила вина себе и Антону, но пить не стала — вино было теплое и кислое, Антон тоже отказался, отошел в сторону и прислонился спиной к сосне.
Скрестив на груди руки, Семиёнов прохаживался по берегу, любуясь закатом, и задумчиво напевал что-то, не раскрывая рта. Потом, взглянув на часы, остановился около Тани, промолвил как будто с сожалением:
— А ведь мне пора домой. Володя, вы едете?
— Нет, — ответил за него Антон.
Володя озадаченно глядел то на Антона, то на Таню и по лицам их не мог догадаться, что между ними произошло.
— Вы меня проводите, Танечка? — тихонько спросил Иван Матвеевич и, наклонившись, дотронулся до ее плеча.
— Конечно, вот только закушу.
Через несколько минут Семиёнов простился, и Алексей Кузьмич с Таней пошли его провожать.
— Папа, ты придешь сюда? — крикнул отцу Игорек.
Алексей Кузьмич обернулся и наказал:
— Не уходите никуда, я сейчас вернусь.
Елизавета Дмитриевна спустилась к воде мыть посуду. Оставшись вдвоем, Володя торопливо спросил Антона:
— Говорил?
Тот утвердительно кивнул.
— Ну?
— Я попросил ее не выходить замуж, — проговорил Антон.
Володя удивился:
— Я тебя серьезно спрашиваю.
— Она обещала, что подождет. Вот и все.
Володя непонимающе пожал плечами: «С ума спятил парень!» — и пошел помогать Елизавете Дмитриевне.
Утомленный волнениями этого дня, Антон сел на оплетенную корнями землю, обхватил колени, замер. Все звуки, тревожившие его весь день, отхлынули прочь, безмолвие заколдовало лес. От воды потянуло запахом тины и сырой травы. Солнце, склоняясь ниже, коснулось темной зубчатой линии и, точно проткнутое острыми пиками елей, растеклось вокруг багряными потоками света, и стволы берез за рекой покраснели, словно внутри них зажглись волшебные светильники. В черной воде реки отражались облака, будто медленно плыли розовые льдины.
Эпическое спокойствие леса, тишина, багровые потоки заката, ароматы влажной земли — все это вливалось в душу Антона, подчеркивало силу его чувств и остроту мыслей.
Когда он подумал, вернется Таня сюда или, проводив Семиёнова, останется дома, то улыбнулся: придет она или нет, это неважно, в будущем все равно они будут вместе, без нее — он твердо верил в это — не будет у него удачи, покоя и счастья.
Вскоре вернулся Алексей Кузьмич, собранный, озабоченный; беспокойство и тревога стерли с его лица добродушную, праздничную улыбку. Хлестнув себя по ноге прутиком, сломал его, отбросил и, оглянувшись в сумрак, спросил Антона кратко и отрывисто:
— Где Елизавета Дмитриевна?
— Посуду моет.
— Лиза! — позвал он нетерпеливо.
Из-за берега сначала показался Володя Безводов с Игорьком на плечах, за ними Елизавета Дмитриевна с посудой. Она уложила все в корзинку, прикрыла полотенцем, удовлетворенно распрямилась и сказала:
— Теперь можно домой. Нагулялись. — Взглянув в каменное лицо мужа, спросила в предчувствии чего-то недоброго: — Что-нибудь случилось?
За лесом пылал кроваво-красный закат, деревья зловеще оплетались сумерками, над головами, со свистом рассекая крыльями воздух, пролетела какая-то ночная птица. Алексей Кузьмич обвел всех строгим взглядом, выдержал паузу и сказал:
— В Корее началась война, ребята. Вот дела-то какие…
Володя подался к нему:
— Откуда вы узнали?
— Сейчас по радио сообщили. Лисынмановцы и американцы из Южной Кореи напали на Северную Корею.
Елизавета Дмитриевна изменилась в лице; она обняла вдруг примолкнувшего сына и проговорила взволнованно:
— Мы тут играли, песни пели, пили вино… А в это время где-то дети гибнут, горят дома, льется кровь… — И еще сильнее прижав ребенка к груди, как бы заслоняя его от опасности, громко, тревожно простонала: — Что же это будет, Алеша?.. Боже мой!
— Тише, успокойся, — сказал Алексей Кузьмич. — Борьба будет…
Антон был потрясен этой внезапной вестью. Он сидел у сосны, явственно представляя себе далекие корейские селения, объятые пламенем пожара. Он почти видел скользящие зловещие тени самолетов, точно трауром покрывшие землю, полные ужаса глаза детей, слышал раздирающее душу завывание пикировщиков, плач женщин и мужественные лица защитников свободной Кореи.
Над вершинами деревьев неярко и стыдливо замерцали звезды, и Антон с ощутимой болью вспомнил эти же звезды, только более крупные, горевшие в черном зимнем небе, как голубые фонари. Это было в ночь под Новый год. Он приехал из ремесленного училища домой на праздник. В углу стояла елка, небогато, но любовно убранная руками матери, на самых верхних веточках висели три конфетки — для дочки и двух сыновей. Мать только что зажгла свечки, когда соседская девочка передала ей письмо. Это было извещение о гибели отца. Бумажка затрепетала в ее пальцах. Она прочитала первые фразы: «…за освобождение Будапешта… с гитлеровскими разбойниками… смертью героя…», и побледневшее лицо ее осунулось, постарело, перекосилось судорогой, расширенные глаза как бы провалились вглубь от невыразимой муки; открытым ртом беззвучно глотала она воздух словно не в силах закричать, потом неверными шагами подвинулась к Антону и, навалившись на его плечо, давясь слезами, вдруг заголосила отчаянно, истошно, со щемящей тоской.
— Сироты! — стонала она, медленно вытягивая из себя хватающие за душу слова. — Нет у вас больше отца… Сложил он свою головушку, закрылись его глазыньки… Убили его! Убили. За что они его убили, изверги?.. Он был добрый человек, мухи не обидел…
Испуганно заплакали братишка и сестренка. Антона тоже душили слезы, туго схватив его за горло. Может быть, именно в этот миг он почувствовал себя повзрослевшим, старшим в семье, хозяином, и держался, крепился, ласково гладил вздрагивающие от рыданий плечи матери, точно унимая ее боль.
— Перестаньте реветь! — крикнул он на ребятишек. Те примолкли, уткнулись в сарафан матери, захлебываясь слезами. Она судорожно теребила их головы и шептала, словно в беспамятстве:
— Сиротинушки мои… Покинутые…
Посадив уже притихшую мать на лавку, рядом с елкой, Антон не выдержал и, не желая показывать своих слез, выбежал на крыльцо, на обжигающий морозный ветер, уткнулся лбом в столбик, подпиравший навес, и заплакал, не разжимая зубов; потом, вскинув голову, он взглянул на усыпанное звездами безучастное и бесприютное небо и понял, как трудно будет жить без отца в этом огромном мире, и, стиснув кулаки, выдавил с лютой недетской злобой:
— Эх, Гитлер!.. Сволочь!..
Война отняла у Антона самого родного человека. Он рос и учился без отца, добрые люди помогли встать на ноги, обучили трудной, но почетной профессии, перед ним открывался широкий и ясный путь в жизнь. И вот над его счастьем, над его любовью, над мечтой, над этим вот объятым тишиной и прохладой миром, над самой жизнью нависла угроза новой войны.
Из темноты леса пахнуло на него холодом, кинжальным блеском сверкнул над лесом лунный свет… Подошла Таня, бесшумно села рядом и обхватила колени руками, сжалась.
— Этот очаг войны необходимо затушить в самом начале, не дав ему распространиться по всей земле, — сказал Алексей Кузьмич. — Это в наших силах…
В ответ на это Антон подался к Фирсонову и глухо, но отчетливо проговорил:
— Как странно все получается: работаешь, учишься, намечаешь планы — кончить десятилетку, институт… Жизнь только начинается. А тут война… Что делать, Алексей Кузьмич? — Он смотрел в лицо парторга и ждал ответа.
Алексей Кузьмич сказал просто и решительно:
— Что делать? Работать. Враги страшатся не только нашего оружия, но еще больше, пожалуй, нашего труда. Запомни это… Как же нам надо трудиться, если в нем, в труде-то, заключается вся наша сила?.. — Помолчав немного, он прибавил: — Пусть это будет и ответом тебе на наш разговор сегодня утром на пруду.
Возвращались домой затемно. Антон шагал молча и угрюмо, ощущая в себе еще неясную, неосознанную, но настоятельную потребность каких-то решительных действий.
Придя в цех, как и обещал, задолго до начала вечерней смены, Антон поднялся в партбюро и, постучав, вошел к секретарю. В комнате находилось несколько партгруппоргов. Фирсонов отсчитывал и раздавал каждому белые разграфленные листы. Он сидел за столом так, будто присел на секунду и не мог оторваться, и от этого весь его вид выражал нетерпение, озабоченность, лицо с затвердевшими чертами казалось осунувшимся, беспокойным, потемневшие глаза глядели пристально и строго.
Когда партгруппорги, получив листки, разошлись по участкам, Алексей Кузьмич взглядом пригласил Антона к столу. Парень послушно сел и, зажав руки в коленях, застыл в ожидании. Алексей Кузьмич машинально погладил ладонями настольное стекло, передвинул чернильный прибор, пресспапье, дымящуюся трубку, потом сказал:
— Весь народ поднялся на борьбу за мир. Ты не должен сторониться… Сегодня состоится общезаводской митинг в защиту мира. Выступать будешь?
— Буду, — живо и горячо отозвался Антон и в следующую секунду испугался своей решительности. — Но я никогда не выступал на собраниях…
— Скажешь то, что думаешь… Прошлый раз, на даче, в лесу, ты хорошо говорил, про учебу, про институт, планы… Вот об этом и скажи…
В конце дня, в промежутке между первой и второй сменами, зазвучал протяжный гудок. Из распахнутых дверей цехов выходили рабочие. Бурными потоками люди текли между каменными корпусами, стремясь на центральную площадь завода.
Заслонив свет солнца, над заводом неслись серые облака, сеяли мелкую дождевую пыль, лакируя железные крыши зданий, и от этого лица людей казались неяркими, угрюмыми и гневными, непокрытые волосы, плечи потемнели от влаги. Над головами их разящим пламенем горел кумачовый плакат: «Миру — мир!».
Вместе с Володей Безводовым Антон протолкался сквозь плотно спрессованную толпу к трибуне, остановился, с волнением ожидая начала митинга. Час назад Володя привел его к себе в комсомольское бюро и сказал возбужденно:
— Выступать собрался? Это хорошо! Тебя будут слушать: за твоей спиной — тысячи молодых рабочих! Ты это помни. Слова твои должны быть горячие, как металл, который ты куешь. Давай составим план речи, чтоб все шло гладко, сильно… Самое главное — не волноваться… Понял? — Володя усадил Антона за стол, пододвинул к нему бумагу, чернила. — Пиши.
…Заполненная до самых закоулков площадь волновалась. На трибуну — площадку из двух сомкнутых грузовиков — легко взбежал секретарь партийного комитета завода, снял шляпу, положил руку на перекладину и, открывая митинг, заговорил отчетливым и энергичным голосом; Антон, внутренне подготовляя себя к выступлению, волнуясь, улавливал в речах ораторов только отдельные слова и фразы.
— Движение за мир растет и ширится во всех уголках земного шара, — слышалось ему. — Советский Союз — это крепость, которая оградит человечество от бедствий и катастроф! Стокгольмское Воззвание Постоянного Комитета Всемирного конгресса сторонников мира выражает подлинные чувства всех народов… Подпись каждого из нас усилит лагерь борцов за мир!..
Голоса, усиленные репродукторами, гремели над толпой, обнимая все своим звучанием, и люди, не замечая дождя, внимали, отвечая одобрительным, все покрывающим гулом.
Потом на трибуне появился начальник механического цеха Осмоловский — небольшой сухощавый и очень подвижный человек в черном халате, — его голос звенел, как туго натянутая струна, предельно накаленный страстью, и опять Антон услышал, точно клятву:
— Мир победит войну!
Осмоловского сменил главный металлург завода. За ним поднялась старший технолог Елизавета Дмитриевна Фирсонова, смахнула с головы платок, по-домашнему просто поправила шпильку в косах:
— Не только подписи — все отдадим! — начала она дрожащим голосом. — Мы, матери, сердце свое вложим, кровью своей подпишемся под этим Воззванием… Остановим убийц наших детей! — Она раскинула в стороны руки, взывая к людям, затем медленно свела их на груди, будто обнимала и защищала ребенка от неминуемой гибели, и так, с прижатыми к груди руками, при непоколебимой угрожающей тишине народа сошла с трибуны.
Как ни готовил себя Антон, но слова председателя застали его врасплох:
— От комсомольцев и молодежи завода слово имеет кузнец Карнилин!
Антон вздрогнул, замешкался, растерянно озираясь.
— Иди, — легонько тронул его Володя. — Иди же!..
Как бы спохватившись, Антон заторопился, сердце редкими толчками толкнуло его вперед, он не заметил, как перемахнул через лесенку и очутился на площадке грузовика. Среди множества лиц, обращенных к нему, взгляд остановился на знакомом лице Фомы Прохоровича. Кузнец едва заметно одобряюще кивнул ему; затем Антон отыскал Таню Оленину. Она стояла неподалеку от трибуны и, переживая за него, что-то беззвучно и участливо шептала ему.
— Товарищи! — произнес он, и возглас этот репродукторы понесли в дальние ряды стоящих; в наступившей паузе, которая ему казалась бесконечной, он вспомнил о бумажке, лежавшей в кармане, но руки, как будто припаянные к перекладине, никак не хотели отрываться, а заготовленные слова, как назло, забились в самые узкие щели памяти.
— Товарищи, — повторил он уже тише, голос предательски дрогнул, жуткий холодок коснулся спины; он вынул и развернул листок, наклонился над ним, но с волос скатились крупные дождевые капли, буквы мгновенно растеклись фиолетовыми звездами, и разобрать их было невозможно, да и некогда: вся площадь ждала его. Вспомнив совет Алексея Кузьмича говорить, что подсказывает сердце, Антон окинул взглядом людей и заговорил:
— Мой отец погиб в боях за освобождение Будапешта. Я рос сиротой. Но я до сих пор не знаю, что такое сирота. Я приехал сюда, на завод, к вам, товарищи, чтобы работать и учиться. Вы меня приняли, как сына, помогли встать на ноги, обучили профессии, которую я люблю. Спасибо вам! — Помолчал, подыскивая слова, потер ладонью лоб. — Мы, советская молодежь, — самая счастливая в мире. Мы не знаем вражды к другим народам. Для друзей мы отдадим все, что имеем хорошего, — бери, учись, пользуйся! Но враги пусть не суются к нам! Посмотрите, сколько нас! Да если мы встанем все плечом к плечу — никакая сила не прорвет и не опрокинет наши ряды! Нам не нужна война! Нам нужен мир, у нас впереди много работы, многое надо доделать, построить… У меня тоже большие планы на будущее, честное слово. Вот почему я с радостью отдаю свой голос за дело мира!
Антон увидел бесчисленное множество замелькавших рук. Он стоял на трибуне и тоже усиленно хлопал в ладоши. Ветер подул сильнее, далеко над заводом в тучах образовалась узкая щель, в нее брызнул синий свет июльского неба; тучи расходились, как льдины на воде, и вскоре мир засиял, объятый волнующей синевой, лица и глаза людей радостно расцвели; от волос, плеч, рукавов, смоченных дождем, заструился легкий сиреневый пар.
Антон, как на крыльях, слетел с трибуны и замешался в толпе. Вернувшись в цех, в конторке старшего мастера он увидел Фому Прохоровича, который, покашливая, держал в руках лист бумаги.
— Я не знал, Антоша, что ты так говорить-то умеешь, — поощрительно и с уважением сказал он, не глядя на парня, потом нагнулся над столом, расписался на листе и подал его Антону: — На-ко, подпиши…
Антон принял лист и внимательно прочитал: «Воззвание Постоянного Комитета Всемирного конгресса сторонников мира.
Мы требуем безусловного запрещения атомного оружия как оружия устрашения и массового уничтожения людей.
Мы требуем установления строгого международного контроля за исполнением этого решения.
Мы считаем, что правительство, которое первым применит против какой-либо страны атомное оружие, совершит преступление против человечества и должно рассматриваться как военный преступник.
Мы призываем всех людей доброй воли всего мира подписать это воззвание».
Антон представил, как в эту минуту где-нибудь во Франции, на автомобильном или на каком-нибудь другом заводе, держит в руках это же воззвание молодой кузнец; может быть, подписывает его сейчас молодой итальянский рабочий, китайский производственник, ставит подпись корейский солдат, воин Вьетнама… Сколько стран, сколько народов, сколько надежных рук, какая могучая сила встала на защиту жизни!
Антон наклонился и отчетливо вывел свою фамилию, передал воззвание Василию Тимофеевичу и направился к молоту.
Через три дня, когда газеты стали приносить известия о кровавых ужасах в Корее, о злодейских налетах американских самолетов на мирные очаги, о диком истреблении ни в чем неповинных людей, волна гнева и возмущения прокатилась по стране, и на заводе начались собрания. В середине дневной смены в кузнице прозвучал сигнал, и рабочие, остановив молоты, прессы, машины, убавив пламя в печах, молча направились в красный уголок. Никто не шутил, никто не смеялся.
Фома Прохорович выступал первым. Антон никогда еще не видел своего учителя таким возмущенным. Пальцы его, застегивающие пуговицы спецовки, не слушались, дрожали, он долго не мог начать говорить, затем взмахнул кулаком, сжатым настолько крепко, что он побелел, крикнул глухо, с ненавистью:
— Подлый бандит Гитлер отнял у меня двоих сыновей — вы их знаете, они работали здесь, вместе с вами… Они были убиты на войне… И вот не успела утихнуть боль в сердцах матерей и отцов, потерявших детей, а за океаном появились на свет другие подлые бандиты-империалисты. Нет им оправданья, нет пощады! Их руки в крови безвинных корейских женщин, стариков и детишек…
После Фомы Прохоровича выступал опять Антон.
— С сегодняшнего дня наша комсомольско-молодежная бригада встает на трудовую вахту мира! — заявил он. — Мы обязуемся выполнять сменные задания на сто пятьдесят процентов. Сделаем нашу кузницу первой среди цехов завода!
Цех встал на вахту мира.
Теперь Антон внимательно следил за событиями в мире, в стране; идя на работу, он покупал в киоске возле заводской проходной газету и по дороге в цех успевал прочитывать важные сообщения; часто заходил к Фирсоновым, иногда с Володей Безводовым, чаще один — побеседовать с Алексеем Кузьмичом, встретиться с Таней Олениной.
Однажды утром, развернув «Правду», Антон увидел на первой странице напечатанное крупными буквами постановление Совета Министров о строительстве Куйбышевской гидроэлектростанции на Волге. Быстро прочитав его, он сначала не придал особого значения этому факту. Мало ли строек в стране, вот и еще одна прибавилась. Но постепенно он начал постигать то основное, жизненно важное, что было в этом заложено. С Волги придет сюда энергия, надежный друг человека, изменит облик цеха, облик людей. И тогда ему представилась кузница совершенно другой, неузнаваемой: без этого чада и копоти, без этого изнуряющего грохота — вместо бухающих молотов будут стоять строгими рядами бесшумные электропрессы, электропечи, и люди будут работать в чистых халатах…
Поздно вечером, возвращаясь домой, он не утерпел и заглянул на минуту к Фирсоновым. Он застал у них Ивана Матвеевича Семиёнова, который сидел в глубоком кресле напротив Тани и курил.
Антон всегда недоумевал: почему Фирсоновы, такие хорошие люди, так дружны с Семиёновым, что они увидели в нем такого? Антон готов был заставить всех смотреть на Ивана Матвеевича его, Антона, глазами. Тогда бы все увидели, что ничего особо примечательного в этом Семиёнове нет. Кичится своим положением, манерами, знаниями — только и всего. Конечно, иметь знания и уметь их высказать — много значит… Но все равно, Семиёнов плох уже потому, что к нему внимательна Таня.
А Иван Матвеевич сочувствовал Антону: удивительный человек! Обжегся, получив вместо ответной любви пощечину от Люси, и не унимается, кажется, имеет виды на Таню… Это уж граничит с наглостью. А вроде неглупый парень. И — странно — он все чаще стал появляться в этом доме… Иван Матвеевич любил бывать у Фирсоновых, — после холостяцкого одиночества семейная обстановка казалась приятным разнообразием. Он возражал хозяину, вызывая его на спор. А Алексей Кузьмич любил споры, в которых как бы закалялись его убеждения.
Фирсоновы привыкли к Ивану Матвеевичу, как к своему человеку. Елизавета Дмитриевна по своей материнской доброте стремилась поженить Таню и Семиёнова: по ее мнению, это была бы достойная пара.
Сейчас они, повидимому, обсуждали постановление: на коленях Тани лежала развернутая газета. Антон прервал их беседу.
Алексей Кузьмич, посасывая трубку, пригласил Антона сесть рядом с собой, но тот нетерпеливо проговорил:
— Читали, конечно… А ведь здорово, Алексей Кузьмич! Я сегодня работал и все время думал об этом. Гришоня даже спросил, с какой это радости я улыбаюсь.
Семиёнов плавно протянул руку к пепельнице, мизинцем сбил с сигареты пепел, откинулся на спинку кресла и заметил негромко, насмешливо прищурившись:
— Вы так радуетесь, Карнилин, точно правительство эту будущую электростанцию предназначает лично для вас, вроде ценного подарка.
Лицо Антона изменилось, затвердело, выделились фарфоровые белки глаз; подойдя к шкафу, сквозь стекло взглянул на корешки книг, потом круто повернулся и проговорил раздельно и убежденно:
— Да, и лично для меня, если хотите. — Чуть подступил к Семиёнову. — Не знаю, как для вас, но для меня это жизненно важно. Быть может, будущая гидростанция даст мне лишний десяток лет жизни. — Он выдержал паузу и, отвечая на вопросительные взгляды Тани и Алексея Кузьмича, пояснил: — В Москву будет подаваться более шести миллиардов киловатт-часов электроэнергии. Часть ее, конечно, попадет и к нам, в наш цех. И я уверен, что настанет время, когда вместо теперешних печей для нагрева металла поставят электрические, и я и мои товарищи не будем глотать дым, пыль и копоть, которых сейчас в избытке. Да и кто знает, возможно придет очередь и молотам — их заменят электропрессами, чистыми и бесшумными, и мне не надо будет охранять барабанные перепонки, затыкая уши ватой… Вот почему я радуюсь…
Семиёнов опять извинительно пожал плечами и улыбнулся, сказав:
— Я не знаю, почему вы обижаетесь и горячитесь. Радуйтесь сколько вам угодно, я же вам не запрещаю…
— Благодарю за разрешение, — буркнул Антон и сел рядом с Алексеем Кузьмичом.
Некоторое время длилось молчание, затем хозяин, довольный исходом спора, поощрительно сказал Антону:
— Ты правильно понял этот документ. Такое время придет, должно прийти…
До сих пор молчавшая Таня свернула газету, отложила ее и сказала, остановив на Антоне поощрительный взгляд:
— Я уверена, что на наш завод, к нам в кузницу, поступят заказы для новостройки.
Антон мгновенно подхватил:
— Алексей Кузьмич, заранее предупреждаю вас: не забудьте о моей бригаде.
— О твоей бригаде, пожалуй, не забудешь. Разве ты дашь забыть?
Таня улыбнулась, потом тихонько попросила Семиёнова:
— Иван Матвеевич, откройте, пожалуйста, окно. Душно. Накурили…
Семиёнов встал и толкнул створки рамы. Он постоял, докуривая сигарету, наблюдая за нарядным мерцанием далеких и близких огней; откуда-то доносились невнятные звуки рояля. Ловким хлопком выбив из мундштука окурок за окно, Иван Матвеевич повернулся вполоборота и спросил Таню:
— Татьяна Ивановна, вы не собираетесь домой? Уже поздно, я вас провожу…
— Я заночую сегодня здесь… — ответила Таня.
— В таком случае позвольте мне откланяться, — сказал Семиёнов, пожал всем руки и ушел, кажется недовольный чем-то.
Люся Костромина торопилась домой. Она почти бежала, подталкиваемая в спину сильными рывками ветра. Ветер гнул в дугу жиденькие деревца, привязанные веревками к колышкам, раскачивал уличные фонари, свистел в проводах, и Люсе не терпелось поскорее скрыться от этого пронизывающего ее свиста, от мелькания теней на мостовой, от людей, от самой себя, хотелось очутиться в мягкой, теплой и беззвучной пустоте и забыться.
Изредка она поворачивалась, делала несколько шагов спиной вперед. Крупицы вздымавшейся пыли секли глаза, автомобильные неожиданные гудки точно хлестали, и девушка, сдерживая крик обиды и горечи, прижимая к груди ученический портфельчик, убыстряла шаги. Завернув за угол, она миновала промежуток от угла до парадного, влетела по лестнице, отворила дверь, бесшумно прошмыгнула в полутемную переднюю и здесь, точно истратив весь запас сил, уронив на пол портфельчик и стащив с головы шляпку, бессильно прислонилась к стене и закрыла лицо ладонью: стыдно было показаться на глаза матери.
Дни этого года пронеслись, обгоняя друг друга. Люся не заметила, как прошла зима с катками, танцами, карнавалами на льду, лыжными прогулками в Сокольниках; словно фейерверк сверкнули и погасли прозрачные весенние вечера, овеянные ароматом распускающихся цветов в скверах, чисто омытые разноцветными пенистыми струями фонтанов на площадях; то дерзкие, то кроткие взгляды влюбленных спутников веселили, как молодое вино, от которого не в силах оторваться; а потом — лето, поездки за город, купанье в Химках, солнце, ласкающее кожу… Все это делало ее безмерно, до беззаботности счастливой, взволнованно-певучей; чуть приподнятые к вискам глаза ее блестели ненасытным любопытством, озорством, трепетным ожиданием чего-то еще более интересного, еще более сверкающего…
И вдруг все оборвалось: однажды за завтраком, когда мысли Люси витали где-то далеко-далеко от дома, мать напомнила ей, что пора приниматься за уроки — скоро начнутся приемные испытания в университет.
Готовиться было тяжело. Люся отвыкла от учебников, тетрадей, формул, от дисциплины, садилась за книги неохотно, читала урывками, рассеянно, втайне надеясь на какой-то счастливый случай, который чудодейственно выручит ее в критический момент, рассчитывала на свое подкупающее обаяние.
Но в университете на первом же экзамене по математике она получила двойку и ей вернули документы. Она растерялась, даже испугалась, и, не посоветовавшись с домашними, узнав, где еще принимают документы, подала их в Химико-технологический институт, не любя химию, даже не узнав толком, кого институт готовит; предметы все сдала, но отметок выше тройки не получила и по конкурсу не прошла.
Не снимая пальто, Люся вошла в комнату, наполненную неярким, просеянным сквозь абажур розовым светом. Мать в халате, с полотенцем, на плече перетирала посуду, накрывая стол для ужина. Наклонив голову, она взглянула поверх пенсне на дочь в обвисающем с плеч расстегнутом пальто, со шляпкой в опущенной руке, жалобную, удрученную неудачей, и, часто замигав, испуганно прижав к груди тарелку, бессильно опустилась на стул и прошептала:
— Не приняли? — Она со страхом покосилась на дверь кабинета мужа.
Люся ничего не ответила, упала на тахту лицом в подушку и заплакала беззвучно, горько, вздрагивая всей спиной. Лицо Надежды Павловны покрылось красными пятнами, пенсне, слетев с переносицы, болталось на шнурке; не зная, что делать, она почему-то стала торопливо переодеваться, точно собиралась куда-то и зачем-то идти, — спорить, требовать, возмущаться.
— Защищала тебя, оберегала, — заговорила она прерывисто. — Теперь вижу, что напрасно! — Она сбросила с себя халат, кинула его на спинку стула — шелковый, он скользнул на пол, она не подняла. — Отец был прав. Что мы скажем ему теперь? Ох, господи!.. — с отчаянием воскликнула она, надевая на себя юбку и кофточку. — Еще в прошлом году надо было прогнать тебя учиться, а я пожалела своим глупым сердцем, на курорт послала — гуляй, дочка, набирайся сил. Набралась! Сколько раз я говорила тебе: садись, Люся, учи уроки, готовься!.. Подготовилась! Ах, боже мой, за что такое наказание?!.
Слушая обидные, но справедливые причитания Надежды Павловны, Люся всхлипывала все громче и громче — от жалости к себе и матери.
— Перестань скулить, несчастная! — выкрикнула Надежда Павловна, стоя в грозной позе обвинителя, и, испугавшись своего громкого голоса, взглянув на дверь кабинета, шопотом прибавила: — Плачем дела не поправишь. Встань, сними пальто… и иди докладывай отцу…
Леонид Гордеевич вышел сам, в жилетке, с расстегнутым воротом рубахи, недовольный, с тяжелым и вопросительным взглядом мрачных глаз: он не любил, когда ему мешали.
— Что здесь происходит? — спросил он, недоумевающе оглядываясь.
Надежда Павловна поняла, что скрывать случившееся и выгораживать дочь было бы глупо, нетактично, и она, первый раз в жизни встав на сторону Леонида Гордеевича, решительно и твердо произнесла:
— Не выдержала.
— Что не выдержала?
— Экзаменов в университет. Не приняли ее.
— Не приняли?.. — спросил он, расширив глаза.
Надежда Павловна повысила тон, она почти кричала, взволнованно, срывающимся голосом, суетливо придерживая прыгавшее на носу пенсне, взбивая прическу, прикладывая ладони к горячим щекам:
— Я говорила ей: готовься, учись! Не слушала…
Люся глубже вдавливала себя в подушки, точно хотела скрыться в них от гнева отца, от обидных и резких слов матери, и продолжала плакать. Леонид Гордеевич решительно шагнул к дочери, Надежда Павловна предостерегающе встала на его пути, произнесла предупредительно и с мольбой, страдальчески сведя брови:
— Леонид…
Он властно отстранил ее, попросил:
— Подожди! Отойди. — Он опустился на тахту, тихонько дотронулся до плеча Люси: она показалась ему в эту минуту маленькой, горько обиженной, беспомощной, как в детстве, и, глядя на ее вздрагивающие плечики, испытывал приятное чувство жалости к ней, нежности.
— Люська… девочка моя, — услышала она мягкий, проникновенно ласковый голос отца, и шею ее защекотала его борода — он поцеловал ее в затылок. Она оторвалась от подушек, судорожно обняла его, уткнулась мокрым носом ему в грудь:
— Папа… папочка, милый…
Он гладил ее мягкие светлые волосы, произносил давно позабытые слова нежности, прозвища, слышанные ею еще в детстве, потом снял с нее пальто, передал жене, — та поспешно отнесла его в переднюю, — затем взял ее за подбородок, приподнял заплаканное, распухшее от слез лицо, улыбнулся и подмигнул ей:
— Что, ревушка-коровушка? Может быть, перестанешь плакать-то, а? Или еще поплачешь? Я ведь долго ждал, когда ты заплачешь. А ты все смеялась, все пела… И вот, наконец, заплакала… Ну, пореви еще…
Люся хмыкнула коротко сквозь слезы и теснее прижала лицо к его груди. Они долго сидели на тахте обнявшись, молчали, а поодаль стояла Надежда Павловна, глядела на них, и нижняя губа ее, подбородок вздрагивали, из-под пенсне выкатывались и падали на пол светлые капли.
— Ты думала, жизнь-то — это сплошной карнавал, хоровод: все нарядно, весело, смешно, дух захватывает! — говорил он тихонько, немного грустно, щекоча ее щеку бородой, поглаживал ее, словно убаюкивая. — Нет, мартышка, карнавал-то хорош после труда, труда большого, значительного… — Он достал из кармана платок, подал ей: — На-ка, высморкайся, вытри глаза… Теперь слезы в сторону и давай обсудим положение, как дальше жить. — Люся послушно вытерла лицо; мать, присев на краешек стула, тоже украдкой вытирала глаза под стеклами пенсне. Леонид Гордеевич захватил в горсть бороду, подержал ее, подумал, затем сказал: — Не приняли в институт — это беда, конечно, но если подумать серьезно, беда поправимая. Что тебе делать сейчас — вот вопрос… — Отметив решительное и непреклонное выражение лица мужа, Надежда Павловна забеспокоилась, привстав со стула, подалась к нему с предупредительным жестом, но Леонид Гордеевич опередил ее, сказал учтиво и суховато: — Прошу тебя, Надя, не вмешиваться в наши отношения с ней. Свое влияние ты показала достаточно, я думаю. Теперь я буду командовать.
— Что ты хочешь от нее? — встревожилась Надежда Павловна.
— Я знаю, что я хочу, — ответил Леонид Гордеевич и спросил Люсю: — Дочка, ты будешь делать так, как я тебе скажу?
Люся молча кивнула.
— Я не слышу, погромче, — попросил он.
— Буду, — прошептала Люся, глубоко и прерывисто вздохнув.
В распахнувшуюся форточку с шумом врывался ветер, бугрил, колыхал занавеску, сухо постукивал запоркой о стекло, и Люся, встав с тахты, подошла и захлопнула форточку.
А через несколько дней в сентябрьское утро Антон Карнилин, стоя у молота, увидел, как по цеху, опасливо озираясь на грохочущие стальные махины, на брызжущий металл, шла Люся Костромина в темном свитере, с аккуратно завязанными платочком волосами. Антон настолько был поражен ее появлением, что позабыл про заготовку, которая уже остыла, потускнела, и Сарафанов вернул ее обратно в печь.
Через несколько минут Гришоня Курёнков, сбегав куда-то и разведав, сообщил кузнецу:
— Наш новый контролер. Оч-чень интересно!