Как Худяков ни старался подгадать к самому началу собрания — даже выкурил за углом школы подряд две сигареты — он все-таки пришел раньше назначенного срока.
В школьном коридоре он увидел исключительно одних только женщин. Они стояли вдоль стен, возле подоконников, друг с дружкой не разговаривали, и лица у всех, были почему-то некрасивыми, замкнутыми — так Худякову показалось.
Дамы его, конечно, сразу заметили — как единственного мужчину. Десятка два напряженных взглядов скрестились на Худякове — он даже остановился растерянно и прижмурил глаза, почувствовав себя так, будто пришел сюда отдуваться за всех неявившихся папаш, за все преступное отцовское разгильдяйство.
Возможно, Худяков вошел бы в школу по-другому, как говорится, с поднятой головой, если бы сын его Витька числился круглым отличником или, по крайней мере, твердым хорошистом. Но Худяков был заранее сориентирован, что идет на собрание краснеть.
Жена Зинаида прямо так и заявила:
— Сходи — покрасней. А моих сил нет больше. Мне там на других родителей глаза поднимать стыдно.
Слава богу, Худяков ненадолго приковал к себе всеобщее внимание. В другом конце коридора показалась классный руководитель Вероника Георгиевна; мамаши враз колыхнулись от стен, окружили ее, засеменили рядом, искательно заглядывая в глаза…
Худяков занял место на последней парте, схоронившись за широкую спину и пышно взбитую прическу чьей-то крупной мамаши. Он не знал, какие такие бывают родительские собрания, и опасался, что вот сейчас учительница выкликнет его фамилию, возможно, даже поставит у доски и начнет конфузить за неспособного сына в присутствии этих строгих женщин.
Ничего подобного, однако, не случилось. Вероника Георгиевна достала из портфеля стопку тетрадей и заговорила о результатах последнего сочинения.
Сперва она назвала отметки, начиная с худших и двигаясь к лучшим. Имя Вити Худякова мелькнуло сразу после немногочисленных двоечников. На этот раз он получил тройку. Нетвердую, правда. С грехом пополам натянутую.
Но в общем Вероника Георгиевна сказала, что классом она довольна. Большинство ребят справились с темой, а некоторые прямо-таки порадовали ее своими успехами.
— Зачитаю несколько образцовых сочинений, — сказала Вероника Георгиевна. — Возьмем, например, Люсю Сверкунову… Ну, что тут можно сказать? Умница девочка. Старательная. Вот послушайте, пожалуйста, как она пишет…
Худяков поерзал на парте — добросовестно приготовился слушать.
Задание у них, оказывается, было — написать про осенний лес, и называлось сочинение «Унылая пора, очей очарованье…»
Люся Сверкунова, и вправду, очень красиво обо всем написала: «Лес осенью стоит печальный, словно бы умирающий… Деревья роняют свой пышный наряд… Серебряная паутина блестит на солнце, едва пробивающемся сквозь мглистые облака»… и так далее.
«Есть же дети у людей, а!» — позавидовал Худяков и стал оглядывать сидящих в классе женщин, пытаясь угадать — которая же их них счастливая мама Сверкунова.
«Да вот же она»! — сообразил, наконец, Худяков.
Мама Люси Сверкуновой — ею оказалась та самая дама, за спину которой он прятался, — сидела перед ним с полыхающими от гордости ушами и бисеринками пота на круглой шее.
Вероника Георгиевна огласила, между тем, следующее сочинение. И это показалось Худякову ничуть не хуже первого. Было в нем сказано и про ковер листьев, и про паутину, и про мглистые небеса. Не так ловко сказано, как у Люси Сверкуновой, но тоже хорошо.
Видать, учительнице самой очень нравились эти сочинения. Она читала с выражением, вскидывала тонкие брови, округло поводила полной рукой и с особым нажимом произносила слова «золотой», «печальный», «серебряный», «пышный», «багряный».
После пятого или, может быть, уже шестого сочинения Вероника Георгиевна остановилась, негромко сказала: «Ну, вот так», — положила ладони на тетради и с улыбкой опустила глаза, как будто в ожидании аплодисментов.
Родители сидели примолкшие, не шевелились.
Тогда Худяков, смущенно кашлянув, поднялся.
— Так, может, это… — сказал он. — В порядке, может, сравнения… Для товарищей вот… которые отстающие…
— А вы, наверное, папаша Худякова? — живо спросила его учительница.
Худяков кивнул.
— Очень хорошо, — сказала Вероника Георгиевна. — Тогда я Витино сочинение и прочту.
«Великий русский поэт Александр Сергеевич Пушкин, — писал Худяков-младший, — больше всех времен года любил осень. Он говорил про нее: «Унылая пора, очей очарованье, приятна мне твоя прощальная краса…»
Худяков позабыл сесть и слушал стоя, переминаясь с ноги на ногу.
«Я тоже больше всего люблю осень…» — шпарил дальше Витька.
«Ай, стервец нахальный!» — хмыкнул Худяков.
Но то, что Витька сочинил дальше, ему неожиданно понравилось.
Осенью лес совсем не мертвый, а только притаившийся, — писал Витька. — Подо мхом, например, сидят притаившиеся грибы: рыжики и грузди. Опавшие листья тоже как притаившиеся бабочки: лежат себе неподвижно, а ногой заденешь, или ветерок подует — тут же вспорхнут и перелетят немножко. А если лечь на живот и разгрести желтые листья, то можно увидеть, как под ними, в других, почерневших листиках, закапываются на зиму жучки и букашки. А вот зачем пауки именно осенью плетут так много паутины, ему, Витьке, непонятно — ведь мух и комаров уже нет, ловить некого.
Худяков, пока учительница читала, несколько раз кивнул, соглашаясь про себя: «Хорошо… Верно… Ты смотри ка — точно…» И когда она закончила чтение, он опять не сел, а забывчиво продолжал стоять, глядя мимо Вероники Георгиевны.
Некоторые родительницы уже досадливо заоглядывались в его сторону: дескать, ну что тут неясного? А Вероника Георгиевна вдруг густо покраснела и, за что-то обижаясь на Худякова, заговорила:
— Я понимаю, конечно, что вы хотите сказать. Да. Виктор по-своему изобразил лес. За это я и сочла возможным поставить ему тройку. Но, во-первых, он допустил две грубые ошибки. А во-вторых, что самое главное, — сочинение-то у нас было на использование эпитетов. Эпитетов, понимаете? — Вероника Георгиевна подошла к доске и, сердито стуча мелом, даже выписала столбиком эти эпитеты: «Золотой, серебряный, мглистые, багряный, пышный…» — Видите?.. А Виктор ухитрился ни одним из них не воспользоваться!
— Извините, — пробормотал Худяков, и спина его мгновенно взмокла. — Раз на эпитеты — тогда, конечно… Само собой… Извините. — И сел как оплеванный.
Какая-то женщина, явно жалея Худякова, вздохнула:
— Ох, да ведь они, негодники, на уроке-то ворон считают, вместо того чтобы учительницу слушать…
После собрания родительницы снова окружили Веронику Георгиевну.
Худяков не стал задерживаться.
Похорошевшие мамаши отличников провожали его теперь сочувственными, даже приветливыми взглядами.
На улице моросило.
Худяков поднял воротник плаща и закурил.
Домой ему не хотелось. Дома предстояло снимать стружку с оболтуса Витьки.
Худяков понимал, что как родитель он обязан держать сторону красивой и умной Вероники Георгиевны. Что если он не будет держать ее сторону, то нарушится какой-то извечный порядок вещей, случится, возможно, беда и катастрофа.
Но тихий Витькин лес стоял у него перед глазами, а золотые и серебряные сочинения начисто стерлись, вместо них вспоминались только вскинутые брови Вероники Георгиевны. И была во всем этом какая-то смутная неясность.
Дома жена Зинаида спросила:
— Ну, что?
— А-а! — махнул рукой Худяков. — Тройка. С натяжкой… У них там, видишь ли, сочинение было на использование эпитетов. Ну, а он не использовал.
— Не выучил опять, что ли?
— Да кого там учить. Они все на доске написаны были. Гляди только.
— Иди сюда, мучитель! — крикнула Зинаида.
Витька вышел из соседней комнаты: тощий и носатенький, одно плечо выше, спортивные штаны на коленях — пузырями.
— Долго ты из меня душу мотать будешь? — с подступающими рыданиями спросила Зинаида. — Ты посмотри на мать! Она уже насквозь светится — из-за тебя, змея!.. Господи, господи! У людей дети, как дети…
Худякову стало жалко Витьку до щекотки в носу. Но надо было сказать отцовское слово, поддержать жену Зинаиду — одна ведь колотится с парнем. «Надо поддержать», — тоскливо подумал он и, кашлянув, как тогда в школе, сказал:
— Зато, мать, он у нас Пушкин, Александр Сергеевич… Я, говорит, да Пушкин. Мы, говорит, с ним двое осень очень любим… А Пушкин-то, небось, ворон на уроке не считал! — прикрикнул он, невольно распаляясь. — Ну, чего молчишь?! Считал Пушкин ворон?!
— Не считал, — протянул Витька, глядя в сторону.
— Во!.. А тебе же, дубине, на доске все выписали! На, Витенька, перенеси в свою тетрадку!.. Ты, может, видишь плохо? Слепой, может? Отвечай!
— Не слепой, — опустил голову Витька.
— Ну, что нам с ним делать, отец? Что?! — заламывала худые руки жена Зинаида…
…Ночью Худяков не спал. На душе у него было муторно.
Женька Гладышев, таксист четвертого автохозяйства, отвез пассажиров из центра в Академгородок, получил с них четыре рэ — (на этом маршруте такса твердая — с носа по рублю, хотя счетчик ровно трешку бьет) — и присох на стоянке.
Желающих уехать обратно в город не было, Женька еще ждал, но понимал уже, что назад придется скорее всего гнать порожняком.
Тогда-то и подбежал этот парень. Высокий, довольно симпатичный, в замшевой куртке, при бакенбардах — все в строчку. Такой из себя МЭНЭЭС. Или, может, газетчик. Очень взволнованный чем-то. Открыл дверцу, засунулся в кабину чуть не до пояса:
— Шеф, есть работенка! Маленько тут в окрестностях покрутиться.
— Крутиться не могу, — сказал Женька. — У меня в двадцать четыре заезд. В город — пожалуйста.
— Шеф! Христом-богом! — взмолился парень. — Понимаешь, какое дело — невесту надо украсть. Рядом здесь, за углом, свадьба — в кафе. Подскочим, я ее быстренько выведу.
— Это чтоб потом выкупать? — догадался Женька. — Не-е. Разведете бодягу.
— Нет, тут другое дело, шеф. Покатаешь нас минут пятнадцать — и назад. Вот так надо, шеф! — парень чирканул ладонью по горлу. — Вопрос жизни — понимаешь?
Женька подумал секунду.
— А сколько кинешь?
— Ну, сколько-сколько, — парень от нетерпения перебирал ногами. — Ну, пару рублей кину.
— Падай, — сказал Женька.
К этому кафе, где свадьба, они подъехали со двора. Там оказалось высокое крыльцо, неосвещенное — парень, видать, знал ход.
Он прислушался к музыке.
— Порядок. Как раз танцы. Минут пять подождешь?
Выскочили они даже раньше. Невесту Женька не рассмотрел — темно было. Тоненькое белое привидение скользнуло в машину. Хлопнула дверца.
— Трогай, шеф, — велел парень.
— Куда ехать-то?
— Все равно.
Все равно — так все равно. Женька крутанулся переулками до Торгового центра, поворотил к Дому ученых, на Морской проспект, потом — вниз по Морскому, выехал на Бердское шоссе — темное уже и пустынное.
Но — стоп! Не в маршруте дело, а в том, что происходило за Женькиной спиной. А происходило там такое-е!.. Женька уши развесил и рот открыл. Он думал, что похищение это — хохма какая-нибудь, розыгрыш, а получился роман прямо. Художественное произведение. У этих двоих, оказывается, раньше любовь была. Потом он как-то неудачно выступил, она его вроде пнула, проучить хотела. Он взбрындил и уехал — в экспедицию, что ли. А она подождала-подождала, тоже взбрындила и раз! — замуж. За школьного друга, кандидата какого-то.
Примерно так понял Женька из обрывков разговора. Не столько понял даже, сколько сам нарисовал эту картину. Потому что говорили они теперь — торопливо, перебивая друг друга — не о прошлом, уже о настоящем. А слова-то, слова какие — кино, честное слово, кино!
«Лелька, дорогая! Что ты делаешь, подумай!.. Неужели на кандидатские позарилась? Это ты-то! Не верю! Поломай все, Лелька, порви — слышишь?..»
А она: «Ах!.. Ох!.. Аркаша, милый!.. Ох, дура я, дура! А ты — балда, балда! Хоть бы адрес оставил!.. Да поздно, Аркашенька, поздно!.. Да причем здесь кандидатские — он человек хороший, ты же сам знаешь. Ой, мамочки! Да ведь я не та уже, не та! Понимаешь! Ты хоть это понимаешь?..»
И в таком духе, в таком духе.
Кого только не возил Женька: пьяных в сиську, иностранцев, базарных спекулянтов в кепках-«аэродромах», кидавших пятерки на чай, официанток из ресторанов с ихними фраерами развозил по хатам. Но чтобы такое!.. У Женьки вспотели ладони, он по очереди вытирал их о свитер и, вытирая, слышал, как под ладонью бухает сердце.
Парень заливал здорово, напористо — невеста начала слабнуть. Женька почувствовал это. Парень тоже, видать, почувствовал, от уговоров перешел к командам:
— Никуда ты отсюда не выйдешь, не выпущу. Плевать нам на них, Лелька, плевать! На хороших, на плохих — на всех. Едем ко мне. Прямо сейчас!.. Шеф, разворачивай в город!
Запахло, кажется, воровством настоящим. Женька аж головой крутанул: вот-те на! Хотя что же? — не он ведь воровал. Его дело извозчичье. И в город ему, с пассажирами, вполне годилось.
Все же он пока не разворачивался, только скорость чуть сбросил. Потому что те двое окончательно еще не договорились.
Парень: «Разворачивай», — а невеста: «Аркашенька, опомнись! Что мы делаем, господи!..»
— Шеф, ну что ты телишься? Разворачивай! — простонал парень.
И тут Женьку тоненько щекотнуло что-то. Мысль — не мысль, а так — дуновение. Атом какой-то проскочил по извилинам. И он, как тогда, на стоянке, спросил:
— А сколько кинешь?
Спросил и напрягся почему-то, в ожидании ответа.
— Ну, сколько-сколько? — тоже как там, на стоянке, сказал парень — только еще нетерпеливее сказал, злее: — Пару рублей сверху получишь!
Женька смолчал. Продолжал ехать.
— Ну, тройку, шеф! — сказал парень, нажимая на «р» — «трройку».
Женька резко тормознул. Включил свет в салоне и повернулся к ним.
Пария он проскочил взглядом — видел уже, — уставился на невесту. Глазами с ней Женька только на мгновение встретился — не успел даже цвет различить. Круглые, испуганные — и все. Она их сразу же опустила. Но и с опущенными… Нет, не видел Женька подобного ни в кино, ни на картине. Не видел!.. Такая она была вся… такая! Ну, не расскажешь словами. Да как рассказать-то? Про что? Про волосы? Про щеки… губы? Про то, какая шея? А такая: раз взглянуть — и умереть. Или напиться в драбадан, чтобы неделю ничего другого не видеть… И где только она росла-то? Чем ее поливали?..
Женька смотрел.
Становилось неудобно.
Парень усмехнулся углом рта и тихо, словно извиняясь, сказал:
— Видишь, какие, деда, шеф? Помоги вот… уговорить.
Женька очнулся. Слова до него не дошли. Просто стукнулись о черепок и разбудили. И сразу же он понял, что сейчас будет. С такой ясностью увидел неотвратимость всего дальнейшего — даже в животе холодно сделалось.
Еще пойти спокойно, стараясь не сорваться раньше времени, он сказал парню:
— Вылезай — приехали.
— Как приехали? — не понял тот.
— А так. Дальше ты у меня не поедешь.
— Ты что, шеф, взбесился? — спросил парень. — Мало даю, что ли? Могу прибавить.
— Я тебе сам прибавлю! — Женька психанул. В секунду. Словно на него скипидаром плеснули. — Прибавить?! Сколько? Червонец — два? Н-на! — Он рванул из кожанки скомканные деньги. — Бери! И выметайся!
— А ну-ка не ху-ли-гань! — раздельно заговорил парень, с твердостью в голосе. И видно стало, что не такой уж он молодой, а вполне самостоятельный мужчина, умеющий, когда надо, командовать. — И не маши хрустами! Ку-пец!.. Спокойно. Повыступал — и хватит! Все!
Ровно говорил, начальственно, будто гипнотизировал Женьку. Только Женька видал таких гипнотизеров. Не не раз и не два. Он достал «уговаривалку» — монтировку. Вымахнул из машины, рывком открыл заднюю дверцу.
— Вылезешь, козел?! — спросил, не разжимая зубов.
Парень вылез. Губы у него прыгали.
Невеста сунулась было за ним, но Женька, не глядя, так шарахнул дверцей, что невеста отпрянула в угол и закрыла лицо руками.
— Ладно, — сказал парень. — Я выйду. Но ты!.. Бандит!.. Понимаешь? Ты же бандит! Бандюга!.. И куда ты денешься? Я же все равно тебя найду. Понял ты?!
— Ищи! — сказал Женька.
Он сел за баранку, развернулся, заскрежетав по гравию обочины, — и попер. И попер, попер! — только сосны замелькали, а потом и вовсе слились в сплошную черную стену, летящую навстречу.
Позади тряслась, давилась рыданиями невеста. Только когда уже показались фонари Академгородка, она перестала трястись. Поняла, видать, что Женька не собирается ни грабить ее, ни чего другого с ней делать.
— Зачем вы с ним так? — заговорила, шмыгая носом. — Ведь ночь. Это ведь километров десять. Как он теперь?
Женька молчал.
— Ну, я понимаю, допустим… Да нет, я ничего не понимаю. Вам-то какое дело? Кто вы мне, право? Брат, сват, судья?
Женька молчал.
— Может, я еще и не поехала бы. Думаете, это так просто, да?
Женька молчал.
Но молчал он только вслух. А про себя… Никогда еще, наверное, Женька так свирепо не ругался.
— Коз-зел!.. Козлина! — скрипел зубами он. — Куртку замшевую надрючил! Джинсы американские!.. Пару рублей сверху, а!.. Торговался еще, гад! ТАКУЮ увозить — и торговался! Сидел — мозги пудрил, вешал… лапшу на уши. И — пару сверху! Ромео выискался.
Ах, если бы Женьке она сказала — увози. Да разве бы стал он торговаться! Кожанку бы снял. Рубаху последнюю. Половину таксопарка откупил. На руках бы нес все эти тридцать километров!
…Он остановился возле того же темного крыльца. Лег грудью на баранку: все, мол, точка.
Невеста взялась за ручку дверцы.
— Послушайте, — сказала. — Денег-то у меня с собой нет.
— Иди ты! — буркнул Женька. — С деньгами своими…
Она вылезла из машины, отбежала в сторону, остановилась — боком, настороженно, как собачонка: ногой топни — отпрянет.
— Вы подождите тогда — я вынесу.
— Эх! — сказал Женька и рванул с места.
Женьку судили товарищеским судом. Тот парень выполнил свое обещание — разыскал его. Женька мог отпереться. Свидетелей, кроме невесты, не было, а невеста молчала бы, как мышка, Скандал ведь.
Но отпираться Женька не стал. Да, сказал, высадил в лесу, и «уговаривалкой» грозил — точно.
Его спрашивали: какая тебя муха-то укусила? С похмелья, что ли, был?
Женька не стал трогать подробности. Вообще отказался от объяснении. Сказал только:
— И еще бы раз этого козла высадил.
Его на полгода сняли с машины.
Сейчас он за восемьдесят рэ в месяц крутит в гараже гайки и сосет лапу.