Солнце светило так, что даже сквозь стекла чувствовалось, какое оно горячее. Окна были чисто вымыты. Потоки света заливали палату, превращая желтый линолеум в золотисто-янтарный. Яркими пятнами среди больничной белизны выделялись оранжевые квадраты одеял и зелень вельветового халатика, переброшенного через спинку высокой, на колесиках, кровати.
Широкая рама окна была заполнена светлым полотном неба. Его голубизну четко пересекали ветки. В распахнутую форточку врывался запах влажной земли, разогретого дерева, набухших почек.
Закрыв глаза, Вера слушала птичий гомон, голоса людей, шум далеких машин. Прошло много месяцев с того дня, как ее положили в клинику, где оперируют сложные пороки сердца, вшивают искусственные клапаны, заменяют сосуды.
В коридоре шла обычная жизнь: одних везли в операционные, других переводили из реанимационного отделения в палаты, в перевязочные подвозили на каталках третьих, рядом сестра несла капельницу на высокой стойке, к которой был «привязан» больной. Счастливцы шли сами. Они передвигались слабыми, неуверенными шагам», странно наклонив голову, — тянул шов на груди, и поднимать подбородок было еще больно. Правда, это зависело и от характера, иные, несмотря на боль, держали голову высоко, но все равно их выдавала походка, осторожная, как будто они боялись что-то расплескать в себе.
Уютно и спокойно по вечерам в холле. Слышна из транзистора тихая музыка, кто-то пишет письмо или читает в кресле под торшером, молодые ребята рассказывают девушкам смешные истории — жизнь как жизнь, как в санатории! Но есть в выражении лиц, в настроении широкий водораздел: одни уже прошли тяжкий путь сомнений, страха, боли и радости от наступившего облегчения, другим его предстоит пройти.
Земцова Вера болела с детства. Школу ей пришлось заканчивать дома. Ее мама, Наталия Антоновна, преподававшая литературу и историю в старших классах, готовила дочь к экзаменам на аттестат зрелости. По другим предметам Вере помогали мамины коллеги и ребята, с которыми девушка училась до девятого класса, пока могла ходить в школу. Все последующие годы Вера чаще всего проводила в больницах, но и это уже не помогало. Наконец она решилась на операцию, которая была необходима «по жизненным показаниям», другими словами, жить без хирургического вмешательства она больше не могла.
Каждый врачебный осмотр превращался для Веры в мучение или восторженную радость, в соответствии с тем, что она «прочитывала» на лицах хирургов. Болезненная мнительность заставляла беспрерывно анализировать слова и интонации, находить в них скрытый, угрожающий смысл, и тогда ее охватывала безнадежность, она становилась подавленной и молчаливой. Но в следующий обход, вглядываясь в глаза палатных хирургов, она замечала ободрительное сочувствие, улыбку, и на душе светлело, вспыхивала надежда, хотелось, чтобы поскорее уж все решилось, скорее бы прошла операция! А ее лечили, наблюдали за характером, выясняли резервы воли, стойкости и жизнелюбия, от которых зависит хороший результат не меньше, чем от умения врачей.
За окнами был сад. Вера смотрела на кроны деревьев и думала, что они вот-вот начнут желтеть. Днями солнце припекало еще очень сильно, от него закрывались шторами. В открытое окно залетел толстый полусонный шмель и сразу примолк, затерялся в мягких шелковых складках. Но больничный воздух и белизна ему не понравились, протестующе жужжа, он вылетел в душистую зелень и голубизну. Часами Вера следила за изменяющимися оттенками неба и густой, подсвеченной солнцем, колеблющейся массой листьев. Наверное, это похоже на море, когда лучи падают на зеленые волны, думала она.
Моря Вера никогда не видела, но в глубине души надеялась выздороветь и обязательно поехать к морю, в жар керченских степей. Она постепенно привыкала к хирургам, ждала профессорских обходов, привязывалась к сестрам и нянечкам. Вверилась им, убедилась, что здесь относятся с величайшим вниманием к каждому человеку, с громадной ответственностью — к каждой судьбе. Оказалось, что за быстрой четкостью движений, скупой речью, за жестко накрахмаленными халатами — не супермены, для которых больные — опытный материал, а нормальные люди с живым сердцем, кровью, нервами, часто сами не очень здоровые. Они жестоко выматывались к вечеру, особенно после сложных операций, и тогда долго сидели в ординаторской, беспрерывно курили, переставляя на доске шахматы, словно не могли заставить себя встать, переодеться, поехать домой. Говорили о посторонних вещах, прислушиваясь к звукам в коридоре, вопросительно вскидывая глаза на входившую сестру — не принесла ли тревожную весть, с опаской посматривали на внутренний телефон — не позвонят ли из реанимации?
Жизнь в клинике была сконцентрирована. В другом месте понадобились бы годы и годы, чтобы так обнаружился весь человек — благородство и эгоизм, мужество и трусость, нелепое, печальное, смешное — все, что водится в людях, раскрывалось здесь быстро.
Свободного времени у больных много.
Проворно снуют худощавые пальцы, ловко сворачивая белую марлю в салфетки, которые сотнями нужны ежедневно в процедурных. Рано утром сестры отнесут их в автоклавы. И довольны женщины — вот и внесли свою долю в общее дело, и время проходит незаметно.
— Адити сегодня как?
— Пришла в себя, говорят. Бульон принесли. Она не ест — мясной, по ихней религии не имеет права!
— Кто это — Адити? Имя какое красивое!
— Индианка. Очень тяжелая была, все время на капельницах, еле вытащили ее из буддийского рая, и вот — на тебе! От куриного мяса отказывается, ей сейчас оно во как нужно!
— Она по-русски совсем не понимает, только одно слово говорит «больно»!
— Как с ней тогда разговаривают?
— По-английски врачи говорят, здесь много иностранцев стажируется. Из детского отделения индиец доктор Шокти приходит, бенгали, что ли, их язык называется, он тоже ее уговаривал, что мясо нужно, иначе грудина плохо будет срастаться…
— Надо же, только «больно» запомнила… такая нежная, красивая, голос — тоненький, как у птички…
— Если она никогда раньше мяса не ела, зачем ей про курицу сказали, съела бы и не узнала!
— Куриная нога в бульоне плавала, как не узнать! Вот что значит — вера, помирать будет, а не согрешит!
— Уговорят, у нее дома двое ребятишек дожидаются, муж приезжал, аж голубой от волнения за нее, в Красном Кресте работает, автобус водит…
Несколько дней Адити была центром внимания. Из холодильника несли самое вкусное и отсылали с сестрами в реанимацию, искренне радовались, когда Адити перестала отказываться от бульона, а вместо гранатового сока согласилась пить брусничный. Забылось, как по утрам, расчесываясь, индианка смазывала густые черные волосы кокосовым маслом, чем очень мучила соседок по палате. Кислородное голодание делает здешних больных чувствительными к малейшим запахам. Адити острый аромат масла казался лучшим на свете. Ей пытались объяснить, что другие от него задыхаются, она недоумевала: как это может быть, жестами показывала, что оно полезное, какие от него блестящие и душистые волосы, предлагала попробовать — хоть смейся, хоть плачь!
В палате их было пятеро: Этери, Милена, Адити, Марыля и Вера.
Этери Харадзе уже оперировали здесь три года назад. Ей стало настолько хорошо, что она вернулась на работу — техническим переводчиком в научно-исследовательский институт. Этери очень хотела иметь ребенка, решилась родить, но роды были неудачные, ребенок погиб, а с мужем начались ссоры, потом развод, и Этери свалилась. Ей предложили повторить операцию.
Невысокая, полноватая, с сумрачными глазами и пушистой челкой, Этери не была красавицей, но от ее низкого голоса, плавных движений становилось хорошо и спокойно. Меж индианкой и остальными женщинами она была посредницей и переводчицей. Болгарку Милену понять не составляло труда, она разговаривала на русско-болгарско-украинской смеси, и звучало это очень славно, ее певучий, немного неуклюжий выговор женщины незло передразнивали. Милена первая хохотала, когда путала русские пословицы с болгарскими и получалась смешная нелепица. В общем, женщины понимали друг друга. Любопытные, они узнавали вещи, непривычные, непонятные вначале.
Этери не была старше всех, но как-то получалось само собой, что она опекала Адити и Веру. Мать Веры, Наталия Антоновна, растроганная отношением к дочери, принесла альбом с красочными репродукциями дагестанской чеканки и старинных серебряных украшений. Утром Вера подарила альбом Этери и поцеловала ее. Адити, увидев это, зажмурилась, закрыла лицо руками в блестящих витых браслетах, запричитала что-то жалобно-укоряющее. С трудом поняли, что Адити сетует на бесстыдство таких молодых симпатичных женщин! Любой поцелуй на людях был для нее грехом!
В однообразной больничной жизни посещения гостей были праздником и развлечением. Особенно много их приезжало к Этери. Родственники ее жили чуть не по всей Грузии. Чаще других приходили в палату двоюродные братья Этери, четыре стройных чернооких красавца.
Молодцы одевались в кримпленовые финские костюмы, но казалось, что талии их перетянуты наборными поясами с насечкой, рука опиралась на бедро, где висел в ножнах дорогой, лакской работы кинжал, тонкие черкески обтягивали прямые, атлетические тела. Бурки, как водится, они сбросили в угол — только такими воспринимала их Вера!
В палате не переводились дыни и терпкая травка, слышалась горская речь, мелькали гибкие, почти как у Адити, кисти рук Этери, которыми она могла рассказать обо всем, так выразительны были ее жесты! Из коридора, делая незаинтересованное лицо, заглядывал кто-нибудь из девочек. Остальные поджидали за дверью. Реснички их были тщательно подкрашены.
Экипировка больничных модниц была та же, что во время дежурств самых красивых докторов: неприступного Антонио Лопеса из Кубинской Республики и Павла Владимировича Граева из Хабаровска, о котором говорили, что он плавал вместо Сенкевича в какую-то «ужасно опасную экспедицию».
Но все это было раньше, сейчас существовала одна тема: как дела в реанимации и когда переведут в свои палаты Адити и Игоря Логинова из двести тридцатой палаты.
Бывший мастер спорта по стрельбе из лука, неженатый, с загадочным взглядом, Игорь обращал на себя внимание. Женщины заботились о нем и выполняли его капризы, словно был это не тридцатилетний мужчина, а мальчик-сирота. Ироничный и грустный, он уверял всех, что операция не поможет, намекал на подслушанный якобы в ординаторской разговор и боялся настолько, что дважды отодвигали решающий день, потому что у него появлялся отек легкого. Мужчины считали его просто трусом, а женщины говорили о предчувствиях и жалели его. Высокий и тоненький, с огромными синими глазами и неожиданно жестковатой улыбкой, с рискованными вольными речами, он вызывал у женской части населения противоречивые чувства. Многие прикидывали возможность заботиться о нем и в будущем.
Вера как-то засмотрелась на него в холле, когда он играл в шахматы. Игорь, почувствовав взгляд, поднял голову и в упор уставился на девушку. В его глазах она увидела удивление, снисходительную жалость, насмешку. Она сжалась, показалась себе еще более некрасивой и больной, успокаивая дыхание, посидела немного, пошла в палату, легла лицом к стене. В очередном раз Вера уговаривала себя, что, помимо любви и нежности, есть в жизни много прекрасных вещей, что раз и навсегда необходимо смириться с недоступностью этого, иначе обиды и боль превратят ее в злую, мстительную старую деву.
…Деревья полыхали буйными, как пламя костра, красками, когда внезапно выпал снег. Ветра не было, медленно и отвесно падали хлопья, приглушая и скрадывая непокорство осени, не желавшей уступать зиме. В рамке окна, как в волшебном театре, игралось вечно изменчивое и постоянно повторяющееся действо.
Вскоре занавес снегопада исчез. Солнце осветило оранжево-багряные листья и на них островки первого, сияющего чистотой снега…
Вера часто приходила в детское отделение. Комната для игр была просторной и светлой, вьюн-виноград закрывал стены глянцевыми, похожими на сердечки, листьями. Лимоны и мирты, еще какие-то неизвестные ей кустарники превращали помещение в небольшой зимний сад, наполненный щебетом двух изумрудных попугаев. На расписных хохломских столиках лежали книжки, пластмассовые машины, куклы с глазами сказочных принцесс. Игрушек было много, потому что, выписываясь, дети оставляли принесенные из дома мячи, кубики, любимых по мультфильмам зверушек. Как отличались здешние ребята от своих здоровых сверстников «на воле»! Худенькие, с синеватыми лицами, не очень подвижные и очень серьезные. Если они смеялись, а рассмешить их было нетрудно, особенно тех, кто благополучно пережил операцию, восторг и радость доводили буквально до усталости, до изнеможения, мало еще было силенок!
Вера читала «Хаджи-Мурата» и тайком наблюдала девочек, баюкающих лохматого, коричневого мишку. Слушая тихий, без споров разговор, она с изумлением поняла, что выстриженный ворс на груди медведя и проведенная красным карандашом черта — след от операции на сердце!
Пробегали по коридору сестры из грудничкового отделения, прижимая сильными, молодыми руками слабое тельце, прикрытое пушистым одеялом. Вера провожала глазами стройные фигурки — щегольские, накрахмаленные и отглаженные до стеклянного блеска шапочки, голубые, в обтяжку халаты, крепкие загорелые ножки, стучавшие высокими каблуками летних туфелек. До чего же красивы и женственны работающие в клиниках лаборантки и сестры! Может, по контрасту с усталыми лицами больных женщин, одетых в широкие халаты и теплые толстые носки. Обитательницы разных миров!.. Недостижимый мир здоровья, где можно бегать по лесу, загорать, играя в волейбол на песчаном берегу, долго плавать, пропуская сквозь ладони зеленоватую воду.
Вере все время хотелось нить. Вода в запотевшем тонком стакане, бегущая ручьем из родника, и просто холодная струя из водопроводного крана снились по ночам. Пить она имела право не больше двух-трех стаканов в день, иначе задыхалась даже сидя, и спать приходилось в этом же положении. Вера старалась не надоедать вопросами: «Когда меня будут оперировать? Кто будет вшивать клапаны? Неужели заменят все три?»
…Адити и Милена уже уехали домой. У Адити все было хорошо, а Милене посоветовали подождать с операцией года два, не было большой срочности. Они оставили свои адреса, наказали писать им и распрощались с загрустившей Верой. Кровать напротив стояла пустой. В начале января Этери увезли на операцию и больше Вера ее не видела. Все знающие больные говорили, что мышца сердца была у Этери как папиросная бумага и прорывалась от прикосновения иглы, а клапан отторгался. Как не хватало теперь этой женщины! Ее гортанного говора, ее невеселых глаз и доброты, которой она окружала каждого, кто был слабее. Несколько дней Вера не могла есть, ночью стонала и металась, ей снилось, что за окнами, меж замерзших до звонкости деревьев, ходит Этери в легком халатике, с красными воздушными шариками в руках, а ресницы и челка ее покрыты инеем…
Днями за окнами было сумрачно, солнце казалось маленьким и тусклым, его окутывали дымные облака. Сад согнулся под снегом. Наст был испещрен звездочками птичьих следов. Темнела проложенная кем-то лыжня, она исчезала в дальней аллее. По дорожкам ходили с воспитательницей малыши, у них был час прогулки.
Вера никогда раньше не покупала зимой ни гвоздик, ни роз, считала непозволительной роскошью. А в эти месяцы она попросила приносить ей цветы. А Наталия Антоновна покупала чаще всего один цветок, но самый красивый. Иногда это были нарциссы, похожие на желтых мотыльков, иногда розовые или синие гиацинты. Лидочка из биохимической лаборатории отдала ей стеклянный невысокий цилиндр с делениями, он вполне заменил вазу. Вера обвила зеленую змейку традесканции вокруг узловатой ветки лиственницы, подрезала стебель маленькой белой хризантемы — и все вместе поставила в воду. Теперь у нее был сад на тумбочке в изголовье. Стоило немного повернуть голову, и она видела белый округлый цветок — луну среди темных ветвей и листьев.
Вера смотрела, как Наталия Антоновна перестилала постель, выгружала из пакета яблоки, складывала стопкой принесенные журналы.
— Мама, я придумала стихи… только плохие…
— С размером у тебя всегда было плоховато. Те, которые ты в четвертом классе записала в тетрадку, — Вовка соседский стянул и прочитал, не помнишь? Вовку ты отлупила, а тетрадку разорвала, на том и кончилось твое творчество.
— Пережать бы операцию! Я придумала бы такие стихи… Стихи — это стихия, они обрушиваются лавиной от счастья. Да?
— Почему же, и наоборот не реже бывало… вот это, например, лермонтовское:
…За жар души, растраченный в пустыне,
За все, чем я обманут в жизни был,
Устрой лишь так, чтобы тебя отныне
Недолго я еще благодарил!
— Чувствуешь? Горькая поэзия, но какая величественная!
Вера, считавшая, что ей ни в чем не повезло в жизни, одно знала твердо, мать ей подарена судьбой взамен того, что было отнято! Они чувствовали одинаково, как суставчики одной руки, как ветки одного дерева…
Назначили день операции Марыли. Накануне приехала ее мама, тетя Пана, говорливая и подвижная пятидесятилетняя женщина, с румяным лицом, толстыми косами; с Марылей будто сестры, только одна постарше да покрепче. В день, когда Марылю повезли в операционную, тетя Пана мыть полы в палате не дала, сказала:
— Примета плохая, да и чистенько у вас, вчера вечером терли!
Санитарку тетю Дарью уговаривать долго не пришлось, вон их сколько по коридору, палат-то, а она не молоденькая, еще в госпиталях после войны хожалкой служила. Тетя Пана и тетя Дарья быстро поладили, к вечеру подругами стали, из реанимации тетя Дарья весть принесла, что Марыля в полном порядке, боржоми попросила. Операция у нее несложная была, вовремя сделали, самый маленький клапан поставили — аортальный.
— Стало быть, с погремушкой теперь жить будет! — вздохнула тетя Пана. — И откуда эта напасть ревматическая на молодую-то девку!
— У нас тут молодые больше и лежат, болезнь такая, молодых метит. Маняшеньку дня через два в палату вернут, Пана Тихоновна!
Тетя Дарья, намотав мокрую тряпку на щетку, зашла в сто восемьдесят первую и сообщила бюллетень состояния здоровья Марыли Селкович.
Ее привезли из реанимации два молодых парня, один вез каталку, другой придерживал бутылку с раствором над капельницей. Перенесли с каталки на постель, приготовленную тетей Паной, отметили что-то в блокноте и сдали с рук на руки палатной и процедурной сестрам. Те захлопотали вокруг.
— Мусенька, милая, что-нибудь хочешь?
Вера с волнением смотрела на побледневшую Марылю, на прикушенную нижнюю губу, видно, трубкой от аппарата поранили немного, господи, какая ерунда! Как хорошо, что она уже здесь! Только смотрит, будто что-то вспоминает, далеко еще отсюда Марыля!
— Что тебе дать, доченька?
Тетя Пана вытирала глаза полотенцем и все старалась, чтоб не увидела Марыля ее слез.
— Радио включите, — попросила Марыля севшим хриплым голосом — связкам тоже досталось от дыхательного аппарата.
Рядом с девушкой положили наушники, и она потянулась вся к песне. По щекам катились слезы, а глаза сияли и жаловались на все, что пришлось пережить. Но со слезами уходили горечь и обида. Марыля плакала, как ребенок, испытавший страх и знавший, что все плохое кончилось и сейчас ее пожалеют и утешат.
Тетя Пана наполнила палату хозяйственными хлопотами, разговорами, уютом и запахами деревенских угощений. Она принесла кипятильник:
— Не набегаешься на кухню чайник подогревать, пускай свой будет!
Достала из корзины эмалированный бидон, полный липового меда, будто из сот только что откачали, даже пчелиное крылышко поверху плавало. Из аккуратной белой тряпочки появилось розоватое сало своего посола — кабанчика к рождеству закололи, — все для тебя, доченька, только поправляйся! Марыля, девушка крепкая, неизболевшаяся, поднялась быстро, капельница только две недели стояла, уже на посиделки выходила Марыля в холл, про Игоря спросить, — приезжал ли, нет из санатория?
Земцову назначили оперировать на вторник.
Ночами не спалось, Она поднималась в лифте на последний, десятый, этаж, в то крыло, куда больные не допускаются. Да никому и не приходило в голову туда ходить. Здесь располагались деловые лекторские комнаты, демонстрационные, торжественным холодом дышал конференц-зал. На стенах — сообщения об очередной защите диссертации, приказы заведующих отделениями, списки лекторов, темы конференций. Здесь же висели листки с непонятным поначалу заголовком: «Результат секции».
Она вчитывалась в специальные термины и понимала только диагнозы.
Позже она узнала, что означает слова «летальный исход» — и тогда уже можно было догадаться, — на листке напечатан результат вскрытия тех, кого постиг «летальный исход», кто умер, несмотря на искусно проведенную операцию… Странное слово — «летальный»… воздушный шарик в руках Этери!
Вера входила в комнату, где стояли столы и ученическая доска, строго поблескивали никелем аппараты, на окнах висели темные шторы. Она задергивала их, плотно закрывала дверь и только тогда включала свет. Садилась, раскрывала Рея Брэдбери или Артура Кларка, и все происходившее с ней в последние месяцы начинало казаться нормальным — нормальной фантастикой! Окружающий мир и смысл слов «летальный исход» теряли реальное значение, дышать становилось легче. Она читала часа три, потом глаза уставали. Вера гасила свет, тихо выскальзывала, стараясь, чтобы не заметили ночные сестры и не лишили убежища и нужного сейчас одиночества.
Шла по длинному полуосвещенному коридору, подходила к операционным, смотрела на большие, как стеклянные ворота, двери. За ними, в просторном, белом от кафеля, затемненном сейчас помещении, всю ночь горели синие бактерицидные лампы… Темнота, тишина, толстое стекло, а за ними две сине-лиловые светящиеся луны — это было похоже на научно-фантастические романы, какие она читала целыми днями: межзвездные станции, неведомые миры, далекие планеты… такой взгляд тоже помогал отвлечься от неизбежного. И настраивал на неизбежное…
За этими стеклами с утра начнется каждодневная работа десятков людей. Скоро и ей раскроют грудную клетку, обнажат сердце, уберут негодный клапан, вошьют вместо него «корзиночку» из металла и пластика, и сердце начнет сокращаться ритмично, перегоняя кровь по отдохнувшим сосудам, и можно будет вдохнуть глубоко-глубоко и испытать, наконец, чувство покоя! Сердце станет работать хорошо, но со странным механическим звуком, похожим на стук целлулоидного теннисного шарика, — как у Марыли и Адити.
За день до операции она была беспокойна. Попросила Наталию Антоновну:
— Если что случится плохое, дай слово в отделение не приходить, не плакать здесь. Сама видишь, все возможное делают, но смотреть в глаза матери — этому ты их не подвергай, поняла?
Наталия Антоновна обещала, и Вера знала, что в любом случае мать свое обещание выполнит.
Ночью, несмотря на снотворное, никак не могла уснуть. Вызвали дежурного врача. Он посмотрел на ее лихорадочно горевшие щеки, расширенные волнением зрачки, спросил:
— Так вы завтра хотите оперироваться, но раздумали?
— Конечно, нет! Но я не могу заснуть, я, наверное, очень боюсь, только не чувствую этого, просто не засыпается!
Он кивнул головой, вышел, что-то тихо говоря сестре. Через минуту она подошла со шприцем, ласково сказала:
— Давай ка, Верочка, уколемся, и ты поспишь хорошенько, тебе сейчас это нужно!
Сестра ушла, погасив лампу. Под тяжелеющими веками всплыло лицо мамы. Она вспомнила, как та сказала, уходя вечером:
— Не бойся, все должно быть хорошо, ты у меня сильная.
И Вера будто упала в темноту.
«…Меня сегодня будут оперировать, скоро утро!» Вера попыталась открыть глаза — они не открывались, попыталась двинуться — не получилось. Со страхом обнаружила, что не делает вдохов, совсем не дышит! Но недостаток воздуха не ощущался, в нем не было нужды. Происходило что-то непонятное, и это пугало:
«Мне сделали укол, я заснула почти в ту же минуту. Но сейчас ведь я не сплю, почему не чувствую ни дыхания, ни тела?»
С усилием Вера старалась сбросить оцепенение, вырваться из темной глухой тишины, паника все нарастала. Вдруг она услышала незнакомый голос и поняла: «Меня прооперировали! Уже все!» Но вновь захлестнула темнота, и отключилось сознание. Через какое-то время оно коснулось ее самым краешком, она услышала, как сквозь вату, настойчиво пробивавшийся голос:
— Открой глаза, Вера, просыпайся! Проснись, Вера!
Голос снова поглотила тишина. Когда она пришла в себя в следующий раз, голосов было несколько:
— Эмболия? Почему вы решили?
— Как-то странно заваливается набок…
— Посмотрим…
Она почувствовала, как кто-то трогает ей веки, рассматривает зрачки, несильно укалывает в палец. Но ни пошевелиться, ни взглянуть не могла, работал как будто только мозг. То, что она услышала, было ужасным: эмболия… тромб… ведь это паралич! Жить, но не двигаться! Но я же слышу, все понимаю — не может быть, чтобы был поражен эмболией мозг!.. Но Пастер, кажется, даже сделал открытие, а половина мозга была у него парализована. Так хорошо все помню — не может, не должно у меня быть эмболии, не хочу!..
Она приходила в себя на короткое время, но эти моменты все удлинялись. Наконец, она почувствовала свои руки, ноги, они затекли и ныли. Врач по лечебной гимнастике, Галина Александровна, предупреждала, чтобы в реанимации не раскисали, работали мышцами, помогали врачам.
«Ладно, буду работать, восстанавливать кровообращение!»
Но гимнастику пришлось прекратить, это вызнало панику:
— Судороги! Непонятно… Хотели экстубировать, пора бы… Что это с ней?
Ах, как хочется сказать:
«Да нет у меня никаких судорог! Ноги затекли, работаю, как велела Галина Александровна. Почему же я не могу говорить? — Интубация!.. За меня дышит аппарат, через горло проходит трубка, я — интубирована, а когда экстубируют, аппарат отключают, уберут трубку, и буду дышать сама…»
Вокруг шла обычная работа: меняли растворы в капельницах, проверяли уровень кислорода, подключали электростимуляторы.
В один из дней этой недели Вера открыла глаза, но шаткое сознание норовило соскользнуть, в бред, в кошмар, и тогда казалось, что засасывает зеленая тина. Смутно видела людей в белом, понимала, что они помогают удержаться на поверхности, но помещение, в котором находилась, почему-то все время меняло очертания и размеры. Становилось то длинным, как коридор, который терялся в темноте, то круглой комнатой, залитой оранжевым светом; появлялись бесконечные полотнища, белые занавесы, и сквозь них было не пробиться; стойка капельницы то вырастала высоко над головой, то ныряла вниз. Но все время она слышала рядом голос, который держал ее, как на гребне волны, на поверхности сознания.
Она его даже не слышала, а ощущала всем существом, и ей хотелось плакать от благодарности и невозможности объяснить — чем он был для нее сейчас!
Помимо боли, бреда, полной разобранности «на винтики», почти распада, она запомнила, что были в те дни моменты острого счастья полноты бытия! Никогда прежде связь с людьми не была столь абсолютной.
С тех пор все свои взаимоотношения она станет измерять этой меркой, и если окажутся ниже, мельче, хитрее — станет рвать их как ненужные и фальшивые.
Однажды ночью пришла в себя, с удивлением слушая метрономный громкий стук, и потрясенно вдруг поняла, что это стучит ее новое сердце! Оно было подключено к динамику, чтобы дежурившие врачи могли ежеминутно контролировать работу вшитого клапана. Иногда ритм нарушался, но быстро выравнивался, и звук его был похож на стук пластмассового шарика о теннисный стол. Ее ударила необратимость происшедшего, мысль, что теперь этот звук будет всегда с ней, всю ее жизнь, но нарастало новое чувство — ликования: «Я живу! Буду жить!»
Подошел дежуривший сегодня Павел Владимирович и сказал:
— У вас все хорошо, все идет как надо!
Ей хотелось смеяться, расспрашивать, рассказывать, но рядом шла работа, в было много больных, находившихся еще по ту сторону сознания, на тоненькой грани между жизнью и смертью.
Эти дни запомнились очень ярко. Было трудно, больно, но не страшно: она не одна, люди, которым вверилась беззаветно, не подвели, выдержали, вынесли, спасли!
Начались недели выздоровления — тяжелые и ответственные, как считают врачи, когда возможны всякие осложнения и выходить больного не легче, нем выполнить сложную операцию.
Самыми неприятными были процедуры, с электроотсосом: в легких скопилась жидкость, ее убирали машиной, казалось, что железная птица бьет клювом в открытое горло, жидкость отсасывалась, но было невыносимо больно.
Вскоре вернули в палату, в которой провела она много месяцев, встретила Новый год и свой день рождения, а теперь можно было отмечать два дня рождения, как нас-то делают люди, перенесшие тяжелые операции или чудом оставшиеся в живых.
Вере до праздников было еще далеко, держалась температура, и ее сбивали сильными антибиотиками; с трудом, почти плача, разрабатывала она отвыкшие от работы легкие, долго работал дыхательный аппарат, и они спались. Во сне Вера резко вздрагивала, как от электрического разряда, а проснувшись, боялась, что от этого толчка отсоединилась капельница. Бывало, что и отсоединялась, и кровь начинала пропитывать простыни и пододеяльник. Днем хорошо — заметишь сразу, а ночами уже знала: если очень хочется спать — значит, опасность, значит, вылетела, и обильной струей льется кровь — подключичная венка не тоненькая! Нажимала на звонок, вспыхивала над входом лампочка, и ночная сестра, у которой в каждом палате по нескольку человек с капельницами, бежала на сигнал бедствия.
Миновали и эти дли. Все время хотелось есть, она отвыкла от такого ощущения за годы болезни. Тянулась выглянуть в окно — легла в клинику летом, а сейчас видно весеннее небо, может быть, время проигрывалось наоборот? Опять фантастика! Нет, время бежало вперед, прошел почти год! За окнами разбойничали синицы. Уехавшая в санаторий Марыля оставила на карнизе тряпицу с салом, ох, какие свалки устраивали воробьи с синицами из-за этого лакомства! Пух летел!
Небо становилось светлее, но облаков еще не было, не плыли пока белые барашки. В полдень было слышно, как падают подтаявшие сосульки, потемневший снег осел под влажным сильным ветром, приносящим запахи близкой весны.
Однажды Вера взяла подставку капельницы в руки и подошла к зеркалу. Смотрела и не узнавала себя: ничего не осталось от того обреченного лица с болезненными, яркими пятнами на впалых щеках. Лицо казалось юным, округлившимся, с хорошим легким румянцем… Как тяготила капельница! Хотелось пройти по коридору, навестить в соседних палатах «побратимов», тех, кого оперировали в тот же день, но другие бригады врачей. Хотелось со всеми поздороваться, заглянуть в процедурную и поцеловать сестру Леночку. В коридоре, между тем, заметно изменился состав, меньше стало знакомых, многих выписали, другие в реанимации, некоторых — никогда больше не встретить!.. От Этери ей остался тоненький серебряный браслет.
Из санатория пришло письмо:
«Верочка! Дружная ты моя сопалатница, желаю тебе от всей души на всю жизнь бодрости, счастья, успешно чтобы сбывались твои мечты, и позабыть о болезнях, а вспомнить о любви! С уважением, твоя подруга Марыля Селкович».
Во время утреннего обхода Вера решилась спросить у хирурга:
— Я буду бегать на лыжах, играть в волейбол?
Он мягко ответил:
— Вам проведена не радикальная операция, только облегчающая, — состояние не позволяло, но жить станет немного легче. Через несколько лет, очевидно, потребуется оперировать другой клапан, сейчас мы его только подштопали. Возможно, придется заменять. Не хотелось бы, но, если понадобится, заменим, а пока… живите!
Еще раз!
Она читала справки тех, кто выписывался. Везде были строки: «Операция проведена в условиях искусственного кровообращения». Это означало, что организм был охлажден, что пока хирурги вшивали клапан, подштопывали, проверяли вместо сердца и легких работал аппарат — АПК.
И после всего человек способен вновь стать живым и горячим? По-прежнему будет чувствовать, и радоваться, и размышлять, и не бояться жизни со всеми ее неожиданностями, поражениями, болью и счастьем, за которое тоже нужно платить? Будет! И после повторных операции тоже!
Она, как на чудо, смотрела на тех, кто приезжал в клинику на проверку, на больных, прооперированных несколько лет назад. Трудно было поверить, что у этих жизнерадостных, подвижных людей в сердце протезы клапанов. Но протез есть протез, виден он или скрыт глубоко, и, конечно же, люди эти отличались от нормальных, практически здоровых людей, в жизни их было много тяжелых проблем, и, при видимости благополучия, они были очень «непрочны». Но ведь и у «нормальных», практически здоровых людей не меньше причин относиться друг к другу внимательнее и теплее — кто знает, что скрыто в сердце человека, оказавшегося, скажем, притиснутым к тебе в транспорте! Почему мы так спешим раздражаться, чувствовать себя ущемленными?!
Как трудно достается жизнь! Как размениваем мы минуты, и часы, и годы на пустое самоутверждение, ссоры, злость, суету!
Она сейчас почти не читала — не хотелось, думала — времени хватало. И, главное, больше не задыхалась, не приходилось ладонью придерживать шею, где раньше мучительно, до боли, пульсировала жилка.
Вера смотрела на мать и пыталась представить, чем были для нее эти месяцы, и день операции, и те, в какие они не виделись, — додумать и почувствовать до конца — не хватало мужества.
…В один апрельский день пришла и ее очередь снимать капельницу. Привезли в перевязочную, положили на стол. Лежать без подушки навзничь было неудобно. На минуту потерялось ощущение времени, что-то сместилось в сознании, не потому, что стало плохо, а просто наступила хорошая минута — еще один этап позади. Капельницу убрали, хирург, привычным движением подложив руку под голову, помог приподняться и на секунду отошел от стола. Она сидела, придерживая на груди простыню, в окно светило солнце, согревая плечи и лицо, ярко освещал белые халаты сестер. Стеклянные дверцы шкафов, инструменты, высокие окна сияли нестерпимым блеском, пахло эфиром.
В открытую форточку вливалось тепло, запах разогревшихся деревьев, оттаявшей земли. Небо было высоким и чистым, слышался щебет птиц. Какое-то ощущение или воспоминание пробивалось сквозь толщу прошедших больничных месяцев…
Что это? Где она видела женщину, сидящую в такой же позе, она чувствовала ее в себе, слушала ручей, шорох листвы и смотрела в сторону ее спокойными глазами — мир был таким, каким ему и надлежало быть: свежим, зеленым, летним! И она вспомнила: Эдуард Мане — «Завтрак на траве».
Это длилось не больше секунды, когда хирург повернулся и хотел что-то сказать, на лице его появилось удивительное выражение: перед ним был совсем другой человек, совершенно непохожий на то изболевшееся существо, которое поступило в клинику несколько месяцев назад…
Сейчас мир для нее был новым, солнечным, полным шелеста зеленой листвы!