Глава пятая

1

Вечерняя заря занялась чуть ли не с полдня, по-осеннему холодная, жиденькая, точно истратила она все свои краски на леса, щедро пропитав багряно-желтыми соками листья осин, берез, кленов. Все вокруг пламенело, поражая взгляд последней, ослепляюще дерзкой вспышкой жизни перед увяданием. Только сосновый, молодцевато стройный бор в отдалении загадочно темнел, хмурился, погруженный в суровое раздумье. В нем было таинственно и тихо, нечаянный хруст веточки казался гулким и вызывал испуг.

Таня медленно прошла до озера, остановилась на берегу, понаблюдала, как листья, падая, ложатся на воду нарядными узорами, напоминая о быстро промелькнувшем лете. Вспомнила Антона… Она хотела пойти на то место, за просеку, где он просил ее не выходить замуж за Семиёнова. Но в глубине леса сгущался сумрак, оттуда тянуло сыростью, запахом прелой хвои, грибами, и Таня побрела к даче, осторожно ступая по шуршащим листьям.

Фирсоновы переезжали в город. Они прибыли на дачу за вещами в субботу. Вместе с ними приехала и Таня. Ей хотелось провести выходной день в лесу. Утром они отправили электричкой Игорька с Савельевной в Москву, а сами остались ждать прибытия грузовика.

Елизавета Дмитриевна выносила из комнаты вещи: постели, посуду, стулья; Алексей Кузьмич возился на полу, укладывая и увязывая все это; Дмитрий Степанович сортировал на скамеечке саженцы каких-то деревьев.

Таня молча села на ступеньку крыльца и взяла с перил «Комсомольскую правду», которую она смотрела уже много раз. На первой странице был напечатан крупный портрет Антона Карнилина; кузнец стоял возле молота в богатырской позе с клещами на плече. Под фотографией статья: «На вахте мира».

Таня отложила газету и, подперев щеки ладонями, не шевелясь, следила, как молодые липы покрывали стол беседки плотной скатертью листьев; она заговорила, как бы размышляя вслух:

— Не люблю я желтые листья: нарядные, а неживые… Красиво они падают, медленно, неохотно, земля от них в рыжих узорах. А под ногами шуршат как-то зловеще, будто по змеям шагаешь. Взглянешь наверх — ветви-то уже наполовину голые, скучные. И так тоскливо делается… А они все падают, падают…

Дмитрий Степанович взглянул на нее, улыбнулся и, продолжая раскладывать саженцы, отозвался негромко, с ласковым упреком:

— Что-то ты часто грустить стала, Таня…

— Я ведь не из веселых, — промолвила Таня, не меняя позы. — Да и веселиться-то не с чего.

— Ну, погрусти, — примирительно согласился учитель и ободряюще покивал ей головой: — От грусти душа мягчает, делается светлее: вся пыль с нее смывается. И мысли осеняют этакие поэтические…

— Какие там поэтические, — горько усмехнулась Таня, — просто сомнений много.

Дмитрий Степанович сел с ней рядом, вкрадчиво заговорил, будто хотел в чем-то переубедить ее:

— Все это у тебя от любви, я знаю. А любовь, Таня, — если, конечно, это хорошая любовь, настоящая, — как солнце: от нее лучи идут… Она дается человеку, как награда, за веру, за щедрость души…

— Ох, правда, Дмитрий Степанович! — отозвалась Таня. — Человек живет для счастья. А счастье без любви не бывает. И чтобы оно было чистым, полным, надо оберегать любовь от мелочей жизни.

— Я всегда утверждал, что грусть склоняет человека к философии, — заметил учитель.

Таня усмехнулась:

— Ну, уж философия!.. — И, понизив голос, поведала Дмитрию Степановичу: — Просто боюсь всю жизнь прожить одинокой.

— Такая-то красивая, милая?! — удивленно воскликнул учитель. — И слушать не хочу!

— А ты поменьше думай об этом, Татьяна, — вмешался в беседу Фирсонов. Приготовив вещи для погрузки, он критически огляделся, отряхнул брюки и, опускаясь на ступеньку, сказал просто и убежденно: — Выходи за него замуж, Татьяна.

Таня вздрогнула, вскинув голову, спросила с испугом:

— За кого?

Алексей Кузьмич кивнул на газету, лежащую рядом с ней:

— За него. Он тебя любит.

Таня смутилась, в замешательстве прошептала чуть слышно:

— Не знаю…

— И ты его любишь, — сказал Алексей Кузьмич.

— Не надо, Алексей, — умоляющим голосом возразила она, заволновалась, поспешно встала и ушла в сад. Захотелось очутиться одной, спросить себя: любит ли она его или… «Да что скрывать? Люблю!.. От людей можно скрыть, от себя не скроешь. Люблю!.. Но что же это такое?.. Радоваться бы надо, а мне делается страшно. Ведь мы с ним ровесники, я даже старше его на полгода… И каким-то он окажется потом?.. Теперь Люся рядом с ним. Она стала еще красивее. И поумнела, наверное…» — Она стояла под липой, положив локти на изгородь. Косые лучи заходящего солнца прощально осветили одетый в золото мир. Из открытого окна соседней дачи слышалась музыка. Звуки плыли в воздухе медлительно, ощутимо-тягучие, как бы зримые; и думалось: лови их и наматывай на пальцы, как тенета в яркий день бабьего лета. Тане хотелось плакать…

С террасы доносились невнятные голоса; Таня знала, что говорили о ней.

— Совсем недавно он был влюблен в Люсю Костромину. И как!.. — сказала Елизавета Дмитриевна, подметая пол террасы.

— Мало ли, в кого мы влюбляемся сгоряча! — ответил Алексей Кузьмич. — Была вспышка и погасла.

— Погасла ли?.. — усомнилась Елизавета Дмитриевна.

Она замела мусор в уголок, прикрыла его веником и, садясь возле мужа, высказала, как давно решенное:

— Никто к ней не будет относиться лучше Ивана Матвеевича. С ним она проживет, как за каменной стеной.

— А что, если эта каменная стена окажется со всех четырех сторон? — возразил Алексей Кузьмич, хитро прищурив один глаз от дыма трубки, потом нежно обнял жену. — Стареем, Лиза. Раньше на таких, как Семиёнов, ты глядеть не могла без гримасы, вспомни-ка. А сейчас за каменную стену потянуло, волнения пугают… Устала ты немножко, моя хорошая.

— А мы в эти годы только расцветали, — торжествующе произнес Дмитрий Степанович.

Елизавета Дмитриевна сердито сбросила с плеч руку мужа, даже отодвинулась от него и проговорила недовольно:

— Никуда меня не потянуло! Таня мне как родная сестра. Помучилась она все эти годы, хватит с нее.

— Что ты сердишься? — спросил Алексей Кузьмич. — Я только высказываю свое мнение: один живет — тлеет, другой — горит. Некоторым нравится дым, мне — огонь. И не думай, пожалуйста, что я плохо отношусь к Ивану Матвеевичу. Он честный работник, у него есть какие-то там творческие планы. Но будущее все-таки за Карнилиным. Он знает, что хочет, знает, куда идет, и идет смело, широко, и Таня должна ему помочь, окрылить, если хочешь…

Елизавета Дмитриевна усмехнулась:

— Да, да: она его окрылит, он еще знаменитостью станет, а потом бросит ее.

— Лиза, как тебе не стыдно! Подумай, что ты говоришь!..

— Он наплюет на то, что ему сейчас до нее расти да расти, а возвысится и станет помыкать ею. Знаем мы таких знаменитостей!.. Вон Дарьин… Ты с ним так же носился. А он как добился успеха, как затрубили о нем во всех газетах, так и жена ему стала немила, покрасивее нашел, — с Мариной Барохтой из механического завел роман.

— Лиза, я просто не узнаю тебя!

— О Тане я позабочусь сама, — сказала она сухо. — Я не хочу, чтобы она, выйдя замуж, мучилась.

Таня услышала, как Алексей Кузьмич неожиданно громко и настойчиво проговорил:

— Нет уж, пусть она сама решит, что ей делать! И я прошу тебя: не лезь к ней со своими советами. Она не глупее нас с тобой.

— Я знаю, что делаю, — возразила Елизавета Дмитриевна.

Таня подошла и прижалась к ней, растроганная:

— Спасибо, Лиза, ты, как мать, обо мне заботишься…

Заканчивая беседу, Дмитрий Степанович, подняв палец, произнес значительным тоном:

— А мой тебе совет, Танечка, таков: выслушай всех прилежно и реши по-своему.

— Я так и сделала, — живо отозвалась Таня, и по тому, как молодо и горячо заблестели ее глаза, Алексей Кузьмич понял, какое она приняла решение.

Теперь ни шелест листопада, ни музыка не наводили на нее уныния, наоборот, они словно подчеркивали ощущение ясности и определенности: чувство к Антону как будто укрепляло ее, обновляло.

Алексей Кузьмич вышел за калитку и стал всматриваться в сторону шоссе, не покажется ли машина.

Издали донесся глухой рокот мотора, и вскоре к изгороди подкатил грузовик. Из кабины, к удивлению присутствующих, выпрыгнул Володя Безводов.

— Чтобы водитель не плутал по дачным переулкам, я решил сопровождать его и помочь грузиться, — выпалил он, заранее предупреждая все вопросы.

Когда имущество было погружено в кузов и все было готово к отъезду, вдруг жалко стало расставаться с этим тихим, уютным уголком. Дача все плотнее окутывалась сумерками, в дальнем окошке сквозь ветви затеплился свет. Шум листопада не переставал.

На прощанье женщины посидели в беседке.

— Давно ли мы собирались здесь? Как летит время, Лиза! — проговорила Таня, но в голосе ее не слышалось сожаления, точно ей было приятно, что время так быстро летит.

К женщинам подошли Безводов и Алексей Кузьмич.

— Ты думаешь, Володя, звания передового цеха легко добиться? — спросил Фирсонов, глядя вдаль, где над сосновым бором, наливаясь темнотой, меркло небо. — Это задача тяжелая, особенно у нас, в кузнице.

— Знаю, — согласился Володя и задорно взглянул на женщин, приглашая их присоединиться к его словам. — Трудно. Но к весне мы добьемся этого звания, а то и раньше! Что я, не знаю своих кузнецов?

— Про нас, конструкторов, технологов, тоже не забывай, Володя, — заметила Елизавета Дмитриевна и встала, смахнув рукавом листья со стола.

Таня тоже встала.

— Одного твоего желания мало, необходимо желание всех, притом желание, подкрепленное делами. Так, ведь, Алексей?

— Верно, Таня, — поддержал Алексей Кузьмич. — Для начала соберите бригадиров молодежных бригад. У нас их двенадцать, целый отряд! Поговорите с ними. Пусть сами они примутся за работу как следует и тянут за собой отстающих.

— Это мы провернем, — живо отозвалась Таня; наблюдая за ней, Алексей Кузьмич отметил, что она как будто преобразилась, в ней появилось что-то решительное, смелое.

— На послезавтра у нас назначено бюро, — сказал Володя. — Вот мы их всех и вызовем.

У калитки шофер гремел ведром, доливая воду в радиатор.

К беседке спешил Дмитрий Степанович, оглашая тишину неукротимым своим басом:

— Чем объяснить ваши поступки: сначала с нетерпением ждали машину, тревожились, что она не придет, а пришла — все вдруг обнаружили пристрастие к уединению. Марш домой!

Дмитрий Степанович решил еще денек повозиться в саду. Проводив своих, он долго стоял у калитки, пока машина не скрылась за поворотом.

2

Кузнецы не знали контролера более строгого и придирчивого, чем Люся Костромина.

— Быстро насобачилась! — не без восхищения отметил Гришоня, когда она, проработав недели две с опытным контролером и освоив специальность, стала все настойчивее атаковать их бригаду.

Появляясь на работе в одно и то же время, она не спеша проходила по корпусу, тоненькая, стройная, всегда аккуратно одетая, с подобранными под косынку локонами, подвязывала фартук, натягивала кожаные перчатки — она ревниво оберегала руки от ссадин, грязи — и ждала, когда начнется пальба молотов и к ней придут детали. Люся проверяла продукцию двух бригад: Карнилина и Полутенина.

Внешне Люся была спокойна, всем она казалась выдержанной, деловой, озабоченной, — любовь к отцу, гордость и самолюбие не позволяли ей работать как-нибудь. Но никто, кроме разве матери, Надежды Павловны, не знал, что творилось в ее душе.

Работу в кузнице Люся считала как бы наказанием за прошлое свое поведение. Она чувствовала себя глубоко несчастной и страдала от этого. Ее угнетал цех, полный грохота, огня, шума, движения, стесняли неуютные, громоздкие машины, среди которых она просто терялась, страшили грубоватые, бесцеремонные, чумазые люди: все эти кузнецы, нагревальщики, прессовщики. Дисциплина труда оказалась для нее непомерно тяжелой, обременительной.

По окончании рабочего дня, едва ополоснувшись в душевой, она с лихорадочным нетерпением стремилась домой, скрываясь от грохота молотов, от копоти, от мрачного света сквозь задымленные окна. С отцом она держалась отчужденно, считая его виновником того, что с ней произошло. С матерью теперь разговаривала мало и почти совсем перестала смеяться. По вечерам по старой привычке Люся снимала с вешалки свои наряды, гладила их, собираясь пойти куда-нибудь повеселиться. Но приготовив платье или юбку с кофточкой, она вдруг чувствовала усталость, — гул кузницы не покидал ее и дома, настойчиво звучал в ушах, — всякое желание идти куда-нибудь исчезало; на звонки Антипова она отвечала отказом и рано ложилась спать. И Антипов в эти минуты неосознанно раздражал ее чем-то; всегда казался неестественным, точно играл какую-то роль, как артист на сцене; и от этого выглядел белой вороной среди кузнецов. «Надо поговорить с ним об этом…» — уже засыпая, думала Люся.

Надежда Павловна видела, как отражается работа на ее любимой дочери, и горестно вздыхала украдкой. По утрам, прежде чем разбудить Люсю, она подолгу и с состраданием вглядывалась в ее лицо, потом тихонечко касалась плеча дочери и просила шопотом:

— Вставай, девочка… Пора на завод.

Люся с усилием заставляла себя подыматься, молча одевалась, молча завтракала и уходила.

Однажды Надежда Павловна заметила, как у Люси скатилась со щеки слеза, упала на горячий утюг, зашипела. Надежда Павловна приблизилась к дочери, полная неизъяснимой материнской жалости к ней, прошептала:

— Доченька… Милая ты моя… Голубка… Измучилась… — И у самой задрожали губы.

Люся не выдержала. Она поставила утюг на консервную банку, взглянула на свои руки: несмотря на перчатки, они были шершавые, в ссадинах, с неотмываемой копотью в извилинах ладоней и под ногтями, когда-то блестящими от лака; закрыла этими руками лицо и задрожала, задыхаясь от рыданий.

— Мамочка! Не могу я больше, — заговорила она прерывисто. — Не могу!.. Не девичье это дело — ворочать поковки. Не для женщин этот цех, эта работа…

Надежда Павловна поглаживала ее вздрагивающие плечики, утешала, придерживая свое пенсне:

— Ну, не надо. Успокойся… Потерпи еще немного. Вот я поговорю с отцом…

Однажды в воскресенье Люся была в театре и легла спать поздно. Утром девушка не в силах была раскрыть глаза. Она что-то пробурчала матери сонным и недовольным голосом и отвернулась к стене.

На помощь Надежде Павловне пришел Леонид Гордеевич.

— Вставай, Люська, а то проспишь! — громко сказал он, вытирая лицо полотенцем, усмехнулся и наклонился над ней — с бороды упало ей на шею несколько холодных капель. — Слышишь?

Люся внезапно вскинулась и прокричала отцу:

— Ну и просплю! Ну и пусть! Не нужна мне твоя кузница!.. — Она была полна решимости не идти больше на завод.

Леонид Гордеевич спокойно ответил:

— Почему — моя? Она также и твоя.

— Я не нуждаюсь в ней! Я ее ненавижу! И больше туда не пойду. — И уткнулась опять в подушку.

— Люся! — воскликнула Надежда Павловна, как бы предупреждая дочь.

— Что ж, оставайся дома, спи, — все так же спокойно сказал Леонид Гордеевич. — Ты будешь спать, а поковки за тебя пусть проверяет другая девушка, ей наверно спать не хочется… Только научи, что мне сказать людям, когда они спросят, почему моя дочь не вышла на работу. Сказать, что она не хочет и не любит работать, не любит вставать рано, умеет лишь веселиться?.. Так, что ли? Не забывай, что ты сама согласилась идти в кузницу… А кузница-то не танцевальный зал, а горячий цех.

Люся молчала. «Останусь дома, — мелькнула в голове мысль, — лягу спать… Нет, не усну, сна уже нет. Встану, уберусь, позавтракаю… А дальше что? Слоняться по комнате, по улице, как раньше? Прежнее, видно, ушло, не вернуть. Мать будет вздыхать, отец перестанет разговаривать…»

Она представила, как удивится бригада Карнилина, когда на контроле вместо нее окажется другая девушка, и Гришоня Курёнков, конечно, не упустит случая посмеяться над Люсей:

«Ненадолго хватило огня у начальниковой дочки — угасла. Запах не по вкусу — не та атмосфера… — И Антона заденет наверняка: — Ненадежным оказался предмет твоих вздыханий!..»

А Антон бросит с презрением:

«Что с нее взять!..»

И именно эти слова, которые Антон не говорил и, возможно, никогда не скажет, испугали Люсю больше всего. Неужели нет у нее за душой ничего такого, что понадобилось бы людям?.. Интересный парень, этот Антон. Совсем недавно он казался другим… Приятно и немножко страшно смотреть на него, когда он сердится: голова наклоняется, широко открываются белки глаз, губы сжимаются…

Люся села на кровати и протерла глаза.

Отец говорил:

— Уметь переломить и заставить себя приняться за дело именно в тот момент, когда больше всего ничего не хочется делать, — в этом и сказывается воля человека, Люся… Пойди-ка, умойся, сразу веселее будет.

Люся вздохнула, поднялась с кровати, — стало как-то легче.

Как больной человек, минуя опасные моменты кризиса, идет на выздоровление, так и Люся, перенеся свой «кризис», медленно, день за днем, привязывалась к кузнице. Ее не страшили теперь полыхающие огнем молоты, как раньше, а люди казались простыми, бесхитростными, даже привлекательными. Она уже знала все молодежные бригады, кто как работает, кто из парней за кем ухаживает. Собираясь вместе, они смеялись, подшучивая друг над другом, соревновались, на комсомольских собраниях обсуждали свои дела.

А Володя Безводов, однажды идя с ней до метро, сказал улыбаясь:

— Подавай заявление в комсомол, пока не поздно! Чего сторонишься?

— Да я не знаю… — замялась Люся и покраснела, а сердце забилось вдруг часто-часто. И подумала, разойдясь с Володей: «И чего я стесняюсь, чего боюсь? Раз уж пришла в цех, так надо быть полноправным… Как все».

Леонид Гордеевич Костромин знал, что на участке о работе дочери отзываются хорошо. За последние месяцы Люся заметно повзрослела, в задорных глазах ее появилось серьезное, осмысленное выражение, и дома отец с дочерью все чаще разговаривали о кузнице. Леонид Гордеевич замечал, что интересы цеха становятся и ее интересами.

Антон невольно побаивался Люси и удивлялся ей: кто бы мог подумать, что из нарядного мотылька выйдет такой взыскательный, настойчивый контролер! Не проходило дня, чтобы она не выискала какого-нибудь, пусть самого мельчайшего, изъяна в его поковках.

Подойдя к молоту, она скупо и, как ему казалось, высокомерно кивала головой; ресницы, заслоняя от пламени глаза, почти смыкались, взгляд делался острее, подозрительнее, сквозь металлический грохот пробивался ее звонкий голос: то она усматривала перекос штампов и требовала устранить его, то находила большую окалину на поковках.

Частые замечания и придирки ее, хоть они были и справедливы, раздражали Антона, в нем все кипело, но он сдерживался, был с ней сух, официален.

Может быть, он по-иному вел бы себя, если бы между ними не стоял тот дождливый вечер, та машина, где он объяснялся ей в любви. Если бы она все это забыла!.. Но она, видимо, хорошо помнила каждое его слово, каждый жест и, встречаясь с ним, смотрела на него с любопытством, со скрытой улыбкой, изучающе, как бы говоря: «Как ты ни хмурься, как ни сердись, что ни говори, а ты принадлежишь мне. Любишь ведь? А от любви не убежишь…»

— Следите за своим подручным, — поучающе-назидательным тоном однажды заявила она Антону, небрежно указывая на Гришоню Курёнкова перчаткой. — Он не для украшения молота поставлен. Пусть продувает окалину как следует, чтобы на поковках не оставалось вмятин, а не глазеет по сторонам.

— Слыхал? — со скрытой иронией спросил Антон Гришоню, когда она, круто повернувшись на каблучках, ушла. — Учти…

И Гришоня заторопился, заголосил:

— Два с половиной года работаю — ни одного порицания не имел, а тут заявилась эта цаца и узрела: то не так, это не этак… Усердствует. Ее надо унять! И чем раньше, тем лучше, а то она житья нам не даст… — И не мог удержаться: хоть и тихонько, но все же уколол бригадира: — А ты еще изнывал по ней… Отплатила!

Сарафанов легонько толкнул Антона плечом и предложил:

— Если у тебя духу не хватает схлестнуться с ней, пошли ее ко мне — я ей в любви не объяснялся. — И зычно захохотал, довольный.

Но, к изумлению Гришони и Сарафанова, бригадир встал на сторону Люси.

— Нечего попусту зубы скалить! — строго прикрикнул он. — Она права. Работать надо лучше, тогда и замечаний не будет. Нечего стоять…

Илья нехотя взялся за кочергу, обиженно отодвинулся к печи, а Гришоня глубокомысленно отметил, косясь на Антона и осуждающе качая головой:

— Я думал, ты излечился от своей болезни. Но — нет! Засела она в тебя до самых печонок…

В тот же день после обеда Люся стремительно налетела на Антона и в категорической форме потребовала:

— Остановите молот! У вас штамп дал трещину.

Антон недовольно посмотрел на нее сквозь очки.

— Вижу, — сказал он.

Полчаса назад он заметил, что на поковке появилась извилистая выпуклая жилочка. Это случалось у него и раньше, поэтому Антон хоть и отметил этот факт, но решил дотянуть до конца смены.

— Вы гоните брак! — кричала Люся. — Или меняйте штамп, или устраните трещину.

— Трещина незначительная и на качество поковки не влияет, — спокойно ответил Антон. — Штамп менять не стану.

К Люсе подступил Сарафанов с угрюмым, каменным лицом. От его гневного баса она вздрогнула:

— Что ты к нам прицепилась, девка? Иди своей дорогой.

Но бас Ильи не поколебал решимости Люси, она лишь небрежно отмахнулась:

— Я разговариваю с бригадиром.

Из-за гула молота Сарафанов не расслышал этих слов, но понял их: он поморщился, как от зубной боли, хотел выпалить хлесткое словцо, но, встретившись с предупредительно-грозным взглядом Антона, только фыркнул, замотал головой и отошел на свое место, к печи.

— Мы ведь не враги себе, чтобы гнать брак, — льстиво, примирительно обратился Гришоня к Люсе, точно и не он только что призывал унять ее. — Сами видим, что делаем… — И прибавил вполголоса: — Подумаешь, госконтроль на цыпочках!..

— Мы будем работать так, как работали, — твердо заявил Антон, надевая рукавицы.

— Вы не смеете! — возмущалась Люся. — Как вам не стыдно?! Лучшим бригадиром считаетесь… Я пойду жаловаться на вас.

— А ты защищал ее, — ввернул Гришоня, с опаской отступая от Антона, боясь, как бы чего не вышло.

Девушка повернулась, чтобы немедленно бежать с жалобой, и лицом к лицу столкнулась с Володей Безводовым. Встав на цыпочки, она торопливо заговорила в ухо ему о безобразиях в бригаде Карнилина, все время показывая то на Антона, то на поковки.

Володя взглянул на груду остывающих поковок и посоветовал кузнецу:

— Проверь, Антон, может, и в самом деле брак штампуешь.

— Я ручаюсь за свои поковки, — сказал Антон. — Ей впервые приходится сталкиваться с таким случаем, вот она и встревожилась. А у нас это бывает.

Он шагнул было к молоту, но Безводов удержал его за рукав:

— Сегодня я созываю бюро, будь обязательно. — Потом Володя повернулся к Люсе: — И ты приходи. Будем разбирать твое заявление…

Люся точно задохнулась от этих слов. Обеспокоенно взглянув Володе в глаза, она медленно пошла вдоль корпуса.

После смены в небольшую комнатку Володи Безводова начали сходиться члены бюро, бригадиры молодежных бригад — розовые, распаренные после горячего душа.

Остерегаясь, как бы не удариться головой о косяк, вступил сменный мастер Сидор Лоза; за ним с достоинством вошел технолог Антипов; опустившись на стул, он обхватил колено руками и застыл в невозмутимо скучающей позе. Явилась Таня Оленина; здороваясь, одарила ребят ласковой улыбкой и устроилась рядом с Безводовым, зябко повела плечами под шерстяным платком. Шумно ввалились бригадиры: Женя Космачев, Олег Дарьин, Федор Рыжухин, Антон Карнилин.

Затем робко проскользнула Люся Костромина и скромно приткнулась возле Тани. Зашел и Фома Прохорович, молча сел на свое место в углу и закурил.

Антон наскоро выбрал пластинку и завел патефон. Комната огласилась праздничными звуками марша. Сквозь осенние тучи прорвался луч заходящего солнца, копьем вонзился в окно.

Володя Безводов позвонил начальнику цеха, известил его, что все в сборе, потом встал, откинул со лба чуб и сказал Антону:

— Карнилин, кончай музыку.

Антон оторвал от пластинки иглу, осторожно прикрыл патефон, приготовился слушать.

— Вот что я вам скажу, товарищи бригадиры, — заговорил Безводов. — Перед кузницей, а значит, и перед нами, встала важнейшая задача. Решить ее можно только общими усилиями, когда мы сомкнемся локоть к локтю… — Володя помолчал, хитро прищурился и сказал: — Тут уж, друзья мои, не до ссор и распрей — надо крепко держаться друг друга, а славу будем делить потом: кто сколько ее заработал, тому столько и достанется.

Антон и Олег Дарьин невольно переглянулись. Володя намекал на их ссору.

Ссора эта произошла несколько дней назад.

Соревнуясь с Фомой Прохоровичем Полутениным и Антоном, самыми сильными кузнецами, Олег задался целью во что бы то ни стало отвоевать первенство. Есть люди, которые идут к своей цели честно, открыто и прямо, а есть и другие: те подбираются к первенству осторожно, с оглядкой, обходя острые углы, опасные места, кому надо — угодливо улыбаясь и кланяясь и хамски попирая того, кто в данный момент не нужен; и если взглянуть на след такого человека, то след этот напомнит хитрые лисьи петли на чистом снегу; или, подобно лошади, закусившей удила, рискованно мчаться, не разбирая дороги, по рытвинам и ухабам; жажда власти, славы или выгоды как бы ослепляет их, заставляет забыть о совести, о чести и человеческой гордости; они томимы одним желанием — выделить себя из остальных.

Таким был и Олег Дарьин. Перекрыть Антона не составляло для него большой сложности: Карнилин — штамповщик молодой, малоопытный и тягаться ему с Дарьиным рано, не под силу. Но превзойти Фому Прохоровича, с его устоявшимся опытом, выверенными временем приемами, с его неиссякаемой, нестареющей энергией и духом, было не так-то просто.

Началась ожесточенная гонка. Олег работал, как одержимый. Стоило ему подняться немного вверх, как старый кузнец, как бы дразня Дарьина, взлетал еще выше и оставлял его позади. С огромными усилиями удавалось Дарьину вскарабкаться еще на одну ступеньку, а на другой день Фома Прохорович снова опережал его. Полутенин решил испытать его до конца…

Так продолжалось недели две. И Олег не стерпел. Сдерживая клокотавшую ярость, он подлетел к Фоме Прохоровичу и, не видя стоявшего рядом с ним Антона, прокричал отрывисто:

— Что вам надо? Слава у вас есть, почет есть! Почему ходу не даете? У вас хребет трещит, вам отдыхать надо, на пенсию пора! А вы дорогу заслоняете… Боитесь славу другим уступить?!

Фома Прохорович отшатнулся, побледнел.

— Ах ты, поганец!.. — прошептал он, болезненно морщась как от пощечины. — Да как же ты смеешь говорить мне такое?!. — Взглянул на свои руки, на клещи, промолвил глухо: — Уйди! Уйди от греха подальше!..

Антон схватил Олега за грудь.

— Я тебе за такие слова, знаешь, что сделаю?!. — прошептал он ему в лицо: — Убить могу!.. — Он с силой толкнул Олега от себя.

Тот ударился боком о станину, взглянул на Антона, резко повернулся и скрылся за молотом.

Точно больно ушибленный словами Олега, Фома Прохорович растерянно мигал, папироска в пальцах дрожала.

— Двадцать пять лет работаю — ни от кого худого слова не слышал. Сыновья не говорили. А этот… Целый год учил его…

Фома Прохорович будто сразу постарел, сгорбился, ушел домой молчаливый и обиженный.

…Придя в цех, Леонид Гордеевич долгое время глядел на молодых рабочих недоверчиво, снисходительно: шумят на своих собраниях, думают о гулянках, о невестах, о футболе — какая уж там забота о цехе, о плане! Но впоследствии он понял, что глубоко заблуждался, и был рад этому заблуждению. Оказывается, они замечательные работники, беспокойные, отзывчивые, с ними можно смело начинать большие дела.

И сейчас, широко растворив дверь, Костромин вошел в комнату комсомольского бюро в халате нараспашку, без фуражки, волосы пышно и красиво взбиты: он был, как всегда, возбужденный, захватывающе стремительный, горячий; заметив дочь, он улыбнулся уголками губ, присел на краешек табуретки возле Сидора Лозы — тот поспешно встал, освобождая ему место. Но сидеть Леонид Гордеевич не стал, а, подхватив слова Безводова, заговорил просто, немного просяще, и эта закрадывающаяся в сердце нотка особенно трогала комсомольцев.

— Литейным нашего завода уже присвоено почетное звание передовых цехов. Очередь теперь за нами, кузнецами… Я доволен вашей работой, ребята. Я теперь не представляю ни одного задания, которое было бы успешно выполнено без вашего участия, без вашего огня. И сейчас комсомольско-молодежные бригады обязаны сыграть если не решающую, то, во всяком случае, незаменимую роль, — вы ни на шаг не должны отставать от кузнецов-коммунистов. Сами идите вперед и ведите за собой отстающих!

— Можете не беспокоиться — поведем, — неожиданно выпалил Женя Космачев.

Левая бровь Леонида Гордеевича нервно взлетела к виску, изломилась, в темных глазах затеплилась усмешка:

— Ну, если Космачев решился вести за собой отстающих, то я действительно могу не беспокоиться, — все пойдет как по маслу.

— Сам он еле-еле стоит на ногах, а туда же — вести! — бросил Дарьин с презрением.

Но Космачев только приосанился, гордо выпятил грудь и почему-то подмигнул Антону.

Леонид Гордеевич сунул руки в карманы халата, коленом оперся на угол табуретки.

— Что же это такое — звание передового цеха? — спросил он. — Давайте-ка пораскинем мозгами. Высокие показатели выработки — раз. — Он выбросил перед собой руку и загнул мизинец. — Брак — к чорту, вычеркиваем. Даем поковки только отличного качества — два. Согласны? Продукция у нас сейчас дороговата — удешевим ее. Вот вам еще один плюс. Как упростить и облегчить работу — об этом позаботится каждый из вас. Так? Ну, и будем хозяевами: подумаем, на чем можно сэкономить металл, горюче-смазочные материалы. Все это вместе сложим, закрепим — и над воротами кузницы будет красоваться надпись: «Передовой цех»! — Костромин замолчал, оглядел примолкнувших, несколько озадаченных кузнецов, усмехнулся: — Вот сколько я накидал вам вопросов! Но вы не пугайтесь…

— Мы и не пугаемся, — отозвался Антон. — Дайте только срок.

— А сроки-то нас и не ждут, — возразил Леонид Гордеевич. — Но я надеюсь на ваше творчество, на ваш задор, на ваши поиски… Вы не будете одиноки — к вам на помощь придут партийная организация, инженеры, технологи, мастера, нормировщики… — Он опять помолчал и попросил: — Я хотел бы услышать ваши замечания.

Наступила тишина. Володя Безводов смотрел на каждого вопросительно. Но ребята или отворачивались, или опускали глаза.

— Ты все время рвался в бой, Рыжухин, — выскажись вот…

— А чего говорить-то? Все понятно. Будем ковать — вот и весь сказ.

— А ты, Олег? — обратился Безводов к Дарьину. — Ты, наверно, многое надумал, выкладывай.

Олег понимал, что от него ждут важного и авторитетного высказывания, постановки «животрепещущего» вопроса. Но он не нашелся, что ответить, лишь солидно пожал плечами, сохраняя собственное достоинство:

— По-моему, все ясно…

— Позвольте мне, — сказал Антон, вставая и глядя на Костромина. — Чтобы решить эти вопросы, нужна подготовка, Леонид Гордеевич. Нужно, чтобы штампо-механический цех давал нам штампы только отличного качества, а мы иногда получаем никудышные, честное слово.

— Это бывает, — подтвердил Костромин.

— Чтобы металл доставляли качественный, определенного веса и, главное, в срок. И выходит, что бороться за высокое звание придется всем заводом, потому что мы связаны и друг без друга жить не можем.

— И это верно, — согласился Леонид Гордеевич.

Олег Дарьин нервничал: ему было не по себе оттого, что Антон, как бы отстранив всех, в том числе и его, Дарьина, завладел вниманием начальника и свободно, уверенно высказывает ему свои мысли и требования, и Костромин соглашается с ним. Олег усматривал в этом, в сущности незначительном, факте свое поражение — пускай легкое, но все же поражение. Дарьин даже изменился в лице. «Надо что-то предпринимать, — подумал он, сминая в шарик найденный в кармане старый трамвайный билет. — И чем скорее, тем лучше. Трудно завоевывать первенство, но еще труднее, видно, удержать его. Надо осадить Карнилина в самом начале… Но как это сделать?.. А как внимательно прислушивался к нему Костромин! Может быть, он знает, что Антон влюблен в его дочь и поэтому так участлив к нему?..» — От этой внезапно подвернувшейся мысли Олега как будто покоробило всего, он завозился на стуле, отгоняя от себя эти неприятные подозрения; он злился на себя за то, что ему, лучшему кузнецу из молодых, приходится опасаться Антона, хотя тот ничего выдающегося еще не совершил.

— Космачев, включи свет, — попросил Володя Безводов. — Товарищи, поступило заявление о приеме в комсомол от контролера Людмилы Костроминой.

Люся почувствовала, как по спине, по лопаткам морозец щекотно провел колкой щеточкой, а в груди разлился, заполняя все уголки, жар, сердце учащенными толчками гнало его вверх, к лицу, к вискам; она незаметно прислонила руку к щеке и, точно обжегшись, отдернула. Сейчас с нее спросят отчет о жизни. Она с лихорадочной поспешностью мысленно пробегала свой недлинный жизненный путь — и негде было задержаться, ей не о чем было сказать людям с гордостью, как будто она совсем и не жила. Но работа в кузнице и то, что она сидит вот среди комсомольцев, — не является ли это самой большой победой ее над собой?

Люся недоумевала: вопрос с бригадирами был решен, а никто из них не уходил, и отец еще сидел, точно ждал чего-то. Он явно стеснял ее.

Леонид Гордеевич с удовлетворением отметил, что дочь сильно волнуется и это волнение преображает ее, делает строже, суровее, и был доволен происходившей в ней переменой. Один он знает, с каким трудом досталась ей эта перемена…

Теперь этот прием в комсомол как бы проведет ясную черту между ее прошлой жизнью и будущей, заставит еще глубже задуматься над своей судьбой.

Люся посмотрела на отца долгим и умоляющим взглядом — просила его уйти.

Костромин вышел, уводя за собой бригадиров, и в комнате стало просторнее, тише и даже уютнее. Фома Прохорович, облокотившись на колени, курил, выпуская дым в приотворенную дверь. Люся вздохнула с облегчением и, подняв глаза, встретилась с Антоном, которого недавно избрали в члены бюро; в его прямом, внимательном взгляде Люся уловила что-то подстерегающее, обвинительное.

— Пусть она расскажет о себе, — предложил Сидор Лоза и почему-то вынул из кармана блокнот и положил на колени.

— Стоит ли? — возразила Таня. — Ведь мы ее все знаем.

— Ты знаешь, а я не знаю, — невозмутимо ответил Лоза. — И потом так положено: вступаешь в комсомол — рассказывай автобиографию. Это традиция…

Люся встала, тряхнула локонами, облизала пересохшие губы и проговорила, нервно теребя в пальцах отороченный кружевами платочек.

— Ну, училась в десятилетке, окончила… потом вот… поступила на завод контролером… — Она замолчала, опустив голову, — ей стыдно было признаться, что ее не приняли в институт; но скрывать что-либо от товарищей она считала малодушием и, решительно вскинув голову, произнесла: — Осенью хотела поступить в институт, но не сдала…

— Понятно, — глубокомысленно сказал Сидор Лоза. — Значит, не сдала и на этом поставила крест? Так?..

— Не поставила, — быстро ответила Люся. — Учиться я буду.

— Есть еще вопросы? — спросил Володя.

— У меня есть, — сказал Дарьин, поворачиваясь к Люсе. — Почему ты раньше не вступала в комсомол? Ведь в школе, где ты училась, была, наверно, комсомольская организация?

Плечи девушки сжались: вот он, коварный вопрос, которого она ждала и боялась. Она не знала, что ответить. На помощь ей, как ни странно, пришел Антон Карнилин.

— Я думаю, вопрос этот не по существу, — сказал он негромко. — Это все равно, что спросить человека, почему он родился в тот день, в который родился, а не раньше. Не вступила, значит не была подготовлена…

— Или комсомольская организация была слабая, плохо поставлена воспитательная работа с молодежью, — поддержал его Антипов.

Но Люся прервала их, твердо заявив:

— Нет, комсомольская организация в нашей школе была сильная, хорошая. Но я думала обойтись без комсомола; мне казалось, что, вступив в комсомол, я возьму на себя обязательства, которые свяжут мою свободу… И я жила так, как мне хотелось… И мне казалось, что живу я по-настоящему, весело, интересно… Но, оказывается, жизнь-то, настоящая, большая, проходила мимо меня, и я в ней не участвовала. Я это поняла, когда пришла сюда, в кузницу. Я верю, что комсомол даст мне многое… даст силу и волю для жизни, для борьбы… Но и я… — Люся выпрямилась, прижала руки к груди и посмотрела в окно. — Я сейчас иду в комсомол с полным сознанием… — Вздохнула и прибавила шопотом: — Пожалуйста, верьте мне, товарищи. — И чуть было не расплакалась от стеснения: собиралась сказать спокойно, а вышло по-девичьи путано, слишком взволнованно, пальцы ее еще усиленнее затеребили платочек.

Наступила пауза, и явственнее послышался гул молотов в кузнице; от этого гула колебалось здание и в раме тонко-тонко дребезжало стекло.

Олег Дарьин не мог отделаться от чувства недовольства и раздражения; он придирчиво допрашивал Люсю: читает ли она газеты, следит ли за мировыми событиями, как она относится к войне в Корее, кто ее подружки, не дает ли она поблажек кузнецам во время работы, то есть взыскательна ли. Его поддерживал Сидор Лоза.

И до сих пор молчавший Фома Прохорович, не выдержав, прикрикнул на них:

— Да замолчите вы со своими вопросами! Вот привязались, прости господи! Что вы из нее тянете? Не видите — человек перед вами душу наизнанку вывернул, ни одного пятнышка не скрыл, а вы все выпытываете, копаетесь… Принимайте скорее, да растите. Работает она на совесть, страдает за каждую деталь. Это я хорошо знаю, да и Карнилин знает, у него пока брака-то побольше… Ты почему молчишь, Антон? Расскажи, как она с вами воюет из-за каждой царапины на поковке.

— Есть предложение рекомендовать общему собранию принять Костромину в члены Ленинского комсомола, — объявил Безводов. — Нет возражений? — Он повернулся к Люсе, улыбнулся и сказал: — Все. Теперь жди собрания.

— Я могу идти? — несмело спросила Люся.

Выйдя из комнаты, она осторожно притворила дверь и вздохнула с облегчением. Ей даже не верилось, что все так быстро и так хорошо кончилось. Какие замечательные ребята, добрые, великодушные. А Антон Карнилин, которого она больше всего боялась, вел себя просто и справедливо. Значит, его чувства к ней прежние…

Люся хотела зайти к отцу, поделиться с ним своей радостью, но в самый последний момент раздумала, — дома все расскажет; она никогда не заходила к отцу во время работы, считала это неудобным.

3

Бригада Карнилина несла трудовую вахту в честь тридцать третьей годовщины Октября. Антон ковал безостановочно, словно старался все свои силы истратить сегодня, не оставив ничего на завтра. И, быть может, именно в этот день ребята осознали, как накрепко спаялись они, как послушно подчинялись воле своего вожака.

Несколько раз в бригаду приходила Люся Костромина и, проверяя готовые поковки, украдкой следила за кузнецом пристальным и ожидающим взглядом. Он виделся ей сквозь пышные и багровые вспышки огня, поглощенный работой, суровый и озабоченный, и какое-то незнакомое чувство сожаления шевелилось в груди девушки: чувство это не радовало, а пугало Люсю, и она поспешно удалялась, обещая держать себя в руках, а через полчаса еще сильнее тянуло ее к этому молоту, чтобы взглянуть на Антона. Люся не могла дать себе ясного отчета, что произошло: она ли изменилась, он ли стал совершенно другим?.. Где тот парень с шестимесячной завивкой, с большими, неловкими руками, который боялся прикоснуться к ней, боялся дышать, когда они танцевали, где его благоговейный взгляд? Тогда ей казалось: пожелай она, и он с готовностью раскрыл бы перед ней свою душу. А теперь он и разговаривает по-иному и смотрит совсем не так, как раньше, — пристально, умно, даже снисходительно. Он казался другим еще и потому, что нравился ей все больше и больше, хотя она и не призналась бы в этом даже самой себе.

Но Антон не замечал Люсю; он торопился, как торопится на последних метрах бегун на дальнюю дистанцию. Нагревальщик, подручный и прессовщица знали, почему он спешит, и старались не отставать от него. Когда прозвучавший сигнал известил о конце смены, Антон принял от Сарафанова последнюю, пышущую жаром, в искрах болванку, кинул ее на штамп, затем, как бы подводя итог рабочего дня, обрушил на нее удары молота, смял, сплющил, выковал деталь и, потухшую, потускневшую, отбросил прочь. Он выключил пар, и намаявшийся за день молот уныло затих; в цех медленно возвращалась тишина, лишь кое-где шипел пар, вырываясь вверх белыми струями, да продолжало гудеть пламя в печах.

Гришоня увидел Люсю, подскочил к ней и спросил скороговоркой:

— Сколько накидали?

— Больше, чем надо, — ответила девушка и, сняв перчатку, запрятала под косынку выбившуюся прядь. — Поздравляю вас! — сказала она, повернувшись к кузнецу.

Антон ничего не ответил ей, а, взглянув на Сарафанова, устало сгорбившегося у печи, на Гришоню, на Настю Дарьину, прибиравшую у пресса, простодушно, торжествующе-широко улыбнулся, медленно открыв белый ряд зубов. Затем он поднял очки на лоб и долго тер ладонью утомленные глаза, чувствуя, как по всему телу разливается тягучая и сладостная усталость и теплота.

Потом кузнецы прошли к палатке и долго пили газированную воду.

Прибежал старший мастер Самылкин, всплеснул руками и обрадованно закричал:

— Спасибо, братцы! — Вынул платок из кармана, вытер вспотевший затылок, засмеялся, локтем толкнув Антона в бок: — Ты, гляди, парень, и впрямь в большие люди выйдешь! Только не загордись, как Дарьин…

Антон спросил насмешливо:

— Что же мне теперь, казанской сиротой прикидываться? А Дарьин нам не пример!

— Ну, тогда поздравляю: от себя лично и от имени нашего участка.

В это время к Василию Тимофеевичу подступил Камиль Саляхитдинов; руки его были полусогнуты в локтях, узенькие глаза сверкали остро и рассерженно.

— Василь Тимофеевич, — крикнул он срывающимся голосом, — давай другой молот или давай другой сменщик!

Самылкин встревоженно спросил:

— Что случилось, Камиль?

— Давай другой молот, — упрямо повторил Камиль. — Мой опыт больше, мой стаж больше, а Карнилин меня бьет, на оба лопатки валит! Я много старше его, мне лет много больше, мне это стыдно!

Старший мастер оглянулся:

— Эко, что вздумал! Коли тебе стыдно, что тебя комсомольцы бьют, так ты тянись за ними.

— Не могу я тянись! — воскликнул Саляхитдинов. Шея и скулы его побагровели. — Его бригада лучше моей, мой бригада хуже. Его нагревальщик сильнее. Сарафанов — мой нагревальщик. Зачем забрал? — крикнул он Антону.

— Ты сам отдал, — сказал Антон. — Он же тебе не нравился.

— Тогда не нравился, а теперь нравится. Давай назад Сарафанова.

Гришоня весело взвизгнул:

— Накося тебе Сарафанова, держи карман шире!

Саляхитдинов свирепо топнул на него; тот юркнул за спину Антона; а Илья, задумчиво потрогав нос грязной рукавицей, сказал, переступая с ноги на ногу:

— Не пойду я к тебе, Камиль. Чего это я к тебе пойду?

Антон взял со столика рукавицы, сунул их подмышку и подмигнул Саляхитдинову:

— Погоди, Камиль, не то еще будет…

Василий Тимофеевич поддержал его:

— Они тебе, комсомольцы-то, покажут, где раки зимуют…

— Покажут? — неистово крикнул Саляхитдинов. Нет, не покажут! — Взял Антона за отвороты спецовки: — Вперед уйдешь? Не уйдешь! Знаешь Камиля? От Камиля не уйдешь! Умру у молота, а не давай тебе уйдешь!..

Он легонько оттолкнул Антона и зашагал прочь, поводя могучими плечами борца, точно пробивался сквозь плотную людскую толпу.

— Умирать подался! — потешался Гришоня; Василий Тимофеевич сокрушенно покачал головой:

— Ишь, как забрало!..

Вторая смена приступила к работе, цех все гуще полнился гулом агрегатов.

Люсе было обидно, что Антон совсем не обращал на нее внимания, как будто она не стояла рядом и не радовалась его победе. Люся все ждала, что вот он повернется, посмотрит ей в глаза и скажет… «А что он мне может сказать, — с горечью подумала Люся, — если ему приятнее шутить с Настей Дарьиной, чем со мной?»

Но когда Антон направился к выходу, она все же остановила его; он устало и приветливо улыбнулся ей. Люся растерялась, не зная, о чем его спросить.

— Вы во Дворце культуры будете? — нашлась она, хотя ей было известно, что они там будут. — Володя Безводов велел прийти вам всей бригадой.

За Антона ответил Гришоня, — всюду суется, везде успевает этот Гришоня!

— Явимся. Во дворец нам позарез надо!..

Они долго плескались в душе, смывая с себя тягостную дневную усталость, затем распаренные, освеженные, не спеша одевались, толпились у зеркала, причесываясь и завязывая галстуки, потом ждали Настю Дарьину: она вышла к ним прозрачно-розовая, как заря.

Во дворец кузнецы немного опоздали. Они бесшумно прошмыгнули в зал, сели в задних рядах и притихли. Перед ними сидели и о чем-то перешептывались Антипов и Люся. Девушка повернулась к Антону и сообщила:

— Вас в президиум избрали.

— Иди, — сказал Антипов, и улыбка тронула его губы.

— Я посижу тут, — ответил Антон и, чуть вытянув шею, оглядел зал: он искал Таню Оленину. Она сидела впереди, у самой стены. Он сразу узнал ее по высокой прическе, по голубой пушистой кофточке. Неподалеку от нее Антон заметил Олега Дарьина с Мариной Барохтой, в первом ряду — Женю Космачева и Сидора Лозу, бригадиров молодежных бригад других цехов; за длинным столом президиума, рядом с секретарем комитета комсомола Давыдовым, сидел директор завода.

Было очень тихо. Эту атмосферу тишины и торжественности, когда порыв молодости, затаенный в душе каждого человека, ждет случая вылиться наружу и загулять по залу, необычайно любил Антон.

Над дубовой кафедрой возвышался Володя Безводов и, отчеканивая слова, докладывал собранию о работе комсомольцев кузницы с несоюзной молодежью.

— …Я не верю, что есть такие «экземпляры», как выразился предыдущий оратор, которые не поддаются воз действию коллектива. Чепуха! Нет таких людей! Я вам расскажу об одной девушке, имя которой не назову. Это была девушка-мотылек. Кроме танцев и вечеринок, ее ничто не волновало. О комсомоле она и слышать не хотела… А сейчас она лучший работник цеха, хотя и самый молодой, но, пожалуй, самый активный и исполнительный член нашей организации. И о своем недавнем прошлом она вспоминает если не со стыдом, то, во всяком случае, с горькой усмешкой.

Люся наклонила голову. Антон увидел, как заалели ее щеки и даже шея, и он удивился, что эта вот худенькая смущенная девушка доставила ему в свое время столько терзаний.

Он осторожно погладил ее по рукаву, дружески и ободряюще.

В конце собрания секретарь горкома комсомола вручал лучшим комсомольцам-производственникам награды — грамоты Центрального Комитета комсомола. Антон почему-то испуганно пригнулся, когда услышал свое имя, и Люся, обернувшись, тронула его за плечо:

— Что вы? Идите же…

Он прошел к столу, принял грамоту; секретарь горкома пожал ему руку и пожелал успехов. Возвращаясь на свое место, Антон встретился глазами с Олегом: в прищуренном его взгляде он прочитал и неприязнь, и зависть, и укор. Дарьин не аплодировал кузнецу. Он склонился к Марине, шепнул ей что-то на ухо; та повела бровью и усмехнулась. А в последнем ряду между Гришоней и Сарафановым сидела жена Дарьина, Настя; Антон изумлялся ее выдержке: она или не видела мужа в обществе Барохты, или старалась совсем не замечать его, чтобы не расстраивать себя; простенькое лицо ее выглядело миловидным, веснушки с носа исчезли, а щелочка между передними зубами придавала ей девическую прелесть и чистоту.

Антон сел. Гришоня выхватил у него грамоту, прочитал, полюбовался ее красками, передал Сарафанову, тот — Насте Дарьиной, а прессовщица еще кому-то — и пошла грамота гулять по рукам из ряда в ряд; вернулась она к владельцу только после собрания, когда в зале уже взметнулся гул голосов и в раскрытые двери послышалась музыка.

— Спрыснуть бы надо ее, Антон, — намекнул Сарафанов, косясь на грамоту.

— И грамоту и еще кое-что, — охотно согласился Антон. — Гришоня, скажи Володе, что мы в буфете. Настя, не отставай!

Они протолкались сквозь толпу, зашли в буфет, заняли столик, и девушка-официантка принесла на подносе графин с водкой и бутерброды для мужчин, для девушек бутылку портвейна и пирожные.

Гришоня привел Безводова. Володя сел рядом с Антоном, потер руки, сдерживая радостное возбуждение. В буфет заглянули Антипов с Люсей, их тоже усадили за стол.

Когда наступил момент тишины и внимания, Безводов встал.

— Поздравляю вас, товарищи, — произнес он несколько возвышенно, — тебя, Антон, вас — Илья, Гришоня, Настя, с наступающим новым трудовым годом! Желаю вам производственных успехов, лучших, чем в прошедшем году. — Откинул назад волосы, задушевно понизил голос: — Эх, ребята, быть вашей бригаде лучшей на заводе, а то и во всем министерстве, чует мое сердце! Только об одном прошу, умоляю: пусть не разъедает ваш отряд ржавчина междоусобной распри…

— На огне спаялись — крепко! — пробасил Илья Сарафанов, а Гришоня спросил с недоумением:

— Куда же мы друг без друга? Оч-чень мне интересно знать!

Безводов повернулся к Антону:

— А грамотой ты гордись: тебя наградил ею наш родной комсомол, который вывел в люди великое множество таких парней, как ты; сколько из них стали героями, настоящими коммунистами. Не счесть!.. Поздравляю тебя с наградой. Выпьем за новый, за новаторский год! — воскликнул Безводов.

— Погодите! Что же вы одни? — крикнул кто-то из дальнего угла буфета. — Там за столиком сидели бригадиры Рыжухин, Космачев, Званко. — Стой, Володя! — сказал Рыжухин подходя. — Мы ведь тоже закончили этот год и начали новый.

— Присоединяйтесь! — крикнул Антон, широким жестом приглашая всех к своему столу. — Садитесь. Праздновать, так вместе, сообща!..

Антон ощущал в себе необычайный прилив сил, радости — от молодости, от удач, от внимания к нему товарищей. Он выглядел в этот момент красивым, щедрым, и Люся, не стесняясь, безотрывно глядела на него, отчего Антипов хмурился и кусал губы. Антон не мог понять, куда девалась Таня, не ушла же она домой. Несколько раз он выходил из буфета, надеясь встретить ее в фойе, и возвращался один. Как ему не хватало ее сейчас!..

Кузнецы перенесли свою закуску, расселись вокруг стола, и в оживленную беседу влилась струя свежих голосов. В углу одиноко остался сидеть лишь Женя Космачев.

— А ты чего красную девицу изображаешь? — крикнул ему Антон. — Почему не идешь к нам?

— Мне до нового года еще недели две осталось, — обиженным тоном ответил тот: ему очень хотелось пересесть за шумный стол.

— Ладно, поверим в долг. Иди сюда. Раздвиньтесь, товарищи! Садись с нами, Женя, — возбужденно проговорил Антон и поднял бокал. — С новым годом, друзья! С новым счастьем, с новыми победами!

Буфетчица с удивлением проговорила официантке:

— Вроде и сели недавно, а уж веселые какие.

Настя закашлялась, и Гришоня хозяйским тоном приказал Сарафанову:

— Постучи ей по спине. — Тот охотно исполнил просьбу, Настя взмолилась:

— Тише! Как болванкой бухнул.

— Погладить уж нельзя, — ухмыльнулся Илья.

Из фойе доносилась музыка. В дверях буфета то и дело показывались и исчезали новые лица, слышались обрывки фраз, взрывы смеха.

Вот вошли Олег Дарьин с Мариной Барохтой, купили конфет и стали разворачивать нарядные бумажки. Дарьин косился на кузнецов, хмурился.

— Я свои победы так не афиширую, — сказал он Марине.

Настя побледнела, опустила взгляд, кусала кончик платка, чтобы не заплакать, — ей было стыдно перед товарищами за мужа. За столом смолкли. Антон опять позавидовал мужеству Насти. Ему было жаль ее. Он глядел на Дарьина почти с ненавистью: уж если ты подлец, так хоть не выставляй это напоказ, не позорь других! Антон был на грани того, чтобы рвануться и избить Дарьина безжалостно, при всем народе; взгляд его сделался мрачным, плечи напряглись, кулаки сжались. Но Безводов остановил его:

— Сиди. Не связывайся.

— Тогда скажи ему, чтобы он убирался отсюда, — глухо, вполголоса сказал Антон. — Это же гнусно…

Но Дарьин, поняв, очевидно, что ведет себя неприлично, демонстративно ушел сам, так ни разу и не взглянув на жену, будто ее здесь и не было. А Настя долго не могла поднять головы…

Гришоня встрепенулся и, нарушая затянувшееся молчание, заговорил, обращаясь к Насте:

— Что ты приуныла? Ты думаешь, мы не знаем этого субъекта, муженька твоего? Знаем, что это за птица, вдоль и поперек! Так будем мы из-за него веселье портить?! Выше голову, товарищ Настя! — крикнул он залихватски, и все засмеялись.

Неприятное впечатление от встречи с Дарьиным постепенно сгладилось. Антон обвел сидящих повеселевшим взглядом. Люся спросила его шопотом:

— Вам хорошо?

— Никогда мне не было так хорошо, как сейчас, с вами, честное слово! — ответил он негромко и растроганно. — Жаль только, что нет здесь Алексея Кузьмича Фирсонова и Фомы Прохоровича — им я больше всего обязан… — Люся коснулась своим бокалом его рюмки. Антон предложил громко: — Выпьем за здоровье Фомы Прохоровича!

В это время в дверях буфета появилась Таня Оленина. Антон вскочил и устремился к ней. У Люси похолодела спина, этот радостный порыв сказал ей все: вот кто у него в сердце — Оленина! Но этого не может быть, они никак не подходят друг другу!.. Чтобы не выдать своего волнения, Люся потянулась к бокалу.

— Поздравьте меня, Таня, — сказал Антон просветленно: — Я сегодня выполнил свой годовой план. На полтора месяца раньше!

— Поздравляю, — ответила она сдержанно.

— Идемте, посидите с нами… пожалуйста!..

Через плечо его Таня увидела Люсю, которая, как ей показалось, с беспечным видом тянула сквозь зубы вино из бокала, и не пошла.

— Мне некогда… я тороплюсь.

— Куда?

— Мне нужно… я обещала навестить знакомых… — сказала она и отняла у него руку.

Нахлынувшая толпа разъединила их, вынесла Таню из буфета, и Антон потерял ее из виду. Он не понимал, почему она отказалась посидеть за столом, что случилось? И вдруг он понял: она приревновала его к Люсе! Возможно ли это?.. Но если ревнует — значит, любит! Любит!..

Он стоял посреди буфета, чуть покачивался и, прикрыл глаза ладонью, улыбался широко расплывающейся, счастливой улыбкой. Когда Антон вернулся к друзьям, Люси за столом уже не было, но он даже не заметил этого.

— Хватит на сегодня, — сказал он и наклонился к Безводову. — Пойдем, Володя, навестим Фому Прохоровича, поздравим его с новым годом.

4

После совещания бригадиров в комсомольском бюро Антон Карнилин часто ловил себя на том, что мысли, высказанные начальником цеха Костроминым, непрошенно вертелись в голове, действовали на него возбуждающе, и надо было от них отделаться. «Конечно, — размышлял Антон, шагая на работу и отмахиваясь от Гришони, который надоедливо приставал со своими загадками, начальник подсказал, а ты сделал — это легко… А вот докопаться до всего самому — трудный орешек. Но раскусывать его надо каждому. А как его раскусишь?.. Зубы-то вроде, как молочные, детские. Ну, хорошо: высокая выработка, брак — это зависит от нас, от бригады; поднажмем и повысим. А вот себестоимость продукции, экономия металла, разные механические помощники для облегчения труда — тут уж на силу надеяться нечего, головой придется работать. А что, если заполучить личное клеймо? Тогда контролера в отставку, от этого и поковки выйдут дешевле. На заводах многие уже получили личные клейма. А ведь это идея! Надо поговорить с Фомой Прохоровичем».

Но Полутенин не показывался в кузнице вот уже неделю: прямо от молота, потный, горячий, вышел, должно быть, к дверям, на сквозняк, простыл, и врач заставил его отлежаться дома.

Заботливо укутанный женой, Фома Прохорович лежал в постели с грелкой в ногах и скучал. Откладывая прочитанные газеты, он подолгу смотрел в потолок, размышлял о жизни, о сложной и напряженной международной обстановке, о своей работе.

В этот вечер на улице в сумрачной мгле метался и выл ветер, вихрил мокрые и липкие хлопья снега, бросал их в стекла окон, заслоняя и без того тусклый, свет.

Фома Прохорович уже погасил лампочку и, ворочаясь, вздыхая и кряхтя, укладывался на ночь, когда в прихожей раздался звонок; Мария Филипповна, шаркая туфлями, пошла отворять дверь. Он нетерпеливо ожидал, пока вошедшие отряхивались в передней, вытирали ноги, раздевались, ворчали, поминая недобрым словом выдавшуюся погодку, потом спросил:

— Маша, кто там?

— К тебе. Володя с Антоном.

— Зажгите-ка свет, — обрадованно попросил кузнец.

Откинув одеяло, Фома Прохорович спустил с кровати ноги в голубых трикотажных кальсонах, поискал вокруг себя брюки, не нашел и крикнул жене в другую комнату:

— Маша, куда ты задевала мои штаны?

— Я их зашиваю, — спокойно отозвалась Мария Филипповна.

— Нашла время! — недовольно ворчал кузнец, в смущении косясь на гостей.

— Тебе лежать сказано, а коль не терпится, так надевай новые, от костюма, а валенки под кроватью.

— Вы бы лежали, Фома Прохорович, — сказал Володя. — А мы посидим возле вас.

Фома Прохорович улыбнулся:

— Приятно полежать день-два, а на третий, смотришь, и спина болит, и бока болят, и не знаешь, на какую сторону ворочаться. — Подошел к шкафу, оделся и, причесывая волосы перед зеркалом, вделанным в дверцу с обратной стороны, поинтересовался не без иронии, поняв сразу, что парни несколько навеселе:

— Как это вы надумали забрести ко мне? Поздно ведь уже…

Ребята переглянулись, и Володя, помедлив, ответил:

— Новый год встречали, ну и…

Кузнец удивленно и вопросительно приподнял брови. Антон объяснил:

— Я годовой план закончил сегодня, грамоту ЦК ВЛКСМ получил. Отметили, выпили немножко, ну и решили навестить вас, честное слово.

— Новый год? Ишь ты!.. — протянул Фома Прохорович с восхищением. — Мать, ты слышишь: ребята новый год встречали? Это в начале-то ноября! Сами себе праздники устраивают. Ловко!.. А я вот пропустил такую оказию — не отметил, а стоило бы тоже!.. — Он накинул на плечи пиджак, сел к столу, ладонями разгладил морщины на скатерти и вздохнул с сожалением: — Водочки у меня нет, жалко, а вот садитесь — чайком погреемся. Слышишь, Маша?

— Уже поставила, — донеслось из кухни.

Фома Прохорович оперся локтями о стол.

— Значит, Антоша, новый год встречаем во всеоружии? Так… Валялся я тут, — он кивнул на кровать, неумело прикрытую одеялом, — и все думал… много думал, потому что больному человеку ничего другого не остается, кроме как думать. Случится заглянуть в газету — так и прет на тебя оскаленная рожа американского захватчика; дипломаты лисьи петли выделывают, хитрят, а в Корее идет побоище, гибнут люди… Страшные тучи собираются, вот что… Как тут не думать? — Фома Прохорович передохнул, опять погладил скатерть. — А отложишь газету — сейчас же очутишься в кузнице: издалека-то вроде бы заметнее, где что неладно, где неисправно, куда кинуть силы. Думал я и над словами Леонида Гордеевича Костромина… Быть может, в других бригадах считают, что это вопрос завтрашнего дня, а для нас, Антон, это задача на сегодня.

Антон подался к кузнецу, навалился грудью на стол:

— За этим и пришли к вам, Фома Прохорович!

Бесшумно вошла Мария Филипповна, полная женщина с добрым и умным лицом русской матери и мягкими движениями, внесла поднос с чайным прибором и домашним печеньем.

— Вот вам, забавляйтесь хоть всю ночь, — проговорила она немного нараспев и поставила перед ними поднос. — Он у меня слова не может сказать, покамест не промочит горло чаем. — Разлила чай и присела к уголку стола, подперла рукой подбородок и как будто пригорюнилась слушая.

— Знаете, Фома Прохорович, о чем я мечтаю? — торопливо высказал Антон свое самое заветное: — О собственном клейме.

— Да ну?! Ты это серьезно?.. — Полутенин удивленно и с опаской оглянулся на Володю, будто Антон сказал что-то непозволительное.

— Вполне серьезно. Если бы мы с вами его имели, то сразу бы убили двух зайцев: дали бы отличную продукцию и ликвидировали бы контролера.

Кузнец откинулся на спинку стула, ухмыльнулся:

— Ишь ты, как разогнался! На всех парах! Не жалко ликвидировать даже предмет своих воздыханий?

Антон убрал под стол руки, зажал их в коленях.

— Она для него больше не предмет, — ответил Володя.

— Да что ты?! — удивился Фома Прохорович. — Значит, старик отстал от событий. А ведь как убивался-то он по ней, бедняга… Кто же утешил?

— Нашлась одна такая, — сказал Володя. — Только неизвестно, чего там больше — утешений или опять терзаний.

— Эх, молодежь, — ласково промолвила Мария Филипповна и сочувственно вздохнула.

Антон проворчал, не поднимая глаз:

— Я вам про клеймо, а вы…

Фома Прохорович громко засмеялся, вытирая полотенцем шею и грудь, подмигнул:

— Клеймо не убежит… — Он вздохнул. — Эх-хе-хе!.. Надоело, значит, работать по-старому, захотелось жить бесконтрольно?..

— Но ведь не я один, Фома Прохорович, — как бы оправдываясь, возразил Антон. — Другие давно имеют собственные клейма. Газет разве не читаете?

— Теперь это новая мода — долой контролера! Горяч ты больно, Антоша. Ты сам сказывал однажды, что человек не машина, а особенно с твоим характером. Мало ли какие драмы произойдут в твоей жизни, а они, как мы знаем, отражаются на твоих делах: малость не доглядел, не проверил, клеймо шлепнул и отправил деталь. Легла она, недоброкачественная, в машину, машина ушла в колхоз и там, в чистом поле, вдруг встала — чини, ищи, где что болит. Так-то сказка сказывается про клеймо, Антон. Нет, ребята, нам нужен контроль, и строжайший!

Замолчали. Кузнец вышел в прихожую и там закурил. Антон задумчиво постукивал ложкой о край чашки. Он и сам теперь видел, что личное клеймо — затея ненужная, даже вредная, и, выходит, мечта его не имела крыльев: не полетела. В стекла окон беспрестанно ударялись хлопья снега, липли белыми сырыми блинами, подержавшись некоторое время, соскальзывали вниз и таяли.

Фома Прохорович помахал рукой, разгоняя дым, и вернулся к столу.

— Всякое дело начинается с людей, это верно. Прежде чем приступить к нему, посмотри, как расставлены люди, нет ли лишних.

Антон взглянул на Безводова и сказал:

— В нашу бригаду клин не вобьешь.

— Пробуйте печенье-то, хозяйка пекла, — угощал Фома Прохорович. — Не вобьешь, говоришь? Еще как вобьешь!.. А зачем тебе, например, подручный? Я говорю про Гришоню Курёнкова.

— Как?!. — воскликнул Антон в замешательстве. — Как же без него?

— Что он у тебя делает? Прячется за твою спину, как раньше прятался за мою. Смазывать штампы ты можешь и сам, а сдувать окалину будем механическим способом, как на многих других молотах.

Антон легонько отодвинул от себя чашку, отложил печенье, озадаченно замолчал, задумался.

— Может быть, и так… Но как же я ему скажу, Гришоне-то? Это убьет его, честное слово! Только что пили за дружбу… Я просто боюсь.

— Положись на меня, — заверил его Володя. — Он меня скоро поймет.

— А ты кушай, кушай, — уговаривала Антона Мария Филипповна. — Авось в три-то ума и решите, как лучше.

Фома Прохорович поставил чашку на блюдце, — жена наполнила ее чаем, — он ласково посмотрел на растерявшегося парня.

— Ты уже вырос, Антон, на ногах стоишь крепко. Теперь подумай и о других; не век же ему, Гришоне-то, в помощниках бегать, пусть в люди выходит.

— Я понимаю, — согласился Антон. — Только Сарафанову трудно будет без него.

— Знаю.

— Придется менять всю организацию труда в бригаде, — размышлял Антон как бы с сожалением; но по его упрямо наклоненной голове Безводов видел, что он согласен с доводами своего учителя и ищет решения. — Надо будет развернуть и приблизить к молоту печь, регуляторы форсунок перенести ближе к рабочему месту, чтобы нагревальщику не бегать вокруг печи. А в общем попробуем, Фома Прохорович, — закончил Антон и улыбнулся.

— А то как же! Не попробуешь — не сделаешь, — подхватил Полутенин.

— А печенье мое совсем не ели, не понравилось, видно, — сказала хозяйка, и Володя, встрепенувшись, похвалил:

— Очень вкусное, прямо во рту тает, душистое, сладкое.

— После выпивки, мать, не печенье требуется, а рассол, — весело отозвался Фома Прохорович.

Дождь и снег на улице не переставали, и Мария Филипповна забеспокоилась:

— Может, заночуете, — куда пойдете в такую пору? Постелю на полу, проспите до утра.

Антон и Володя отказались. Фома Прохорович насмешливо заметил:

— Какая там пора! Им сейчас море по колено… Спасибо, ребятки, что не забыли старика и навестили.

Антон и Володя простились с кузнецом и вышли на улицу.

Володя Безводов взглянул в улыбающееся лицо Антона и спросил, как бы внезапно вспомнив:

— А почему убежала Люся?

Антон пожал плечами:

— Не знаю. А разве она убежала?

…Когда Люся увидела, как он кинулся навстречу Тане, как нетерпеливо схватил ее руки и прижал к груди, в ней что-то оборвалось; она вдруг ощутила, что любит этого человека давно, со дня их первой встречи здесь, во дворце; эта любовь с острой болью проявилась сейчас, возможно, из чувства ревности к другой женщине, к Тане. Люся не могла их видеть вместе и ушла.

Домой она пришла обиженная; было смутно, тоскливо и горько на душе. И Надежда Павловна, изучившая каждую черточку лица дочери, выражение глаз, догадалась, что с ней произошло то, чего она, мать, и ожидала и побаивалась: такой парень, как Антон, не останется для Люси безразличным, не пройдет бесследно. Надежда Павловна поняла это в тот день, когда Люся пошла работать в кузницу, — встретит, увлечется. Так оно и случилось. Но, видно, не все благополучно у них, если она прибежала такая расстроенная.

Люся молча разделась и легла в постель. Надежда Павловна села у нее в ногах и, поблескивая пенсне, сказала ласково, — она была оскорблена за дочь:

— Прости меня, но я не понимаю этих твоих настроений и переживаний. Если уж на то пошло, он должен тебя боготворить. Да, да!.. Твой отец благодарен мне всю жизнь за то, что я связала с ним свою судьбу. А он не кузнец, он — инженер!

Люся оторвала голову от подушки, сказала плачущим голосом:

— Ах, мама! Ну о чем ты говоришь? Боготворить!.. Подумаешь, сокровище какое!.. Он на меня и глядеть-то не хочет, не то что боготворить…

Надежда Павловна с неожиданной легкостью встала с кровати и заходила по комнате, пораженная словами дочери.

— Я не узнаю тебя, Люся! — Память некстати подсказала пушкинские строки: «Чем меньше женщину мы любим, тем легче нравимся мы ей и тем ее вернее губим средь обольстительных сетей…» Она ужаснулась: не попалась ли ее дочь в эти сети, и не бьется ли она в них, как рыбка, — милая, маленькая золотая рыбка?!

— Уж не цепляешься ли ты за него? Это ни на что не похоже! Это… Это безобразие! Пусть он идет своей дорогой.

Люся вскинулась, села в кровати, крикнула матери:

— Я не хочу, не хочу, не хочу! Понимаешь?

— Что ты не хочешь? — испугалась Надежда Павловна.

— Оставь меня в покое!

Надежда Павловна поняла: Люся, ее золотая рыбка, в сетях, и надо ее спасать. Надо срочно взять ее с завода.


В один из вечеров, вскоре после ноябрьских торжеств, бригада Карнилина торопилась на учебу: Антон, Сарафанов и Гришоня — в школу, Настя — в техникум. Студеный ветер как бы сдувал в одну сторону отсветы уличных ламп, и в сквере тонко посвистывали голые деревца.

Невольно ощущая в душе какую-то необъяснимую тревогу, Гришоня вертел головой и подозрительно вглядывался в Антона и Сарафанова. Не выдержав, он спросил, приостанавливаясь и упираясь плечом Антону в грудь:

— Может быть, вы со мной поделитесь секретами — о чем вы шептались?

Ему не ответили. Сарафанов сунул руки в карманы, спрятал подбородок в воротник, промолчал. Антон уклончиво пожал плечами. Гришоня подался к Насте:

— Может быть, ты скажешь, тебя ведь они не стеснялись. А?

— У них спроси, — ответила Настя, едва поспевая за парнями.

Гришоня забежал вперед и заглянул Антону в глаза:

— Может быть, обо мне говорили, бригадир?

— Ну, о тебе, — буркнул Илья неожиданно и сердито. — Чего пристал? Скажем, когда время придет.

— Нет уж, зарубили, так отрубайте, — потребовал Гришоня. — Говори, Антон, я требую. Да!

— Мы решили отказаться от подручного, — спокойно сказал Антон.

Гришоня мог ожидать всего, только не этого: рот его полуоткрылся, брови взмахнули под козырек кепочки.

— Совсем без подручного? — спросил он. — Значит, из бригады меня вон, как паршивую овцу? Исключили! Гениально придумали! Два года с Полутениным работал — нужен был, а как ты пришел — сразу не нужен стал. Кто это из вас додумался до такого? Оч-чень мне интересно знать!

— Фома Прохорович, — ответил Антон.

— Врешь! — закричал Гришоня. — Врешь! Я спрошу у него!..

Ветер кинул в лицо ледяную, больно секущую крупу, земля быстро стала белеть, снег поскрипывал под ногами. Прикрывая глаза ладонью, Гришоня проговорил жалобно:

— Новый год встречали, за дружбу пили. Эх, вы!..

Свернули за угол высокого здания. Настя с усилием отворила тяжелую дверь и скрылась в школе, где помещался ее техникум. Антон задержал Гришоню, неохотно приостановился и Сарафанов.

— Ты пойми, — сказал Антон, — зачем держать лишнего человека, если мы можем обойтись и без него? А потом, хватит тебе в подручных состоять, выходи в мастера.

— Я сам знаю, что мне делать, не учи! — крикнул Гришоня. — И запомни: был у тебя друг, теперь у тебя — враг.

Сарафанов фыркнул и пробасил:

— Видали мы таких врагов!..

Гришоня налетел на него, подскакивая, застучал ему в грудь кулаками.

— Ты молчи! Помнишь, каким ты был? Под печью спал! Я тебе тоже помогал…

Сарафанов легонько, беззлобно отстранил его длинной рукой.

— Чего раскипятился?

Антон повернул Гришоню к себе и посоветовал подружески:

— Вставай-ка, Гриша, на легкий молоток.

Лицо Гришони слезливо сморщилось, он тоненько выкрикнул сквозь сдерживаемый плач:

— И встану, и буду вкалывать, и покажу! Черти! Изменники! Ненавижу! Презираю я вас!

И, рывком распахнув дверь, он пропал в темном вестибюле.

5

В обширных и прохладных залах Третьяковской галереи сквозь сероватые тени света смотрело на Антона множество застывших глаз.

Пышные парчовые и бархатные наряды, необыкновенные пейзажи, породистые кони с огненными ноздрями, батальные действия и портреты, портреты…

Память Антона не успевала запечатлевать всех лиц, впитывать всех красок, вмещать всех сцен: наскоро объяснив картину, Таня тянула его дальше, в другие залы. Он двигался бесшумно, не ощущая себя, как во сне, — одно настроение сменялось другим.

Тане больше всего нравилось в Антоне то, как он преображается; это ей немного льстило, — в его перемене к лучшему было и ее влияние. Он покорял ее своей жадностью все видеть и знать. И куда бы она его ни пригласила — в музей, на выставку, на лекцию или еще куда, он, не раздумывая, соглашался, полностью доверяясь ей во всем. Один раз они попали в консерваторию на концерт Святослава Рихтера. Он играл Баха, играл хорошо, долго и скучно. Антону казалось, что он повторяет одну и ту же пьесу несколько раз, — ухо не могло уловить тех тонкостей в мелодии, которые, наверно, улавливала Таня. Но он прилежно слушал, как и многие в зале: застыв в благоговейном умилении перед творениями великого музыканта, но внутренне изнывая от скуки, слушатели прикрывали робкие зевки программками. Толстые классические книги порой были тоже скучноваты, но Антон все равно прочитывал их, чтобы потом говорить о них с Таней. Постепенно речь его обогащалась новыми словами, именами. «Мартина Идена» он «проглотил» за одну ночь и, потрясенный, бледный, даже как будто осунувшийся, прибежал в цех, поднялся на второй этаж к конструкторскому бюро — ждал Таню. Она встревожилась, увидев его:

— Что с вами? Вы не заболели?

— Я не спал всю ночь, — сказал он взволнованно. — Читал. Эх, Таня, какой это был человек, этот Мартин!.. Как он шел, как добивался своего!.. И какие сволочи были вокруг него. Такого человека погубили!.. Взял бы да и задушил их своими руками.

Таня коснулась пальцами его руки и улыбнулась:

— Я знала, что эта книжка у вас. Я была уверена, что она вам понравится. Вы немножко похожи на него.

— Что вы! — смутился он. — Скажете тоже!..

Антону было приятно, что Таня, такая умная, красивая, уделяет ему столько внимания…

Вот и сюда она пришла именно с ним, и вместе они в молчании стоят перед картинами.

Вот незнакомая разбушевавшаяся морская стихия, грозная и притягательная, высокие водяные валы, пенистые брызги, обломки разбитого корабля, темная и страшная пучина. А рядом спокойная, мечтательная лазурная гладь, возбуждающая неосознанные желания ехать куда-то далеко-далеко…

А вот мальчик-подмастерье в рваном фартуке, босой, с нечесаной головой, вышел в сени к матери и с жадностью схватил принесенный ею калач. Что-то заныло в груди при виде этого паренька: вспомнил ремесленное училище и себя в новенькой форме со светлыми пуговицами, совсем не похожего на этого… Другое время!

— Смотрите сюда, — сказала Таня. — Это Максимов. «Все в прошлом». Как верно назвал художник свою картину: действительно, все в прошлом… А какие, должно быть, были приемы гостей, какое оживление было в саду, звучала музыка, раздавался смех — молодежь веселилась. А теперь вот молодость прошла, близких никого не осталось — все позади. И эта старая барыня доживает свой век на попечении деревенской женщины-прислуги. А барский дом, видите, обветшал, окна заколочены, — умирающая дворянская усадьба…

Антон внимательно вглядывался в изображение, и ему виделась большая, сложная, незнакомая жизнь. А Таня уже объясняла другие произведения.

— Изумительные пейзажи, взгляните. Васильев. Ему было всего лишь двадцать три года… Сколько бы он мог еще создать, если бы пожил дольше!..

Антону нравилось все, что нравилось Тане. Он повернулся и обрадовался, увидев до боли знакомое: родные белые березы, над ними хлопочут грачи, поправляя обветшавшие за зиму гнезда. Повеяло детством. Антон подвел Таню к картине Саврасова «Грачи прилетели».

— А вот это я хорошо помню. Карабкался по сучьям ветел на самые вершины. Выше гнезд забирался. Хорошо смотреть оттуда — все видно как на ладони. А деревья раскачиваются от ветра, — страшно и приятно. Лететь хотелось, честное слово! А мать стоит, бывало, внизу, упрашивает: «Слезай, Антоша, разобьешься!..» А грачи всполошились, кричат…

Антон замолчал, улыбнулся, растроганный воспоминаниями. Таня слушала его внимательно, глядела без улыбки, точно перед ней был совсем другой человек, потом заторопилась, потянула его в другие залы, — скоро начнет темнеть, а впереди еще сколько замечательного!

В одном зале Антон долго не мог стронуться с места. Он безотрывно смотрел на картину… Молодая женщина сидела на мягких подушках богатой коляски, спрятав руки в муфту, и, несколько высокомерно повернув лицо с полуприкрытыми глазами, поджидала спутника: вот сейчас он подойдет, молодой, мужественный, вскочит в коляску, раздастся гулкий цокот копыт, и они умчатся в туманную даль проспекта. Под картиной на медной пластинке подпись: «Неизвестная».

— Она мне известна, — сказал Антон, повернувшись к Тане. — Это вы, Таня, она очень похожа на вас…

— Вы забыли сказать «честное слово», — улыбнулась Таня, польщенно краснея.

— Честное слово, — подтвердил он. — Только вы красивее этой, теплее.

— Я знаю, что это неправда, — ответила Таня и просунула руку ему под локоть. — Но мне все равно приятно… Можете почаще говорить, что я красивая, милая и что я вам нравлюсь.

— Вам это приятно?

— Увы, как всякой женщине.

Они прошли в другой зал и там встретились с Семиёновым. Откинув назад голову и прищурив глаза, он стоял перед картиной Федотова «Сватовство майора» в глубоком и важном раздумье и изредка что-то заносил в маленькую книжечку.

Увидев Таню, он встрепенулся, шаркнул ногой и, очутившись возле нее, заговорил:

— А я звонил вам утром; соседка ответила, что вы ушли, а куда, не сказала. Мне стало грустно, как всегда, когда я слышу по телефону не ваш голос. Я начал размышлять, как Шерлок Холмс: где вы можете быть в зимний, хоть и воскресный, но серый день? На всякий случай справился у Фирсоновых — не заходила и не звонила. И чувство подсказало мне пойти сюда, и оно не обмануло: вы здесь, передо мной. Судьба, Татьяна Ивановна!

— Вы, видно, частый гость здесь, — заметила Таня.

— Не гость, а свой человек, — поправил он. — Человеку необходима духовная пища, быть может, в большей степени, чем пища физическая, кухонная. — Иван Матвеевич нетерпеливо похлопал записной книжечкой о ладонь левой руки; Антона он не замечал, хотя тот стоял рядом с Таней.

И когда кузнец отошел, Семиёнов спросил Таню шутливо:

— Уж не увлечены ли вы, Татьяна Ивановна? Или это благодеяние богатого, который делится щедростью душевной с более бедным? Это должно льстить самолюбию женщины. Вы случайно встретились здесь?

— Нет, он просил проводить его.

— Может быть, вы и в балет его поведете?

— Может быть.

— Вот как! Я частенько стал видеть вас вместе — это наводит меня на некоторые размышления, — предупредил Иван Матвеевич и погрозил ей пальцем. — Разбирается ли кузнец в живописи?

— Трудно сказать: он здесь впервые, — ответила Таня. — Но при виде каждой картины сильно и как-то по-детски переживает. Это интересно наблюдать.

Семиёнов придвинулся к Тане, взял ее под руку и спросил, понизив голос:

— Когда мы увидимся еще?

Таня нахмурилась.

— Мы видимся с вами каждый день, Иван Матвеевич, — ответила она уклончиво.

— Встречи на работе не в счет, — возразил Семиёнов. — На работе мы другие люди, и я не вижу в вас той женщины, какую вижу, скажем, сейчас. Встречи наедине, Татьяна Ивановна, обновляют чувства. Да и обстановку менять полезно…

— Телефон мой вы знаете — звоните.

Семиёнов усмехнулся, скрывая обиду.

— Звоните, когда меня дома не будет, да? Вы неуловимы, как ветер.

Антон стоял неподалеку от них, смотрел на какую-то картину и ничего не видел, будто ее застлал туман. Как было хорошо пять минут назад и как тоскливо, пусто сейчас! И надо же было появиться здесь этому Семиёнову!.. Конечно, ей интереснее с ним, он «свой человек» здесь. А Он, Карнилин, только грачей и может объяснить. «Пусть они остаются, а я уйду», — решил Антон, приблизился к ним и проговорил, виновато улыбаясь:

— В голове у меня винегрет, Таня. В глазах рябит, в рисках застучало, честное слово. Я уйду. Я совсем забыл, что у меня уроки не приготовлены. В другой раз лучше приду…

— Я тоже иду, — поспешно отозвалась Таня. Они простились с Иваном Матвеевичем и вышли.

Серые зимние сумерки сеяли сухой и мелкий снег, с реки в переулок дул холодный ветер, с шуршанием гнал по мостовой змеи поземки. В тусклом небе за рекой зажглись красные звезды. Антон поднял воротник, сунул руки в карманы пальто.

— Спасибо, Таня, что вы согласились пойти со мной. Один я когда бы еще собрался!

Таня прятала лицо в воротник котиковой шубки, виднелись лишь одни глаза.

— А вы не соглашались! — упрекнула она, просияв. — Иван Матвеевич спрашивает, не поведу ли я вас в балет.

Антон приостановился.

— Он так сказал? Ишь ты! Значит, он считает, что балет не для нас? А мы пойдем, Таня, обязательно пойдем!

…Антон и Таня все сильнее привязывались друг к другу. Он попрежнему был почтителен и робок с нею, покорно следовал ее советам, смущался своей неловкости. И все чаще улавливала она в его взгляде сдержанное, какое-то благоговейное восхищение ею, которое говорило об искренней силе его чувства. Это возвышало ее в собственных глазах и пугало. Она видела, какие нераскрытые богатства таятся в его душе, и понимала, что наступит момент, и перед нею встанет во весь рост человек, могучий, цельный, широкого размаха, и заранее страшилась этого человека — страшилась и ревновала. Она подозревала, что любовь Антона к Люсе Костроминой, первая и пылкая его любовь, не прошла. В том, что Антон и Люся избегали друг друга, а находясь вместе, смущались, Таня улавливала что-то недосказанное, затаенное — и тревожилась. Но временами она отмечала неподдельное равнодушие Антона к девушке, и это ее успокаивало.

И сегодня в Большом театре, когда потухли хрустальные люстры и зазвучала музыка, Таня доверчиво вложила свою руку в руку Антона.

Вот он, любимый Антоном знакомый вальс, не раз слышанный им по радио!.. Сколько живописных красок, сколько веселья! И какие красивые, плавные, ритмичные движения!.. Эти подчиненные музыкальному ритму движения были близки и понятны Антону: у молота во время работы им руководил тот же неуловимый внутренний музыкальный ритм; он усмехнулся этому непрошенному сравнению.

Но вот пролетела последняя стая лебедей, и музыка смолкла.

В антракте Таня показывала Антону театр; они прошлись по фойе, в буфете купили мороженое.

И снова вздрогнул и медленно разошелся по сторонам занавес. Теперь всю сцену — берег озера, залитый таинственным светом луны, — заполнили танцовщицы в белых воздушных одеждах — лебеди.

Все колыхалось, плыло, рябило в глазах. Ослепительная пестрота сцены, музыка, тусклая позолота многоярусного зала, едва внятное благоухание духов, исходившее от волос Тани, нежное пожатие ее руки — все это сливалось воедино и наполняло душу ощущением полного, почти осязаемого счастья.

Напряжение, с которым Антон начал смотреть балет, улеглось. На душе его было спокойно и по-весеннему светло. Но вот опять ему представилась кузница, вся в зарницах вспышек, в синем дыму, в стройном гуле молотов; промелькнули знакомые лица кузнецов. Он мысленно отмахнулся, досадливо поморщившись. Никуда, видно, не скрыться от нее! Даже опасливо покосился на Таню, точно она могла догадаться, что он, глядя на балет, думает о своей кузнице.

По окончании представления Антон усиленно хлопал в ладоши: любовь победила зло.

— Вот мы с вами и в балете побывали, — сказала Таня, выходя из зала. — Понравилось?

— Да.

— Все поняли?

Он усмехнулся:

— Нет.

Таня обиженно приостановилась:

— И вы молчали?

— Что тут понимать? Сказка! Разбирать игру артистов, восхищаться техникой танца я не стану — не умею. — Помолчав, он взял ее под руку и сказал. — Бывает летом: духота, жара, зной, воздух горячий, липкий, все томится — дождя бы!.. И вдруг ударит ливень, сразу все посвежеет, зазеленеет и дышится легче. То, что мы видели, — для меня это дождь, честное слово! Смотри, отдыхай, восхищайся и думай! — Он рассмеялся простодушно. — Лезет мне в голову кузница, да и только! — Вставая в очередь к вешалке, он наклонился к Тане, шепнул: — И опять я благодарю вас. Побольше бы таких дождей — и урожай был бы отличный, честное слово!

Они оделись, спустились по ступенькам лестницы, прошли в сквер. Антон окинул взглядом театр — мощные колонны, скачущих коней над ними, запорошенных снегом. Снег валил густо, улицы были заполнены белой кипящей массой; свет фонарей тонул в ней, расплываясь матовыми пятнами. В шелестящей мгле торопливыми тенями стремились люди, двигались машины и троллейбусы. Город сделался каким-то седым, сказочно-древним; и весело думалось о заснеженных лесах, о дедушке Морозе с белой бородой, с красным, накаленным стужей носом.

— Вот это снег!.. — протянул Антон, глядя на Таню. Снежинки повисли у нее на ресницах, таяли на губах. — Настоящий новогодний!

— А знаете, что Безводов придумал? — оживленно сказала она и засмеялась. — Встречать Новый год за городом, на даче.

— Он выдумает!..

— Вы поедете?

— Я от Володи не отстану. А вы?

— Не знаю, — неопределенно ответила Таня, глядя сквозь валивший снег на красные огни реклам. — Встретить Новый год за городом, в лесу хорошо бы. Но я обещала встречать с Фирсоновыми. Вот если бы их склонить, Алексея Кузьмича…

Алексей Кузьмич только посмеивался над затеей Безводова:

— Староват я, Володя, гоняться за вами на лыжах по лесу.

Фирсонова заманили в комнату комсомольского бюро, обступили со всех сторон Безводов, Карнилин, Женя Космачев, Люся, Сарафанов, Таня, доказывали, что встреча Нового года в лесу, у живой елки — это красиво, необычайно, весело, что такой случай в жизни не повторится, что ходить на лыжах и дышать свежим воздухом необходимо для здоровья. Парторг начал выискивать причины, чтобы отказаться.

— Ладно, я согласен. Но не забывайте, что я женат. Согласится ли жена?

— Елизавету Дмитриевну я уговорю, — заявила Таня уверенно.

— И ты с ними заодно, — сказал Алексей Кузьмич с видимым осуждением и выставил свой последний довод: — Дача не моя — Дмитрия Степановича, у него и спрашивайте.

К учителю послали Безводова и Карнилина. Дмитрий Степанович провел их в свою комнату, усадил в кресла и выслушал просьбу. Потом он молодо выпрямился, раза два качнулся на носках и, заложив руки за проймы жилета, спросил оживленно:

— В чьей голове родилась эта светлая мысль? Кто придумал? Ты, Володя? Умница! Будить сердца людей — превосходная должность.

— А нам говорят, что мы за рамки выходим, — сказал Володя, как бы жалуясь.

— Рамки? — весело зарокотал учитель. — Рамками надобно плохое ограждать. И чем уже эти рамки, тем лучше. А для хорошего зачем рамки? Пусть его выходит, пусть льется через край!.. Большой труд должен венчать большой праздник, красивый отдых — отдых вдосталь, в полную грудь. — Повернулся к Антону и произнес: — Я тоже хочу выйти с вами за рамки…

6

В канун Нового года, еще до рассвета, Дмитрий Степанович, надев валенки, обмотав шею теплым шарфом, отправился прокладывать дорожки к даче. Затем прибыли туда Савельевна и Елизавета Дмитриевна с Игорьком; их сопровождал Илья Сарафанов — тащил две корзины с продуктами. Озираясь на прятавшиеся за сугробами дачные домики, на заваленный снегом лес, он произнес с чувством, похожим на изумление:

— Эх, тихо-то как!.. Даже в ушах звенит с непривычки.

Илья колол дрова, носил их в дом, помогал топить печку.

В полдень высадилась с электропоезда и прикатила группа лыжников, — ее привел Володя Безводов. Глухая улица огласилась веселой перекличкой голосов. С деревьев с карканьем взлетали вороны, осыпая с ветвей серебристые снежные струйки.

Люся Костромина была похожа на снегурочку, вся пушистая, розовая и сияющая. Путешествие это напоминало ее прежние загородные прогулки, по которым она так стосковалась. Лес, тишина, искрящийся на солнце снег придавали особую прелесть этому дню, и она чувствовала себя легкой и счастливой. Она была влюблена в Антона. «Не может быть, — думала она, — что он всерьез увлекся Олениной; вон она бредет сзади с Гришоней, и на лыжах-то как следует не умеет ходить, уж очень они не подходящие друг для друга. Не такая нужна ему подружка. Скучновата Таня для него. А возле такого парня должна быть девушка звонкая, озорная, такая, как она, Люся. Ведь другой такой Люси не найдет он, даже если будет искать».

Антон шел впереди всех. Сегодня она поговорит с ним, выяснит отношения; трудно поверить в то, что он так быстро разлюбил ее.

Самой последней пришла Таня, и Люся с легкой досадой и завистью отметила, что она действительно красива. На свежем, разрумянившемся лице темные большие глаза, улыбка застенчивая, чуть-чуть приоткрывающая зубы. «Ну что тебе надо? — уже с раздражением подумала Люся, глядя на Таню. — Есть Семиёнов, и держись за него!»

Женщины вызвались помогать Савельевне и Елизавете Дмитриевне по хозяйству, а парни, приставив лыжи к изгороди, затеяли какой-то спор, сопровождая его взрывами хохота. Гришоня Курёнков задавал Илье Сарафанову загадки, какие обычно задают детям до пяти лет, с неподкупным видом следователя вел ему каверзный допрос: насколько эффективной быта его помощь Савельевне. Илья отвечал сначала серьезно, с наивной правдивостью, но, почуяв подвох, постепенно накалялся и, выведенный из терпения, кинулся на Гришоню с кулаками. Началась веселая возня, в которую ввязались остальные. И вскоре высокие хребты сугробов осели под тяжестью сцепившихся тел, в воздухе замелькали снежки.

Савельевна, которая была недовольна поездкой и все время ворчала на тех, кто ее придумал, развеселилась; выйдя на крылечко, она вступилась в защиту Сарафанова.

— Что же вы все накинулись на одного? Лошадь он вам, что ли, ездите на нем верхом? Развернись, Илюша, дай им хорошенько! — Потом предупредила: — В снегу много не валяйтесь, сушиться негде, в мокром-то недолго протерпите на холоде!

— Кровь горячая — высушит, — ответил ей Дмитрий Степанович; опершись на лопату, он стоял на дорожке и следил, как Сарафанов неуклюже скакал по глубокому пушистому снегу, настигал кого-нибудь и отшвыривал в сугроб.

В сумерки, когда на снегу задрожали розоватые отсветы окон, приехал Алексей Кузьмич, свежевыбритый, возбужденный, нарядный, поздоровался с молодежью, легко взбежал на крыльцо и сказал вышедшей навстречу жене:

— Семиёнов меня одолел, три раза приходил… Я сказал, что всю мою семью комсомольцы Безводова взяли в плен и как заложников увезли из города. Он сильно переживал нашу «измену», сказал, что все сговорились против него и что Безводову он припомнит этот вечер. Слышишь, Володя? Теперь у тебя есть тайные враги.

Безводов снял кепку, откинул волосы и заверил, жарко блестя черными глазами:

— За нас не волнуйтесь: с врагами мы справимся, с тайными и с явными.

Над сосновым бором взошла луна, круглая, с золотисто-желтым ободом. Она всплывала все выше и, освобожденная от прозрачно-серых облаков, торжествующе засияла над миром, застывшим в ледяном безмолвии.

Шумно выбежав из дачи, все встали на лыжи и не спеша двинулись в лес выбирать елку. У Дмитрия Степановича лыж не оказалось, и он направился в лес пешком. Дома остались Савельевна с Игорьком, мальчик был обижен, сидел в кровати раздетым — одежда сушилась у печки.

Антон шел за Таней. Перед тем как войти в лес, Таня остановилась и присела, чтобы затянуть ремешок. Задержался и Антон. Он вызвался помочь ей, нагнулся, а сзади уже торопили:

— Не задерживайся!

Антон медлил, как будто намеренно ждал, пока лыжники, обойдя их, не пропали в лесной темноте, потом распрямился, послушал удаляющиеся голоса товарищей, улыбнулся и предложил Тане:

— Заглянем на озеро, покуда они выбирают елку?

— А мы не потеряем их? — спросила она шопотом.

— Помните то место, где мы летом устраивали привал и пили кислое вино? Возле речки? Там они и остановятся.

— А вдруг хватятся, что нас нет, на поиски пойдут, — зима, лес, холод.

— Догадаются — и не пойдут.

Таня усмехнулась и повернула лыжи влево. Некоторое время они шли по опушке, по грани лунного света и теней деревьев, затем вступили под высокие своды сосен. В тишине ночного леса весело пел снег под лыжами. Вскоре они достигли озера, и в глаза, привыкшие к лесному мраку, обильно плеснулось зеленоватое, нестерпимое сияние нетронутого снега, — точно огромное зеркало, озеро как бы отражало ослепительный накал месяца.

Лицо Тани казалось бледным, темнели, порой вспыхивая и лучась, ее большие глаза; на свитере и шапочке отчетливо выделялись узоры, только красный цвет сделался черным.

— Сколько раз была я на этом озере, — заговорила Таня тихо, — всегда оно разное, и настроение тоже разное… Летом — помните? — кругом зеленело, у берега копошились ребятишки, птицы пели, а воздух смоляной, сосновый — тогда и мне петь хотелось. Осенью я приходила сюда одна — пусто, глухо, вода черная, а на ней желтые листья. А теперь вот здесь совсем по-другому: таинственно, холодно, все звенит. — И прибавила: — Вот и еще один год остался позади. Что-то принесет нам новый?

— Я жду от него очень многого, — сказал. Антон убежденно.

— Свой год вы встретили, он уже принес вам свои дары.

— Самый главный дар еще впереди…

Таня поняла намек и, взглянув на Антона, сказала:

— На волосах у вас иней, будто вы седой. Напрасно не надели шапку.

— Ничего, я привык. А вам холодно?

— Пока нет. — Она указала палкой на мостик, призрачно видневшийся вдали: — Смотрите, как сверкает, словно хрустальный, кажется, ударь по нему — и осколков не соберешь.

— Хотите, пойдем к нему?

— Нет, вблизи он, наверное, совсем иной, тусклый…

Обтянутая свитером, казавшаяся подростком, она стояла совсем близко, и ему непреодолимо хотелось обнять ее, такую милую, немножко печальную, но он почему-то страшился, лишь несмело положил руку ей на плечо и заглянул в глаза, — они были глубокие, встревоженные и какие-то укоряющие.

— Сходим туда, за просеку, куда мы летом забирались? — предложил он.

— Это туда, где вы просили меня не выходить замуж? — с улыбкой спросила она. — Какой ультиматум вы заготовили на этот раз?

Он неожиданно засмеялся:

— Никакого, честное слово! А вы испугались?

— Разве я похожа на пугливую? — Таня тоже рассмеялась. — Едемте-ка лучше к своим. Уберите ваши лыжи с моих, дайте мне развернуться.

Над головами, загораживая звездное небо, снова сомкнулись кроны деревьев, а позади, щедро насыщенный лунным светом, завораживающе пылал на озере снег.

Своих они нашли легко и быстро: сначала донеслись крики и хохот ребят, затем среди стволов заметались красноватые тени, и вскоре путь их озарился огнем костров, — костры эти входили в программу, выработанную Володей Безводовым.

— Как красиво, Антон! — воскликнула Таня, приостановившись; в широко раскрытых глазах ее дрожали, отражаясь, огоньки, ее плечо касалось плеча Антона; он внезапно обнял ее, притянул к себе и поцеловал в холодноватую щеку. Она отстранилась, растерянная, не зная, как ответить на этот порыв, — рассердиться или обрадоваться.

— Вот вы, оказывается, какой… — произнесла она негромко и удивленно, улыбнулась и, рывком оттолкнувшись, подкатила к елке.

Среди других елок, громоздко отягощенных снежными пластами, елка эта, в красноватых отблесках окружавших ее костров, казалась черной и мохнатой; снег вокруг истоптан, лыжи были воткнуты в сугроб. Ребята веселились кто как мог, играли в снежки, длинноногого Сарафанова заставляли прыгать через пламя; кто-то выхватил из костра горящее полено и точно с факелом помчался в темноту леса; Дмитрий Степанович заботливо подкладывал в огонь хворост; Алексей Кузьмич стоял поодаль у сосны и, посмеиваясь, наблюдал за происходящим.

— Ага, вот они, пропащие! — басисто протрубил Сарафанов, встречая Таню и Антона.

— И где это они пропадали? Интересно узнать! — с любопытством воскликнул Женя Космачев.

Таня подбежала к Елизавете Дмитриевне, зябко прижалась к ней.

— Все уединяешься? — осуждающе прошептала Елизавета Дмитриевна.

— Мы на озеро ходили, — ответила та. — Там удивительно красиво…

— Ох, Таня!.. — предостерегающе вздохнула Елизавета Дмитриевна.

— Не беспокойся, пожалуйста, все хорошо, — сказала Таня.

Алексей Кузьмич выступил из-за ствола и с напускной серьезностью подсказал Безводову:

— Предать их суду и наказать.

— Судить! — подхватило несколько голосов.

— Верно, судить — таков суровый закон этого вечера, — подтвердил Безводов, приблизился к Антону и тоном учителя сказал: — Перешагивая порог Нового года, ты обязан на огне этих костров выжечь всю накипь и плесень: грубость, лень, самомнение, неряшливость и прочее и прочее — все, что искажает душу человека. А также закалить все хорошее в себе, чтобы не поддавалось оно ржавчине и износу.

Антон внимательно слушал необычайную, напыщенную речь, не зная, как отнестись к ней, — принять всерьез или отшутиться. Кругом было тихо, потрескивали сучья, дым обвивал елку и тянулся вверх, к звездам.

— И прежде чем совершить закалку, — продолжал Безводов, — ты должен покаяться в грехах своих у избранного нами судьи и ясновидца. Отвечать ему правдиво и без утайки. Вот он, ответствуй! — закончил Володя и указал на Гришоню Курёнкова.

Напялив на себя какой-то вывороченный наизнанку длинный балахон, а на голову колпаком торчащую женскую вязаную шапку, Гришоня стал посредине площадки со скрещенными на груди руками, напоминая раскрылившегося на дожде грача.

— Подойди, сын мой, — приказал Гришоня торжественным и несколько визгливым тоном и приосанился. Антон решительно направился к нему, но тот властным жестом остановил: — Стой тут и отвечай, чтобы слышали все.

Гришоня выдержал паузу, оглянулся на затаивших смех зрителей и, вспоминая подсказанное Безводовым, спросил:

— Не ты ли, комсомолец Карнилин, одержимый гордыней, похвалялся перед своими товарищами, что ты самый лучший и незаменимый кузнец нашего цеха? Говорил ты так?

Антон молчал. Зрители хором ответили за него:

— Говорил, говорил!

— Правда ли это? — допытывался судья строгим и вкрадчивым голосом.

— Правда, — пробормотал Антон. — Только я в шутку это говорил… честное слово!

— Очищайся, сын мой, очищайся, — произнес судья и показал на костер. — Разбегайся и — оп-ля-ля!

Антон нерешительно топтался на снегу. В тишине прогремел требовательный бас Ильи Сарафанова:

— Прыгай, прыгай, меня тоже заставляли!

Антон разбежался и прыгнул через высокое пламя под аплодисменты и одобрительные возгласы зрителей. Таня присела у огня рядом с учителем и спросила топотом:

— Что это за представление, Дмитрий Степанович?

Учитель усмехнулся:

— Критика, Таня. Вернее, разновидность критики. Они и тебя проведут через огонь.

— Я убегу, — поспешно сказала Таня и с тревогой оглянулась.

— От людей куда убежишь? Найдут. Слышишь?

В тишине снова зазвучал невозмутимый вопрос Гришони:

— Отвечай мне, кузнец Карнилин. Не менял ли ты школьные занятия на балетные пируэты?

— Менял, менял! — закричали Женя Космачев и Сидор Лоза. — Мы знаем!

Антон с угрозой покосился на Женю. Судья вскинул руку, предостерег:

— Спокойнее. Будешь ли ты и впредь менять школу на балетные представления и преступно пренебрегать своей партой? Отвечай!

Антон встретился взглядом с Таней, вид у нее был изумленный и веселый, она мигнула ему, и он буркнул:

— Не буду.

— Очищайся, сын мой, очищайся. — Прыжок через второй костер, горячая волна в лицо, и опять судейский допрос:

— Готов ли ты, комсомолец Карнилин, всеми средствами, всеми способностями своими, вкупе со всеми нами, поддерживать хорошие начинания в кузнице и готов ли бороться с трудностями, не щадя живота своего? Отвечай, готов ли ты к этому? Готов ли вступить в единоборство с Дарьиным?

Терпение Антона иссякло, пальцы невольно сжимались в кулаки.

— Готов, — сдержанно заявил он, наступая на судью, и закричал ему в лицо: — Готов! Ну? Закаляться, что ли?

— Тише, осади, — предупредил Гришоня, испуганно пятясь. — Закаляйся… в последний раз!

Антон перемахнул через третий костер, подлетел к судье, схватил его поперек тела, рывком, точно куль, кинул к себе на плечо, отбежал и под хохот присутствующих бросил судью в сугроб, вниз головой. Гришоня задрыгал в воздухе ногами. Выбравшись из сугроба, он протер залепленное снегом лицо, осуждающе вздохнул:

— И вот награда и почет за мой великий сан и честный суд.

Началась суматоха, толкотня. Рядом с Антоном оказалась Люся Костромина. Поздравив с «очищением», она тряхнула пышным помпоном на шапочке, точно курица гребнем, хитро сузила глаза:

— Когда другие приглашают в кино или в театр, вы учебой щеголяете, а сами под шумок…

Ей не дали договорить. Налетевшая толпа разъединила их, закружила. Костры, приняв последнюю порцию сучьев, взметнули ввысь стаи искр, затрещали. Ребята перемахивали через столбы огня, гонялись друг за другом в темноте между стволами.

Константин Антипов стоял в сторонке под сосной и снисходительно улыбался: странное веселье у этих взрослых людей, неужели они не понимают, что такая забава под стать детям! Он безотрывно следил за Люсей. Поразительное существо, эта Люся! Мечется среди костров, всех толкает, смеется, — действительно бабочка, вьющаяся вокруг лампы. Как она хороша сейчас в свете огней!.. И ему самому захотелось, сбросив привычный свой сплин, бежать за Люсей, носиться с ребятами, играть в чехарду, прыгать через пламя. Но сдерживала выработанная еще в школе, манера держаться в обществе — солидность, скучающая надменность.

Люся, подлетев к нему, схватила за рукав:

— Нечего тут стоять. Замерзнете еще! Идемте в круг!

— Ну что вы, Люся, — Антипов в недоумении пожал плечами. — Неужели вам приятно это дурачество? — Сердцем он рвался к ней, а рассудок останавливал: «Что это я ни с того ни с сего пущусь скакать козлом? Никогда этого не было, и вдруг… Для потехи ребят разве?..»

— Какой вы кислый, Костя! — Люся досадливо махнула варежкой. — Брюзжите, точно старик какой. Что вы все время наигрываете?

Антипов промолчал, обиженно поежился: «Вот как вы заговорили… А когда-то все это вам нравилось: тактичность, сдержанность, отсутствие грубости…»

Гришоня припер к стволу Сарафанова и донимал его:

— Отгадай: «зимой и летом — все одним цветом». Что это? Ну, что? Отвечай!

— Что ты ко мне пристал? Откуда я знаю, что это.

— Это же елка, — она всегда зеленая.

— Правда, — проговорил обрадованно Сарафанов и рассмеялся: — Скажи, пожалуйста!..

Дмитрий Степанович вынул из кармана часы, взглянул и, спохватившись, воскликнул встревоженно:

— Новый год стучится в двери! Надо успеть встретить его по всем правилам, с почетом.

— Туши костры! — скомандовал Алексей Кузьмич.

— Домой! Домой! — загремело по лесу.

Все поспешно начали швырять в костры комья снега, огни рассерженно зашипели, выбросили темные клубы дыма и потухли. И люди вдруг примолкли, объятые тьмой, елка растворилась во мраке, стало холоднее. В наступившей тишине звонко поскрипывал наст под нечаянным движением лыж, да в отдалении что-то пощелкивало, потрескивало.

— «…Мороз-воевода дозором обходит владенья свои!» — продекламировал кто-то.

Илья Сарафанов сердито рявкнул, подражая деду Морозу:

— Освободить мои владенья! Живо!..

— Догоняй! — крикнул Алексей Кузьмич, оттолкнулся и исчез в темноте.

Минут через десять лыжники подкатили к даче, приставили лыжи к изгороди и, поджидая отставшего Дмитрия Степановича, отряхивались от снега. Учитель первым прошел в дом, за ним чередом двинулась молодежь, все разрумяненные, пахнущие морозом.

Еще из двери Антон, к удивлению своему, увидел Семиёнова. Иван Матвеевич в праздничном костюме, с пышно взбитыми волосами сидел поодаль от богато накрытого стола и беседовал с Савельевной.

Таня воскликнула в замешательстве:

— Иван Матвеевич! Как вы сюда попали?

Семиёнов встал, ответил, как всегда, с юмором:

— Вы намеревались скрыться, Татьяна Ивановна. Это вам не удастся. Быть сегодня без вас — это значит быть обреченным на одиночество в грядущем году. Нет, не представляю себя вне вашего и Елизаветы Дмитриевны общества. Мы войдем в Новый год рука об руку…

Люся радостно оживилась, встретив Семиёнова: пусть Антон лишний раз убедится, кого предпочитает Оленина, и перестанет заблуждаться!

— Здравствуйте, Иван Матвеевич! — сказала Люся. — Как хорошо, что вы приехали! С наступающим вас!..

Антона обезоруживало то неотступное, хладнокровное и планомерное упорство, с которым добивался Семиёнов своей цели. «Надо положить этому конец, — решил он. — Поговорю с ним прямо, в открытую. Что ему надо от Тани? Пусть он оставит ее в покое! А если она не хочет, чтобы он оставлял ее?..» Антон сурово, испытующе вглядывался в лицо Тани, сомнение тяжело и больно легло на сердце. Он замкнулся, ликование, которое грело его весь вечер, бесследно исчезло.

Володя Безводов предостерегающе шепнул ему на ухо:

— Держи себя в руках…

Но Антон не расслышал его. Он сидел за столом и молча пил вино. Шум развеселившихся товарищей доходил до него, как сквозь толстую перегородку.

— Теперь, когда мы закалены на огне, — говорил Алексей Кузьмич, — я уверен, что все задачи, какие бы ни встали перед нами, мы выполним с честью! За наши успехи, друзья!

Антон приподнял рюмку и встретился глазами с Таней. Она сидела напротив, рядом с Семиёновым, и неодобрительно щурилась: ей, видимо, неприятно было, что Антон дуется и все это видят.

Позже, когда заиграл патефон и пары, толкаясь, начали танцевать на «пятачке» между столом и печкой, он отозвал Семиёнова в угол и спросил беззлобно, но требовательно:

— Что вы ходите за ней по пятам, Иван Матвеевич? Чего добиваетесь? — Голова Семиёнова откинулась, губы негодующе поджались. — Я про Таню Оленину… Отстаньте от нее, Иван Матвеевич, не нуждается она в вас, честное слово.

— Вы пьяны. — Семиёнов повернулся, чтобы отойти.

Антон задержал его:

— Погодите, я не все сказал…

— Вы уполномочены разговаривать со мной в таком тоне?

— Нет, но мне давно хотелось сказать вам это.

— Какая дикость! — возмущенно прошептал Семиёнов и пожал плечами; выдержав паузу, он спросил насмешливо: — Вы, что же, имеете на нее особые права?

— Хоть бы и так!

Семиёнов качнулся к нему всем телом и проговорил захлебывающимся шопотом:

— Я сделаю все, только бы она не оказалась с вами! Вы не достойны даже одного ее мизинца.

Внезапный голос Тани оборвал их спор:

— Это вы обо мне так разговариваете? — Она стояла перед ними прямая, разгневанная, побледневшая, руки комкали платок. — Как вам не стыдно! Я не вещь, чтобы делить меня или передавать друг другу. Это низко! — бросила она с горечью и скрылась за занавеску в другую комнату.

Антон сразу протрезвел: он понял, что произошло что-то непоправимое, рванулся было за Таней, но на пути встал Володя Безводов и не пустил.

Загрузка...