Перейдя в корпус легких молотов и распознав вкус самостоятельной работы, Гришоня Курёнков помирился с бригадой. Он простил Антону «измену» и теперь частенько наведывался на старые места перекинуться словом с товарищами, подмигнуть Насте Дарьиной, загадать загадку Илье Сарафанову.
Тыча указательным пальцем нагревальщику в грудь, Гришоня надоедливо допытывался:
— «Что над нами вверх ногами»? Отгадай. — И знаками просил Настю молчать.
Илья озадаченно глядел на потолок — там густо зыбился дым — и напряженно думал.
— Тяжело, сердечный, мудрая загадочка, не скоро отопрешь, — иронизировал Гришоня. — А ведь это всего только муха, обыкновенная домашняя муха!..
— Муха? — неожиданно взревел Илья. — Что врешь! Какая муха может жить в таком дыму, погляди! Сам ты муха — липнешь со своими загадками!.. Не ходи больше к нам в бригаду!
Дома, возвратившись из школы и тотчас прыгнув в постель, Гришоня высовывал из-под одеяла беловолосую голову и донимал Антона:
— Ну скажи: достается тебе без меня?
— Достается, Гриша, — сознавался Антон, не отрываясь от книжки.
Казалось, ничего особенного не делал Гришоня в бригаде, а выбыл из строя — и образовалась прореха. Выработка бригады заметно снизилась, и Олег Дарьин злорадствовал. Указывая на Антона, он произносил углом рта, кидая слова через плечо:
— Если бы можно было, он всех разогнал, властвовал бы один.
Прошло недели две, пока бригада окончательно освоилась с новой расстановкой сил и постепенно достигла прежней нормы выработки, и Гришоня Курёнков однажды перед сном с глубоким сожалением признался Антону:
— Оказывается, и в самом деле я почти три года был десятой спицей в колеснице, и никто не замечал… Оч-чень интересно!.. Погоди читать, послушай. Дарьин был уверен, что ты провалишься со своей затеей, не выгребешь. Завидует он. А что такое зависть? Атавизм. Злая кошка с зелеными глазами, которая вцепилась в человечью душу и скребет ее когтями, терзает. И человек в эту минуту может пойти на любую пакость. Я лично давно расстался со своей кошечкой…
— Расстался, а сам Жене Космачеву завидуешь, — поддразнил Антон.
Гришоня рассмеялся:
— Верно. Кошку-то я выбросил, а котеночек остался — недоглядел. — Гришоня сел на кровати, расправил одеяло, на стене отразилась всклокоченная голова. — Как ты думаешь, Антон, догоню я когда-нибудь Олега Дарьина?
— Хорошо поработаешь — догонишь, — отозвался Антон, загораживаясь книгой.
— А перегоню?
— Постараешься, так и перегонишь. Олег теперь не такая большая величина, чтобы на него равняться.
— Ну все-таки… Вот будет потеха! — засмеялся Гришоня и покрутил кудлатой головой в предвкушении будущей победы; тень на стене ожила, закачалась. — Гришоня Курёнков обставил Олега Дарьина, рекордсмена и светилу! Оч-чень интересно! А ведь обставлю, вот увидишь: он уже воздух ртом хватает… Присмотрись-ка к нему.
Олег Дарьин действительно переживал кризис: нервное напряжение не покидало его; он все время морщился, точно и в самом деле душу царапала злая кошка. Олег видел, как другие бригадиры, набирая скорость, догоняли его, обгоняли, шли дальше — сообща, сомкнутым строем. С тем, что его обогнал Карнилин, он скрепя сердце мирился: признавал за ним и силу, и сноровку, и находчивость. Но когда его, Олега Дарьина, превзошел молоденький комсомолец Женя Космачев, Олег растерялся. Давно ли стоял он особняком, на вершине, и люди цеха, завода смотрели на него с уважением и завистью? Давно ли его как новатора избирали в президиумы торжественных заседаний? Давно ли его как лучшего кузнеца посылали на другие заводы для передачи опыта? Сколько городов объехал: Горький, Львов, Челябинск, Казань!.. Газеты именовали его не иначе, как зачинатель. Теперь замолчали, даже местная многотиражка ни разу не упомянула о нем. Портреты его повсюду поснимали, а где остались — пожелтели от времени, позабытые; на досках, в табельной, у проходных повесили фотографии других, новеньких, — тоже мне кузнецы!.. Антон Карнилин занял его место. Ловок, ничего не скажешь! Начальство вокруг него прямо танцует.
Олег с тревогой оглядывался вокруг, отыскивая причину своих неудач. Он видел мелкие, раздражающие его неурядицы, обижался на товарищей, если вообще были они у него, винил их в том, что они, как ему казалось, покинули его, но, как все честолюбивые люди, он не замечал больших своих ошибок и огрехов.
Разъезжая по городам, по заводам, занятый собой, своими переживаниями, настроениями, увлечениями, Дарьин если не разлюбил совсем свой молот, то, во всяком случае, охладел к нему: после разного рода торжественных встреч, докладов, похвал ему было скучновато возле него, трудно, грязно. Огонек, с которым он всегда принимался за дело, постепенно угасал. Олег стал торопить дни. Ему казалось, что победа, достигнутая им однажды, незыблема. Можно дать себе волю, работать полегче.
Разлад в семье становился все глубже, отчуждение разъединяло его с женой все дальше. Олег считал Настю своей обузой, смотрел на нее, тихую, молчаливую и укоряющую, с неприязнью и сожалением. Как она не похожа на Марину! Прямо — небо и земля. Та красивая, сильная, смелая, а характер огненный какой-то, а глаза, а брови, а волосы!.. Разве перед ней устоишь, разве не потянешься к ней, разве до учебы тут! Какие, к чорту, курсы мастеров! Все бросишь, побежишь к ней, только взглянуть бы на нее. А эта? Ну что в ней хорошего? Даже причесаться как следует не может. Некогда: учится. Тоже мне студентка!.. Смотрит на тебя и молчит — куда как интересно!
Больше всего Олега возмущали эти молчаливые, укоряющие и сочувствующие ее взгляды. Он их просто не выносил: знал, что она все понимает — и правду и ложь. И, казалось, некуда было скрыться от этих взглядов.
Однажды, возвратясь домой поздно ночью и встретив осуждающий и какой-то скорбный Настин взгляд, Олег крикнул ей:
— Что ты на меня уставилась? Давно не видала? Эка невидаль! Лучше бы сказала что-нибудь, а то живешь, как воды в рот набрала. Рыба! — Он даже замахнулся на нее. Замахнулся — и сам испугался.
Настя как будто преобразилась: точно вся обида, накопленная в ней за годы совместной жизни, вылилась наружу. Глаза ее расширились, губы побелели, платок скользнул с затылка на плечи.
— Только тронь… — прошептала она сквозь зубы. — Я тогда… Я не знаю, что с тобой сделаю… Убью!.. — И подалась к нему, сжав кулаки. — Ты на кого замахиваешься?.. Ах, ты!.. Я тебе что, кухарка?.. Подлец!
В первую минуту Олег опешил, — он не узнавал своей жены; боясь что с шопота она перейдет на крик, поднимет все общежитие и тогда не избежать скандала, он рванул занавеску и пошел между рядами коек на улицу, рассерженно шепча: «Я тебе дам «подлеца»!.. Я тебе покажу, как со мной разговаривать!..»
В цехе он часто придирался к нагревальщику, к прессовщице, косил в их сторону злым глазом — это они связывают ему руки; поссорившись с нагревальщиком, потребовал его замены. Но с новым человеком работа бригады пошла еще хуже, медленнее. Затем он решил, что ему подсунули каверзную деталь, да и молот тоже не из лучших — дроссельная заслонка открывается туго, нога устает от педали, — и стал добиваться более простой поковки или перевода на другой молот.
Однажды, выслушав требования Дарьина, Василий Тимофеевич всплеснул руками.
— Вот беда: весь полк шагает не в ногу, один ты — в ногу! Все нехороши, один ты — святой. — Недовольно поморщился и ткнул пальцем в пол, под ноги себе. — Ты гляди, парень, в корень. Может, ты самый и есть во всем виноватый.
— Начальство разберется, кто правый, кто виноватый, — сказал Дарьин резко. — Только я знаю, что раньше вы в моей бригаде дневали и ночевали — хорош был, а теперь стороной обходите — нехорош. На черную страницу занесли.
Самылкин вынул из нагрудного кармана халата засаленную книжечку, взмахнув ею, подтвердил:
— Верно, раньше ты был на хорошем месте. — Замолчал и пояснил: — Я — старший мастер, милый человек, а не лекарь. Мне учить тебя нечему — ты не новичок. У меня других ребятишек много, кому надо показать, кому подсказать. А тебя, видно, лечить надо. У тебя, гляди, парень, самолюбие взъерошилось, как щетина на волчьем хребте, пригладить ее надо, горячим утюгом провести разок… Но я на это не спец. Обратись к Володе Безводову, а еще лучше к Фирсонову, они тебя пригладят…
— Мое самолюбие останется при мне, пусть оно вас не тревожит, — кратко сказал Дарьин.
— А коли так, то тебе никакой молот не поможет, куда ни поставь. — Василий Тимофеевич посмотрел на Дарьина подобревшими глазами и сказал вдруг по-отечески просто, дружелюбно: — А иди-ка ты, парень, в цех, к людям, да приглядись к товарищам своим, как они куют. Пойди к Карнилину. Ты, я знаю, его не подпускал к себе, когда он учился, а он тебе все отдаст, только бери.
Старший мастер еще более разбередил остро саднившую рану. Олег ревниво охранял свои знания, накопленный им опыт. Идти на поклон к другому он считал уделом слабых. У него была одна возможность стронуться с мертвой точки — курсы мастеров. Но увлечение Мариной Барохтой заставило его забросить курсы, хотя дома перед уходом на свидания он продолжал говорить Насте, что идет учиться.
Полное поражение Дарьин потерпел в конце зимы.
Цех из месяца в месяц выполнял программу и решительно выходил на первое место среди заготовительных цехов завода.
Комсомольская организация подводила итоги длительному и упорному соревнованию молодежных бригад. На комсомольское бюро были вызваны бригадиры-кузнецы и нагревальщики.
Заседание вела Таня Оленина, заместитель комсорга, — Володя Безводов был болен. Она сидела за столом прямо, неподкупно строгая, даже властная, не похожая на себя, и Антон глядел на нее удивленно, не узнавая в ней прежней Тани.
Вместе со своим учителем Полутениным Антон надежно утвердился на первом месте в кузнице и сейчас был главным предметом спора.
— Карнилин родился в рубашке — так моя бабка говорила про счастливцев, — шутливо сказал Женя Космачев, указывая на Антона. — Его куда ни поставь, — все равно ему повезет, так уж на роду написано.
— Бабушкины сказки! — оберегая авторитет своего бывшего бригадира, сказал Гришоня из-за плеча Сарафанова.
Дарьин уничтожающе покосился на него, презрительно фыркнул и скептически, с расстановкой выговорил:
— Рубашка на нем есть, это верно. Только он собрал на нее, как говорится, с миру по нитке.
Олег сидел у раскрытого окна, изредка взглядывал на яркую зелень аллеи.
— На что намекаешь? — спросил Сарафанов недружелюбно. — Не виляй, топай напрямки…
— У Карнилина своего, оригинального опыта, своих приемов нет, — пояснил Дарьин отчетливо. — Он, как нищий, ходил по кузнице, по бригадам и побирался: кто что подаст. Его успех по кусочкам собран — ткни его, он и рассыплется…
— Уж не ты ли ему подавал? — крикнул Гришоня насмешливо. — Благодетель нашелся, гляди-ка! От тебя дождешься… Но теперь нам наплевать на тебя!..
Таня, привстав, строго поглядела на Гришоню через голову Ильи Сарафанова, предупредила:
— Курёнков, умерь свой пыл. Хочешь говорить, проси слова. Продолжай, Дарьин.
— И еще заметьте, — сказал Олег, — Карнилина выращивали, как выращивают садовники подопытное дерево: ему и удобрения, и прививки, и поливка… Вокруг него целый хоровод — и мастера, и технологи, и наладчики, и комсорг с парторгом. Тут уж не умеешь плясать, да запляшешь.
Гришоня вскочил и, перегнувшись через плечо Ильи, крикнул Дарьину:
— А с тобой мало носились? Забыл? Завидуешь!
— Помолчи, Курёнков, — опять одернула его Таня. — Дисциплины не знаешь?.. — Красные разводы румянца на щеках Тани выдавали ее волнение. Повернувшись к Дарьину, она спросила негромко, но настойчиво: — Может быть, ты разъяснишь то, что сказал?
— Я хочу сказать, что каждый из нас, кузнецов, кому отвалят столько же внимания, сколько получает Карнилин, достигнет тех же успехов, а может, даже и больших.
Выдержав паузу, дождавшись, тишины, Таня спросила, испытующе глядя на Олега:
— Ты считаешь, что тебе мало уделяют внимания?
— Да, мало.
— Ерунда, — перекрыл всех зычный сипловатый голос Сарафанова. — Ручки нам целовать, что ли?
— Просто стечение обстоятельств, — воскликнул Рыжухин. — Попал на волну, вот и подбросило на гребень.
— Опять ерунда, — еще громче возразил Сарафанов. — Штамповать надо, как Антон, изо всех сил, да коробочку эту, — средним пальцем он постучал себя по виску, — надо иметь посветлее, соображать что к чему, тогда и первое место очутится под руками — занимай! Правильно я говорю, Фома Прохорович?
Антон сидел в углу, возле радиолы, и следил, как Сидор Лоза рисовал на листке блокнота смешные рожицы. На вопрос Рыжухина он услышал глуховатый голос Фомы Прохоровича Полутенина:
— Ты что молчишь, Антон? О тебе говорят, объясни товарищам: твои дела — не секрет.
Антон поднял голову и вопросительно взглянул на Таню; она кивнула ему головой:
— Говорите, Карнилин.
— Дарьин прав, конечно, — сказал Антон, — я действительно ходил по бригадам, собирал то, чего у меня не хватало. — Он встал, повернулся к Дарьину и проговорил резко: — Только ты врешь, Дарьин: я ходил по цеху, но не как нищий, — рабочий человек никогда не был и не будет нищим! Я ходил как член коллектива, как ученик этого коллектива. Я и к тебе обращался за помощью. Только ты оказался кулаком, фордом каким-то, чорт бы тебя побрал!..
Комсомольцы примолкли, всполошенно переглядывались. Скрывая улыбку, Таня предостерегающе постучала по столу карандашом:
— Выражайтесь осторожней, Карнилин.
Антон виновато взглянул на Таню, как бы извиняясь, и уже спокойнее прибавил:
— Сказать по правде, Дарьин, не люблю я тебя, честное слово. Еще когда в ремесленном учились, не нравилась мне твоя фанаберия, фырканье твое. Сам ты вырос, и спесь твоя разрослась — дальше некуда!
Дарьин тоже встал, сказал с неприязнью:
— А ты думаешь, я тебя обожаю?
— Сядьте! — приказала Таня, чувствуя, что спор грозит перейти в ссору. — Садитесь, остыньте! Иначе я закрою заседание бюро.
— Чего ты останавливаешь? — крикнул ей Гришоня. — Пусть выскажутся. Нам оч-чень интересно послушать!
Дарьин сел, Антон дождался тишины и продолжал, обращаясь к Олегу:
— Я не перестану ходить по бригадам и учиться у товарищей. А все свое, хорошее, буду отдавать другим, в том числе и тебе, если ты этого пожелаешь. Потому что тут дело идет о государственной продукции, о деталях машин. А они безразличны к твоему или моему характеру и к нашим с тобой отношениям.
— Не льсти себя надеждой: учиться к тебе не приду.
— Знаю, что не придешь, — точно с сожалением ответил Антон. — И захочешь, да не придешь: фанаберия не пустит. Поэтому ты и стоишь на десятом месте, сзади тебя только двое — Курёнков да Грачев. И те — новички по сравнению с тобой. — Повернувшись к Тане, Антон предложил: — Вот давайте и спросим Дарьина, почему он очутился на десятом месте?
— Потому же, почему ты вышел в передовые, — живо откликнулся Дарьин, чтобы избежать последующих вопросов. — Я об этом уже сказал.
— Пусть объяснит, почему бросил курсы мастеров, — выкрикнул Гришоня. — Заодно пусть расскажет и о своей жене…
Последние слова заставили Олега вскочить:
— Не лезь!
— Не кричи, не испугались, — отмахнулся Сарафанов. — Твоя жена — член нашей бригады, она часто плачет, мы видим это…
— Расскажи про свои амурные дела с Барохтой, — попросил Гришоня не без ехидства.
— Барохту я знаю, — вмешался Антон. — Разбить чужую семью для нее ничего не стоит. Она считает это как бы делом чести. Поэтому я предлагаю просить комсомольскую организацию механического цеха обсудить ее поведение.
Дарьин молчал, только вздрагивающие ноздри выдавали его крайнее напряжение. Таня подождала немного, потом спросила Олега:
— Ты знаешь, что такое мертвая точка? Так вот, сейчас ты стоишь на ней. Почему ты бросил курсы мастеров?
— Бросил, потому что бросил… — сквозь стиснутые зубы процедил Дарьин. — Трудно учиться, со временем неувязка.
— А мне, думаешь, легко? — откликнулся Сарафанов и шумно вздохнул. — Для меня учеба — дорога ухабистая, в колдобинах и рытвинах. А я все равно тяну, брат…
— У нас многие учатся, это факт, — подтвердил Гришоня и добавил намекающе: — У Дарьина, должно быть, другая трудность.
И Олега прорвало. Краснея и жестикулируя, он яростно стал выкрикивать беспорядочные слова:
— Надоели мне ваши вопросы, ваши намеки! Что вы лезете ко мне в душу? Учеба, учеба… Кто хочет учиться — учись, не хочет — живи так, работай! Я работаю и не приставайте ко мне со своими расспросами.
— Позволь, Олег…
— Не хочу! — прервал он и топнул. — К чортовой матери всех! — расталкивая сидящих, он устремился к выходу, сильно хлопнул дверью, вызвав в комнате вихрь негодующих возгласов:
— Вот это распалился!
— Оч-чень интересно!
— Обсудить его немедленно!..
— Исключить из комсомола, и все тут!
— Вернуть и устроить головомойку, чтоб всю жизнь помнил…
— Сам придет, — сказала Таня и подняла руку, призывая к порядку. — Тише. Успокойтесь.
— Зачем спешить с решениями? — сказал Фома Прохорович. — Погодите. Куда он от вас уйдет? Никуда. Вернется. Вот ветерком его обдует, кураж из головы выветрится, и придет. Тогда вы и поговорите с ним терпеливо, по-дружески…
— Так он вам и вернется, так и выложит! — выскочил Гришоня со своим словцом. — Ждите, Фома Прохорович! Вы еще мало знаете этого субъекта, а я его до тонкостей изучил; он сейчас только коготки показал, покажет и клыки…
Дарьин не вернулся. И Сарафанов заключил с несвойственным ему глубокомыслием:
— Да, с такими людьми о коммунизме и не мечтай. Кузнецу передовой не сделаешь! Разве что на скачках играть…
Проходя по заводу, Антон часто замечал, как над воротами какого-нибудь цеха вдруг появлялась надпись, выведенная, пожалуй, уж слишком крупными, кричащими буквами: передовой цех. Эта надпись как бы заявляла всем с гордостью о дружной рабочей семье, о высокой культуре труда, о мастерстве и изобретательности. И у Антона всегда рождалась мальчишеская ревность, зависть. Конечно, кузница не какой-то механический или сборочный, где чистота, как в фойе Дворца культуры, и за людей многое выполняет машина — стой у конвейера и делай, что тебе положено. В кузнице работа другая, тяжелая, — белоручки туда не суйся, — и народ там особый, суровый, и текучесть рабочих большая. Но чем настойчивей и упорней борьба, тем значительней и радостней победа.
Антон с улыбкой вспоминал слова Тани. Как-то раз она провожала его до школы; они говорили об обязанностях человека в обществе, об учебе, о подвиге, который должен совершить каждый, коснулись судьбы Антона.
— И вообще пора вам привыкать мыслить широко, по-государственному, как сейчас принято выражаться, — сказала Таня с мягкой улыбкой.
— Легко сказать — по-государственному! — возразил Антон, волнуясь, и напряженно хрустнул сцепленными пальцами. — С чего начать, куда направить силы, — вот вопрос. Это надо ясно видеть.
— Найдутся люди — укажут, — ответила она.
Эх, придумать бы что-нибудь такое, что повлияло бы на работу кузницы и поставило бы ее в ряд передовых цехов! Но придумать ничего не мог, как ни старался. Трудненько, видно, мыслить по-государственному-то!..
Однажды Антон с Гришоней проспали и неумытые побежали на работу, завтракая на ходу. Февральское утро было студеное, ветер забивал улицы снегом, снег скрипел под ногами, — дворники не успевали счищать его с тротуаров. Возле завода Антон не утерпел и встал в очередь за газетой; Гришоня, ныряя в проходную, насмешливо крикнул ему:
— Зря время теряешь: таблицу не ищи, розыгрыш ждем через неделю!
Антон взял газету и, боком проскользнув мимо вахтера, развернул ее: корейские солдаты и китайские добровольцы вели ожесточенные бои с американскими войсками; английские оккупанты в Египте расстреливали мирное население, применяя против женщин и детей танки, пулеметы, полевую артиллерию и реактивные самолеты; в Италии воды реки По, прорвав дамбы в верховьях, ринулись в долину, затопляя возделанные поля, разрушая жилища, неся гибель десяткам тысяч людей; созданные коммунистами народные комитеты спасали население от смерти и голода; бойцы Народной армии Вьетнама успешно сражались с французскими колонизаторами. В самых отдаленных уголках мира люди труда вступали в борьбу с поработителями.
Антон перевернул страницу, тут была жизнь иного мира: очерки и корреспонденции рассказывали о доблести и подвигах молодых строителей электростанций; спортивные общества готовились к летнему сезону; по вечерам рабочая молодежь садилась за парты школ и институтов; труженики переселялись в новые, светлые жилища…
Привлек внимание крупный заголовок: «Дадим Родине больше металла!» Это сказали сталинградские комсомольцы сталевары. Призыв подхватили молодые металлурги Москвы, Урала, Днепропетровска, Запорожья… Идея этого движения была сформулирована ясно и отчетливо: чем больше металла, тем могущественнее Родина и тем прочнее и длительнее мир на земле.
«Вот могут же люди придумать большое, полезное! — подумал Антон, шагая через рельсы к цеху. — А ведь и у нас есть что-нибудь такое — не может не быть! — лежит рядом, а не разглядишь, не догадаешься…»
Штампуя детали, Антон вновь и вновь возвращался к мысли о начинании металлургов и все настойчивее чувствовал, что он тоже причастен к этому делу. В перерыв, когда печь загружалась свежими заготовками, Илья Сарафанов, видя своего бригадира сурово углубленным во что-то, спросил:
— О чем задумался?
Антон неопределенно пожал плечами. Весь день он чувствовал себя связанным чем-то, выглядел озабоченным, смирным, в разговорах все больше отмалчивался, а глаза, большие и думающие, как бы обращены были внутрь себя. И Люся Костромина, наблюдавшая за ним, забеспокоилась: уж не заболел ли он?
— Вы плохо себя чувствуете? — спросила она подойдя.
Он удивился такому вопросу, улыбнулся и отрицательно покачал головой.
И дома Антон ощущал в себе это непонятное беспокойство, что-то вертелось в голове, бесформенное, но важное, необходимое ему, а осмыслить не мог. Он не в силах был отделаться от мысли о сталинградских металлургах, и это его раздражало. «Дались они мне, эти металлурги! — ругал он себя, вышагивая по комнате из угла в угол. — Обещают дать больше металла, ну и хорошо, и спасибо им. Меньше будем простаивать. А то, бывает, стоишь по полдня — стали нет».
Гришоня оторвался от учебника, проворчал:
— Что ты, нанялся мерить комнату? И вот маячит перед глазами! Надоел.
Антон покорно сел на койку, но тут же поднялся опять и зашагал.
На другой день, в коротенькую передышку, он присел на груду сырых и холодных заготовок; взгляд его был прикован к валявшейся у ног болванке, короткой и увесистой, с синеватыми торцами. Издалека пришел сюда этот металл. Антон представил его в виде бесформенных крупинок, перемешанных с породой; геологи и изыскатели определяли месторождение руды; рудокопы спускались в глубокие недра, добывали ее, поднимали наверх. Перед взором Антона возникали гигантские печи, огненные реки низринувшегося в ковши металла и молодые доменщики, создающие эти грозные реки; ему слышался грохот мчащихся эшелонов с ценнейшим грузом…
Антон и себя, штамповщика деталей, включил в эту живую цепь созидателей, и токарей механического цеха, и сборщиков на конвейере, и тех водителей, которые ведут грузовики с породой из котлованов…
Сколько человеческих судеб объединяет в себе этот кусок стали, сколько вмещает физических сил и умственной энергии!.. Как же надо беречь этот драгоценный материал!
И то, что мучило его эти сутки, определилось. Неясная, ускользнувшая от него мысль вдруг стала четкой и ясной: «Надо идти навстречу металлургам. Надо экономить этот металл, каждый грамм!..»
Обрушивая «бабу» на вязкую и белую от накала сталь, Антон соображал и подсчитывал с лихорадочной быстротой: несколько граммов экономии на каждой детали каждым кузнецом. Граммы складывались в килограммы, в тонны, в десятки тонн… Они чудодейственно превращались в новые поковки, в детали, в узлы… И воображение уже неудержимо рисовало обширную и желанную картину: площадь заводского двора заставлена новыми машинами, грузовиками, самосвалами, лакированными легковыми автомобилями, комфортабельными автобусами. Колонны их с ревом выходят из ворот и растекаются по дорогам во все концы земли…
Антон с трудом дождался конца смены и, как только прозвучал сигнал, помчался к Володе Безводову. Столкнувшись с ним на лестнице, он спросил:
— Ты домой? Погоди… — Повернул его, увлек в комнату комсомольского бюро. — Запри дверь!
— Что ты шальной какой? В чем дело? — непонимающе спросил Володя, огорошенный его натиском.
— Садись, слушай, — скомандовал Антон, с силой пригибая Володю к скамейке. — Читал вчера призыв сталинградских сталеваров?
— Ну, читал…
— Дело, которое они начали, касается и нас. И мы должны поддержать их.
— Каким образом? — спросил Володя с некоторым недоверием — он еще не понимал, что тот задумал.
Антон заволновался:
— Пойдем к ним навстречу: объявим поход за экономию металла на каждом изделии. И поход этот возглавим мы, кузнецы-комсомольцы! Я знаю, я убежден, что вопрос этот очень важен для нашего цеха. — Антон следил за Безводовым неуверенным и как будто умоляющим взглядом: поймет ли его Володя? — За нами пойдут, честное слово!.. Вся заводская молодежь пойдет!..
— Ну, ну? — сказал Безводов, взглядом поощряя кузнеца.
По мере того как Антон высказывал свои соображения, цифры, лицо Володи все более расцветало, воодушевлялось, он уже не мог спокойно сидеть, а ходил, ускоряя шаг, от стола к двери, ероша волосы.
— Погоди, Антон! Дай очухаться… Ты говоришь экономить… А на чем?
— Найдем на чем, — сказал Антон. — Ты думаешь, все у нас уже решено окончательно, ничего нельзя пересмотреть? Пусть каждый подумает. Вот у меня, например, остается от поковки кусок граммов на восемьсот, он идет в отходы. А из него можно штамповать более мелкую деталь. Да мало ли на чем!..
— Так, правильно, — подтвердил Володя; он был очень серьезен, сосредоточен. — Это здорово, Антон! Здорово и своевременно! Только ты мелко берешь. Тут не одной кузницей пахнет и даже не заводом. Надо захватывать шире!..
— Я же и говорю, — начал было Антон, радуясь тому, что вызвал в товарище такое сочувствие. Володя прервал его:
— Молчи! Молчи, Антон. Ни слова больше… Я все понял. У тебя сегодня уроков нет? Зайдем к Алексею Кузьмичу.
В партбюро Карнилин и Безводов застали, кроме Фирсонова, Ивана Матвеевича Семиёнова и Таню; склонившись над столом, они рассматривали какой-то чертеж.
— Разрешите, Алексей Кузьмич, — попросил Володя, вступая в комнату.
Головы всех троих приподнялись.
— Что у вас? — спросил Фирсонов.
Володя Безводов широким жестом указал на Антона и громко, с восторгом объявил:
— Расступись — кузнецы пошли!
Антон смущенно потупил взгляд. Таня глядела на него с нежностью. Семиёнов перехватил этот взгляд и подумал с завистью, оглядывая Антона: «Что-нибудь придумал. Вот такие и нравятся женщинам, жадные, с жаром, с захватом, — что-то придумывают, выискивают… А все-таки это невероятно!..» Он ткнул окурок в пепельницу, спросил:
— Судя по вашим взволнованным лицам, догадываюсь, что пришли к Алексею Кузьмичу по срочному делу?
— Вы угадали, Иван Матвеевич, — задорно отчеканил Володя.
— Опять какая-нибудь проблема государственной важности? — снисходительно улыбнулся Семиёнов.
— Вот именно, проблема!
— Правда, что-нибудь серьезное, Володя? — спросила Таня.
— Очень серьезное.
— Ну что у вас? Выкладывайте, если не секрет, — сказал Алексей Кузьмич. — Да покороче.
— Покороче нельзя.
Перебивая и дополняя друг друга, Антон и Володя начали излагать ему суть дела.
Фирсонов молчал, старательно посасывая свою трубку. Семиёнов скептически рассмеялся, стукнув себя ладонью по колену:
— Удивительно! Приходится поражаться такому вольному обращению с людьми… Мы никак не можем допустить, чтобы человек находился в состоянии душевного и физического покоя: обязательно надо его взвинтить, взбудоражить… Не то, так другое!
Алексей Кузьмич строго и вопросительно взглянул на Семиёнова, а тот поспешно вынул сигарету, закурил и, пуская дымок, разъяснил:
— Разве у нас не проводится экономия металла? Только происходит это спокойно, планомерно, без ажиотажа. И ведь часто так, и не только у нас, а вообще: живут, работают люди тихо, спокойно, то есть нормально. Вдруг одному какому-нибудь человеку взбредет в голову — не знаю, из каких побуждений, — пустить по цеху этакий вихрь, понаделать шуму. Глядишь, и газеты запестрели заметками, громкими заголовками. Выявятся два-три героя, их объявят зачинателями борьбы — все равно какой, за что: в данном случае за экономию металла. А металла сколько было, столько и осталось, а если и прибавилось, так это капля в море. Да и вообще… Это все равно, что прокутить в ресторане сотни рублей, а дома экономить на спичках, — закончил Семиёнов; и трудно было разобрать, всерьез он высказывал свои убеждения или шутил ради оригинальности, с желанием вызвать возражения, спор.
Антон сердито наклонил голову: неприязнь к Семиёнову охватила его сильнее; он просунул за воротник два пальца, ослабил галстук, туго давивший шею, и недружелюбно процедил:
— Тысячи тонн — не спички… Сколько я вас знаю, вы всегда стоите в позе взыскательного судьи: все осудить, все осмеять, зачеркнуть.
Алексей Кузьмич рассмеялся:
— Это верно! Ивана Матвеевича хлебом не корми, а дай встать поперек — таков уж склад его ума: сомнение прежде него родилось. — Он положил перед собой трубку чубуком на край пепельницы, встал, прошелся к шкафу. — Мы экономили металл, Иван Матвеевич, но делали это кустарно, вразброд, как бог на душу положит. Теперь мы пойдем в поход организованно, развернутым строем и общими силами: рабочие, мастера, технологи и вы, конструкторы. Я еще не уяснил себе окончательно, что все это может значить для нас, но чувствую за этим что-то огромное и важное для нашей кузницы. Ребята подымают глубокий пласт. Правильно, Таня? — Таня молча кивнула. — А ты, Иван Матвеевич, этого не понимаешь.
— Как не понять? — тихо обронил Семиёнов и прибавил, точно дразня Антона: — Однажды из окна вагона я видел, как пионеры собирают в поле колоски — идут по стерне тоже развернутым строем. Однако урожай определяется не пионерскими колосками, а работой зерновых агрегатов.
— Вот ты и смотришь на жизнь из окна вагона: и тебе все кажется в уменьшенном виде, искаженным. И иронизируешь ты потому, что тебя производственные вопросы никогда не касались, как, скажем, Безводова или Карнилина.
— Возражаю! — сказал Иван Матвеевич. — Тут ты не прав. Если бы я не интересовался делами кузницы, меня не избирали бы в цехком. А я четвертый год бессменный попечитель рабочих по бытовой линии. Не жалуются, а благодарят. Скоро лето, и опять начнутся хлопоты, беготня: одному подлечиться надо, другому отдохнуть, третьему деньжонок подкинуть, четвертому бесплатную путевку достать…
— Благодарят, говоришь? — сказал Алексей Кузьмич. — Что ж, это хорошо, если благодарят. Теперь мы взвалим на тебя еще и обязанности начальника штаба, который будет возглавлять движение за экономию: тогда послушаем, как ты запоешь…
— Правильно! — подтвердил Володя. — Пусть испытает на себе…
Алексей Кузьмич был уверен, что сомнительные улыбочки Семиёнова, ироническое отношение его ко всему, загадочное пожимание плечами — все это наносное, поверхностное, нечто вроде стиля не слишком высокого вкуса, а в существе своем это человек серьезный, неглупый и исполнительный. И приобщить его к коллективу можно только большим, общественно важным делом.
Польщенный неожиданным вниманием, Иван Матвеевич как-то осанисто выпрямил спину и, важничая, пообещал:
— Ну что ж, я подумаю…
Привалившись плечом к дверцам шкафа, прищурясь, Алексей Кузьмич сквозь редкий дымок трубки наблюдал за Антоном; тот сидел на табурете, угнетенно молчал, недовольный тем, что в новое дело замешивается Семиёнов, глубоко неприятный ему. На глазах Фирсонова вырос талант этого человека, неузнаваемо преобразив его. А ведь в душу каждого заронена искра дарования. Часто искра эта превращается в пламя; оно жарко и радостно обнимает жизнь человека, делая ее высокой, значительной и прекрасной. Раскрывать внутреннюю человеческую красоту — не самая ли это благородная задача для таких людей, как он, парторг цеха? Вот и сейчас этот парень пришел именно к нему со своими замыслами и ждет от него сочувствия и поощрения. Алексей Кузьмич пододвинул стул, сел рядом с Антоном, отвернув лицо, выпустил в сторону дым и спросил:
— Ты уверен, что молодежь пойдет за тобой?
— Еще бы! — вскинулся кузнец. — Это каждого касается. Как же они не откликнутся?
— Конечно, откликнутся, — горячо поддержала Таня. — Что вы, не знаете наших комсомольцев?
— Тогда действуйте, — решительно одобрил Алексей Кузьмич. — Чем больше соберете вокруг себя людей, тем лучше. Вот и перед тобой, Татьяна, открывается широкое поле деятельности. — И прибавил, подумав: — Очень прошу не забывать еще про одного хорошего штамповщика.
— Олега Дарьина? — буркнул Антон хмурясь. — А ну его!.. Обойдемся без него. Посмотрели бы, как он вел себя на комсомольском бюро…
— А жаль, — сказал Алексей Кузьмич с некоторым разочарованием. — Штамповщик он был отличный.
— Был! — воскликнул Антон. — Мало ли кто каким был. А вот кем стал… — Взглянул на Фирсонова и согласился с неохотой: — Спросим его. Но уговаривать не станем. Надоел он нам со своими капризами.
— Мы хотим, чтобы у нас были крепкие тылы, Алексей Кузьмич, — сказал Володя. — Хотим заручиться поддержкой партийной организации и вообще начальства.
Алексей Кузьмич весело рассмеялся:
— Вот тебе раз! Первый раз слышу, чтобы партийную организацию зачисляли в тылы.
Володя смущенно отбросил назад волосы:
— Я не то хотел сказать. Не так выразился.
— Ничего, ничего, — успокоил парторг. — Можете смело идти в наступление, тылы вам будут обеспечены. Я сейчас пойду к Леониду Гордеевичу и скажу ему об этом. Вот будет рад!.. А вы действуйте. Не забудьте зайти в комитет комсомола.
Антон и Володя вышли.
Через час зайдя к Давыдову, они до самой ночи обсуждали этот вопрос, сознавая всю его важность и необходимость. Затем Давыдов позвонил секретарю ЦК комсомола, кратко изложив ему суть предложения Карнилина. Потом замолчал, внимательно и неподвижно слушая ответ. Антон с Володей тоже замерли в напряженных позах ожидания и надежды.
Положив, наконец, трубку, Давыдов сказал:
— Семафор открыт, ребята. Борьба за экономию металла должна быть главной в жизни комсомольской организации нашего завода.
На следующий день в обеденный перерыв в комнате Володи Безводова собрались члены бюро и бригадиры молодежных бригад.
Как всегда, среди них находился Фома Прохорович Полутенин. Заглянул и Алексей Кузьмич. Позже всех, рывком распахнув дверь, вошел Леонид Гордеевич Костромин, поставил ногу на табурет, оперся локтем о колено, проговорил отрывисто и возбужденно:
— Слышал! Все знаю, ребята. Согласен с вами и одобряю! — Сел и уже тише, ласково и как будто немного удивленно произнес: — Ах вы, соколики мои!.. Вы представляете, что значит ваше начало? Это не только тонны металла, не-ет! Мы вызовем к жизни еще не разбуженные творческие возможности: рационализаторство, механизацию, сократим брак! Сегодня мы стоим на одной ступеньке, а завтра подымемся на другую, выше. — Удовлетворенно потеребил бороду, обратился к Володе: — С чего думаете начать?
— Группа наших кузнецов — Карнилин, Рыжухин, Званко — написала письмо в многотиражку с призывом ко всей заводской молодежи включиться в борьбу за экономию металла. Обязательства они взяли такие: Карнилин — восемьдесят тонн в год, Рыжухин — сто двадцать пять, Званко — пятьдесят.
— Молодцы! — прошептал Костромин и с изумлением обратился к Алексею Кузьмичу и Фоме Прохоровичу: — Откуда берутся такие золотые ребята?
— Все из нашей кузницы, Леонид Гордеевич, — усмехнулся Фома Прохорович.
— Создали комплексную бригаду, пока только одну, для пробы, на участке Василия Тимофеевича Самылкина, — докладывал Володя. — В нее вошли трое штамповщиков с Карнилиным во главе, технолог Антипов, конструктор Оленина, сменный мастер Лоза. Вот пока все. Посмотрим, во что это выльется…
— Для начала неплохо, — поощрительно отметил Леонид Гордеевич. — И бригаду подобрали правильно. — И, уходя, в двери, держась за косяк, сказал парторгу: — А с тобой, Алексей Кузьмич, мы так договоримся: завтра, когда будет опубликовано письмо, соберем цеховую партийную конференцию для обсуждения предложений комсомольцев.
Мимо начальника, поднырнув под руку его, юркнул в комнату Гришоня Курёнков взбудораженный, панически отчаянный, — с таким видом выбегают на перрон отставшие пассажиры с огурцами в пригоршнях и замечают лишь хвост умчавшегося поезда. Растерянно озираясь, Гришоня спросил:
— Уже подписали?
В ответ раздался внезапный и дружный хохот. Гришоня воинственно сунулся к Антону и упрекнул с презрением:
— Эх ты, друг тоже!.. Сам вперед вырвался, а приятеля бросаешь — прозябай в неизвестности… Оч-чень благородно! — Сняв кепочку, рукавом размазал по лицу грязь, заключил обиженно и жалобно: — Заперлись, конспирацию соблюдают… Я, может, тоже хочу подписать воззвание.
— Не я решаю — бюро, — оправдывался Антон, оглядываясь на Володю, как бы спрашивая у него подтверждения.
— А экономия у тебя есть? — спросил Володя Гришоню.
— Есть немного… Знаете ведь, какие детали штампую: с них не скоро наскребешь.
— Ладно, посмотрим, — успокоил его Володя. — Женя, найди и приведи Дарьина. Только быстро, а то перерыв кончится.
Космачев торопливо скрылся за дверью. Володя спросил собравшихся:
— Алексей Кузьмич просит вот включить в бригаду Дарьина. Как вы думаете, товарищи?
— Не много ли чести для него? — с сомнением откликнулся Сидор Лоза.
— Да, многовато, — обронил Антипов. — Пусть подтянется…
— А по-моему, ребята, надо включить, — подала голос Таня. — Понаблюдайте-ка за ним, присмотритесь — он вроде как спит, честное слово. Никогда не улыбнется, не заговорит. Надо его разбудить, заинтересовать, потому что… очень тяжело жить без интереса.
— Что вы его жалеете! — вмешался Гришоня. — Х-ха, нашли кого жалеть!.. Без интереса!.. Есть у него интересы, побольше, чем у нас с вами.
Володя неуверенно и вопросительно взглянул на Фому Прохоровича; тот сидел на своем месте, в уголке, облокотись на колени, неторопливо курил и прислушивался.
— Таня правильно поняла Дарьина-то, — сказал он медлительно и с расстановкой. — Вы ругали его порядочно и за дело. Теперь, может, и похвалить пора, это важно — во-время поддержать человека… — Фома Прохорович встал, погасил окурок, сунул в спичечную коробку. — И не только к бригаде причислить, а дать ему подписать ваше обращение. Это должно подействовать на него, вроде ношу взвалит на плечи: хоть и тяжело, а понесет, самолюбие не позволит сбросить. И Курёнков пусть подпишет…
— Вот спасибо, Фома Прохорович, один вы меня понимаете, — сказал Гришоня. — Я-то подпишу. А вот за Дарьина — сомневаюсь. Помяните мое слово — наломает он дров!.. Не от него все это пошло…
Космачев в это время ввел Дарьина. Олег остановился у двери и с любопытством оглядел присутствующих, искра в глазу вспыхнула остро и вызывающе, бугор на щеке чуть вздрагивал, выдавая напряжение кузнеца. Он ждал.
— Садись, Олег, — пригласил Безводов, но Дарьин не пошевелился. — Говори, Карнилин, — попросил Володя Антона.
— Ты слышал, Олег… мы тут дело одно затеяли.
— Слышал, — скупо разжал губы Дарьин.
— Так вот… может, ты примешь участие?.. — Антон взял со стола листок с обращением и подал Дарьину. — Вот почитай.
Олег, не меняя выражения лица, пробежал взглядом написанное, губы тронула саркастическая усмешка; он вернул листок, настойчиво спросив:
— Что это — снисхождение, приманка или розыгрыш ради забавы? Вы же знаете, что экономии у меня нет.
— Ты сиротой не прикидывайся, несчастного и обездоленного из себя не строй! — повысил голос Безводов.
Дарьин вытянулся, как струна, спросил сухо и четко:
— Может, мне уйти, чтобы не вызывать в вас излишнюю нервозность?
— Фу ты, пропасть! До чего же занозистый характер, — воскликнул Фома Прохорович. — Прямо еж — везде иголки. Ну что ты стал штопором! Сядь! Сядь!.. — Дарьин присел на краешек табуретки и тут же встал, настороженный. — Товарищи говорят с тобой тихо, мирно, по-дружески, помощи твоей просят… потому что ты парень дельный и кузнец хороший…
— Спасибо, — бросил Дарьин.
— Газеты писали на весь союз, в кино показывали, — вставил Космачев.
— Писали, да перестали. Теперь о других пишут. — Олег пристально смотрел Антону в лицо, не скрывая вражды к нему. Вот она где кроется, причина его неудач, — в Карнилине. Помог ему выбраться в Москву, а он приехал и отпихнул его в сторону, нахал! Возмущение подступало к самому горлу.
— Что же ты молчишь? — спросил Антон грубовато. — Будешь ты подписывать обращение? Или ты хочешь, чтобы мы перед тобой на колени встали?
— На колени вставать вас никто не просит. Я сказал, что экономии у меня нет. И не предвидится.
— Зато есть голова на плечах, чтоб думать, — сказал Безводов.
Дарьин не слышал этого замечания; он, не спуская взгляда с Антона, отчеканил:
— Я своими подписями не швыряюсь. Я не верю в такое начинание. Это просто шумиха, не больше.
Антон знал этот высокомерный дарьинский тон. Вскочив, он рванулся к Дарьину, крикнул несдержанно, со злобой:
— А не веришь, так убирайся к чертям! Без тебя обойдемся! Уходи!..
Олег метнулся из комнаты, вылетел, позабыв закрыть дверь. Антон медленно сел.
— Ну и характерец!.. — вытирая лицо платком, проговорил Алексей Кузьмич не то про Дарьина, не то про Антона. — Я даже вспотел от волнения.
Гришоня засмеялся громко и с торжеством:
— А что я вам говорил?! К нему с голыми руками не суйся. Его надо брать клещами, как горячую болванку.
Алексей Кузьмич повернулся к Антону:
— Ты что же это?.. Разве так разговаривают с людьми? Надо было спокойно, мягко…
— Вот и разговаривайте с ним мягко, — прервал Антон. — А я не буду!
Сожаление, близкое к раскаянию, овладело Дарьиным, как только он очутился за дверью один. Он солгал, что не верил в успех этого начинания. Нет, он глубоко верил в него; он по собственному опыту знал, как люди с радостью подхватывают каждый свежий запев. Подхватят и этот, и не только на заводе, но, возможно, и по всей стране, и страдал от того, что не он явился запевалой, не он пойдет во главе движения. Надо было согласиться с ними, покориться на время. Но не смог он переломить себя: не позволяла гордость. И зря сказал он, что нет у него экономии, — есть, небольшая, но есть. А если поразмыслить как следует, то наберется и, больше. Как долго он не думал о молоте, о поковках — голова занята другим… И дома все скверно: Настя дуется, уткнется в книгу и молчит. После той сцены опасно вступать с ней в пререкания. И Марина ведет себя как-то странно; в словах ее все чаще проскальзывает ирония по отношению к нему; а вчера он видел ее с Семиёновым, они стояли в метро, спрятавшись за колонну, и тот, все время озираясь, говорил ей что-то. Что ему надо от нее?.. Может, понравилась, красивая! Олег шел вдоль цеха, глядя в пол; он не слышал глухого буханья молотов, не видел искр, сыпавшихся ему под ноги. «Теперь к ним не подступиться, — с горечью думал он об Антоне и его друзьях. — Стороной будут обходить меня, как зачумленного. Чорт бы ее побрал, эту мою горячность! А ведь когда-то были друзьями… Хотя всегда мы глядели друг на друга критически, и соединял нас Володя Безводов; не будь его, мы бы и тогда, может, не дружили».
…Как просочившийся из глубины недр родник вдруг забьет студеной и чистой струей, живительные соки земли сольются в единый ручей, в него упадут другие воды и образуют реку; напоенная свежими весенними потоками, она стремительно понесется вдаль, бурно кипя и пенясь, и вот уж, смотришь, вырвалась на простор и катит свои волны, богато украшенная сиянием в ночи и повитая синим маревом в знойный летний полдень, течет, тая в себе несокрушимую мощь, и ничем не остановить ее, — так и беспокойная мысль кузнеца увлекла сначала комсомольцев своего цеха, к ним присоединялась молодежь других цехов, других заводов — тысячи, сотни тысяч пытливых и пылких людей.
В заводской многотиражке было опубликовано обращение комсомольцев кузницы. Партком завода провел специальную конференцию. Молодых рабочих приветствовал Центральный Комитет комсомола, Московский комитет партии предложил директорам предприятий и секретарям парткомов поддержать это патриотическое движение. Центральный совет профессиональных союзов обязал профсоюзные организации изучить и распространить опыт новаторов. Газеты разнесли по стране весть о начавшейся борьбе за металл.
Заместитель министра Федосеев, придя в цех, остановился, как и в тот раз, в бригаде Карнилина. Он по-отцовски поощрительно обнял Антона и спросил:
— Как наш молот, еще стучит?
— Стучит, товарищ Федосеев.
— Многих еще выведет в люди этот молот, — промолвил Федосеев тихо. — А за тебя я от души рад. Молодец! — Он расправил седые усы, улыбнулся, обращаясь к столпившимся вокруг него кузнецам, нагревальщикам. — Доволен я, ребята, что наша кузница попрежнему задает тон другим цехам, заводам, что новое начинание пошло в мир из ее ворот. Значит, люди ее не стоят на месте — растут, ищут… И мой совет вам такой: Передавайте ваш опыт любыми путями и средствами, встречайтесь с людьми, выступайте в печати, читайте лекции, агитируйте… Выезжайте в другие города — мы пойдем вам навстречу. Слышишь, Карнилин? Ты почему хмуришься?
— Никуда я не поеду, товарищ Федосеев, — заявил Антон твердо и убежденно. — И на другие заводы не пойду.
— Почему? — удивленно спросил Федосеев и с недоумением взглянул на Костромина. Тот непонимающе пожал плечами.
— Мое дело — работать, а не гастролировать по городам, — разъяснил Антон. — Не такая уж это сложность, чтобы толковать каждому. Тут и так все ясно из газет. А в лекторы я не гожусь, — он застенчиво улыбнулся, — у молота я себя чувствую лучше. Часто отрываться от него вредно, у нас есть примеры…
— Дарьин, — не удержался Гришоня и приткнулся, скрываясь за Сарафанова: понял, что лишнее сболтнул.
— Потом мы сами еще учимся, — как бы оправдывался Антон, — и опыт у нас у самих…
— В эмбриональном состоянии, — опять подсказал Гришоня.
— Так что прикажите, товарищ Федосеев, не трогать нас, — попросил Антон. — А если к нам придут, выложим все, что знаем.
Федосеев задумался, глядя на кузнеца, согласился как будто с неохотой:
— Н-да… Просьба резонная. Я подумаю.
Но кузнецам все же пришлось посещать московские заводы, беседовать с рабочими. Принимали гостей и у себя, водили их по цеху, знакомили с первыми своими достижениями; а кое-кто выезжал и в другие города: Званко с технологом Антиповым — в Горький, Рыжухин с токарем-скоростником Баратовым — в Грузию. Антон наотрез отказался, как его ни уговаривали.
Таня Оленина прочитала в Политехническом музее лекцию: «Пути борьбы за снижение расхода металла на каждое изделие».
Никогда еще она не чувствовала себя такой счастливой за все время своей работы в кузнице: наконец-то нашла она свое место в цехе! Она гордилась тем, что стала необходимой для кузнецов, нагревальщиков, прессовщиков: умело и настойчиво прививала им вкус к изобретательству и поискам; комсомольцы без стеснения несли к ней свои догадки, соображения, искали у нее помощи и совета. И если в предложении заключался хоть проблеск новой и дельной мысли, Таня дополняла ее, углубляла. Она по-настоящему была увлечена.
С Антоном она виделась теперь часто: участковая комплексная бригада собиралась почти каждый день, хоть и ненадолго. Ей нравилось, как он, рассматривая предложение, решительно отвергал или принимал его, хотя нередко и ошибался. Таня настораживалась только, когда среди них появлялась Люся Костромина. «Ох, немало еще неприятностей принесет мне эта девушка!» — думала Таня, украдкой разглядывая Люсю, хорошенькую и всегда веселую.
За две-три недели было подано столько предложений, сколько в другое время не подавалось за год.
Иван Матвеевич Семиёнов, возглавлявший общецеховую комплексную бригаду, опешил и растерялся под натиском взбудораженных, неожиданно смелых технических идей. Он никак не мог понять, откуда берутся у простых людей — кузнецов, нагревальщиков, мастеров — такие сложные, порой еще корявые, но интересные и глубокие мысли, комбинации, когда сам он, конструктор с немалым стажем, не мог придумать ничего путного и толкового, как ни старался. Приходилось только уточнять и разрабатывать темы других. Это озадачивало его и злило. В каждом новом слове он искал повода, чтобы придраться и отвергнуть его. Но отвергать приходилось редко: в бригаде, кроме него, были старший технолог Елизавета Дмитриевна Фирсонова, Василий Тимофеевич Самылкин, Фома Прохорович Полутенин, — спорить с ними Семиёнов боялся. Зато он умел тянуть. Принесет человек чертежик с описанием давно выношенной своей думы, Иван Матвеевич возьмет листок, строго поджав губы, вглядится в него, потом, подумав, произнесет сквозь зубы, взыскательно:
— Н-да… Напутали вы что-то… Не совсем понятно…
— Что же тут не понять? — пылко возразит автор. — Смотрите…
— Не трудитесь, — остановит его Семиёнов, все более раздражаясь. Вот предложение этого парня примут, внедрят, выдадут гонорар, и имя автора появится на Доске почета. А он, Семиёнов, обязан разрабатывать и изменять штамп согласно этому чужому решению. — Не трудитесь, — повторит он, — я грамотный, и разберусь сам. Обсудим и дадим ответ.
Автор уходил, а Семиёнов прятал чертеж в нижний ящик стола и, не показывая членам бригады, ждал — не подаст ли кто другой предложения на ту же тему, чтобы столкнуть авторов лбами, а потом отклонить.
Однажды пришел к нему и Дарьин. Долго Олег стоял в стороне, долго крепился, стараясь быть равнодушным ко всему, что делали его сверстники и товарищи, — охвативший их порыв как бы не касался его. Он все ждал, что к нему придут, и не один кто-нибудь, а целая делегация, и будут упрашивать принять участие в этом большом мероприятии. Но к нему никто не приходил, его как будто и не замечали совсем. А он хотел попасть на Доску рационализаторов, хотел получить вознаграждение; он жаждал почета, мысль его работала напряженно, с лихорадочной быстротой. Вот он, его успех, его экономия под руками — бери, другие не видят, а он видит.
Семиёнов прочитал объяснение Дарьина и заволновался, долго мерил шагами небольшую комнату, делая вид, будто проникает в сущность его идеи. На самом же деле душу Ивана Матвеевича остро и едко точила досада. Как он, наизусть знающий штамп этой детали, не мог осмыслить простую и в то же время оригинальную вещь: конец заготовки, захватываемый клещами — клещевина, которая равнялась почти самой детали, шла в отходы. Олег просил удлинить немного заготовку, и тогда из одной такой заготовки он будет ковать две детали: с одного конца и с другого. Это давало десятки тонн экономии стали в год. Почему же ему, Семиёнову, не пришло это в голову, и не сейчас, а года два-три назад? Ну, ладно, не пришло, так не пришло, проглядел. Что же делать сейчас? Может быть, надо восторгаться творческим успехом других, в данном случае успехом Олега Дарьина, как делает Алексей Кузьмич или Полутенин? Вот тут-то все его существо восстало против. Успехи других больно кололи его самолюбие и, как ему казалось, пагубно отражались на его собственных творческих возможностях. Тогда следовало бы отказаться честно от обязанностей бригадира. Но этого он тоже не делал: ему льстило, что имя его уже несколько раз появлялось на страницах местной и центральной печати.
— Хорошо, Дарьин, мы разберем ваше предложение. — сказал он кузнецу и забросил предложение в нижний ящик стола.
А листки с чертежами, с краткими описаниями технических усовершенствований все поступали. Ивану Матвеевичу приходилось два раза в неделю созывать бригаду, разбирать заявки, не упоминая о многих, наиболее эффективных. Он стал грубоват и нетерпелив, глаза его смотрели зло, сверляще и подозрительно, волосы над затылком, будто откинутые ветром, создавали впечатление отчаянной устремленности, а на вдавленных висках неожиданно засеребрились.
Олег Дарьин, встречаясь с ним, дерзко и требовательно справлялся:
— Разбирали мое предложение?
Один раз Семиёнов вспылил:
— Что ты пристал? Как будто у нас только одно твое предложение! Месяца не прошло, а понанесли уже больше сотни. Эпидемия какая-то… Каждый мнит себя великим изобретателем!
В просторном фойе Дворца культуры было полно народу. Обильный свет неоновых люстр, зеркальный блеск паркетных полов, танцы среди мраморных колонн, метель конфетти в дрожащих фиолетовых полосах прожекторов, взмахи надушенных платочков возле пылающих девичьих лиц, вспышки смеха, в распахнутые окна — потоки свежести майской ночи и музыка, звучавшая вокруг, — все это сливалось воедино, опьяняло, создавало впечатление всеобщего торжества, которому, казалось, не будет конца.
Часом раньше Антон Карнилин сидел в президиуме собрания, посвященного присвоению кузнечному цеху звания передового и вручению ему переходящего Красного знамени. Теперь же, увлеченный Люсей Костроминой в самую гущу танцующих, он легко вальсировал, нетерпеливо поглядывая поверх голов в сторону лестницы: ждал Таню.
Люся старалась его заинтересовать. Придерживая длинное зеленое, все в блестках, платье, она не отрывала от его лица сощуренных, приподнятых к вискам глаз.
— Ну, заварили вы кашу!.. — проговорила она с поощрительным смешком. — Ребята теперь ходят с блокнотами, карандашами, с видом мыслителей что-то чертят. Даже я заразилась… И я думаю сделаться изобретателем — вот возьму и совершу техническую революцию в кузнице!
Антон ответил ей великодушной усмешкой; сильный и добрый, он не таил в себе обиды на нее, она как-то по-своему даже нравилась ему.
— Какая у вас теперь цель на очереди? — поинтересовалась Люся.
— Думал освободиться от вас… — начал он, но девушка, перебивая его, воскликнула с оттенком горькой иронии:
— Значит меняете милую девушку Люсю на клеймо! И вам не жалко? — Ноги ее послушно скользили по гладкому полу. — Как ни странно, но мне не хочется от вас уходить…
— Вы не логичны, Люся, — упрекнул он, мягко кружа ее. — Вы были недовольны нами, всегда ругались, жаловались.
— Это больше для вида, чтобы держать вас в строгости. А пришло время — и грустно расставаться, привыкла я к бригаде вашей.
— Я вас успокою, — сказал Антон. — Я только мечтал о личном клейме, но моя мечта оказалась не более как заблуждение; Фома Прохорович сказал, что затея эта вздорная и даже вредная. Так что вам придется еще помучиться с нами.
— Ура! — Люся захлопала в ладоши. — Никогда вам от меня не отделаться! И не старайтесь.
Музыка кончилась, стройность движения нарушилась, все перемешалось. Антона кто-то толкнул плечом, он обернулся и увидел Олега Дарьина, который пробирался к колонне, держа под локоть Марину Барохту; Олег что-то шептал ей на ухо, и она самодовольно усмехалась, ломая свои красивые грозные брови.
Антон подумал о Насте и поморщился, точно ему больно наступили на ногу.
— Что с вами? — спросила Люся.
— Так, ничего…
…Таня поднималась по белой мраморной лестнице. Она с наслаждением ловила обрывки звуков, неясный гул голосов, видела вверху игру световых лучей и, помахивая веточкой сирени, усмиряя в себе радостный трепет, медленно ступала со ступеньки на ступеньку в предвкушении чего-то необычайного, что щедро напитает ее счастьем. Она представила Антона, свою руку на его плече, и сердце ее ноюще сжалось. Таня помедлила немного наверху, потом вошла в толпу. И тут ей шепнул кто-то, сначала один, затем другой, что Антон весь вечер не отходит от Люси; рука Тани с веточкой сирени беспомощно повисла, взгляд застлала мгла…
Антон с Люсей стояли у окна. Какая-то девушка, пробегая мимо, швырнула вверх горсть конфетти, блестки дождем осыпали их головы, плечи. Люся поймала несколько кружочков, один приклеила к своим губам, другой хотела прилепить к губам Антона, но он мягко перехватил ее руку, погладил и опустил. Люся достала из сумочки крошечный, отороченный кружавчиками платочек, и Антон сразу вспомнил давнишнюю сцену у фонтана и улыбнулся. Люся тоже рассмеялась.
— А помните, каким вы были в тот вечер, когда мы с вами познакомились? Ужасно смешной… Волосы как на барашке…
— Да и вы были несколько другой, Люся, честное слово, — ответил он в тон ей и опять удивился, что та буря чувств, которая охватывала его тогда, пролетела безвозвратно, оставив в душе светлую и спокойную гладь: как ни бросай Люся камешки в нее — не поколеблешь!
Если бы Антон повернулся в этот момент, то увидел бы Таню, которую так ждал, и не произошло бы того, что потом случилось.
Но в это время опять загремела музыка, и Люся потянула Антона танцевать. Таня побрела по залу. Вокруг нее мелькали горячие, веселые лица, лучистые глаза, счастливые улыбки… Как сквозь сон, услышала она голос Володи Безводова:
— Куда ты? Идем туда, к Антону…
— Алексея Кузьмича не видел? — глухо спросила Таня.
Володя сказал, что видел его в буфете, и она поднялась этажом выше.
Фирсоновы сидели за столиком вдвоем. Увидев Таню, Елизавета Дмитриевна отставила бокал, удивленно и обрадованно воскликнула:
— Таня! Боже мой, какая ты красивая!.. — Таня задумчиво улыбнулась. — Садись. Почему ты так поздно?
Таня села, взяла ее руку, приложила к своей щеке и прошептала жалобно:
— Пожалей меня, Лиза…
— Что с тобой? — Елизавета Дмитриевна пристально и встревоженно всматривалась в лицо подруги, поняв, спросила вполголоса: — С Люсей он? — Таня кивнула. — Я так и знала. Сколько раз я тебе говорила — ненадежен он.
Алексей Кузьмич внимательно смотрел на женщин и глубоко затягивался дымом трубки.
В это время в буфете появилась Настя Дарьина, отчаянным взором оглядела столики, подбежала к Алексею Кузьмичу, села рядом, закрыла лицо руками и беззвучно заплакала. Алексей Кузьмич не удивился ее появлению. Люди, точно пчелы в ячейки сотов, несли к нему свои чувства: мечту и радость, душевную боль и муки раздумий, — он привык к этому.
— Погоди плакать, — сказал он Насте, вынул из зубов трубку и, дымящую, положил на стол, мундштуком на край тарелки. — Что у тебя? Ну, перестань же!..
— Повлияйте на него, Алексей Кузьмич, — заговорила она, кусая кончик платка. — Не могу я больше… Измучил он меня. Пришли вместе, как муж и жена, а потом он прицепился к этой Барохте и весь вечер от нее не отходит. Приворожила она его, что ли! Хорошо еще, что Гришоня Курёнков с Сарафановым были со мной, а то бы одна болталась… Стыдно мне… — И на скатерть одна за другой упали две крупные слезы.
У Тани тоже увлажнились глаза, но она сдержалась.
— Сукин сын! — недовольно проворчал Алексей Кузьмич, взял трубку и усиленно задымил. — Надо что-то с ним делать…
— Все они такие, знаменитости! — сердито проговорила Елизавета Дмитриевна, как бы обращаясь к Тане.
— Не печалься, Настенька, мало ли что в жизни случается — все пройдет, уляжется… — Таня погладила Настю по плечу, налила фруктовой воды. — Выпей вот…
— Можно, я вина выпью? — попросила Настя, и Елизавета Дмитриевна пододвинула ей свой бокал.
— Ладно, не плачь, — сказал Алексей Кузьмич. — Завтра я вызову его, поговорю. Совсем свихнулся парень!
Настя вскочила, — никогда ее не видел никто такой решительной.
— Поговорите? Завтра? Нет уж!.. Я сама поговорю! Сейчас! — выпалила она и быстро ушла.
Таня тоже собралась домой, и Алексей Кузьмич спросил ее:
— Ну, а у тебя, вдова, тоже сердечная драма или повышенная мнительность? Ты это выяснила?
— Какая там мнительность! — ответила за нее жена. — Это подлость с его стороны! Не надо было кружить девке голову, коль другая на уме. А то ходил, вздыхал, а ты ему потакал в этом.
Алексей Кузьмич ничего не ответил, затянулся дымом, задумался: сколько встречалось в жизни сложных, казалось бы, совсем неразрешимых вопросов! Но рано или поздно они решались. А вот душа человеческая остается непостижимой; как проникнешь в глубину ее?.. А надо, дозарезу необходимо! И тогда, быть может, не плакала бы так горько тихая, скромная прессовщица Настя, не вздыхала бы милая, чудесная Таня…
Придя домой в пустую комнату, Таня засветила настольную лампочку возле пианино, скинула плащ, прошла к окну и толкнула створки рамы. Ворвался шум вечерней улицы, напомнил покинутый людный зал. Небо было безоблачно. В стороне над темным силуэтом купола старой церкви без креста одиноко сияла голубая звезда. Отойдя от окна, Таня села на диван, огляделась: все было аккуратно расставлено, развешано, все носило печать девической чистоты, порядка, и от этого было еще более тягостно; с болью она почувствовала себя одинокой, ткнулась лицом в подушку и заплакала.
Потом глубоко вздохнула, посидела минутку, бездумно уставясь на носок туфельки, выглядывавшей из-под кресла, встала, машинально открыла крышку пианино и опустила руки на прохладные клавиши. Она благодарила Чайковского за утешение, за сочувствие… Какие теплые, какие чудесные звуки! Они прозрачными каплями падают в душу, насыщая ее просветленной грустью.
«Не надо строить иллюзий, — думала она. — Все гораздо проще: Люся моложе, красивее, звонче. Она — первая его любовь, а это много значит… Ну и пусть! Все проходит, и это пройдет. Надо жить, работать, ждать… Ждать… А чего?»
В дверь негромко постучали. Таня опустила руки на колени. Стук повторился.
— Войдите, — сказала она и выжидательно, тревожно застыла. В комнату робко вошел Семиёнов, снял шляпу и, ни слова не говоря, уставился на Таню упорным умоляющим взглядом. Свет, падающий от абажура, освещал половину его лица с вдавленным виском, глаз лихорадочно сверкал…
Иван Матвеевич долго искал Таню во Дворце культуры — толкался среди танцующих, заглядывал во все двери, выходил в сад, кружил по липовым аллеям, замедлял шаги возле скамеечек, наблюдая парочки; встретил множество знакомых, а Тани так и не нашел.
В фойе мимо него стремительно пробежала Настя Дарьина, подлетела к мужу, оттянула его от Марины Барохты и крикнула в лицо:
— Можешь домой не приходить — не пущу! Оставайся здесь, с этой… — Она резко кивнула в сторону Барохты. — Хватит, помучил!..
Вокруг них мгновенно собралась толпа. Олег побледнел, испуганно пятился от наступавшей на него жены, сконфуженно бормотал:
— Тише, тише… Дома поговорим…
— Нет у тебя дома! Не приходи! Не пущу! — кричала Настя. — Иди к ней!.. — Она повернулась к Марине. — Эх ты, бесстыжая!.. Что ты липнешь к нему? Тебе других парней мало? Вон их сколько, вешайся на шею! Ишь, задрала морду-то! Гордая… Чем гордишься?..
Марина даже не двинулась с места, не смутилась, губы тронула едва заметная презрительная усмешка.
— Забирайте ваше сокровище, — бросила она глуховато и отрывисто. — Я в нем не нуждаюсь.
Семиёнов, наблюдая за Мариной, отметил: «А все-таки она красива. Простая девушка, а с каким достоинством держится. Она не лишена благородства. Недаром же она так нравилась мне когда-то… Конечно, с Таней Олениной ее сравнить нельзя…» Уходя, Иван Матвеевич слышал беспорядочные выкрики рассерженной Насти Дарьиной, краткие ответы Марины, предупреждающие слова Олега и гул толпы.
Поднявшись в буфет, Семиёнов посидел с Фирсоновыми, выпил пива и как бы невзначай спросил:
— Я что-то Татьяну Ивановну не вижу. Не знаете, где она?
— Ушла домой, — ответила Елизавета Дмитриевна, выразительно взглянув на Семиёнова. — Навестили бы…
Иван Матвеевич понял, поспешно встал и вышел. Алексей Кузьмич неодобрительно поглядел на жену.
— Поражаюсь, как ты позволяешь себе играть такую неблаговидную роль в судьбе своей подружки. Я думаю, она не поблагодарит тебя за твое усердие…
— Ошибаешься, — ответила Елизавета Дмитриевна обидчиво. — Чутье женщины, которое чуждо вам, мужчинам, подсказывает мне, что я поступаю правильно. Таня сама не знает, чего хочет, в ней борются разноречивые желания, и если она сделает по-моему, будет счастлива, уверяю тебя.
— Будет ли счастлива — неизвестно. А ведешь ты себя нехорошо, — Алексей Кузьмич встал. — Идем домой.
— В таких вопросах я понимаю больше твоего, поверь мне, — суховато проговорила Елизавета Дмитриевна и пошла впереди мужа к выходу.
Семиёнов понял, что Таня находилась в затруднительном положении, в такой момент она может ухватиться за него. И вот он явился, взволнованный, напряженный, готовый к решительному объяснению.
— Иван Матвеевич! — негромко и испуганно воскликнула Таня, пораженная его возбужденным видом. — Что-нибудь случилось? Проходите, садитесь…
— Со мной ничего не случилось, — ответил он, сел на диван и прикрыл колени шляпой. Таня повернулась к пианино боком, положила левую руку на клавиши, ждала. — Почему вы ушли с вечера? С вами что-то произошло…
— Я… У меня… разболелась голова… — ответила Таня, замявшись. Он сидел прямо, глаза не мигали, лихорадочный блеск в них пугающе усилился.
— Вы обманываете меня, — заговорил он, волнуясь, с расстановкой. — Вы ушли по другой причине. Я не буду вникать в подробности, но знаю, что вас обидели… Не оценили. И заявляю вам, что никто никогда не оценит вас так, как я.
Таня хотела что-то возразить, но он остановил ее:
— Погодите. Я говорю слишком смело, простите. Мне казалось, что мои терзания дают мне на это право. Может быть, я недостоин вашей любви… Я не требую ее от вас. Я только хочу, чтобы вы ни на минуту не забывали, что я люблю вас давно. И что вы в любую минуту найдете у меня сочувствие и защиту. Я сейчас пришел с надеждой быть чем-нибудь полезным вам… Так будет всегда. Женщина без преданного взгляда — как цветы без влаги — увядает. Мое внимание к вам неиссякаемо: глаза мои никогда не устанут смотреть на вас и восхищаться вами. Мы оба работаем, у меня большие планы на будущее… Вы не будете нуждаться ни в чем, это я вам обещаю торжественно. Но, ради бога, не пугайтесь моей агрессивности. Я не связываю вас никакими обязательствами — не повезу в загс без вашего согласия. Нет. Я предлагаю вам пока немного: поедемте вместе на Черноморское побережье, отдохнем, присмотримся друг к другу, и, возможно, вы привыкнете ко мне, я стану для вас необходимым…
Он замолчал, вынул платок и вытер большой горячий лоб, потом замер ожидая.
Склонив голову, Таня слушала его и думала с горечью:
«Может случиться, что я и на самом деле привыкну к нему…»
Вспомнила, как в лесу обещала Антону подождать выходить замуж, горько усмехнулась в душе: не слишком ли долго она ждала? Представила Антона рядом с Люсей и с тоской поняла, что он для нее потерян.
— К морю я поеду одна, Иван Матвеевич, — произнесла она едва слышно. — Зачем мы будем связывать друг друга?..
Семиёнов мгновенно встал, некоторое время не мог вымолвить ни слова.
— Вы не сделаете так! Вам нельзя ехать одной. Вам, как ребенку, нужен провожатый. Я не отпущу вас одну, поеду с вами… — Он шагнул к ней. — Ради бога, не возражайте.
Таня пожала плечами, улыбнулась грустно и снисходительно:
— Я не возражаю.
— Благодарю вас… Татьяна Ивановна… Таня…
Иван Матвеевич поклонился ей и вышел.
В тот вечер во дворце Антон долго искал Таню, обеспокоенный ее исчезновением, обошел все залы, со многими перекинулся словом; возле самой лестницы в тени заметил Марину Барохту с Семиёновым — он в чем-то убеждал девушку, уговаривал, но лицо ее было, как всегда, неприступно-надменным, отвергающим; и Антон отметил про себя: «Кажется, у Ивана Матвеевича намечается новый объект для ухаживаний».
Володя Безводов сказал Антону, что Таня была здесь и, должно быть, ушла домой.
— Ты так был увлечен Люсей, что про всех забыл.
— Пустое! — буркнул Антон. Но во дворце ему стало скучно. Люся тоже не захотела оставаться, и ему пришлось провожать ее.
«Почему Таня ушла, не повидав меня? — думал он, возвращаясь назад. — Неужели она и в самом деле ревнует меня к Люсе? Но это же смешно! Завтра же спрошу ее об этом. И посмеюсь…»
Поток рационализаторских предложений не уменьшался, а увеличивался; со всего Союза и из-за границы — Румынии, Венгрии, Польши, Болгарии, Китая — шли письма молодых рабочих с настойчивой просьбой поделиться опытом. Им надо было отвечать. Но комплексная бригада теперь собиралась реже: Антон по горло был занят подготовкой и сдачей экзаменов. С Таней они виделись урывками, она казалась замкнутой, молчаливой, на приветствия его лишь кивала головой. Он пристально смотрел на нее, но она отводила свой взгляд; Антону хотелось крикнуть во весь голос: «Неужели из-за Люси?!.. Это же смешно, глупо!» Но Таня решительно уклонялась от разговора.
Антон сдавал один предмет за другим. Гришоня поражался его выносливости, и сам лез из кожи, тянулся за ним, ни за что не хотел отставать!..
В июне Антон сдал последний предмет — историю.
Простившись с учителем, он вышел из класса и тихонько притворил за собой дверь. В коридоре он встретил Гришоню с Сарафановым, они ждали его.
— У меня четверка, а у Ильи троечка, — радостно известил Гришоня, суетясь возле Антона. — А у тебя как? Вижу, что опять пятерку отхватил — ишь, как расцвел, точно тысячу рублей по облигации выиграл… — И, подпрыгнув, обнял Антона и возбужденно закричал: — А ведь сдюжили, Антошка, выдержали, сдали! Оч-чень интересно! А трусили…
— Если бы я ответил, какой главный город в Нидерландах, я бы тоже четверку получил, — расстроенно бубнил Сарафанов, как бы оправдываясь.
— Не горюй, Илюша, — утешал его Гришоня. — Для тебя и тройка — украшение.
На бульваре Антон опустился на скамеечку и, запрокинув голову на спинку, сквозь просветы в ветвях поглядел на темное небо. Вдоль Млечного Пути густым тусклым потоком, не рассеиваясь, тек дым, заволакивая звезды. Одна звезда, словно не выдержав горькой духоты, сорвалась и полетела в пропасть, за крыши города, оставляя мохнатый, игольчатый след.
Жадно вдыхая ночную свежесть, Антон погружался в забытье. Нетерпеливый возглас Гришони вывел его из оцепенения:
— Надолго ты тут уселся?
Антон не пошевелился, не оторвал затылка от жестких планок спинки, проговорил, как бы извиняясь:
— Я посижу еще… А вы идите… Сходите в кино, честное слово…
— А говорил, отметим этот день, — обиженно упрекнул Гришоня.
— И правда, — согласился Сарафанов и упрямо мотнул лошадиным лицом. — Одичал я совсем с этой учебой. Поедем в Центральный парк, пива выпьем…
Антон остался один. И тут же перед ним возник желанный образ Тани. Ему захотелось увидеть ее немедленно, сию же минуту, чтобы сказать ей о своей радости, о своей любви. Сначала он устремился к ней домой, но по дороге вдруг передумал и повернул к Фирсоновым: вернее всего, она там.
Дойдя до подъезда, Антон одним махом влетел на третий этаж и, прислушиваясь к гулким ударам бьющегося сердца, нетерпеливо позвонил. Савельевна впустила его, негромко известив:
— Алексей, к тебе…
Взглянув на Антона, Алексей Кузьмич отступил, ошеломленный:
— Что с тобой? На тебе лица нет…
— Я… бежал… — произнес Антон срывающимся голосом, прошел в комнату Алексея Кузьмича и, застав там хозяйку, поклонился: — Здравствуйте, Елизавета Дмитриевна.
Та пристально посмотрела на мужчин: обеспокоенно — на вошедшего, вопросительно — на мужа, и в смущении опустила на колени шитье.
— Откуда ты? — спросил Алексей Кузьмич.
— Из школы, — заговорил парень возбужденно. — Сдал, Алексей Кузьмич, все предметы на «отлично».
— Молодец, — похвалил парторг и, пройдя к открытому окошку, задымил трубкой.
Наступило неловкое молчание. Елизавета Дмитриевна начала шить. Поглядев на ее склоненную голову с короной красиво уложенных кос, на Алексея Кузьмича, усиленно попыхивающего трубкой, и, предчувствуя в этом неестественном молчании что-то недоброе для себя, Антон спросил:
— Где Таня? Не знаете, Алексей Кузьмич?
Алексей Кузьмич положил трубку на подоконник, за занавеску, решительно подступил к Антону, крепко стиснул его плечи, сказал, подтолкнув к креслу:
— Сядь.
Парторг сел в другое кресло и проговорил:
— Уехала Таня, Антон.
— Куда?
— На юг.
— Когда?
— Неделю назад.
— С кем? Одна?
— С Иваном Матвеевичем. Получили путевки и уехали.
В глазах парня отразился ужас:
— Она вышла замуж?
Алексей Кузьмич кивнул в сторону жены:
— Об этом спрашивай ее. Она больше моего знает.
Антон придвинулся к женщине:
— Скажите, зачем она это сделала?
Елизавета Дмитриевна отложила на стол шитье, строго выпрямилась:
— Вы так грозно спрашиваете, будто сделала это я сама — взяла и уехала на курорт.
Антон молча, ожидающе и просяще смотрел на нее, судорожно теребя пальцами маленькую перламутровую пуговицу рубашки.
— Таня для меня родной человек, вроде сестры… Я хочу, чтобы она была счастлива… Она доверчива, как ребенок… Вы не любите ее — сознайтесь?.. — Елизавета Дмитриевна помолчала как бы в затруднении, потом прибавила: — Каюсь, я все время советовала ей выходить замуж за Ивана Матвеевича: человек он верный, положительный, самостоятельный, его чувство к ней устоялось, с ним ей будет жить легче, чем… с кем-нибудь другим…
От ее рассудительных слов на него повеяло стужей, он зажмурился и с ужасающей ясностью увидел себя несчастным на всю жизнь: совместное, рука об руку, шествие по неизведанным тропам радостей и невзгод лишь призрак, сон, — проснулся, и все разрушилось.
— Вы молодой, — шелестел вблизи голос женщины, смягченный участливой нежностью, — у вас все впереди… девушек много… встретите, полюбите…
— Зачем вы меня утешаете? Как вы можете после всего, что случилось! Вы спросили меня — люблю я ее или нет, чтобы советовать? Сестра называется!.. — Парень растерянно, беспомощно оглянулся, точно ища что-то, прошептал: — Что же это, Алексей Кузьмич?.. Я не знаю, как я буду жить без нее… честное слово… — опустился в кресло, уронил голову, усмехнулся горько и произнес: — Послушала… А обещала ждать… И я поверил!.. Что же делать, Алексей Кузьмич?
Фирсонов пожал плечами, отошел к окну и затянулся дымом трубки:
— Не знаю. Дай подумать.
Антон встал и молча побрел к выходу.
Все лето прибой омывал Черноморское побережье как бы с двух сторон: с юга набегали, перебирая гальку, морские волны, с севера же шумно накатывались волны людские. Одна партия коричневых, прокаленных людей уезжала, на их место прибывали другие, жадные до солнца, до соленой морской воды.
Вдоль всего побережья, на живописных холмах, красовались дворцы, выступая из зеленой, пышно взбитой пены южных растений. По утрам из стеклянных дверей этих дворцов высыпали отдыхающие, в пижамах, в пестрых халатах, с полотенцами вокруг головы наподобие чалмы. Они толпами спускались по лестницам к морю, точно древние кочевники, разбивали легкие — из простыней — палатки, пластались на раскаленных, обточенных прибоем камнях, жарились в знойных лучах, плескались в воде, выгоняя из себя разные недуги. И если бы можно было окинуть взором все побережье, то увидели бы гигантскую подкову из бронзовых человеческих тел, прочно блокировавшую море.
Больше недели жила Таня Оленина у моря, посвежела, похорошела, загар нежно позолотил ее кожу.
Каждое утро Иван Матвеевич Семиёнов, весь в белом, в широкополой соломенной шляпе, с ситцевым цветистым зонтиком, являлся к дверям Таниной палаты и терпеливо ждал.
Соседка Тани, ивановская ткачиха, лукавая и смешливая Маруся, выглянув за дверь, извещала с усмешкой:
— Танечка, вас уже поджидают. — И удивленно покачивала головой: — Вот это поклонник: вроде конвойного, по пятам ходит… — И однажды, присев перед Таней на корточки, предложила заговорщицким тоном: — Давайте убежим от него, хотите? Выпрыгнем в окошко — и в море, на моторке кататься, а то в горы за ягодами?..
Таня невесело улыбнулась, мысленно говоря ей:
«Какое там окошко! А привыкать кто будет?..»
Она машинально складывала в сумку полотенце, книжку, купальный костюм, шапочку, темные очки и покидала палату.
При ее появлении Семиёнов весь вздрагивал, точно наэлектризованный, ноги как-то костенели, не сгибались, он внимательно и с заботливой тревогой справлялся об одном и том же:
— Как вы себя чувствуете, Таня? Здоровы? Загар не беспокоил? На какой пляж пойдем? — Затем брал у нее из рук сумку, давал ей зонтик, и они молча ступали по ковру вестибюля к выходу.
И тут с высоты лестницы открывалась хватающая за сердце красота — море! — всегда неповторимо разное, всегда волнующее. Вся отрада Тани была в нем: она с наслаждением ныряла в светлозеленоватую, точно расплавленное стекло, воду, уплывала подальше от шумных людей, от монотонного голоса Ивана Матвеевича, ложилась на волну и разбрасывала руки. Так, не двигаясь, подолгу качалась она, глядя сквозь сощуренные ресницы в пронзительную небесную голубизну, откуда зовуще махали ей крылом чайки. Обласканная водой и солнцем, она с умилением вспоминала Москву, цех, который отсюда казался обновленно-чистым, сияющим, вспоминала Фирсоновых, Антона и ощущала на губах солоноватый привкус воды, а может быть, слез.
Потом она возвращалась на берег, вся в светлых каплях, отражающих лучики света, ложилась на разостланное полотенце и продолжала читать или сооружала из песка и гальки игрушечные крепости. Иван Матвеевич садился подле, обхватывал острые колени руками, сощуренно глядел из-под шляпы на играющее бликами море, на столбы дыма, расставленные по горизонту пароходами, и как будто обиженно говорил:
— Посмотришь на эту таинственную пустыню — море, представишь его бездонную пучину и чувствуешь себя полным ничтожеством: так оно подавляет тебя своим величием, своей грозной силой. Человек перед ним — лишь одушевленная песчинка: была и нет — сдуло ветром времени. А оно, море, вечно! Даже вот этот камешек переживет нас с вами: до нас трогало его множество рук, и после нас кто-то новый, незнакомый станет касаться его, гладить… А нас уж и в помине не будет…
Таня попросила умоляюще:
— Иван Матвеевич, милый, не надо, ну, пожалуйста, не надо, все это я уже слышала от вас, да и читала где-то. Зачем вы так принижаете человека? Должно быть, это у вас идет от эгоизма… Почему вы не рассуждаете по-другому: человек выше моря, потому что он сам создает моря, значит он не песчинка.
Тонкие губы Семиёнова шевельнулись в снисходительной улыбке:
— Если вы имеете в виду Рыбинское так называемое море, то ведь это не море, а лужица, из середины которой видна колокольня… Но поскольку вы меня просите не распространяться на эту тему, я покорно молчу, Татьяна Ивановна… Только вы не дослушали до конца мою мысль. Что касается того, что человек якобы создает моря, так это, простите, чепуха, как если бы вы, льстя себе, как человеку, заявили, что человек создает планеты по своему усмотрению… Вот на этом берегу, где мы имеем счастье загорать, жили до нас целые народы: одни вымирали, другие перекочевывали к иным берегам, а на их место селились новые; происходили битвы, морские сражения… Но из бесчисленных имен людей, побывавших здесь, мы знаем единицы… Скажем, флотоводец Ушаков водил эскадры. Где-то тут тосковал Пушкин. Бродил с посохом странника наш Максим Горький, которому смеялось море. Ну и еще раз-два, да и обчелся… А мы с вами? Кто будет знать о нашем пребывании здесь?
Таня разрушила крепость, кинула камешек в воду, сказала, безнадежно вздохнув:
— Не понимаю, зачем людям знать о вашем пребывании на курорте… Но уж если вы хотите, чтобы о вас непременно знали, тогда… прославьтесь, что ли… совершите что-нибудь, сделайте открытие…
Семиёнов прервал ее:
— Об этом я уже думал… Для этого необходимо, Татьяна Ивановна, быть первым. А это невозможно — все первые места заняты…
Не дослушав, Таня спасалась бегством в воду.
Но не всегда Иван Матвеевич был настроен на философский лад. Выпадали минуты, когда он был весел и остроумен, правда, острил он самым странным образом. Однажды в предвечерний час в беседке группа отдыхающих вела спор о прочитанных книгах, о мастерстве московских артистов, дававших в санатории концерт. В паузу, когда все замолчали, приводя в порядок свои мысли, Иван Матвеевич, завернув штанину, открыл свою коленку и с видом солидного ученого, читающего ученикам лекцию, произнес:
— Вот эта коленная чашечка — в высшей мере уникальное творение, единственная в своем роде; она состоит из шестнадцати отдельных частиц и невозможно не обратить внимание на исключительной красоты лепку. Пракситель! — и ощупывал ее любуясь.
Присутствующие растерянно переглянулись, озадаченные неожиданностью, пауза затянулась, а Иван Матвеевич вдруг разразился хохотом, один. Вслед за ним, не выдержав, фыркнула смешливая Маруся и шепнула Тане на ухо:
— Да он у вас псих!
Таня усмехнулась с горечью, чтобы скрыть смущение, а позже, оставшись наедине с ним, спросила:
— Иван Матвеевич, зачем вы это сделали? Вы же умный человек.
Он оскорбленно вскинул голову, сжал губы:
— Что же мне теперь и пошутить нельзя… в вашем присутствии?
— Но ведь это не смешно, это скорее… грустно.
Он обиженно замолчал, спускаясь за ней к морю. Здесь было прохладно, море неторопливо и ровно вздыхало, тускло отсвечивало сталью. Изредка срывалась крупная звезда и, вспахивая черную мякоть неба, падала в море, и вода, казалось, шипела, гася ее, а Таня, глядя на полет звезды, всегда опаздывала что-либо загадать. Одиноко, оранжевым неярким фонарем висела в пространстве луна, бросая на воду красноватую, едва колеблемую полосу. Вдалеке, озорно и дразняще перемигиваясь с луной, потухал и снова вспыхивал огонек маяка. Прошли мимо любителей ночных ванн: двое плескались возле берега, осыпая друг друга фосфорическими брызгами.
Купающиеся остались позади, в тишине слышались таинственные ночные шорохи, и вздохи моря стали как будто глуше, осторожнее. Умолкли сверлящие звуки цикад, кое-где бесшумно мелькали во мраке людские тени…
И оттого, что все — и природа и люди — как будто оробело, а тишина теплой ночи невыносимо тяжко давила на душу. Тане хотелось кричать. Не надо ей этой каменной ограды, этого добровольного заточения! Ей хочется смеяться, слышать страстный шопот, а не этот размеренный, тошный голос…
— Я надеялся, Таня, что здесь, среди этой роскоши и волшебства, вы раскроетесь передо мной, приблизитесь, а вы все такая же — ровная и прохладная, и сколько я ни иду к вам, вы отдаляетесь, как мираж. Правильно я говорю, или это мне только кажется?
Таня молчала, тихонько ступая по камням, точно слова эти толкали ее в спину, не давая остановиться.
— Я бесконечно терпелив, Татьяна Ивановна, — продолжал Семиёнов, — мне давно надо было бы стать в позу неоцененного, высказать вам свое резюме и гордо удалиться, как в старой доброй драме… Но я этого не делаю: жду, когда вы, подобно звезде в море, упадете на мою грудь. Дождусь ли?
Тане хотелось закричать в лицо ему зло и уничтожающе: «Не дождетесь!»
Но, повернувшись и увидев этого человека, застывшего в позе робости и готовности, сказала без гнева, спокойно, но беспощадно:
— Извините меня, Иван Матвеевич, не могу я привыкнуть к вам и знаю: никогда не привыкну. Давайте расстанемся по-хорошему. А если вы не оставите меня, я вас возненавижу! Не знаю, почему я не могла сказать вам об этом раньше, — женская слабость, а может быть, Елизавета Дмитриевна была рядом, сдерживала.
Иван Матвеевич ужаснулся:
— Я не могу поверить тому, что вы сказали… Это шутка?
Тане вдруг стало легко и радостно, точно ее выпустили на волю, как ту бойкую синицу, для которой Иван Матвеевич открыл клетку: перед ней во всю ширь — простор, лети, куда хочешь!
— Нет, Иван Матвеевич, это не шутка, — проговорила Таня. — До свидания! — и скрылась прошуршав кустами.
— Погодите, дайте мне прийти в себя… Таня!
На другой день Таня вышла к морю одна. Иван Матвеевич отыскал ее, чтобы потребовать от нее объяснений. Но, увидев приближающегося к ней Семиёнова, Таня, скользя по камням, рискуя упасть, сползла в воду.
Иван Матвеевич поплыл за ней, но, оглянувшись, увидел, что далеко оторвался от берега, от людей, забоялся, лишь крикнул ей вдогонку:
— Таня, не плавайте далеко, вернитесь!
А Таня удалялась от берега все дальше, дальше, где волны были массивней, выше, а вода чище и зеленей…
В это время Антон Карнилин, выйдя из санатория, остановился на площадке. Он прибыл сюда вчера вечером. Длительный путь и волнения утомили его. Он усмирил в себе желание немедленно отправиться на поиски Тани, принял ванну и лег спать, лишь мимолетно взглянув на темное, глухо ворчащее море, распаханное пополам широкой бороздой лунного света. Спал он неспокойно, тревожимый неумолчным шумом прибоя, неясным ощущением близости чего-то огромного, грозного… И вот наутро, после врачебного осмотра, он вышел из санатория и остановился на вершине лестницы.
Над морем, громоздясь одни на другие, заслоняя солнце, недвижно стояли белые, туго вздутые облака. Море было темное, изрытое, наискось разлинованное белыми текучими полосами пены. Но вот порыв ветра стронул с места тяжелые массы облаков, раздвинул их, и в образовавшуюся щель прорвался и мощным водопадом рухнул вниз свет, с размаху ударился о волны, рассыпался на тысячи осколков, и все вокруг нестерпимо засверкало, заулыбалось, зазвенело. Антон глядел на разметнувшийся перед ним простор без конца и края, и в груди его все подымалось, торжествующе пело, и невозможное стало казаться возможным.
Антон спустился по лестнице, свернул на тропинку, вьющуюся среди кустов, и побрел по ней, изредка поглядывая на устланный телами пляж, на барахтающихся в воде людей. Таню он не надеялся встретить: слишком много было людей, и все они были как-то одинаково похожи.
Но вон на камне стоит длинный худой человек в трусах и широкополой соломенной шляпе и смотрит вдаль; что-то знакомое было в этой долговязой фигуре. Антон сначала как будто обрадовался, узнав Семиёнова: тут должна быть и Таня. Но рядом ее не оказалось. Тогда Антон кинул взгляд на грань прибрежной мутноватой полосы, откуда катились продолговатые клубки пены, чтобы, взбежав на песок и камни, истлеть. Там, среди темных барханов волн, он различил одиноко качающуюся голову, которая то взлетала на гребень волны, то пропадала, скатываясь в яму.
«Это она, Таня, — подумал Антон. — Это за ней наблюдает Семиёнов. Смелая!..»
Через минуту он вошел в воду и поплыл. Какая прозрачная, густая вода, тело в ней почти невесомо!
Таня, не шевелясь, лежала на волне лицом вверх, точно на лужайке. Она скорее почувствовала, чем услышала, что к ней кто-то подплывает, и перевернулась. Антон вынырнул перед ней, отбросил со лба мокрую прядь, позвал:
— Таня!
Женщина вскрикнула, волна ударила ее по лицу, заплеснулась в открытый рот, заставила закашляться, и Таня скрылась под водой, долго не всплывая, точно боялась показать ему свою радость. Антон вытолкнул ее на поверхность.
— Вернемся скорее на берег, — торопливо заговорила она, оправляясь от внезапности. — У меня ноги и руки ослабли. Я давно здесь — вон куда отнесло меня… Вы плывите прямо, а я на свое место буду выгребать… Потом я оденусь и приду к вам.
— Как же Семиёнов отпускает вас одну?
— Он боится заплывать далеко, — ответила Таня, отдаляясь в сторону. — Плывите же!..
Семиёнов встретил ее подозрительным и ревнивым вопросом:
— Свиданье на волне, подальше от людей? Оригинально! Кто это был?
— Карнилин, — коротко ответила она, стаскивая с головы шапочку. Он вздрогнул. По тому, как возбужденно сияли ее глаза сквозь мокрые ресницы, как судорожно вытиралась она полотенцем и с раздражением совала ногу в туфлю, как, не надев ее как следует; с придавленным задником, прихрамывая, начала взбираться наверх, за кусты, переодеваться, Семиёнов сердцем почуял — это конец. Через минуту он увидел, как из-за кустов выметнулся красный в лебедях сарафан, дразняще помаячил вдали и скрылся из глаз.
«Вот и все, — с горечью подумал Иван Матвеевич. — А сумку и зонтик забыла…»
Антон и Таня молча окинули друг друга жадным взглядом, потом тихо двинулись в сторону гор, которые тянулись по краю неба, точно нарисованные лиловой тушью. Тропинка была узенькой, и Антону приходилось шагать сбоку, по откосу, по камням; но неудобства этого он даже не ощущал.
— Зачем вы приехали? — спросила она строго, и голос ее дрогнул; она сорвала зеленый листок и приложила его к губам, точно боялась, что Антон заметит, как они дрожат.
— К вам, — ответил он. — Чтобы спросить у вас, почему вы уехали, ничего мне не сказав. Вы обещали не выходить замуж, а сами втихомолку укатили в свадебное путешествие. Это нечестно.
Она приостановилась и высокомерно повернула к нему голову:
— Не смейте говорить со мной в таком тоне. Я замуж не вышла и не выйду — пусть вас это больше не тревожит.
Антон покаянно и в то же время восторженно улыбнулся:
— Дайте честное слово!
— Уехала я, потому что поняла: первая ваша любовь сильнее всего остального, — усмехнулась, вспомнив его поведение на катке. — Недаром же вы головой в снег зарывались, чтобы остудить ваши кипящие чувства… И на вечере, если помните, вы не отходили от нее… Мне надоело наблюдать вашу двойную игру…
— Говорите, — попросил он, продолжая улыбаться, — выкладывайте все сразу, чтобы не возвращаться больше к этим глупостям.
— А после вечера вы в течение почти целого месяца не подходили ко мне — это тоже глупости, по-вашему?
— Вы прятались от меня.
— Я не пряталась. Просто вы не хотели меня видеть.
— У меня же экзамены были, Таня, — взмолился он. — Пощадите! Я весь наизнанку вывернулся, пока свалил их, честное слово! В тот вечер я шел к вам за похвалой — сдал все на «отлично», переведен в десятый класс!.. И вдруг — точно кинули меня под молот, расплющили всего, когда сказали, что вы уехали с Семиёновым. Думал, с ума сойду… Всю ночь проходил по городу, размышлял, что делать дальше… А утром Алексей Кузьмич подсказал ехать сюда. Я взял путевку и вот приехал.
Таня была убеждена, что Антон не может покривить душой, схитрить или солгать, и слова его сейчас, само его присутствие являлись для нее как бы наградой за долгое время терзаний и затворничества. Она не подозревала, что ее грудь может вместить столько любви ко всему и ко всем: к морю, к оставленным в Москве товарищам, к голым крикливым выводкам ребятишек на песке, к тучной зелени садов, к дикому нагромождению камней и вот к этой тропинке, которая тайно и доверительно уводила их все дальше и дальше, к неправдоподобно красивым горам, окутанным фиолетовой пылью.
Они не замечали, что пляж уже кончился, берег становился все более каменистым и пустынным, волны, украшенные сверкающими коронами пены, поднимались выше и бежали к берегу оживленными толпами. Усилившийся ветер спугнул знойную застоявшуюся тишину, и листья тревожно зашуршали, затрепетали. Облака, грозно потемнев, тяжко прикрыли море. Лишь верхние их слои, еще желтоватые, рыхлые, судорожно шарили по небу, искали солнца и, найдя его, схватили, кинули в пропасть. Стало темно. Горы непроницаемо заплыли маслянистой тягучей мглой. Во мраке свирепо заревел ветер, заходили сокрушительные водяные валы.
— Гроза будет, — сказал Антон, опасливо оглядываясь, будто ища, куда спрятаться: вокруг — ничего для пристанища. Лишь на огромной высоте, подобно ласточкиным гнездам, прилепились к выступам горы белые домики — пока до них доберешься, дождь исхлещет до костей, — да невдалеке был брошен в море старый причал — деревянный помост на высоких сваях; сваи уже шатались и старчески скрипели под натиском волн.
Таня преобразилась, приближение грозы насыщало ее буйным озорством, вздрагивающими ноздрями она жадно вдыхала соленый морской воздух. Она схватила Антона за руку, потащила к воде, а подбежав, возбужденная, трепещущая, быстро натянула на голову купальную шапочку.
Из темной дали нескончаемой чередой накатывались зеленые водяные глыбы выше человеческого роста. У берега они рассерженно вставали на дыбы, с размаху кидались на камни и, гулко погремев галькой, отступали как бы за новым подкреплением.
— Сила какая! — крикнул Антон сквозь ветер, наклоняясь к уху Тани, как в кузнице.
Как бы отвечая на его слова, Таня ловко выскользнула из сарафана, сбросила туфли и хотела кинуться на волну.
Антон испугался: ее может ударить камнем, вода поднимает их, как пушинки.
— Куда вы? Не смейте. Одевайтесь!
— Какой тон, — изумленно молвила Таня, накидывая сарафан, факелом плескавшийся на ветру. — Что, испугался?..
Туча подступила совсем близко, стало еще темнее. Чудовищной силы взрыв потряс землю, и глаза ослепил синий ледяной накал. Искра вспыхнула где-то вверху, огненная стрела хрупко, судорожно ломаясь, впилась в черную мякоть тучи, рассекла ее до самого основания и канула в воду. И вслед за тем ветер швырнул первые крупные капли ливня.
Антон потянул Таню к мосткам. Они сели на темные камни, упираясь головами в настил, и, примолкшие, околдованные, следили, как с каждой минутой все яростнее разыгрывалась гроза: все хаотически смешалось воедино — густой, почти осязаемый на ощупь мрак, потоки ливня, прыгающие волны моря. С нарастающим надсадным треском следовали один за другим сотрясающие удары разрядов, метались молнии, наслаждаясь своей разрушительной силой, рвали тучу на куски и сваливали их в бездну, взметая брызги и пену. Было что-то неправдоподобное в этом неистовом бешенстве огня, воды, бури, и Антон, видевший все это впервые, восхищенно кричал:
— Вот это кузница!.. Вот это куют!.. Золотые мечи выпускают, гляди… Вот это работа!..
Таня прижалась к нему: она дрожала от холодного, с брызгами ветра, от возбуждающей игры огня, стона земли, рева разбиваемых волн.
— Мне холодно, обними меня, Антон, — попросила она.
Он обхватил ее плечи, и она, ощущая тепло его груди, слушая неторопливые сильные удары его сердца, прошептала доверчиво:
— Я хочу тебе верить… Только никогда — слышишь, никогда! — не оскорбляй чувства мелкими ссорами, подозрениями, неурядицами. Я буду помогать тебе во всем. Только, чтобы ты всегда был таким, какой ты сейчас, и еще лучше…
Он взял в ладони ее лицо, — освещенное синим пламенем, оно показалось бледным, немного печальным, — и целовал влажные, чудесно сияющие глаза.
Гроза не унималась, волны с шумом бились в настил. В какую-то щелочку проникала вода, тонкой ниточкой струилась ему за воротник, щекочуще текла по спине, но он даже не пошевелился, чтобы не потревожить Таню.
Таким был первый день их новой встречи.
Танина соседка по палате Маруся, модница и любительница приключений, прихорашивалась перед маленьким зеркальцем, висящим на оконной ручке.
— А где твой поклонник, Танечка, Иван Матвеевич? — спросила она, скрывая под детской наивностью лукавство. — Почему он перестал дежурить у наших дверей? Без него как-то пусто в коридоре стало.
Таня выдвинула из-под кровати чемодан и, присев возле него, выбирала блузку.
— Не знаю, — ответила она, сдержанно улыбаясь.
— Как так! А говорила… — Маруся повернулась и протянула, хитро прищурясь: — Ох, и скрытная ты!.. Но от меня ничего не скроешь — я людей насквозь вижу. А тебя в особенности: ты ведь теперь не ходишь, а на крыльях летаешь… Ну и правильно! Зачем он тебе нужен, Иван Матвеевич! — Она понимающе подмигнула. — А парень этот, наверно, ласковый, добрый… Как его зовут?
— Антон.
— Смотри, держи его крепче, а то отобью!
Маруся подбоченилась, горделиво вскинула подбородок. Стук в дверь заставил ее встрепенуться, она испуганно округлила глаза, всполошенно зашептала:
— Это ко мне, Танечка, родненькая, скажи, что я давно ушла: не хочу я его видеть… — И птицей выпорхнула в окно, прошуршала ветвями — только ее и видели.
На повторившийся стук вышла Таня, скромно сказала человеку в темных роговых очках, что Маруси нет, заперла комнату, положила ключ в сумочку и прошла через вестибюль на лестницу.
Небо было бледное, солнце как будто увязло в белой мгле, лучи его гасли, не достигая земли, и от этого море было матовое, без блеска. Оно дремотно шелестело, неутомимо расстилая по песку кружева пены, источало влагу, охлаждая насыщенный зноем воздух. Высокие горы, аккуратно расставленные по горизонту, напоминали какие-то огромные стеклянные сосуды, до краев налитые фиолетовыми чернилами, — они таинственно и притягательно светились.
Таня ощущала приятную истому, невесомость, и ей казалось, что она растворяется в этом густом пряном воздухе.
Антон ждал ее в дальнем конце аллеи, над обрывом. Он стоял возле деревянной скамейки в белых брюках и голубой шелковой безрукавке; загорелое лицо его, теряя юношескую округлость, становилось более твердым, решительным, на нем выделялась полоска зубов, а глаза, как бы вобравшие в себя цвет южного неба и морской воды, были сине-зелеными.
— Получил от Володи письмо, — обрадованно сообщил он, усаживая ее на скамейку. — Послушай, что он пишет:
— «Антон, дружище, здравствуй на тысячу лет! Получил твою телеграмму и спешу обнять тебя от всей души. Небось, паришь сейчас на крыльях. Таню береги, не обижай, — другой такой тебе не сыскать в целом свете…»
Антон покосился на Таню и усмехнулся, довольный:
— Как расписывает, подлец! Как поэт, честное слово!..
Таня слегка зарумянилась, попросила, польщенная:
— Читай дальше…
— «Всем ты теперь одарен — и силой, и здоровьем, и правильным комсомольским чутьем, и любовью, и будущим. Набирайся побольше энергии. У нас все идет по-старому, многие разъехались отдыхать, между прочим, и наш друг комсомольский, старик Полутенин, тоже укатил в ваши края, греться на солнышке. А меня Алексей Кузьмич не пускает… В цеху теперь жара, покрепче вашего юга. Вместо тебя на молоте командует Илья Сарафанов, а Гришоня попрежнему пристает к нему со своими загадками. Видеть их вместе — это забава, комедия чистейшей воды. Кланяйся Тане Олениной — представляю ее вид, когда ты, словно с горы, скатился к ее ногам… Ну, пока, дружище! Да, главное-то, ради чего пишу, и забыл: думай, Антошка, готовься — вернешься, будем рекомендовать тебя в партию…»
— Хорошо, — промолвила Таня задумчиво, когда Антон кончил читать и вчетверо сложил исписанный листок. — Хороший он, Володька, всегда в нем бьется какая-нибудь беспокойная мысль, всегда что-то изобретает. Побольше бы таких, легче бы жить стало, — поймут, посочувствуют, помогут… Жалко, что не все такие…
— Без Володи Безводова я был бы ничто, — согласился Антон. — Не вмешайся он в мою судьбу, не сидел бы я сейчас здесь с тобой, честное слово.
— Сидел бы с Люсей, — бросила она колко. Таня частенько донимала его такими замечаниями. Антон резко повернулся, обратил на нее взгляд, в котором она прочла и обиду и мольбу. Таня доверчиво прислонилась плечом к его плечу и сказала виновато: — Ну, не буду, не буду… — Помолчав, прибавила: — Выходит, ты должен слушаться во всем своего друга — плохое не посоветует.
Раздвинув кусты, она посмотрела в море: там на краю его, где оно сливается с небом, вывалился из облака крупный огненный шар, постоял секунду на черте и медленно, как бы подмываемый снизу струями, стал таять, уменьшаться, и вода, насыщенная его живыми знойными красками, пламенно засветилась, порозовела. Солнце скрылось совсем, а на море долго еще расплывались красные разводы. А со стороны гор, неуловимые глазу, уже стлались над пустынной равниной тени сумерек.
— Пойдем к воде, — предложила Таня.
Спустившись вниз, держась за руки, они побрели вдоль воды, тихо, любовно шепчущей что-то. Молчали, прислушиваясь к всплескам одиноких купающихся, к учащенным глухим ударам движка, к шопоту влюбленных. На камне, четко вырисовываясь на фоне потухающего света, сидели двое, тесно прижавшись друг к другу; женщина размеренно кидала камешки и прислушивалась к их звонкому щелканью по воде.
Дошли до старого причала, где укрывались в грозу, постояли. Здесь все замерло, объятое безмолвием.
— Вот и кончился срок, — произнесла Таня, с грустью оглядываясь на покинутые мостки, на камни, зеленоватые от лунного света, вздохнула: — И в Москву тянет, соскучилась очень, и расставаться не хочется.
— Поедем вместе? — быстро и решительно предложил Антон. — Я уже отдохнул, честное слово. Неделя какая-то осталась…
— Нет, нет, — запротестовала она. — Это неумно — уезжать раньше времени. Неделя отдыха здесь много значит. А у тебя впереди большой год. Поеду одна… А когда соберешься — не забудь дать телеграмму, встречу. — И улыбнулась ему. — Отдыхай, милый… Подожди немножко, я искупаюсь напоследок, — попросила Таня.
— Только не заплывай далеко, — предупредил Антон, присаживаясь на теплый камень. Он с изумлением смотрел, как она, войдя в воду, поплыла, вся в фосфорических светящихся блестках: взмахнет рукой и выплеснет россыпь огненных капель.
Через полчаса, проводив Таню, Антон возвращался в свой мужской корпус. Пересекая аллею, он увидел, как отделилась от ствола дерева и вышла на лунный свет человеческая фигура. Антон узнал в ней Семиёнова. За все время пребывания в санатории они не перекинулись ни единым словом, не встречались взглядом, — Семиёнов проходил мимо с неприступно и презрительно приподнятым подбородком. Теперь он стоял, преградив Антону путь, чуть покачивался, руки засунуты в карманы брюк, губы плотно сжаты, волосы откинуты назад, а по большому шишковатому лбу растекались бледные отсветы.
— Вот… уезжаю, — заговорил он медленно и хрипловато, — и хочу сказать вам на прощанье, что вы — грабитель…
— Что с вами, Иван Матвеевич? — примирительно сказал Антон. — Шли бы вы лучше спать…
— Спать?! — удивленно спросил тот, скупо и как бы с трудом разжимая рот. — Я не сплю с того дня, как вы появились здесь. Разве вы не знаете об этом? Была у меня одна надежда в жизни, вы отняли ее, ограбили меня. Зачем вы приехали сюда? Вам мало других девушек? Зачем вам эта? Вы человек примитивный, ваш интеллект в зародыше, а она нежный цветок: вы сломаете ее, даже не заметите как…
Глядя на эту длинную, размахивающую руками фигуру в белом, на черную, покачивающуюся тень от нее на цветах, Антон вдруг обозлился:
— Убирайтесь вы к чорту!
Семиёнов, как бы протрезвев, отступил в сторону, вытянулся и произнес декламационным тоном:
— Уступаю! Иди, дитя коллектива, герой на один сезон! Несчастный…
Антон повернулся, чтобы ответить, но Семиёнов, подаваясь вперед, уже пересекал залитую лунным светом аллею.