После окончания навигации Юрий с Женькой еще два месяца не могли вырваться в отпуск. Вся команда была занята на ремонте буксира. И жили они в общежитии в затоне. Только в декабре отпустили их домой. Женька не поехал сразу к родителям в Томск, Юрка обрушился на него и уволок на несколько дней к себе.
— Мужик, на каток будем ходить, попремся в лес на лыжах! — орал Юрий, лопоухий, крупный и неуклюжий, как молодой пес, у которого быстрее всего растут лапы да уши.
Такой пес, увидев, что хозяин берет охотничье ружье, приходит в величайшее волнение. Дурашливо, ликующе, во все горло гавкая, бросится он лапами на грудь хозяина, лизнет его в лицо, взвизгивая, ткнется в руку мокрым носом, будто поцелует ее, ничего не соображая от радости, шарахнется почему-то в сторону, налетит на табуретку, уронит ее, взвизгнув, сам упадет и тут же, ошалевший, хлопая ушами, вскочит, отпрыгнет и угодит в какой-нибудь таз с водой, выметнется из него и треснется мордой о ножку стола.
Так и Юрка не умел владеть своим телом, своими силами. Захочет он просто выразить теплоту к другу и хлопнет его ласково, но не соразмерит удара, и друг отлетает от него с синяком на спине.
Подадут через сетку волейбольный мяч, Юрка видит, что надо встретить его легоньким шлепком, и подпрыгнет он с этим намерением, но рука вдруг непроизвольно так звезданет, что мяч, утробно ойкнув, улетает черт знает куда, а Юрка смущенно разводит своими здоровенными лапами, дескать, не матюгайте меня, ребята, я и сам не знаю, как это получилось.
Захочет он выбраться из тесной комнаты, уставленной мебелью, но как ни осторожничает, а все-таки повалит стул-другой, тут уж хозяйка будь довольна тем, что он не завалил весь стол, украшенный закусками.
При такой силе и неуклюжести горячее проявление его чувств было опасным. Женька забыл об этом и на ликование дружка откликнулся с радостью:
— В театры, в кино хочу! И хорошо бы вечерок посидеть в ресторане. О пиве я соскучился!
— Все будет, все в наших руках, мужик! — и Юрий сграбастал зазевавшегося дружка за плечи, притиснул к себе так, что тот взвыл…
Мороз накалялся все сильнее. Самые тяжелые, толстые пальто он делал легонькими и тоненькими, а самых медлительных и пожилых людей — молодыми и резвыми. Жгучий воздух обжигал горло, как спирт.
И хоть у ребят ботинки были зимние, на меху, и модные куртки были с пристегнутым мехом, они ежились и покрякивали потому, что над искусственной пушниной сибирский мороз трескуче смеется.
Пробежав два-три квартала, застроенных новыми домами, ребята остановились. Юрий, от изумления, даже присвистнул, чуть не выронил чемодан. Кругом лежали развалины ветхих домишек, кучи бревен, мусора. Пока Юрий плавал, исчезла родная, старая улица Крылова.
Какими жалкими и нищими предстали эти бывшие человеческие гнезда с распахнутыми в мороз дверями, с вырванными рамами, с содранными крышами. У некоторых не было одной, а то и двух стен, и виднелись все их потроха: развороченные кирпичные плиты, ямы на месте выдранных полов, пузатые, провисшие потолки, пластами опавшая со стен известка, кучи каких-то лохмотьев, брошенные кроватешки, ломаные стулья.
Юрий смотрел на эти курятники и только диву давался: «Их ты! И как это люди могли жить в них десятки и десятки лет? Небось, с радостью их бросили!»
— Обновляется город, — глухо и невнятно пробубнил Женька в рукавицу. Он рукой зажимал лицо от мороза.
Они пробирались среди котлованов и траншей, среди гор земли, засыпанной снегом. В воскресный день никто здесь не работал. Одиноко стыли бульдозеры, тяжелые катки для утрамбовки дорог, голубые вагончики строителей, большущие катушки с намотанными кабелями. А среди всего этого поднимались пяти- и девятиэтажные дома. Они еще без крыш, окна их зияют черной пустотой. Над их коробками, затуманенные морозом, возвышаются подъемные краны. Они похожи на какие-то космические решетчатые корабли, нацеленные в небо стрелами.
— Как будто пьишельцы из космота, — проклокотал Женька, словно рот его был заткнут рукавицей.
Среди этих недостроенных коробок попадались дома, уже отданные людям. На их балконах висело окостеневшее белье, половички, стояли велосипеды с сиденьями в инее, какие-то шкафы, присыпанные снежком. Там, конечно, живут бывшие обитатели этих лачуг. Юрий знал ах — соседями были. «Скоро и наш дом раскатают по бревнышку», — подумал он.
Юрий отыскал его среди избяных останков. Он выглядел еще неплохо, молодцевато нахлобучив пышную снежную шапку и распахнув голубые ставни. Он, как бы с недоумением, смотрел на окружающее стеклянными глазами окон. В таинственной глубине этих глаз тонули зеленые водоросли — цветы на подоконниках.
Вот только черный от времени забор обветшал: половина его падала на улицу, а другая — во двор, так на весу их и поддерживали твердые, суровые ворота.
Рядом с ним случайно сохранились еще два дома: не дошла до них очередь.
Кругом остатки палисадников с березами, с кустами черемухи, щетинились бурые заросли малины, тянулись ровные ряды тополей. Все это указывало — где были раньше огороды, где проходили тротуары.
Войдя во двор, Юрий увидел на серых стенах дома ярко-белые прерывистые полоски из цифр. Каждое бревно от крыши до земли было пронумеровано. «Значит, мать уже продала его кому-то. Раскатают, увезут», — пожалел Юрий. Все-таки, он вырос в этом доме. И старик не плохо послужил людям…
Ребята, гремя ботинками, словно копытами, не вошли, а ввалились в небольшой коридорчик с вешалкой. И сразу же загрохотали лыжи, стоявшие в уголке. Это Юркин чемодан как-то мотнулся и сбил их.
Мать — Агриппина Ефимовна — готовила тесто для пельменей, а двоюродная сестренка Валя сечкой рубила в деревянном корытце стылое мясо.
Валя — бронзоволосая, в платьице апельсинового цвета, легонькая, как осенний подсохший листок, закричала, захлопала в ладоши, бросилась к Юрию, повисла на его шее, поджав ноги в белых сапожках. Юрий засмеялся, поспешно заложив руки за спину, чтобы они случайно не изувечили сестренку. Он неумело ткнулся губами в ее щеку, забылся, махнул рукой, поддел ею висящее материно пальто, и оно с шуршащим шепотом шмякнулось на пол и, как убитое, раскинуло руки-рукава. Женька не вытерпел и захохотал.
Мать, держа на отлете руки, испачканные мукой, с молитвенным восхищением смотрела на Юрку. Он ткнулся обветренными, колючими губами в ее щеку.
— Познакомьтесь. Это и есть голубятник Женька. Я писал о нем, — весело буркнул Юрий, ставя под вешалку чемодан и поднимая пальто.
— Раздевайся, будь гостем, — пригласила Женьку Агриппина Ефимовна. — Наплавались, поди, досыта!
— Значит, сносят нас? — спросил Юрий.
— Сносят, сынок! По всему городу идет эта катавасия. Старое сносят, новое строят. Люди перебираются в новые дома. В мебельных магазинах все под метелку. Старье люди бросают. И кровати, и столы, и колченогие табуретки, и обшарпанные стулья. Все, что раньше собирали по крохам для хозяйства, — все летит на свалку. Пройдись-ка по кварталу: всюду кадушки валяются, ковшики, лопаты, дровишки, бочки какие-то, совки… Даже ломы, топоры и пилы… Осточертело все это людям. В новых домах ни к чему этот хозяйственный хлам.
— Ты продала дом?
— Продала, сынок. За гроши продала. Весной переедем в новую квартиру.
— Красота! — обрадовался Юрий.
Матери уже за пятьдесят, но выглядит она еще крепкой, движения ее, несмотря на полноту, молодые, и лицо почти без морщин, голос без хрипотцы, а глаза ясные, серые, пришедшие из девической дали.
Мать была портнихой. Раньше она работала в ателье, а сейчас, уйдя на пенсию, украдкой шила на дому. Она хорошо чувствовала современный стиль одежды, ухватывала особенности быстролетной моды. Шила она только избранным знакомым. Разве на маленькую пенсию проживешь?
Большая комната в доме походила на маленький салон крошечного ателье: среди нее овальный, полированный стол, на нем стопа журналов мод, в углу — швейная машина, у стен — два дивана в парусиновых чехлах, между окнами в простенке — трюмо…
Кроме Юрия, была у Агриппины Ефимовны еще дочь. Как только дочка вышла замуж и уехала в другой город, Агриппина Ефимовна всю свою материнскую любовь отдала — нет, не отдала, а обрушила на своего младшего, на Юрку. Она тряслась над ним. Она готова была выцарапать за него глаза любому обидчику. А Юрка злился на такую любовь. «Ты что — кошка или медведица?» — как-то грубо спросил он ее…
Юрий потащил Женьку в свою комнату. В чемодане, который он нес, вдруг что-то зазвенело, затрещало, завозилось.
— Что это? — испугалась Валя.
— Ожили, черти! — и Юрий с Женькой переглянулись загадочно и засмеялись.
— Мама! Ставь раскладушку, застилай ее, — распорядился Юрий.
— Да вы сначала поешьте, — закричала мать из Кухни.
— Мы — сыты, — откликнулся Женька.
Небольшого роста, ладно сложенный, в черном кителе речника с золотыми нашивками на рукавах, он весь так и светился доброжелательностью. Голубизна его глаз, пухлые щеки и губы и даже курносый и все-таки красивый нос дышали общительностью.
Кровать, стол, забитая книгами этажерка да портрет отца на стене — больше ничего в комнате Юрия не было. Отец — обской капитан — в темном кителе, в фуражке с золотым крабом, задумчиво смотрел на Юрку, словно спрашивал: «Ну, как ты живешь без меня? Неужели плохо?». Юрию всегда чудилось, что он спрашивает именно об этом. И Юрий мысленно отвечал ему: «Ничего живу! Ты ее беспокойся. Я не забываю тебя».
— Ты здорово похож на него, — удивился Женька.
И действительно, их черные глаза, немного выпуклые лбы, мягко очерченные пухловатые носы, нервные, большие губы, широкие, с ямочками, подбородки — были одинаковы.
— Давно он?
— Уже два года.
Валя притащила раскладушку.
— Ну, как ты? Чего ты? — спросил Юрий, усаживаясь за стол и выкладывая сигареты и спички.
— А чего я?.. Учусь…
— Родичи как, — папа, мама, Валерка?
— А чего им? Едят, ходят, работают, — сдержанно ответила Валя и, распахнув, высоко вскинула простыню. Та, пузырясь, немного поплавала в воздухе, пока улеглась на раскладушке.
— Ты сейчас, в девятом?
— Ага!
— Куда после школы двинешь?
— В театр! Актрисой, — почему-то вызывающе ответила Валя, словно ждала насмешки.
— Ох ты, актрисой! — восхитился Женька. — Это здорово! — Он глаз не спускал с девчонки.
— Здорово-то здорово, а вот попробуй — попади в училище, — серьезно заговорила Валя, взбивая кулаками подушку. — Там на одно место сорок заявлений.
— А ты не теряйся, иди смело, — возразил ей Юрка. — А вдруг у тебя такие способности, что все ахнут?
— Конечно, — поддержал Женька.
— Правда, ребята?! — лицо Вали так и обдала жаркая радость.
— А я вот, похоже, ошибся, — загрустил Женька. — Черти! Я орнитологом хочу быть, птиц изучать хочу! А стал рулевым-мотористом.
— Зачем же ты…
— Да я сначала поступил в речной техникум. Брат у меня механиком плавает. Отец — капитан. Так что я — потомственный речник. Вообще-то, жизнь и работа речников мне нравится… Жить на реке, плавать по Оби — это тебе не фунт изюма. Сама понимаешь. Но у меня вот какая чертовщина получилась. Наткнулся я как-то — ни с того, ни с сего — на книгу о птицах. И начитался там о розовых чайках. Они редко встречаются. Гнездятся где-то на севере, у черта на куличках. Еще узнал про куропаток розовых. Их в тундре немало. Но вот, представляешь, чучела розовой куропатки ни один музей в мире не имеет. Розовую чайку имеют, а куропатки нет. И знаешь почему? Подстрелят ее, упадет она и лежит расчудесная, розовая. И вдруг прямо на глазах у охотника начинает выцветать, ее розовые перья гаснут, белеют. Что-то с ними происходит после смерти птицы. Значит, розовый цвет — это цвет ее жизни!
— Как интересно, — удивилась Валя.
— А потом я разыскал еще книги о птицах. Альбатросы, орлы, фрегаты, буревестники!.. И так мне эта наука — орнитология — понравилась, что я прямо почувствовал призвание к ней. Но было уже поздно: кончал техникум.
— Вот жалко-то! — вырвалось у Вали.
— Он же, Валюха, голубятник, — весело воскликнул Юрий. — И фамилия-то у него Голубев. До сих пор, как пацан, лазает по крышам и свистит. Засунет в рот два грязных пальца и… — Юрий по-разбойничьи, оглушительно засвистел. В кухне ойкнула мать, а они, все трое, расхохотались…
Валя убежала помогать Агриппине Ефимовне.
Эх, все-таки, неплохо дома! Чисто, уютно, тепло. Это не то, что «общага» в затоне. Юрий, улыбаясь, прошелся по комнате, разбросил руки, потянулся, сладко зевнув.
— Ну, Женька, сегодня мы нажремся настоящих сибирских пельменей. Мать у меня мастерица делать их. Помню, я еще пацаном был, собирались на пельмени к деду с бабкой все родственники. Это, брат, были особенные вечеринки. Сходилось человек двадцать. Попробуй-ка одна хозяйка приготовить пельмени на такую ораву… С утра мама и бабка начинали рубить сечкой в деревянных корытцах замороженное мясо: свинины — поменьше, говядины — побольше, лук там, конечно, перец. — Юрий взмахивал сразу двумя руками, чтобы подчеркнуть самые важные слова. — Мясо обязательно нужно рубить. Из мясорубки выходит фарш котлетный, а у рубленного мяса совсем другой — пельменный вкус. Да еще в него подмешивают снег. Он тоже дает особый привкус. Так и растолкуй в будущем своей жене. Пельмень — это зимнее блюдо. Они любят мороз и снег. Перед тем, как варить, их нужно заморозить — и это тоже придает им особый привкус.
— Да ты чего это, Юрка?! — изумился Женька и захохотал. — С таким смаком толковать о жратве! Уж не погибает ли в тебе великий кок?
— Запомни, рулевой-моторист, повар высокого класса равен деятелям искусства. Он — художник. Он — фрегат среди птиц. Только создает свои произведения не с помощью красок, звуков или слов. Его оружие — запахи, от которых слюнки текут, разные там сногсшибательные соусы да подливки, да всякие, понимаешь, вкусовые оттенки. Хорошее блюдо не делается, а со-зда-ет-ся! Понял, балбес? Хотя твой тонкий вкус выше редьки да селедки не поднимается.
Юрий хотел было схватить дружка, но Женька успел загородиться столом…
Едва стемнело, — а в декабре уже в пять часов темно — стали собираться гости. Первой пришла тетя Надя, сестра Юркиного отца. Она за руку вела мальчика, повязанного поверх шапки пуховой шалью.
Юрий обнял тетю Надю и тут же присел на корточки перед мальчонком. Вся голова и его лицо были скрыты шалью, только в узкое отверстие таращились большие, радостные, черные глазищи в голубых от инея ресницах.
— Здорово, Серега! — закричал Юрий. Тот охватил его за шею.
Юрий, торопясь, развязал шаль, стянутую на спине узлом, сдернул с него шапчонку, снял зеленые рукавички.
— Дядя Юра! Ты насовсем? Ты больше не уплывешь? — спросил Сережа, глядя на Юрия преданными глазами.
— Уплыву, Сережка, но не скоро. Весной!
Юрий с удовольствием, звучно расцеловал обе красные, холодные щеки мальчишки.
— Женька! Вот же он, мой Серега! Отряд, к бою! — неожиданно закричал Юрий.
Женька бросился в комнату.
Юрий снял с Сережи пальтецо и сразу стал пасмурным. На малыше была синяя, в красную клетку и с красным воротником, вязаная курточка. И через эту вот нарядную пушистость выпирал горбик. Юрий тут же стряхнул с себя хмурость, снова расцвел и повлек мальчишку к дверям своей комнаты.
— За нами, тетя Надя! — и Юрий подхватил ее под руку.
Они остановилась у закрытых дверей.
— Рота! К бою! — скомандовал Юрий.
Сережа, чуя что-то интересное, прижался к его боку.
— Огонь!
За дверью внезапно раздался крик:
— Ура! За Родину! Вперед!
Юрий распахнул дверь, толкнул мальчишку. Из дальнего угла, стреляя, треща, жужжа, вспыхивая огоньками, катились к нему синий самолет, стальной броневик и зеленый танк с красными звездами. Завороженный мальчонка бросился на пол, раскинул руки, ловя эту всесокрушающую лавину.
Тетя Надя смеялась. Смеялись в углу и Женька с Валей.
— Спасибо тебе, Юра, — тихонько и серьезно сказала тетя Надя.
Юрий любил ее за ум, за веселый нрав, за силу характера… Когда муж ее стал пить, она прогнала его. Детей у них не было, и она взяла из детдома сироту. Он был горбатый, худенький, с прекрасными задумчивыми глазами. Она взяла его трех лет, а сейчас он уже ходил в первый класс и считал ее своей мамой.
Тетя Надя преподавала в школе английский. Ей уже за сорок. Ее пышные, совершенно седые волосы, зачесанные назад, открывали по-мужски большой лоб. Косматые, черные брови с глубокой морщинкой между ними, крупные, четко резные губы, дымящаяся сигарета в янтарном мундштуке с серебряным ободком усиливали в ее облике это мужское. И курила она по-мужски просто, естественно, а не по-дамски манерно. Она затягивалась с удовольствием и глубоко, а не то что модницы, набирающие дым только в ротик и лихо пускающие его в потолок длинной струей.
В душе тети Нади таилась такая воля, что самые отпетые, хулиганистые ученики делались на ее уроках серьезными и внимательными…
Скоро пришли Валины мать, отец и брат.
— Ну, здорово, племяш! — загремел дядя Иван, тиснул руку Юрия, обдал стужей.
— Привет, Бегущий по волнам! — и Валерий поднял красную от мороза руку, помахал ею. Юрий кивнул ему.
Тетя Аня обняла Юрку и даже почему-то всхлипнула.
Дядя Иван, здоровенный, весь в железных мускулах, багроволицый, с рыжеватыми щетками бровей и усов. Такой в жизни любую тяжесть вынесет — не согнется. И душа у него была такая же мускулистая, не подверженная всяким там переливам тонких чувств, годных только мадамам, белоручкам да квелым интеллигентикам. Юрка знал, что дядюшка гордится этим.
Был он когда-то механиком, а потом пробился в заведующие автобазы.
И Валерий тоже пошел в отца, хотя и был пообтесанней, все-таки кончил институт связи. Грубость отца превратилась у него в этакую нагловатость и самоуверенность, а мужская, глыбистая сила принарядилась в спортивную форму…
Бесцветные, белесые волосы, причесанные гладко «на пробор», узкое лицо, тонкий, прямой нос, водянисто-прозрачные глаза в белесых ресницах, усмешка свысока, пламенеющий косматый красный свитер…
Нет, не лежала у Юрия душа к братцу…
А родственники все подходили. На вешалке уже не хватало места, и шубы, пальто складывали прямо на пол под вешалкой.
Юрия удивило, что все это были пожилые и старые люди. Молодых, кроме Валерия, он не видел. Юрий пришедших всех знал, но только не мог понять, кто, кому и кем приходится. Были тут и кумовья, и свекры, и сватьи, и шурины, и девери, и золовки. Юрия смешили эти непонятные ему, теперь не употребляемые слова. Он понял только слово «теща».
— Давно, давно, сват, нужно было собраться всем родным, — пела Юркина мать, — сколько уже не сидели за одним столом? А ведь все-таки родные. Как-то разбрелись все, будто стадо на лугу без пастуха. Я иногда обо всех скучаю.
— Так, сватья, так! И корова мычит, когда в другой двор уведут.
«Что это за хреновина такая: сватья, сват?» — недоумевал Юрий.
— Тетя Надя! А ты кем приходишься моей маме? — спросил он.
— Золовкой.
Юрий засмеялся.
— Чего ты?
— Да как-то непривычно: золовка! Смешное слово. Я теперь тебя золовкой буду звать.
Они оба засмеялись, и тетя Надя щелкнула его по лбу.
…И вот все началось так, как бывало у деда. Сдвинули два стола в один. Валя накрыла его прозрачной розовой клеенкой. Потом шумно, весело все мыли руки, звякая медным соском умывальника, садились за стол, накрывали колени полотенцами, платками, а то и просто тряпицами, чтобы не засыпать брюки и платья мукой.
Юрий с Сережкой притащили на стол большую фанеру, припорошенную мучицей. Мальчишка не отходил от Юрия, во всем помогал ему. Мать принесла большущий, желтоватый от вбитых яиц, ком теста.
— А ну, Иван Ефимович, покажи свою силушку!
Дядя Иван снял пиджак, засучил рукава.
— Не заездила тебя еще жинка?
— Заездишь его! Вон какой бугай. Его на десяток жен хватит!
Дядя Иван самодовольно усмехнулся и начал месить тесто.
— Да осторожней ты, ножки у стола подломятся!
— Эх, жизнь моя окаянная! — взревел дядя Иван, тиская тесто.
— А почему это он месит тесто? — спросил Женька у Юрия, кивнув в сторону дяди Ивана.
— Тесто обязательно месит мужчина. Для пельменей оно должно быть очень крутым. У женщины не хватит силы так промесить его.
— Да не все ли равно какое тесто!
— Для машинного, ненастоящего пельменя, конечно, все равно. А у домашнего пельменя мясо должно просвечивать сквозь тесто. И в то же время, когда пельмень варится, тесто не должно лопаться. Вот почему и месят его до твердости. Самая вкуснота в пельмене — сок. И тесто должно его сохранить. Поэтому, учти, настоящие пельмени едят только ложками. Проткнешь пельмень вилкой — упустишь самое вкусное: сок!
— Держи, сеструха! — проговорил дядя Иван и ахнул на доску ком теста, почти каменной твердости. — Слона можно зашибить!
Довольный, дядя Иван похлопал ладонью о ладонь, стряхивая муку, сел, закинул ногу на ногу и с удовольствием закурил.
Женщины притащили на подносе гору рубленого мяса, натаскали тарелок, блюдец. В них каждый положил себе мясо.
Юрий и Женька не умели лепить пельмени, они занялись другим: растягивали тесто тугими веревками, резали эти веревки на кусочки и скалками раскатывали их в круглые, тонкие, как бумага, сочни.
Юрий дал Сереже вместо скалки небольшую бутылочку-четвертинку, и малыш принялся старательно раскатывать свои сочни. Они получались у него неровные, он расстраивался, а Юрий утешал его:
— Ничего, ничего, друг, старайся — получится.
Ему нравилось, что мальчонка суетился, тоже хотел что-нибудь делать, таскать, подавать.
— Это конное мясо? — спросил он, показывая на загруженный поднос.
— Почему конное? — захохотал Юрий.
— Вот как его много, будто из целого коня, — объяснил Сережа…
Работа закипела: все гости вилками, ножами подхватывали мясо и ловко завертывали в сочни, лепили пельмени, похожие на пухлые уши, и укладывали их рядками на железные противни, посыпанные мукой.
Шумные разговоры, шутки, смех. Это была не работа, это уже началась вечеринка, хотя еще и не выпили ни единой рюмки. Не полагалось. Должны же родные увидеть друг друга трезвыми глазами, трезво поговорить, узнать о жизни каждого.
— Значит, последние деньки доживает твой дом, сватья?
— Последний нонешний денечек! — весело откликнулась мать. — Сегодня вроде как проводины.
— А не жалко? Почитай, вся твоя жизнь в нем прошла.
— Да ну его к лешему! Одна печка замучила. Дрова доставай, топи, воду таскай из колонки, тротуары долби, снег ворочай…
— А чего ты хорошего в коммунальном доме нашла? — раздраженно спросил дядя Иван.
— Вот тоже сказал! — всплеснула руками мать, — Да там же все удобства! Тепло, светло, горячая вода, ванная и другое прочее.
Дядя Иван иронически хмыкнул. Его уже «снесли». Но он обменял с кем-то новую квартиру на частный дом. Тот стоял на окраине, где строек не было.
— А чего хорошего в этих твоих частных курятниках? — рассердилась мать.
— Тут я сам себе хозяин. Огород, куры, животина всякая. А эти ваши хоромы оставляют с одной голой зарплатой. Не больно-то на нее размахнешься. А у меня всякая овощь своя. Ты вот бегала за мясом на базар, а моя благоверная не побежит.
Дядя Иван всегда держал трех-четырех свиней. Он возил для них отходы из столовой. Задыхающиеся от пудов сала, яростно-жадные, все тупо сокрушающие, они зычно хрюкали в амбарушке.
Тетя Аня запричитала:
— Да зачем они нам? И когда этому конец будет? Зарабатываешь ты хорошо — чего еще надо?
— Какой там заработок! — рассердился дядя Иван. — А тут — свое мясо. И себе, и на базар идет. Корм дармовой.
— Они не отходы жрут, они, проклятые, всю мою жизнь сжирают!
— Белоручка ты, вот что я тебе скажу! Будь оборотистой бабой. Я хочу быть независимым от разной там зарплаты, от начальства, а со своим хозяйством чихал я на них.
На пухлой тете Ане зеленая фуфайка. Фуфайка бросала на ее лицо зеленый отсвет. Была тетка безвольной и безгласной, и Юрий жалел ее.
Вот эта первая часть вечеринки Юрию нравилась. Все дружные, добрые. В кухне гудит огонь в плите, на ней кастрюли, а в них запевает вода. Мать то и дело уносит во двор, на мороз, противни с пельменями.
— Живем в одном городе, а видимся раз в два года, — сетует она.
— Что же поделаешь, Груша, — кротко откликается тетя Аня, с зеленым лицом, — жизнь такая суматошная пошла. Поразбросала всех. Каждый по уши утонул в своих заботах.
Тут заговорили, зашумели все родственники:
— У каждого работы по горло!
— Да и городище вымахал такой, что и не завернешь по пути, словечком перекинуться.
— А молодые и вообще стали забывать о родных, тянут в разные стороны!
— А где твой Петька-то, Алексеевна! Чего не пришел? — спросила тетя Аня у свояченицы.
Алексеевна, иссохшая до костлявости, изработавшаяся, морщинистая, только темной рукой махнула:
— Я сама-то вижу его раз в месяц! Связался с этими своими лыжами, чтоб им пусто было, и носится с ними, как дурень с писаной торбою. Парню уже пора жениться, а он все тренируется.
Валерий хохотнул, дескать, темнота, а еще туда же. Сам он ничего не делал, сидел около швейной машины и, явно скучая, листал журналы мод. Красным свитером он выделялся из всех ярким пятном.
Тетя Надя глянула на Валерия проницательно и насмешливо.
— Как твоя матросская жизнь протекает? — спросит, у Юрия дядя Иван. — На Оби живешь — стерлядку-то хоть видишь? Привез матери?
Юрий с Женькой засмеялись.
— А какая она, стерлядка-то? — спросил Юрий.
— Эх, вы, недотепы! Жить на реке и рыбы не видеть! Да сунь любому рыбаку пол-литра — вот тебе и стерлядка будет.
— Еще чего не хватало, — нахмурился Юрий.
Теперь тетя Надя внимательно посмотрела на него. Пальцы ее ловко и быстро лепили пельмени.
— Родитель! Они же романтики, — воскликнул Валерий. — Корабли, алые паруса, тайга, открытие века — сибирская нефть!
— Вот это верно ты сказал, — согласился Юрий. — Все это красота!
— А с чем ее, эту красоту, едят? — загремел дядя Иван. — Вот наше чадо тоже воротит нос от работы, которая может кормить, — кивнул он на Валю. — Театр, видите ли, ей понадобился!
Валя покраснела до слез, губы ее задрожали. Она не смотрела на отца, раскатывала сочни.
— А что же здесь плохого? — вступился Женька. — Театр — это здорово!
— Да там и на хлеб-то с кашей едва заработаешь. Узнавал я про их зарплату… А потом, артистка — это же… Ух, какая должна быть! Сокрушительная! А наше чадо… Ну, какая из нее артистка!
— Дядя Иван! — рассердился Юрий и нечаянно смахнул на пол скалку и стопочку сочней. Сережа испуганно смотрел на него. Валя вскочила и убежала в Юркину комнату. Дядя Иван, шевеля колючими щетками рыжих бровей, тяжелым взглядом уставился на Юрия. Тот ответил таким же взглядом, Валерий сосал сигарету, насмешливо разглядывая двоюродного братца.
— Это вы уж слишком, Иван Ефимович, — серьезно заметила тетя Надя. — Я не уловила разумности в ваших словах.
— Хватит вам, сродственники! — вмешалась сухопарая Алексеевна.
— Будет!
— Нашли о чем спорить! Теперь молодые умнее старых.
— Не выпили еще, а уже…
— Будет тебе болтать, завел свою музыку! — прикрикнула Агриппина Ефимовна. — Пойдем, Юра, пора уже варить. Катя, Дуняшка! Прибирайте стол.
Женька и Юрий вышли в жаркую кухню с грудой посуды на столе. К ним прибежал Сережа. Его мордашка, руки, грудь, коленки — все было в муке. Он притащил упавшие на пол сочни и скалку.
— Я вот как возьму эту скалку-палку, да как дам ему по затылку, — заявил он, заглядывая в лицо Юрия.
— Такие и полена не почувствуют, — проворчал Юрий, стряхивая с мальчишки муку; вытащив из кармана платок, вытер ему мучные нос и щеки.
В большущей кастрюле закипела вода. Со дна вверх густо, клубами, понеслись мельчайшие пузырьки.
Пельмени вспухали, готовые вывалиться из бушующих кастрюль на раскаленную докрасна плиту. Заработали поварешки, женщины плюхали пельмени в тарелки, тащили на стол. От пельменей валил пар к самому потолку. Небольшая люстра плавала в нем, точно кувшинка в тумане. Сдобренные уксусом и черным перцем, они так пахли, что, пожалуй, и мертвый ожил бы и потянулся к ним.
Все загомонили, загремели стульями, окружая стол. Появились бутылки.
— Ах, ты, милая, век бы тебя не видеть! — приговаривал дядя Иван, наполняя граненые стопки.
Юрий усадил Женьку и Сережку на конец стола, подальше от дяди Ивана, поставил им тарелки и тихонько сказал:
— Наворачивайте. Я сейчас Валюху приведу.
— Давай-ка, Серега, подналяжем, как мужики, только смотри, чтобы пузо не лопнуло. — Женька подмигнул мальчонке. — Но сначала отгадай: почему черная курица несет белые яйца? И почему у черной коровы белое молоко?
…Валя стояла у окошка, ногтем соскребала со стекла пушок инея. Юрий подошел, осторожно повернул ее к себе. Неумело, прямо пальцами, он вытирал слезы с лица Вали и ласково бубнил:
— Не надо, Валюха. Ну их к черту. Дыши ровнее. — Валя уткнулась ему в плечо. — Ты права. Ты, понимаешь, продолжай стремиться. Это и тетя Надя тебе скажет. Будешь ты актрисой, — чего там! Только по-настоящему готовься к этому. Так что — выше нос.
Валя вытащила из кармашка апельсинового платьица платок, зеркальце, вытерла лицо, привела в порядок свои волосы «цветом в осень».
— А если отец… Ну, понимаешь, терпи, что ли… — Юрий не знал, что и посоветовать. — Не тот он человек, чтобы… Как тебе сказать… Ну, не пойдет он на оперу или на балет. Нельзя его представить с книжкой стихов в руках…
— Знаешь, Юра… Вот я одета, обута, сытая, но разве только это нужно человеку? Приду я к своей подруге, в доме у нее как-то светло, дружно, только и слышно: «Наташенька… Наташа». …А у нас, едва появляется отец, так сразу же все умирает. Ему ничего не стоит при мне, при маме выругаться так, что уши вянут. Он меня даже по имени-то не называет. Я для него «чадо, артистка с погорелого театра, полоротая, безрукая»… Он и маму… Она боится рот раскрыть, заступиться за меня. А я не позволю командовать собой, я не кукла, надетая на чью-то руку.
Лицо Вали затвердело и сделалось взрослее.
— В общем, потерпи, казак, атаманом будешь. А там поступишь в институт или в техникум, переберешься в общежитие… Ну, идем! Все-таки надо отведать маминых пельменей.
Они посмотрели друг на друга, улыбнулись и вышли в шумящую комнату, сели рядом с малышом и Женькой.
— Ну, как, бродяга, узнал теперь настоящие сибирские пельмени? — спросил Юрий.
Женька сладко зажмурился, похлопал себя по животу и застонал от удовольствия. Сережка немедленно проделал то же самое, рассмешив ребят.
Сидевшая вблизи Алексеевна, услыхав Юркин вопрос, пьяненько закричала:
— Ой да, ребятишки! Смотрю я на вас, смотрю, да как резну плакать. Многое вы не знаете. Ведь вы даже хлеб-то настоящий не знаете! Разве это хлеб — теперешние фабричные «кирпичи»?
— А чо им говорить, чо им говорить, — протараторила какая-то сдобная, тугая бабенка. Юрий никак не мог ее припомнить. «Наверное, чья-нибудь свекровь или сноха, или… как там еще?» — усмехнулся он.
— Бывало, мамаша поставит квашню на печь, а за ночь тесто и поднимется шапкой. — Алексеевна не говорила, а вдохновенно пела. — Не доглядишь — и сорвет оно тряпицу, и поплывет через кран… В русской ведь матушке-печке пекли… Вытащит мамаша деревянной лопатой буханки с мучными донцами. Горячие, духовитые, язык ведь проглотишь… Вкус домашней буханочки совсем другой, чем у «кирпича». Куда там!
— Ну, чего ты, милая, хочешь! — всплеснула руками мать Юрия. Лицо ее, от жаркой плиты, от рюмки, распарилось, словно она вышла из парной. Юрию даже померещился приятный запах березового веника, разбухшего от кипятка.
— Они, в городе-то, и молоко настоящее не знают. Ведь хозяйка раньше кормила свою буренушку сенцом-поляком и пойло-то она не всякое давала. Зато утром нальет молоко в кринки, а к вечеру в них на два-три пальца сметаны. Вскипятит в русской печке, вытащит чугун, а на молоке пенка. Розово-коричневая. А теперь они не знают, что такое пенка.
— Даже что такое чугун и русская печка — не знаем, — шепнул Женька, и Юрий рассмеялся.
— А что вы хотите, — совсем разошлась мать. — Как запряжешь, так и поедешь! В колхозах по науке кормят коровенок: и силос им, и витамины всякие, и кукурузу, и еще бог знает что суют! А не подумают, что вкус молока от этого самого силоса да кукурузы совсем другой. Да просто никакого вкуса нет. Белую воду доят, только и всего. А! Да чего тут говорить! Из такого молока и масло таковское же. Где оно, наше сибирское масло?
— А оно когда-то в Лондоне да Париже славилось, — пробасил дядя Иван. От водки он еще больше побагровел.
— А чо им говорить, чо им говорить, — опять безнадежно махнула рукой «свекровь… или как там еще».
— Холера вас возьми, с вашей нонешней суетой! — глухим, загробным голосом закричала Валина бабушка. — А рыба-то, рыба где? — она это прокричала так, как обыкновенно кричат «караул». — Ведь они, — бабка тыкала ложкой в сторону Юрия с Женькой, — настояшшую-то рыбу и во рту не держали. Ну, ладно, осетрину, семгу, белугу там, стерлядку всякую — это уж купцы жрали. А мы, простые люди, пироги-то стряпали да уху варили из кострюка, хариуса, ленка. Так это же двиствительно еда была! Старик-то мой настояшший рыбак был… А теперь навезут в магазинишки всякую морскую срамоту — ешьте, мол, ребята! И едят. И даже не знают, что простой речной чебачишко, окунек, ельчик в тышшу раз вкуснее любой этой морской рыбищи. И ведь приучат людей плохое считать хорошим, а невкусное — вкусным.
— А чо им говорить, чо им говорить!
— Ну, бабка, ну, дает, — хохотнул Валерий. — Прямо самого министра рыбной промышленности за жабры хватает!
— Ну, стерлядка там всякая да нельма — ладно уж, бог с ними! Но хлеб-то… Эти фабричные «кирпичи»…
— Да разве, Алексеевна, прокормишь домашним хлебом, домашними пирожками да пельменями такую махину, как наше государство? — вступила в разговор и тетя Надя. — Без машин тут ничего не сделаешь.
— Не до жиру, быть бы живу!
— Вместо нашей капусты морскую будем жевать!
— Тебе бы, Алексеевна, осьминога жареного!
За столом уже шумели вовсю. Несколько женщин затянули: «О чем, дева, плачешь, о чем, дева, плачешь»… Тетя Надя с удовольствием присоединилась к поющим. Попеть она любила. Опустевшие тарелки наполняли снова дымящимися пельменями. Плыл папиросный дым, было душно; чтобы освежить воздух, приоткрыли дверь из коридора в сенки. Над полом заклубилось, потекло белое, морозное…
Юрий, Валя, Женька и малыш вышли из-за стола, устроились в уголке и включили проигрыватель. Сличенко со страстью запел цыганские романсы.
— Это идет вторая часть родственной вечеринки, — сказал Юрий. — Ее еще можно терпеть.
Сережка забрался к нему на колени.
— Я тебя, кум, завсегда ценил, ценю и буду ценить, — кому-то клялся Юркин троюродный дядя, седой, косматый, в новом, еще не обмятом синем костюме.
— И, милый, да разве я забуду, как ты в голодное время выручил меня с мукой…
Они выпили и рванули коровьими голосами:
Здо́рово, здо́рово
У ворот Егорова,
Выпивали здо́рово
У ворот Егорова.
В одном месте целовались, в другом, вспоминая умерших и погибших на войне, — плакали.
Двое пожилых братьев начали ворошить старые обиды, припоминать всякие несправедливости. Голоса их становились все накаленнее… Вот прозвучал матерок… Кулак грохнул по столу:
— Умирать буду, а не забуду, как ты хотел выжить меня с ребятишками из отцова дома!
— Начинается третья и заключительная часть вечеринки, — грустновато усмехаясь, прокомментировал Юрий.
— Ты бы лучше своей бабе на язык наступил, чтобы она не тарахтела на каждом углу!
Кто-то хватанул кулаком по столу, матюгнулся. Мать Юрия прикрикнула:
— А ну-ка, замолчите! Вашим обидам в обед сто лет!
— Все! Потихоньку смываемся, ребята, — шепнул Юрий. — Лучше побродим на свежем воздухе. Валюха, выскальзывай незаметно первая и жди нас во дворе.
Валя взяла тарелку, вышла в кухню и больше не вернулась.
— И я хочу с вами, — Сережка судорожно схватился за Юрия.
— Малыш! Я бы с удовольствием взял тебя, да уже поздно. И потом на улице очень холодно. Мама тебя не пустит. Ты пока поиграй в моей комнате. У тебя же там самолет и танк!
Сережка было расстроился, но когда Юрий сказал, что попросит оставить его и они будут спать вместе, мальчишка обрадованно убежал к своим игрушкам…
Развалины избенок и сараюшек вокруг дома были совсем жутковатыми и призрачными в морозном туманце. А среди этих развалин «частных владений» пировал последний в квартале, еще не снесенный Юркин дом. Сквозь щели в ставнях пробивался свет, глухой шум, из трубы вился дым и припахивало вокруг дома пельменями.
Со всех сторон подступали к нему котлованы, штабеля кирпичей и панелей, в которых были прорезаны окна и даже вставлены деревянные, еще не покрашенные рамы.
Старика такая опаляющая, пустынная ночь могла бы привести в отчаяние, но ведь Юрий, Женька, Валя — молоды, и поэтому свет, и шум, и радость — все это было с ними, в их душах. А мороз, непролазные сугробы — эка, невидаль! — они же родились и выросли среди всего этого.
Толкаясь, хохоча, бегая друг за другом, они разогрелись и оживили это строительное нагромождение, среди которого начала прочерчиваться новая улица. Между пятиэтажными, уже заселенными, домами увидели сколоченную из досок и покрытую льдом горку для ребятишек. И тут же бросились на нее, повалились друг на друга и с криками съехали. Потом барахтались на ледяной дорожке, подсекали ноги, не давали вставать. Юрий выбрался со льда на снег и побежал. Валя с Женькой бросились за ним. Нелепо размахивая длинными руками, запинаясь за все длинными ногами, он шарахнулся от них за остовы избенок с вырванными окнами и дверями. Уши меховой шапки болтались, как уши сеттера. Его искали, ловили, а он прятался в домишках. В них пахло известкой, развороченными печами, ржавым железом… В одной из хибар Женька настиг его. Юрий прыгнул на сетку оставленной хозяевами кроватешки, бросился в дыру окна, застрял в нем, рванулся и вдруг повалился вместе со стеной. И только чудом его не покалечили трухлявые бревешки. Женька едва успел выскочить из хибары, как с треском обвалился один конец потолка. Над остовом заклубилась пыль, посыпались с чердака какие-то бумаги.
Женька хохотал, схватившись за живот. Просмеявшись, он крикнул:
— Валя! Не бегай в избушки — придавит!
Юрий сел на толстую гулкую трубу — перевести дух. Шумно дыша, к нему подошли Женька с Валей. Из их ртов, как из тарелок с пельменями, валил пар.
Юрий закурил, огляделся вокруг и уставился на все еще дымящиеся пылью остатки жилища.
— Ребята, — проговорил он дрогнувшим голосом. — А ведь в этом домишке застрелился один студент. Николаем его звали.
— Как застрелился? — недоверчиво спросил Женька.
— Красивая стерва довела. Она училась с ним же. Он на первом курсе, а она уже кончала институт. Ходила к нему, ночевала. А потом вышла замуж за педагога… Николай и ахнул себе в рот из ружья. Она приходила хоронить его, лахудра… Жил Николай с матерью-старухой… Одна осталась. А теперь вот и халабуда их кончила свое существование. Как будто никогда и не было на земле влюбленного студента. — Голос Юрия звучал задумчиво, словно он разговаривал сам с собой. — Много всяких историй унесли с собой все эти дома, домишки, лачуги, избенки. И кричали в них от горя, и плакали, и дрались, и любили, и смеялись, и умирали, и рождались — все было. Жизнь!
Помолчали некоторое время. Женька ходил возле развалин, слегка поддавал ногой ржавые обломки водосточных труб, мятые кастрюли, сломанные лопаты, вышорканные метлы. Из сугроба торчала полурассыпавшаяся кадушка, обручи вмерзли в снег. Женька понял, что на этом месте когда-то был двор…
— Ладно! Всему свое время. Одно отживает, другое оживает, — воскликнул Юрий. — Жаль, Сережки с нами нет. Уж он бы тут покатался на мне!
— Глаза у него, ребята, удивительные! Красивые, умные и не очень-то веселые. Вы заметили это? — спросил Женька, рукавицей заботливо сбивая снег с Валиного пальто. — Неужели он уже чувствует себя хуже других?
— Иногда в эти глаза трудно смотреть, — задумчиво признался Юрий. — Ребятишки бывают жестокими. Они дразнят его. Он как-то заплаканный прибежал, залез ко мне на руки, охватил за шею и закричал: «Почему я горбатый? Все — нет, а я горбатый!». У меня аж в глазах потемнело.
Все замолчали, дурачиться расхотелось, и они поплелись домой.
Никого из гостей уже не было. Стол, загроможденный грязной посудой, походил на свалку. Как и предполагал Юрий, сбор родственников кончился потасовкой. Два брата лет двадцать все сводили счеты из-за отцовского дома.
— Ну, окаянные! Ведь оба имеют коммунальные квартиры, а как сойдутся, так начинают делить давно уже снесенный дом, — ругалась мать. — Иван едва растащил их. Две тарелки разбили, ироды, чехол на диване чем-то испачкали.
— Это еще хорошо, — раздеваясь, проворчал Юрий. — Кем они мне приходятся?
— Вот здорово живешь! Их отец родной брат моей матери, а твоей бабушке. Значит, их отец тебе двоюродный дед. А мне они двоюродные братья… А тебе, выходит, они двоюродные дяди. Иван — родной дядя, а они — двоюродные. Вот как будет!
— В общем, седьмая вода на киселе!
Валя стала помогать Агриппине Ефимовне прибираться, мыть посуду, этим же занялся и Женька. Ему приятно было покрутиться около Вали.
Юрий прошел к себе в комнату, включил свет и нетерпеливо сунулся к кровати, — она оказалась пустой.
Юрий глянул на раскладушку и чертыхнулся. Мать положила Женьке одеяло и подушку похуже. Юрий тут же переложил ему свое. Он не выносил, когда мать своему дитяти совала все лучшее, а другим что поплоше.
В детстве он, бывало, попадет в обычную мальчишескую драку, а мать уже тут как тут.
Яростной тигрицей выскакивала на улицу защищать своего «птенца». И хоть часто он сам затевал потасовки, все равно было виновато «паршивое хулиганье» — его одноклассники. Она тряслась над ним, пытаясь загнать его под свое крыло.
Купила она сыночку велосипед, и ребятишки всего квартала по очереди весело катались на нем. А мать выходила из себя:
— Дурень, простоволосый! Зачем ты даешь? Ведь тебе же куплен. Стоишь, как дурачок, а они, знай себе, гоняют. На всех не напасешься. Нечего им, пусть заводят свои. Этак они и тебя оседлают. Умей постоять за свое, — поучала она.
Но что-то в Юрии сопротивлялось этим поучениям, и он упорно отбрасывал их. Теперь иногда мать огорченно восклицала:
— И что ты за простота? Последнюю рубаху готов с себя отдать.
…Юрий вышел на кухню и спросил у матери:
— Где Серега?
— Господи, зачем он тебе! На диван я его уложила. Ему там с Валей хватит места. А тебе он будет мешать.
— Мама, я ему обещал, что он будет спать со мной. Пацан радовался, а ты… Он, поди, расстроился, заплакал?
— Не велик барин! Поканючил, да и затих.
Юрий тяжело вздохнул и пошел в комнату матери.
Сережка сладко спал, слегка приоткрыв рот. Черные гребеночки его длиннейших густых ресниц слегка вздрагивали. «Ах, ты малышня! Обидели тебя», — ласково подумал он. Осторожно сняв одеяло, он взял мальчонку.
— Чего ты за всех болеешь? Самому будет плохо, — всполошилась мать.
Юрий даже не взглянул на нее, ушел в свою комнату, опустил мальчишку на кровать, накрыл его одеялом и сплющил подушку, чтобы голове было удобнее…
После такого суетливого дня все уже спали. А Юрий лежал, прислушиваясь к темному молчанию обреченного дома и к тиканью будильника. Словно Сережкино сердечко стучало за спиной у Юрия: тик-так, тик-так…
Припомнились сегодняшние гости, их разговоры…
Потом мысленно он увидел Обь, свой буксир, во тьме осыпанный огнями. Могучий буксир! Он толкал перед собой три огромных баржи, наполненных горами бревен… Тут Юрий вспомнил нарядно отделанные пластиком каюты, салон, рубку со светящимся во тьме экраном локаторной установки. На экране в серо-голубоватом свете проступали смутно острова, протоки, берега. Буксир мог плавать и ночами… Ожили в памяти ребята. Экипаж у них сплошь молодежно-комсомольский. И Юрку там выбрали комсоргом. Соберутся, бывало, у телевизора и начнут травить. Тут и споры, и шутки, и розыгрыши. И, конечно, Женька разворачивался вовсю. Кроме птиц, у него есть еще одна слабость — космос.
Он, бродяга, вериг фантастам, верит, что когда-то землю посетили пришельцы из космоса. Он так верит в эту легенду, что не может выносить опровержений ученых, он, прямо-таки, с ненавистью комкает и рвет их статьи.
Верил он и в то, что на одной из планет есть разумные существа. Особенно возлагал он большие надежды на Венеру. И когда на нее опустились советские аппараты и доказали, что на Венере жизнь невозможна, он перенес это, как личную катастрофу. Если б ему было поменьше лет, он, конечно, разрыдался бы. Такое с ним однажды случилось в детстве. Мать, по его просьбе, десятки раз читала ему «Конька-горбунка». И он любил итого конька, и мечтал встретиться с ним. И вдруг однажды кто-то неопровержимо доказал, что конька-горбунка никогда не было и быть не может. И маленький Женька от этого горестно разрыдался…
…И вдруг, без всякой связи, почему-то снова вспомнились ему шумящие за столом родственники. И он все никак не мог почувствовать их родными. Чужие люди.
Вот Женька, ребята с буксира — это свои. Он живет бок о бок с ними, делает одно дело с ними, ему близки их интересы, мысли, цели, чувства… «А взять того же дядю Ивана! Да какой он мне родной? Какая у меня с ним связь? Связь по крови? Да что это за связь? Разве Валюха или тетя Надя близки мне потому, что они мои родственники?.. Нет, видно, порвались теперь старые родственные связи, и по иным признакам устанавливается родня!».
Серега завозился, забросил на него горячую ногу, руку, уткнулся носом в его спину, вовсю засопел. На душе Юрия стало легко и весело, и так ему захотелось, чтобы сейчас же, немедленно проснулся этот мальчишка и Женька. Перекинуться бы с ними хоть несколькими словами. Он даже тихонько окликнул:
— Женька! Балбес!
Но «балбес» дрыхнул, как медведь в берлоге. Юрий было засмеялся, но тут же мгновенно уснул…