Виктор Потанин

ПТИЦЫ

Кому из нас не хотелось стать птицей! Хотелось, конечно, хотя бы однажды… Чтобы лететь, парить под самыми облаками, чтобы вдыхать в себя упругий небесный воздух, чтобы взглянуть с высоты на землю и скользить по небу — пока хватит дыхания.

Такое часто случается в детстве: только заснешь и вот уж ты — птица: какая-нибудь желтая, красная, голубая. И вместо сердца у тебя — крылья, и они поднимают тебя все выше, выше. И даже утром, при свете дня, этот полет не проходит в тебе, не тает, — и ты завидуешь всем летчикам, самолетам. Счастливые, мол, люди, особые люди. Ох, как я мечтал о них, как стремился! Но пришло горе — я не попал в летное по здоровью. Горе, горе, а кто поможет. Человек мечтает, а судьба подправляет. Зато я стал совсем обычным человеком и теперь работаю в библиотеке. Но это тоже хорошее дело — жить простой честной жизнью, выдавать людям интересные книжки. Но жизнь, конечно, богаче книжек. И грустней порой и печальней. И не надо человеку завидовать птицам. Да, не надо, не надо! Об этом я решил еще три года назад. Но лучше будет, если все по порядку…

Мои беды тогда — три года назад — начались в самом начале марта. Я хорошо запомнил те дни, ведь март — мой любимый месяц. Он для меня как награда. Потому что приходит оттепель, тает снег, дуют теплые ветры. Одним словом — весна, а весной-то у людей все и случается… Вот и случилось: в те теплые метельные дни моя Женя бросила музыкальную школу. Заболела ангиной, пролежала с температурой семь дней, а потом встала и порвала ноты с детскими пьесами Мендельсона. Я к ней: «Что с тобой? Ты сошла с ума?» Дочь молчит, а я снова: «Пожалей меня! Ты помешалась…» Она взглянула куда-то мимо меня — «Да, помешалась…» Сказала медленно, вяло, по-взрослому и прикусила губу. Я попробовал ее уговорить, она разрыдалась. Я взял ее ладошки в свои — она разрыдалась еще сильнее. И у меня тоже слезы брызнули по щекам. Что ж поделаешь — сам виноват. Никогда не сжимайте ладони у своих дочерей! Никогда, никогда!.. Там столько хрупкости, нежности в этих ладонях. А где нежность — там и жалость всегда, там и боль… Я смотрел на ее длинные недетские пальцы, я гладил их потихоньку, перебирал, я чувствовал через них — все ее будущие дни, всю судьбу ее, — такую же, наверное, хрупкую, синевато-прозрачную, только затронь посильней — и сломаешь. Но все равно эти пальцы были навсегда родные, родные — им бы играть Шопена, волноваться на клавишах, им бы делать других счастливыми… А тогда они лежали в моей ладони, и я слышал в них каждую косточку, да и сама дочь все еще вздрагивала и вытирала глаза… И тогда я не выдержал и сказал: «Хорошо, Женя… Из музыкальной тебя забираю. Но зато куплю путевку в бассейн — пойдешь плавать. У тебя нет здоровья, а в бассейне окрепнешь». «Хорошо, папа, окрепну…» — ответила дочь опять обреченно, по-взрослому, — и у меня замерзла спина. Но что поделаешь — нынче дети взрослые в девять лет… А через неделю Женя поскользнулась в бассейне на кафеле и сломала ключицу. Дочь увезли в больницу на «скорой». А к вечеру она была уже дома, лежала на своем любимом красном диванчике и тихонько постанывала. Я спросил о чем-то — дочь не ответила. Я опять спросил, она повела на меня ненавидящим взглядом. В глазах настыла мутная пленочка. То ли от боли, то ли от страха за жизнь. Но вот пленочка пропала, растаяла — и закрылись глаза. Я наклонился низко над Женей, прислушался. От губ шел слабый парок — дыхание. Еще миг — и кажется, порвется оно, остановится. Я стал считать до десяти, потом до ста, до тысячи… Я стал как помешанный.

А на следующий день было еще тяжелей. Я ждал какого-то продолжения. Если случилось одно, значит, не за горами — другое. Любое горе, говорят, повторяется трижды. И я опять ждал и терзал себя.

Ждал, ждал и дождался. В конце апреля мы схоронили учителя Ивана Григорьевича. Под словом «мы» я подразумеваю весь наш небольшой городок. Почти каждый житель его учился у Ивана Григорьевича. Он отдал школе сорок пять лет. Почти вся жизнь, даже немыслимо… И за все эти годы он ни разу не позволил себе заболеть, ни разу не лежал в больнице… И такой внезапный конец! Да и когда ждешь его, и разве готовишься… Жил, ходил человек, улыбался тебе и здоровался — и вот лежит весь в венках. А рядом играют трубы, и эта глуховатая печальная музыка растекалась вокруг, как дымок. И почему-то мешала. Хотелось постоять молча, задуматься, заглянуть в себя, что-то вспомнить, а эта музыка все время отвлекала, отбрасывала, да и на музыкантах, на их мордах — сиял пьяный румянец. Не утерпели все же — приложились. Иван Григорьевич бы им не простил. Нет, нет, не простил бы. Он вел очень чистую и скромную жизнь. Наверное, потому, что преподавал биологию, всегда дружил с птицами и животными и взял от них много привычек. Вот и тогда его провожали и люди и птицы. Особенно много было грачей, — они кружились над толпой и кричали. И пока мы шли до кладбища, — они все кружились над нами и что-то высматривали. Иногда они снижались совсем низко-низко, еще миг — и опустились бы на венки. Но в последний момент почему-то раздумывали. Наверно, боялись музыкантов, их больших неуклюжих труб.

Со мной рядом был Леня Шутов, мой школьный товарищ. Он пошел по стопам Ивана Григорьевича и преподавал биологию в сельской школе — в деревне Тарасовке, недалеко от нашего городка. Эта Тарасовка ему полюбилась, там он нашел недавно невесту, женился и купил большой дом. Об этом доме он мне тогда и рассказывал. Играла музыка, и многие плакали, под ноги из машины бросали сосновые веточки, а Леня не унывал:

— Понимаешь, у меня дом на две половины. Да, да! Как жили дворяне. На одной половине — Рита, а на другой — мой кабинет.

— Леня, потом, потом… На нас уже смотрят. — Умолял я его и брал за рукав, но он точно не слышал, глаза призывно блестели:

— А ты ко мне приезжай! Мы завели корову, индюшек. А какая у нас рыбалка! Ты обалдеешь. Понимаешь, я купил бредешок. Неводок небольшой — метров десять, но весь карась теперь мой…

— Леня… Мы же за гробом…

— Ну прости, я ведь соскучился. Зову, зову, а ты все не едешь… Ну, конечно, библиотека — серьезное дело. А друг, говорят, подождет. — Он усмехнулся, расстегнул плащ и стал смотреть куда-то на облака. Кожа на лице у него золотилась, точно у юноши, и я не вытерпел:

— Леня, а ты помолодел!

— Да! Ритку свою догоняю. Ей недавно двадцать исполнилось. Вот так, дорогой. Комсомольцы — беспокойная семья!.. Комсомольцы! — последние слова он даже пропел вполголоса. И я чуть не вскрикнул от боли: Леня, мол, да что ж ты делаешь. Вот уже кладбище начинается.

Толпа теперь двигалась по широкой тополиной аллее. Музыка уже не играла, и стало легче дышать. Птицы тоже теперь не кричали, притихли. Грачи сидели на деревьях целыми семьями. Вид у них был спокойный, даже торжественный. Многие из них чистили клювами перышки, другие внимательно разглядывали толпу. Леня задел легонько мое плечо:

— Послушай, ты хотел бы стать птицей? — он сильнее сдавил плечо. Глаза у него блестели, лукавили, — и я снова обиделся. Вокруг — такое горе, и слезы, и траур, а у него — веселые глаза, пустые вопросы.

— Так ты не ответил? — он рассмеялся, и я еще больше обиделся:

— Леня, потом, потом…

— А я хотел бы!

— О чем ты?

— О птицах… Как хорошо, наверное, иметь два дома, две родины! Нынче здесь — где-нибудь в Сибири, а осень пришла — и полетел в Египет, поближе к солнышку, к теплым морям.

— Две родины — многовато…

— Может быть, а все равно — хорошо! И какая жизнь! Какая свобода! Вон взгляни — загляденье… — Леня поднял руку и показал на грача, который парил высоко над деревьями, — то ли чего-то высматривал, то ли потерял свою стаю… Но в это время ожили трубы, и Леня втянул в плечи шею. Наверно, стало стыдно за свои разговоры, за свою радость, которая так и ходила в нем, распирала. Я-то понимал его — дома ждала молодая жена. И тем же вечером он к ней собрался. Я уговаривал ночевать, но он замахал руками.

— Не могу! Рита забеспокоится. Да и зачем ночевать? Дело мы свое сделали — человека похоронили. Иван Григорьевич теперь на нас не обидится. У меня вон уже начались огороды, а я все бросил — приехал.

— Какие огороды?

— Ладно, будешь в июне — увидишь. А не приедешь — обижусь. Ты и на свадьбу ко мне не выбрался. Так что штрафной пить заставлю! — он засмеялся и подмигнул мне, белозубый, счастливый, в темном финском плаще он походил на какого-то актера: светлые рыжеватые волосы, голубые глаза, большой подбородок.

У самой двери он опять оглянулся:

— Подойди же, хоть поцелуемся!

— Леня, мы не девицы!

— Правильно! — и он хлопнул дверью. Но еще долго в моей комнате стоял его густой голос и какой-то сочный морозный запах — то ли от самого Лени, то ли от какого-то дорогого одеколона. Но я знал, я помнил, так пахнет береза в самом конце весны, перед тем, как разметать по кроне свои первые листья. Подойдешь к такому дереву и ошалеешь от радости и забьется сердце, а потом почти остановится, и обессилеет тело в неясной истоме, и гулко-гулко застучит в голове. То ли молоточек какой-то, то ли призыв, то ли кровь сама наполнится ожиданием…

Этот запах плавал по комнате несколько дней, а потом забылся — как не было. Да и сам Леня Шутов тоже забылся, потому что в июне поехать к нему я так и не смог, а в середине лета я отправил в «Артек» свою дочку. Потом ждал ее, тосковал, а потом встретил Женю в конце августа, обновленную, загорелую, и сразу же потонул в ее рассказах о море, воспоминаниях. А потом уж осень пришла. За нею — зима. И так год промелькнул, а за ним — другой.

И только на третье лето я собрался в Тарасовку. Была телеграмма от Лени — «Приезжай двадцатого. У Риты — именины. Обнимаем, ждем нетерпением». Я повертел в руках телеграмму и сразу поехал. И когда садился в автобус, во мне все звенело от радости — неужели скоро увижу речку и зеленую травку? А на речкой — лес, живые сосны, березы!.. Я однажды проезжал через эту Тарасовку. И вот все вспомнилось, завертелось в душе. Да и устал я в городе. Ох как я устал тогда, казалось, больше не вынесу. И вот наконец-то вырвался! И потому я не ехал, летел на крыльях. И все бы хорошо, но случилась неприятность, — я вспомнил, что еду пустой, без подарка. Но постепенно все выровнялось — я успокоился. Да и автобус шел хорошо и мотор убаюкал. В конце концов заскочу в сельмаг и что-нибудь выберу. Это решение вовсе утешило.

Через два часа показалась Тарасовка. Я вышел в центре села, у самого магазина. Он был открытый, и я сразу бросился к двери. Мне повезло — я ликовал.

Магазин был большой, с двумя отделениями. В одном продавали печеный хлеб, печенье и ржаные темные пряники. Тут же стояли банки с разными соками и искрились от сахара карамельки. В другой половине продавали обувь, одежду, разные расчески и бусы, то есть всякую мелочь. На эту половину я и пошел. И первое, что бросилось в глаза, — большой лист белой твердой бумаги, на котором стояли слова: «Товары под закуп». Внизу висело кожаное пальто, женские дорогие костюмы. А рядом с пальто красовались импортные джинсы с яркой желтенькой этикеткой.

— Почем товар? — спросил я у молоденькой и пикантной продавщицы. Она взглянула снисходительно и устало моргнула:

— Что вы сказали? — она смотрела теперь прямым вызывающим взглядом. На ее лице, густо выпачканном косметикой, сияли огромные серые глаза. Про такие давно уже сказано — это не глаза, а озера. Многим бы хотелось в них утонуть, но я не стал себя искушать.

— Девушка, мне нужен подарок. Для женщины лет двадцати трех-четырех…

— В двадцать три мы не — женщины! — ее озера повернулись ко мне и обдали холодом отчуждения. Потом в озерах заволновалась вода и начался маленький шторм:

— Не понимаю: приходят и не знают, что надо.

— Мне надо вот эти джинсы! — Я рассмеялся и потянулся рукой вперед, захотел их потрогать.

— Прикасаться нельзя! Эти брюки под закуп, — Она нахмурила свой бледно-розовый лобик. — Сдавайте десять килограмм шерсти или же… — она задумалась и сжала сердито губы. Но почему она сердится? И тогда я не выдержал:

— Значит, надо пять баранов остричь, чтоб еще одного барана одеть?

Девушка фыркнула и неожиданно улыбнулась.

— А вы несовременный, да-а? — она тянула немного гласные, наверно, у кого-то перенимала. — Не беспокойтесь, эти джинсы не залежатся. Что? Что-о-о вы сказали?

— Да ничего! Дайте мне любые духи.

— Любые не могу-у. Даю только хорошие, — Она наклонилась под прилавок и вытащила оттуда зелененькую коробочку, — Вот «Малахит». Между прочим, последние…

— Если последние, то заверните!

— А духи не завертывают. Они сами в футляре. Да-а-а. — Она опять фыркнула и покачала укоризненно годовой. Она, видно, за что-то меня осуждала. Но все равно я решил ей надоесть:

— Скажите, где живут у вас Шутовы?

— Ритка-то или Леонид… как его?

— Они, они! — я вздохнул облегченно, да и продавщица смотрела на меня теперь веселей.

— А вы пройдите до конца улицу. И начнется бор. Они там и живут. Зеленый дом, большие ворота.

На этом мы и простились. Я пошел вперед быстрым шагом. И через двадцать минут был у цели. Дом был, действительно, зеленый, и ворота были большие, окованные железом. Возле ворот стоял Леня. Он как будто бы ждал.

— Ну, наконец-то! — он кинулся ко мне, и мы обнялись, как после долгой разлуки.

— Надолго к нам? Три дня проживешь?

— А у гостей, Леня, не спрашивают. Именины-то не отпраздновал?

— Тэбя жду, дарагой! Прахады, кацо, гостэм будэшь! — Леня засмеялся и потащил меня за рукав в ограду. И тут я увидел женщину! Это было чудо, нет, лучше чуда! О такой можно грезить ночами, за нее можно и умереть.

Она стояла на крыльце, улыбалась. На ней было платье вишневого цвета, на шее — розовый шарфик, повязанный набок. А глаза совершенно черные, с синеватым отливом, смотрели прямо на меня и призывно лучились. Так смотрит мать на свое дитя, так смотрит сестра на любимого брата.

— А мы вас так ждали! Правда, Леня? Мы ведь так ждали! Все глаза проглядели.

— Правда, Рита. Ну как же? — суетился Леня возле меня, и мне стало так хорошо, что я зажмурился. И кругом — сосны, сосны.

— Так вы, значит, с Леней учились? — спросила Рита и, не дождавшись ответа, протянула мне сверху руку, точно бы собиралась поднять меня на крыльцо. И странное дело, я подчинился, я тоже подал ей руку, и она легко меня подняла сразу же на вторую ступеньку. Теперь я стоял с ней рядом, только мое лицо было чуть пониже, но я уже слышал ее дыхание. И только одно мешало — я почему-то стеснялся смотреть ей прямо в глаза, и она тоже почему-то смущалась. Так прошла минута, может, меньше минуты, и она снова заговорила:

— А вы не ответили. Вы, значит, с Леней учились?

— Да, да, я с Леней учился в одной школе, на одной нарте сидели. У нас в классе было восемь мальчишек.

— А где же они теперь? — она хмыкнула и посмотрела на меня в упор. Ресницы над глазами дрожали, порхали и походили на юрких стрижей.

— Ну, где же они?

— Иных уж нет, а те — далече… — я вздохнул, а она рассмеялась.

— Стишки читаете, Я в них не секу… — она опять засмеялась. Смех был густой, маслянистый, как у цыганки. И так призывно, цыганисто сверкали глаза. Но все равно лицо ее притягивало к себе, не отпускало.

— Мальчики, а теперь в дом, в дом. — И она шагнула вперед, потом оглянулась.

— Ленечка, приглашай гостя. Ты что-то у меня онемел.

Мы прошли веранду и попали в длинный вместительный коридор. Рита шагала королевой. Плечи ее слегка подавались назад и чуть заметно покачивались. По плечам рассыпались волны, — такие же черные, как и глаза. Не волосы, а вороново крыло. Цыганка Аза, — подумал я и рассмеялся.

И вот мы в большой комнате, просторной, почти квадратной. На стене — нарядный красный ковер. Посредине — широкий стол, заставленный бутылками, рюмками. Ножки у стола гнутые, львиные. А слева от стола — книжная стенка, но книг там мало — больше посуды. Хрусталь, фарфор, серебро. И все это горит, цветет и слепит глаза. И я сразу же не выдержал:

— Хорошо живете! Богато!..

— Значит, понравилось? — Рита оглянулась, и у ней заметались ресницы. — Ну ладно, не отвечайте, все равно скажете, что понравилось. А я вижу, вижу, догадываюсь. Я же цыганка — на расстоянии читаю.

— Цыганка?

— Ты ее слушай, — вмешался Леня. — Она наговорит. Артистка. В комитете комсомола у ней — культмассовый сектор.

— А молодежи здесь много? — я посмотрел на Леню. Но он и рта не успел раскрыть — опередила жена:

— Спросите что-нибудь полегче. Говорят, было много лет десять назад. А потом стройку открыли в райцентре — и парни все убежали. А за ними — девчата. Я тоже хотела… Но вот Леня не пустил, — она оглянулась на мужа, тот смутился я начал покашливать. Я заметил, если она смотрела на него — то он даже сутулился и как-то неловко двигал плечами и покусывал губу. Мои мысли опять прервал ее густой накатистый голос. Она, наверно, любила командовать и приказы слать.

— Вот что, мальчики. Вот вам каждому — по стулу и садитесь. А у меня, знаете, что случилось?

— Не знаем, — схохотнул Леня, и в лице у него означилось что-то слабенькое, угодливое. Таким я его не видел.

— А у меня, мальчики, сильно ладошки чешутся. К чему бы? То ли к выпивке, то ли к дождю?

— К дождю, к дождю! — поддакнул Леня и подмигнул мне — смотри, мол, какая у меня жена.

— Правильно, к дождю. Отгадали, — Рита придвинула мне стул и сама села рядом. — А я-то смотрю, что Гнедко наш сильно гривой трясет. И с утра стучит копытами, не успокоится. Надо бы его, Леня, к колхозному табуну пристроить. Что им — одним меньше, одним больше.

— Пристрою… — пообещал Леня и посмотрел извинительно на меня:

— Понимаешь, лошадь завел. А что делать — жить надо. Вон жена машину просит, а где возьму — на зарплату не купишь.

— Да ладно тебе… — обиделась Рита и как-то рывком сдернула с шеи шарфик, — наверно, сильно давил…

— Да я, Рита, рассказываю. А чего… А по осени в Казахстан — лошадку. Слава богу: конинка-то — не свининка. Казахи за нее какие угодно деньги дадут…

— Ну, хватит, мальчики! — прервала его Рита. — Ты бы, Леня, поднес для начала по рюмочке.

— Хорошо, хорошо! — И тот суетливо достал бутылку и разлил водку по рюмкам. Лоб у него покрылся испариной, и опять в Лене явилось что-то незнакомое мне, лакейское — и стало враз тяжело, и голова заболела.

— А за что пьем? — Леня взглянул на меня, и я поднял рюмку, взглянул на Риту.

— За нашу именинницу! А вот что пожелать — не знаю. Я ведь вам и подарок привез.

— Потом, потом подарок. — Рита прищурилась, заиграла зрачками. — Это у нас, мальчики, будет генеральная репетиция.

Я улыбнулся ей и вздохнул посвободней:

— Ну пусть — репетиция. Тогда я вам желаю в ближайшее время — сыночка.

— А вот такого добра не надо! — Она нахмурилась и покачала укоризненно головой. И только я хотел возразить, она меня перебила:

— А басню слышали?.. Сын институт закончил и приехал домой. Отец-то ему и говорит: «Сынок, ты уже взрослый стал — я тебе свои «Жигули» дарю. — Хорошо, папа, хорошо, — соглашается сын, — а что еще? — А сейчас с тобой диплом спрыснем и на почту пойдем. Я сниму с книжки три тысячи рублей и тебе отдам, — Хорошо, — соглашается сын. А что, мол, еще? — А через полгода оженишься — я тебе эту квартиру отдам, а сами с твоей матерешкой где-нибудь прокантуемся. — Хорошо, папа, хорошо, — соглашается сын. — А что еще? — А через месяц, сынок ты работать пойдешь. Я тебе тут кое-что присмотрел. — Ну папа, заболтал, заболтал…»

— Ну и что тут? — удивился Леня и посмотрел вопросительно на жену.

— Так это же сынок ему отвечает — заболтал, мол, ты, заболтал. А мораль тут, мальчики, наверху — все современные детки такие. Так что рожать выше сил.

— Рита, может, еще по одной?

— Нет, мальчики, вы пока покурите, осмотритесь, а я на стол по-настоящему соберу…

— Верно! — поддержал ее муж, посмотрел на меня долгим взглядом. И вдруг усмехнулся:

— А что, горожанин, пойдешь глядеть моих индюков?

— У нас и коровка есть! — подговорилась Рита. — Но сейчас, конечно, на выгоне. У нас с Ленечкой даже есть поросеночек.

— Все есть, дорогой мой. Живем, как говорится, не плачем, — рассмеялся Леня и похлопал меня по плечу.

— Да как же вы успеваете?

— Успеваем мало-помалу. За индюками, например, мои школьники ходят. Я же биолог — наследник Ивана Григорьевича. На могилке-то не бывал?

— Нет, Леня. Все некогда.

— Верю, верю. Вот и мне школьники помогают. Изучают предмет мой в натуре.

— Не в натуре, Ленечка, а в разрезе! — Рита сбила ему шаловливо прическу и застучала посудой.

— Ну, а корова тебе зачем? Вас же двое?

— Э-э, надо! Выполняем приказ сельсовета — увеличиваем продовольствие на душу населения. Обо мне, дорогой, даже в газете писали! Учитель, мол, а про крестьянство не забывает… Да мне и не в тягость. А излишки все на базар. У меня теща есть боевая… Она и торгует, она и подсчитывает. Теща есть теща. Через часок заявится — познакомлю.

— Леня, а ты изменился?

— Не знаю, не знаю… Как-то надо жить бедному человеку. А теперь вон и войной что-то попахивает. А? Ты не согласен? И в магазинах всего не густо. А у меня жена еще девочка. Не наигралась, не нагулялась. А ведь красива, да?

— Да, Леня, да! Только у меня голова заболела.

— А ты отдохни. Для тебя и комнатка есть. Одно плохо — там окно прямо на бор. А эти стервецы сильно кричат. Надоели гады. И ночью кричат. У Риты просто бессонница…

— Кто кричит?

— Грачи, дорогой, грачи. Да ты не смейся, — узнаешь. А теперь — на-ле-во! И марш за мной!

Через секунду мы стояли уже в маленькой очень удобной комнате.

— Располагайся тут, отдыхай. А я помогу жене. — И Леня исчез. А я начал осматриваться. Комнатка была просто чудесная. Направо, у стены, стояла кровать, а рядом с кроватью — небольшой стол, на котором лежала стопка тетрадок. У другой стены возвышался большой книжный шкаф под старину — и мне сразу же захотелось открыть его. Но я открыл первым делом створку окна.

В комнату ворвался прохладный сосновый воздух. Сосны шумели, грачи кричали, и в груди у меня все поднялось и замерло, и я понял, что со мной должно что-то случиться хорошее, — удивительное, и я еле-еле выдохнул из себя, — и от груди сразу же отлегло. Грачи кричали рядом, куда-то собирались, спешили… «Но куда же они спешат?» — спрашивал я себя и улыбался. В груди поднималось чудесное обволакивающее тепло, и вдруг я вспомнил такое далекое, такое нежданное… И даже не верилось, что это со мной было… Может, из какой-то книжки пришло, может, приснилось мне сейчас, наяву. Но вначале возник голос, и я сразу узнал его: это бабушка моя щурилась и покачивала головой:

«Насеял отец две десятины гороху. И повадились грачи на этот горох летать. Он и поймал одного грача, прямо за крыло ему крепко вцепился, хохочет: «А-а, говорит, каркалко, попался ты мне, не уйдешь». Только хочет он его бить, а грач — «Не бей меня, пожалей, я тебе пригожуся, я тебе что-то дам». И вот уж в клюве у него — скатерть откуда-то. Да уж и грач говорит: «Шита, брана скатерть, развернись, раскатись! Дай нам, добрым молодцам, попить, погулять!» Скатерть развернулася, раскатилася и явилося на ней все — прямо ешь — не хочу». Молодец ты, каркалко, слово выполнил, — сказал отец. И отпустил грача».

Я улыбнулся, и захотелось удержать это, побыть с ним… Но голос уже пропал и не возникал во мне.

Закричали грачи. Ох, грачи, грачи… Иногда эти крики прерывались, замолкали на время, видно, стая отлетала куда-то, и сразу же после этого оживали сосны. И этот монотонный, зеленый шум заходит в створку, и мне захотелось здесь остаться надолго. И я знал, почему захотелось. Шум сосен походил на шум моря, а море я любил…

Потом взгляд мой упал на кровать. Гора подушек манила к себе, успокаивала. На этой горке лежала пачка свеженьких простыней. Это же для меня они, для меня — догадался, и сразу же благодарность сдавила сердце, и я подошел к самой створке. Мне нестерпимо хотелось в бор — сосны покачивались, задевали друг друга, шум хвои был как шум прибоя. Он наплывал такими же волнами, то спадая, то нарастая. И хотелось слиться с ним, с этим шумом, так же, как порой хочется слиться с прибоем, обнять его, раствориться, чтобы только одно тело, одна душа… Но вот шум прервался, как будто на него надвинули крышку. А эта крыша была — громкие крики. И вдруг я понял, догадался: у грачей, наверно, вылетели из гнезд грачата, и родители учили их летать… Какие они счастливые! — подумал я о грачатах. — Сегодня они впервые узнали небо! И в этот миг меня отвлекли. В двери кто-то стучал ровным вежливеньким постукиваньем. Я открыл — на пороге был Леня. На нем — белая, отглаженная рубашка. Все блестело, переливалось, точно он именинник, а не жена.

— Пойдем, пройдемся. У Риты почти все готово.

Мы вышли на высокое крыльцо. Грачи продолжали громко кричать. Их что-то все-таки волновало.

— Они и ночью вас беспокоят? — спросил я у Лени и показал рукой в небо.

— Ох, не говори! Всю душу вымотали. Вначале мне даже нравилось, а потом душу всю вымотали… — повторил он устало. Глаза его сухо поблескивали. Меня немного пугали эти глаза.

— Слушай, Леня, неужели ты лошадь купил? Никогда б не поверил.

— А что? Вон, видишь крытый загон? А подальше — хлев для индюшек. Рита мне еще кроликов предлагает.

— Шапки будешь шить?

— Теща будет. — Он заулыбался, и непонятно: то ли шутит, то ли говорит правду. По лицу у него выступил пот. Он расстегнул ворот рубашки:

— А лошадка у меня ненадолго. Доживу до ноября, и Джапар из Кустаная приедет.

— Кто такой?

— А-а, пустяки. Есть тут один перекупщик. Он в накладе у себя не останется. Он у нас жеребят да коней набирает и понужает их подальше — до Кокчетава. А там уж для коней — другая цена, другие законы. И денежки, конечно, другие… Эх ты, Джапар, удалая голова! — Леня почмокал губами. — Если б ты знал, как его бабы любят! Они любят богатеньких-то… А мы все пишем, воспитываем, а рубль, выходит, всему голова…

— Ты, Леня, купец!

— Нет, кацо, я дэловой человек. Нынче это в почете. А как жить прикажешь? У меня зарплатка сто сорок рублей. А у жены — того меньше. Она пионервожатая в школе. Вот и кручусь…

— А душа-то, Леня? Неужели зря мы учились?

— Ты — идеалист, дорогой… — Он как-то кисло, подавленно улыбнулся и посмотрел на меня внимательно. Потом опять улыбнулся:

— Ну вот что, пойдем на мои бахчи. Все равно жена пока не управилась. — Он открыл какие-то дверцы, и мы вышли в огород. Глаза у Лени блестели, лоб покрылся испаринкой. Он почему-то разволновался. Да что с ним? Я не понимал. Наконец он выдавил из себя:

— Понимаешь, я занялся тут опытами. Да, да, выполняю наказы Ивана Григорьевича. Вот так, дорогой. Посадил ранних огурцов, помидоров. Даже арбузы рискнул… Да, да. Вначале делаю рассаду, а потом высаживаю в горшочках. В прошлом году было три сотки, а собрали, бог ты мой, — лето было сухое, арбузное. Первый иней пал десятого сентября. Теща где-то автофургон-москвичок раздобыла да на базар свезла — так ты знаешь, сколько мы денежек себе положили… Ох, прости, извини, ты же у нас деньгами не интересуешься. — Он схохотнул, потом подмигнул мне и шагнул широко вперед. У кучи с перегноем остановился:

— Вон гляди, нынче под арбузами у нас сразу пять соток, остальное — огурчики, дыньки. А картошку я посадил у забора, да еще в деревне у меня есть участок, — он махнул в сторону дальних домиков. — Дело это занятное — у меня же нынче запланировано два боровка…

— Биология, значит, на практике?

— Во-во, дорогой. — Он, видно, не понял иронии. — Лев Толстой тоже землю пахал.

— И босиком ходил, — добавил я и зажмурился. Мне вспомнился наш далекий незабвенный Иван Григорьевич. Во время войны он раздал все свое имущество эвакуированным.

— Босиком-то босиком… — перебил меня Леня, — а вот в хозяйстве ты, наверное, не смыслишь.

— Почему так?

— А идешь, как медведь. Вон прямо в лунку наступил, — он нахмурился, поднял голову. — Лезут черти. Нет, надо все ж покупать ружье. Права Ритка. Без пушки никак нельзя.

— Кого ты, Леня?

— Что, не видишь — грачи. Полумеры тут не помогут, — он отвернулся и стал говорить сам с собой. Плечи у него ссутулились и выражали страдание.

— О чем ты, Леня, ворчишь? У тебя праздник скоро — жену поздравлять.

— Ой, не говори. Грачевник рядом — прямо беда. По три гнезда на каждой сосне. Что ты посадишь — сразу склюют и выроют. Но ничего! Рита за них крепко взялась. А то ведь — орда, прямо, птичья орда… Вон она кружится, даже просветов нет, — он показал рукой в небо и закричал. Но крик этот утонул, как камешек в море.

— Вот видишь, милый, даже не обращают… — он повернулся ко мне и стал обтирать платком щеки. Его красивые рыжеватые волосы скатались в мокрые сосульки, возле губ проступили морщины. Мне стало его даже жалко. Я вспомнил, как однажды Иван Григорьевич вызвал его к доске и обратился к классу: «Посмотрите, ребята, на нашего Леню. Он лучше всех знает мой предмет. Я верю, что он в жизни займется наукой…» Высокий худенький мальчик смущенно моргал, а по лбу пробегала нервная складка. Сейчас она тоже была — эта складка. И еще одна и еще. Он почему-то состарился. Да что с тобой, Леня?! — вдруг закричало что-то во мне, но я не проронил ни звука. Сдержался. Зато птицы без остановки кричали. Иногда они пролетали прямо над нашими головами. Им хотелось то ли защитить кого-то, то ли напасть на нас. Я даже видел, как они целились прямо на наши головы и сразу снижались, но потом отворачивали. А Леня все шел и шел вперед.

— Вот это все, милый, мое богатство. Пять соток арбузов, а рядом — огурчики, дыньки. — Глаза у него блестели, и мне не нравились ни эти глаза, ни это снисходительное слово «милый». Откуда оно? Называл бы лучше по имени. Но Леня не давал мне задуматься:

— Всходы по весне были добрые. Если б не птицы. Не успеет листик проклюнуться — они тут как тут. И прямо живьем, целиком глотают. Хорошо, что Рита придумала. Теперь немного боятся… Да вот смотри… — и он показал рукой вправо. Там была воткнута палка, а на ней трепыхалась черная тряпка.

— Что это?

— Птица, милый. Госпожа птица. Живое пугало — ты усек?

Мы подошли поближе. Я взглянул на палку — и обмер. К верхнему концу палки был привязан грачонок. Он был еще живой, трепыхался. Он пробовал даже взлететь, но веревочка не отпускала. Иногда ему удавалось взлететь на целый метр, может, выше, но через секунду он уже обессиленно падал. Крылья стукались о палку, терялись перья.

— Что это, Леня?

— Ха-а, да это же пугало. Живое пугало. Я тебе говорю, жена придумала. И птица видит сверху и не садится. А что теперь делать, милый? Тут не до жалости. Иначе весь огород прикончат, все кругом поклюют…

Но я плохо слышал. Я подошел почти вплотную к грачонку и хотел к нему прикоснуться. Но рука сразу отдернулась, потому что мне показалось, что он умер, вот только что умер у меня на глазах. Я собрал всю волю и взял птенца за твердый, почти каменный клювик. Глаза открылись — разошлась тусклая пленочка. Из клюва шел еле уловимый парок — дыхание. Я подержал клювик секунду, потом выпустил. Грачонок опять трепыхнулся, посмотрел куда-то мимо меня, в глазах у него что-то напряглось желтоватое, погибающее, еще миг — и совсем погибнет, как в воду канет. Я опять подошел совсем близко к грачонку, надо мной закружились птицы. Чем ближе я подступал к грачонку — тем больше птиц. Так много — целое облако. Я вспомнил, что где-то видел уже столько же птиц. И эту пленочку на глазах — тоже видел… Ну, конечно, конечно, вспомнил. Такое же было у моей Жени, когда она сломала ключицу. Когда она почти прощалась с жизнью… И другое, другое я тоже вспомнил:

— Ты хотел бы стать птицей, Леня?

— Ты что, смеешься? Я тебе хочу про бахчи, а ты мне анекдоты…

— Ну прости, прости, я вспомнил, что ты однажды хотел стать птицей. — И в тот же миг вошла в меня та музыка. И вошла она, завладела. И сразу нежно, печально вздохнули басы, потом напряженно заныли трубы. Он что-то говорил, но я не слышал. Да и мешали птицы. Они кричали, хлопали крыльями, одна из них особенно громко кричала, подлетая почти к самой земле. Я посмотрел вперед, туда, куда хотела опуститься птица. И вдруг меня обожгло, опалило, как будто в глаза мне выплеснули какую-то молнию… Нет, десятки, тысячи молний. Там впереди, на высоком, кривеньком колышке метался в муках еще один грачонок. У него еще были силы — и под их напором колышек шатался, как пьяный. А рядом с ним, отступив метров на шесть, стоял еще колышек, а рядом — третий, четвертый. И на каждом корчилось по грачонку. Все они были еще живые, все хотели взлететь, но веревка мешала.

— Что это?! Что это?! — я закричал, поднял руки, но не услышал голоса, сам себя не услышал. В горле, наверно, что-то настыло, что-то мешало. Я вроде бы и кричал, но у меня, наверно, только вытягивались губы. И по этим открытым страшным губам хозяин понял, что мне плохо.

— Что с тобой? Успокойся! Это Рита недавно придумала. А тебе, что ли, жалко? Они все равно бы погибли. Тут три дня назад погода была, ветер — шесть баллов. Он и покидал грачат из гнезда, их много было по бору…

— Кого покидал? Кого? — смотрел я на него и не видел. Глаза у меня застилало.

— Да птиц же покидал! Да ты что, очумел у меня?.. — он взял меня за плечо, но сдернул руку.

«Птиц, птиц, птиц…» — стучало у меня в голове. Эти грачата кричали прямо в висках, трепыхались. И над головой у меня кричали, и далеко в небе, и еще выше. Выше, выше, все выше… — И это был вопль не то о смерти, не то о спасении. И я не мог вынести, Я бросился вперед — куда-то прямо по грядкам — лишь бы убежать, закрыть уши, забыться…

— Куда ты? Здесь же насажено?! — кричал за спиной, заливался Леня, а я все бежал, бежал, точно я меня могли сейчас поймать и привязать на какую-нибудь злую веревку.

…Я бежал очень долго, пока не выбрался на дорогу. И тут, возле дороги, я упал на траву и зажал виски. Лежал очень долго, может, час, а может, и больше… Потом очнулся, открыл глаза. И в этот же миг опять услышал их крики. Птицы кричали, постанывали, но уже глухо, чуть слышно. Я приподнялся на локтях. Далеко, позади, клубились в июньском мареве сосны. Я встал на ноги и пошел вперед быстрым шагом. И шел долго, но потом не вытерпел — опять оглянулся. Птицы и деревья слились теперь в одну точку. И эта точка опять напомнила птицу. Потом и эта точка растаяла, как будто птица залетела за горизонт.

Загрузка...