Уже выпал и долго не таял крупчатый снежок, словно в бетон и стекло сковало расхлестанные колесами проселки, а седой от изморози Тартас все не сдавался: стачивал прозрачные лезвия закраин, подступавшие к самым горловинам извилистого русла, с одного озябшего плеса на другой перетягивал лохмотья тумана и торопливо, взахлеб все бормотал и бормотал на перекатах, словно боялся, что его так и не поймут и вот-вот прервут на полуслове.
Именно в эти, последние перед ледоставом, дни потянуло Ивана Васильевича Гавырина — старого, придавленного горбом таежника — на верхний Зимовальный плес, где к этому времени собирались плотные стада ельцов, плотвы, а то и язей. Кому из опытных удильщиков неизвестно, каким ярым бывает жор в последние дни осени на таких рыбьих стоянках — не то что двумя-тремя, и одной удочкой не управишься тягать да тягать взблескивающих на солнце огуречно-упругих, холодных рыбин.
Рассвет Иван Васильевич встретил в лодке, на полпути к своему Зимовальному плесу. Его осиновый обласок, легкий и маневренный, отзывался на малейшее движение весла и тела. Новичок заерзал бы в этом вертком, как яйцо, суденышке, выписывая на воде невообразимые зигзаги или — чего хитрого? — вертыхнулся бы с лодкой, а Иван Васильевич, напротив, будто врастал в свою долбленку и плыл прямо как по струйке. Даже его горб, следствие фронтовой раны, доставлявший столько неудобств на суше, здесь, в обласке, не мешал да и со стороны был менее заметен — ведь плывущий в лодке обычно горбится.
Небо на востоке уже зарумянилось, оно было строгим и ясным. А уж тишина отстоялась всесветная — такая, что слышалось, как на далеком клюквенном болоте по-осеннему робко токуют тетерева. Было что-то тревожное и печальное в этом осеннем ложном токе птиц, обманутых кроткой зарей. Обрезая излуку, Иван Васильевич приближался к заберегам и загребал порезче и подальше от борта, чтобы буруны и волны взламывали ледовые лезвия, врезавшиеся в живые струи реки.
Иногда впереди со стеклянным треском и теньканьем скалывался здоровенный кусок, течение отваливало его от берега, перегораживало дорогу, и тогда Иван Васильевич с мальчишеским азартом крушил льдину веслом. Оборотившись назад, он, светлея лицом, наблюдал, как око плеса очищается, словно от бельма, голубеет… Скорее инстинктом, чем разумом, он ощущал в замерзающем Тартасе какое-то сходство с собой и старался хотя бы малостью угодить и помочь реке, на которой вырос и трудными дарами которой кормил множество знакомых и незнакомых людей. Это сейчас, на пенсии, старик больше любительствует, а в свое время на промысле он возами добывал на реке и васюганских озерах карася, щуку, линя, заготавливал кедровые орехи, клюкву, бруснику.
Резко кольнуло, засвербило в горбу. Все чаще теперь ноет поврежденный позвоночник; верь, не верь, а подступает немощь. Худое это время — мысли предельные ворошить. Отгонял их прежде — успеется-де. Раньше жил, что сеть вязал: одна забота за другую цеплялась, и не было часа для праздности. Еще и чертыхался на дела: когда, зубатые, отвяжетесь, обложили, как лайки медведя, ни роздыху, ни покоя! А ведь это отрада — жить в заботах да хлопотах. Без них-то кто он теперь — пень, колода? Ну, сети будет чинить, а коль глаза совсем ослабнут, что тогда? Что будет толку в навыке рук, в таежной науке? Кому они?
Прожив всю жизнь в тайге, на озерах, Иван Васильевич изучил великое Васюганье так, как никто другой. Многое узнал он о своем крае и понял: нельзя ценить землю лишь пашнею да недрами. На равных и третья мерка нужна: что та земля, скажем, его, васюганская, сама собой родит? Хоть и скудно для пашни великое Васюганье, а таежным урожаем, если по уму его брать, могло бы радовать да радовать! Казала иногда свою силушку тайга. И откуда что бралось? В послевоенные осени выходила из урмана тьма тетеревов. Даже в самом райцентре на трубы и тополя присаживались. Забирались тогда промысловые охотники в шалаши и стреляли на чучела — из дробовиков! — косача по потребности. В город отправляли его на грузовиках. Зато и в бедные на эту птицу годины не рыскали, как нынче, — на легковушках да еще с мелкашками, — за поредевшими табунками. Быстро, в год-два может расплодиться косач. Как в прошлую весну и лето. Обласкала тогда природа-матушка свое глуповатое дитя косачишку: погода — как по заказу, ягоды на болотах — видимо-невидимо. И вот воспряло, умножилось куриное племя и долго, до убродного снега, не выходило из урмана и болотин к добытчикам на колесах.
Ну, положим, с прибылью-убылью косача еще как-то можно разобраться, а вот у озерной живности царство потемнее. На что уж он, Иван Васильевич, весь век при ней, а так до конца и не уяснил, отчего на таежных плесах жизнь то закипит, то будто вымрет. В иных озерах вдруг ни с того, ни с сего расплодится мормыш. Сети, бывало, так облепит, что на самое дно утопит, а если они по старинке из льняной нити вязаны, то и скушает за милую душу. А то другая рать объявится — жук-плавунец. Этот живьем ест в сетях карася. Через жабры добирается до мякоти и объест так, что останется чистенький скелет — хоть школьникам посылай для наглядного пособия. Однажды плыл Иван Васильевич по озеру Тенис и вдруг видит: идет на него — при ясной-то погоде! — дождь. Вода впереди так и всплескивает от редких капель — все ближе, ближе. Вот уж рядом тяжело, навесисто забулькало, и тут что-то прямо в лодку шмякнулось — жук-плавунец с неба свалился! Выходит, жук этот не только плавунец, но и летунец. А как он взлетает с воды, зачем и куда устремляется — загадка.
Или взять того же карася — с ним не так все просто, как кажется. Куда там! Жизнь положишь, а, поди, не докопаешься, почему в одинаковых по всем статьям васюганских озерах обитают совершенно разные и по числу, и по стати карасевые рода. В одном — толстые, как поросята, только что не хрюкают, в другом — большеголовые, горбатые, в третьем — плоские, остроспинные, хоть карандаши очиняй. А сколько карась живет, на каком году обзаводится потомством? Тут у него тоже какой-то невыясненный пока Иваном Васильевичем порядок. «Эх, сюда бы ученого человека, — не раз мечтал старик, — я бы вывалил перед ним свой мешок со всякой всячиной, а ты разбирайся, раскладывай по полкам, связывай кончики в клубок. Тогда стали бы понятнее приливы и отливы васюганской живности, а там, глядишь, и подрегулировали бы их, где можно, — на пользу людям». И как же обрадовался дотошный старик, когда его на целый месяц отправили тайговать в верховья Тартаса и Тары со студентом-охотоведом Веней Демидовым, заявившимся из Иркутска в их госпромхоз «Васюганский» на преддипломную практику.
Шустрый оказался паренек. В красном беретике, в очках-кругляшках на шиловидном, как у дятла, носе, он и голосом своим — зычноватым, отрывистым, и сноровкой был похож на эту деятельную, пытливую птицу. Едва прибыл, как насел на директора: отправляйте его в истоки Тартаса и Тары, надо, мол, там все обследовать с прицелом — годятся ли те угодья для поселения бобра. Дело было неслыханное и вызвало у промыслового люда, оказавшегося в то время в конторе, оживленные толки. Директор промхоза Шарашкин — тихо попивающий красноносый старичок, не высказался ни «за» ни «против», но с отправкой студента стал, по обыкновению, тянуть. «Отдохни, отдохни с дороги, молодой человек, — отечески похлопывая по плечу студента, советовал Шарашкин, — осмотрись пока, на танцульки сходи. Вот освободится денька через два грузовая машина, тогда и отправим с кем-нибудь из наших охотников».
Из всех советов директора практикант воспользовался одним — насчет ознакомления с хозяйством. Осмотрел склад со снастями, старенький гусеничный вездеход. «В нем одних латок больше собственного веса», — пожаловался чумазый водитель, медлительный пожилой мужик. Студент нырнул под брюхо машины. «Ешкина доля! — донесся оттуда его голос. — Да в таком броневике утонуть можно!» — «Тонули, и не раз, — все с тем же обреченным спокойствием пояснил водитель и, очевидно вспомнив какой-то случай, хохотнул: — Тонули… А вы вот что спросите, если интересуетесь: как мы бензин да запчасти для этого корыта добываем». «И как же?» — спросил Веня. «А так: как цыганы, вымениваем да выпрашиваем, да в долг без отдачи берем. Скоко карася на это ушло — ой-е-е».
Студент что-то записывал в блокнотике. Потом попросил у бухгалтерши годовые отчеты. Время от времени, читая их, хмыкал или восклицал: «Ешкина доля!» Что сие означало — восторг или недовольство, — бухгалтерша, сколь ни старалась, не поняла. Так она и доложила на другой день директору. «Зачем давала бумаги без моего разрешения? Где он?» — «Социологический опрос составляет, — трудно выговорила бухгалтерша и добавила, краснея: — С меня начинал…» — «Какой еще такой?» — «Ну все, в доскональности, по печатной форме: год рождения, образование, где работал, почему сюда пришел, сколько собраний провели, кто из области приезжает — у меня аж голова кругом пошла. Это все, говорит, для дела, чтоб по науке работать. — Бухгалтерша выглянула в окно. — Вон уже до Кольки-летуна добрался…»
Шарашкин не на шутку забеспокоился, что дотошный практикант докопается до того, что ему вовсе не обязательно знать, — и с непривычной для него распорядительностью сплавил в тайгу практиканта вместе с Иваном Васильевичем, напросившимся в поход добровольно.
Светло помнится Ивану Васильевичу тот поход.
Был май, самое его начало, — прекрасная пора в Васюганье. Тартасская пойма тонула в птичьей разноголосице: со всех сторон волнами накатывались ближние и дальние косачиные токованья, сутками напролет звенели чистые свадебные песни соловьев, малиновок, щеглов, зарянок и прочей певчей мелкоты; изредка раздавались трубные переклики журавлей, сухо раскалывали автоматные очереди дятлов, а то с чарующей и нарастающей вибрацией распарывало воздух пикирующее блеянье бекаса, носившегося над болотцами и перелесками, подернутыми зеленым дымком.
Впереди лодок по песчаному приплеску бежала парочка куличков-поводырей, иногда они с пиликаньем взлетали, обнажая яркую белизну подкрыльев, уносились за изгиб реки — словно поторапливая путников, заманивая их от одного плеса к другому, еще более дикому и живописному.
— Ешкина доля, ну и места! — не уставал восторгаться Веня, озираясь на крутоярые излуки, по гребням которых величавыми боярами стояли кедры. — Иван Васильевич, я не во сне? Ну подайте голос!
Иван Васильевич лишь по-хозяйски и благодарно улыбался, зато на привалах, у костра, говорил неумолчно, извлекая из памяти все новые и новые истории своего таежного от роду житья-бытья. Что бы ни случилось, о чем бы ни заходила речь, у него наготове и своя памятная бывальщина — то забавная, то грустная, то с разгаданной, а то и с необъяснимой поныне концовкой. Говорил он, в отличие от Вени, тихим неторопким голосом, каким его сделала молчаливая и спокойная работа в тайге, но тот слушал жадно, с избытком нагружая рассказы Ивана Васильевича эмоциями и жестами. Не уставая слушать, он избавлял рассказчика от хлопот у костра, даже подавал огонек для курева, и старику нравилась эта предупредительность, а также то, как сноровисто управлялся парень и с топором, и с варкой обеда. Однако не однажды он вздыхал: не порадовала его судьба наследником — три дочери, а они в тайгу не ходоки. Ну, да не это важно, главное — парень интерес к его побывальщинам и думкам оказывает. Что ж, он будет рассказывать хоть до утра, вспоминать ему есть чего. На то он, Иван Васильевич, и в поход с ученым человеком напросился — выложить ему и знаемое, и неразгаданное, края свои показать, синь-далью заманить. Нужен, нужен тайге ученый человек.
— Вишь, она, живность-то наша, как морской прибой, — все рассказывал Иван Васильевич о своей наболевшей думе: — То, значит, накатит вперехлест, бедово, то уйдет, будто и не было ее. Вот гнус. Сидим мы с тобой и радуемся — не донимает пока. А в одно сухолетье было его… Веришь, солнце меркло. У любого, кто постарше, спроси, то же покажет. Комара, мошки, а, главное, слепня — не продохнуть. Лося, какой у нас был, подчистую из тайги выжил и в реки позагнал. Ну, в воде сохатый от кровососов частенько спасается. А в то лето и реки не спасли. Не давал гнус из воды высунуться — ни покормиться, ни обогреться. Плыл я в ту пору по Тартасу… Ох, паря, душа разрывалась, как увидишь его, бедного. Торчит из воды одна морда, вся, как есть, в струпьях и слепнях — сплошняком. Только глаза-моргуши не облеплены, да лучше бы и не видеть их… Комиссии потом наезжали. Слышал, по всему Васюганью пятьсот палых лосей насчитали — во, сколь добра без пользы загинуло!
— Ешкина доля! Целое стадо погубили, и кто? — пронзительно выкрикнул Веня, встал и заходил взад-вперед возле костра.
— То-то и обидно! — Иван Васильевич тоже повысил голос и, заметив, что студент на ходу строчит в своем блокнотике, спросил: — Неуж наука тут бессильна, а, Веня? Что молчишь?
— Я не молчу, думаю…
— А раз думаешь, я тебе и о другой орде скажу. Водяная крыса тут нас обижает. В прошлом году как поперла откуда-то из болот — всю озимь извела, пашню на свой манер перепахала, поизрыла. Сунется комбайн на поле и застрянет. Списали, конечно, посевы. Если на семена собрали зерна, то хорошо.
— А что, разве не уничтожали крысу?
— Как же, воевали. С самолета горошком травленым сыпали. Да толку-то? Косача много сгубили. А крыса сама потом ушла. Она всегда так — сама придет, сама уйдет. Что вот ей не сидится на месте?
О водяных крысах Веня знал много. Как-никак, курсовую по ним писал. Он протер платочком очки, жонглерски кинул их на нос и быстро, будто читая доклад, заговорил:
— Некоторые биологи связывают усиленное размножение крысы с активностью солнца — с одиннадцатилетними циклами.
— По срокам похоже — лет через десять объявляется, как по расписанию, — вставил Иван Васильевич, однако недоверчиво покосился на полуденное солнце и покачал головой. — Так, так, слушаю…
— Но дело не столько в причинах явления, то есть исхода крысы из болот на поля. Важнее подумать о том, как воспользоваться им. Ведь крыса — ценный пушной зверек!
Веня, все более оживляясь и посверкивая очками, выхватил из костра хворостину и, чертя ее дымным концом замысловатые фигуры, продолжал:
— Надо найти эффективные способы охоты на водяную крысу. Не уничтожения, а охоты! Уничтожение — крайняя, временная мера, особенно с помощью химии. Я противник этого. А если разбросал на поле цианистый горошек, будь добр, охраняй поле, отпугивай в течение двух-трех дней птицу. Итак, крысу надо ловить. Своих сил мало — пригласи соседей, школьников, подростков. Ставь на поля шесты с перекладинами, чтобы удобнее было хищным птицам охотиться. Будущее — за биологическими методами борьбы с так называемыми вредителями и вообще — за возрождением природы. А самыми главными нашими союзниками, особенно в этой таежной зоне, должны стать бобры!
Веня зажег погасшую хворостину-указку и со словами «Так и запишем» начертал в воздухе огненно-дымное: «Бобр!»
— Представьте себе, дорогой Иван Васильевич, что лет двести-триста назад бобры обитали по рекам всей Сибири! В том числе и по Тартасу — в этом я все больше убеждаюсь. Но кто такой бобр? Прежде всего — неутомимый строитель речных плотин. Тысячи, десятки тысяч малых и больших плотин подпружали таежные реки! Это многое значило, на многое влияло, очевидно, и на климат. Где бобр — там непромерзающие запруды, омута, а значит, — и рыба. Где рыба — там норка, выдра. Где запруды — там сочные травы, камыш, тростники, кустарник. Одним словом, заросли, корм. Где заросли — там птица, зверь, козы, лоси. И все это тянется за плоским, чешуйчатым хвостом бобра, за его запрудами. Будь они на Тартасе — с кормом, с более прогретой, чем в реке, водой, — возможно, и не было бы такой катастрофы с лосями. Сохатые-то погибли в обмелевшей воде не только от потери крови, но и от голода, переохлаждения. Ведь так?
— Похоже, — согласился Иван Васильевич. Он все более убеждался в резонности речи Вени. — Мелок был Тартас, сушь стояла…
— Выходит, наша первая задача — возвратить бобра туда, где он был когда-то поголовно истреблен. По-научному — реакклиматизировать. Надо как можно скорее выпустить в таежные реки бобра, и пусть он себе размножается, трудится на свое и наше благо! Вы, поди, читали, Иван Васильевич, о великой проблеме малых рек?
— Доводилось, много говорят. Да что далеко ходить — наш Зункуй совсем пересох, и Тартас в русле падает.
— Верно. Каждый, наверное, с горечью вспоминает речку своего детства. Я вот вырос в алтайской степи, на речке Провалихе. Так и называлась, потому что была без поймы — бежала как бы в провале, в крутых суглинистых берегах. Зато омута были глубокие, рыбные. А после войны стали насыпать бульдозерами глухие плотины — для полива овощей. Летом насыпят, а весной их размоет. Опять скребут землю в другом месте, покоряют бедную Провалиху. Кончилось тем, что омута и родники заилило, и наша Провалиха будто в самом деле провалилась сквозь землю. Глухие земляные плотины, какие у нас в большинстве и строят, погибель для малых рек. Нужны другие плотины, другие строители.
— Чую, к кому чалишь, — улыбнулся Иван Васильевич.
— К ним, родимым. Они, братушки-бобрушки, вот кто поможет спасти малые реки!
— Кабы так… Сначала спытать надобно.
— Опыты уже есть. Многолетние. И у нас, и в Канаде. Вожу я с собой одну книжицу. — Веня достал из рюкзака небольшую книгу в глянцевой обложке, сунул в нее свой остренький нос. — Эрик Кольер. «Трое против дебрей». Книга автобиографическая, без вымыслов, даже с фотографиями. Вот он — Эрик Кольер — канадский охотник. А это — Лилиан, его жена, между прочим, внучка индианки. Это их сын Визи, ему был всего год, как его увезли в тайгу родители. Пересказывать книгу я не буду — прочтем. Костров за десять осилим. Согласны?
— Какой разговор…
Они осилили эту книгу даже скорее намеченного. Иван Васильевич поторапливал. Увлекала его история о том, как трое обосновались в оскудевших, обезвоженных охотничьих угодьях, как по совету старой индианки, бабушки Лилиан, поселили в своих речушках бобров. Старуха-то еще помнила прежнюю богатую тайгу — с бобрами, которых индейцы до прихода белых никогда не трогали. Год от года множились поселения и запруды бобров, полнились реки и питавшие их озера, богатела птицей и зверем тайга. Многое в канадской тайге аукалось с сибирской, а для Ивана Васильевича — и с жизнью Кольеров. Ведь и он вырос в семье остяка-охотника, на заимке, что стояла по речке Калгач. Выходит, доброе дело затевал молодой охотовед. И он как мог облегчал его задачу — рассказывал, какие травы и кустарники растут по притокам Тартаса, какая вода стоит в половодье, где зимой бывают полыньи и продушины. Вдвоем с Веней они замеряли глубину плесов, разделившись, вели опись растительности по берегам реки и займищам.
— Эх, осиннички видел — самое то, — восторженно делился впечатлениями Веня. — А кора зеленая, сочная — сам бы, Ешкина доля, ел.
— Надо было спробовать, — добродушно щурясь, улыбнулся Иван Васильевич.
— А я попробовал, только вы никому не рассказывайте.
— Ну и как? — податливые на улыбку плоские губы Ивана Васильевича растянулись еще шире, обнажив белые крупные зубы.
— Хороша! Правда, чуток горчит. А витаминов в этой коре — у-у! Недаром ее и зайцы, и лоси гложут. А уж бобрам — первая еда. Тут и лабазник для них, и ивняк, и ольховник. Будут на Тартасе бобры. В следующее лето привезем для начала десятка два. А со временем, Ешкина доля, еще не у одного капиталиста карман тряхнем! Так, Иван Васильевич?
Вспомнив этот семилетней давности разговор, Иван Васильевич вздохнул и полез за куревом. Но и задымив, он не почувствовал привычного после глубокой затяжки облегчения, напротив, стало так же не по себе, как в те минуты, когда на охоте (такая уж у него работа!) приходилось добивать подранка или попавшего в ловушку зверька…
Затея с бобрами началась удачно. На следующий год Веня привез в товарном вагоне три десятка мохнатых грызунов из Белоруссии. Намаялся, по рассказам, за дорогу — ночи, как и эти звери, не спал, кормил, воду бочками им таскал. Один нос да очки у парня и остались, ан рад был неописуемо — ни одна животинка не пала, редчайший случай. Переселенцев разделили на две партии, одну выпустили в Тартас, другую — в Тару. Бобры, едва приковыляв к воде, заныривали, иные для острастки успевали хлобыстнуть, как из пистолета, хвостом по воде. Пять минут — и тишь да гладь на плесе, ровно и не запускали сюда никого. А через год, через два все гуще потекли в контору новости от таежного люда — там-то видели погрызы осины, там-то встала плотина, еще где-то появились диковинные хатки и прокосы в осоке. Бобры обживались. Быстро множилось их племя, стало растекаться во все концы, забираться на самые глухие притоки — в Верх-Тарку, Тайдасс, Майзасс и даже на Прокопе — старом, заброшенном канале, вырытом вручную еще после первой мировой войны пленными австрияками, — объявились.
Веня из своего Иркутска забрасывал Ивана Васильевича конвертами, в которых, кроме маленькой писули с извинениями и обещаниями в следующий раз написать подробнее, влагались всевозможные разграфленные бумаги. В эти анкеты, наподобие листка по учету кадров, полагалось заносить все касательно бобров — сколько их старых и молодых, где проживают, чем кормятся, что понастроили… Иван Васильевич старался отвечать исправно: что сам на реках вызнавал, что выспрашивал у других — все вписывал в Венины графы. И всякий раз «изрисовывал» две-три страницы неразборчивых каракулей — без знаков препинания и заглавных букв. Так сказать, письмо из одного предложения. В нем он жаловался, что дела в промхозе не в гору, а под гору. Пушнина едва ли не наполовину уплывает налево, да и как ей не уплывать? Охотникам нынче бабы проходу не дают — предлагают за мех в пять-десять раз больше против государственной цены. Прямо помешался народ на этой пушнине. Хитрованы, те живо смекнули, что почем, кинулись, как нэпманы, разводить песцов. По двадцать-тридцать и более животин держали, тысячи задарма гребли. А Шарашкин вместо того, чтобы организовать государственную звероферму и перекрыть у частников лазейки, сам с ними заякшался, клетки с песцами у себя во дворе поставил. Теперь с него и вовсе работы не спрашивай. Нынешней весной сгноили на Тенисе целых три тонны выловленного карася — не на чем было вывезти: вездеход-доходяга вконец сломался. Зато по другим организациям этих танкеток дивизион. Иные держат технику не столько для дела, сколько для темных делишек — гоняют на ней за лосем и косачами, топчут, пашут гусеницами клюквенные рямы. Промхозу-то новый вездеход в первую голову нужен, а его не дают, почему такое? Письмо-предложение заканчивалось одним и тем же: взял бы ты, Веня, да приехал сюда, заместо пьянчуги Шарашкина, ведь обещал, когда тайговали, а сам застрял в этой ашпирандуре (слово это, при всем уважении к науке, Иван Васильевич изнахратил умышленно, чтобы хоть как-то унизить малопонятное заведение, обратавшее его надежду — Веню).
Вениамин Сергеевич — так стали навеличивать Веню — в «Васюганский» приехал всего на пару недель, для контрольного учета нескольких поселений бобров. Приехал нежданно: Иван Васильевич был в то время на Тенисе. Аспирант сплавал по Тартасу с егерем — единственным на весь район. Поездкой Вениамин Сергеевич остался весьма доволен, сказал, что на следующий сезон разрешат лицензионный промысел бобров. Ивану Васильевичу был передан большой привет и не меньшее сожаление о том, что не удалось повидаться. Но старик обиделся. Как же так, не написать ему загодя, не дать в крайности телеграммы?
Письма-пакеты из Иркутска больше не приходили, вместо них припархивали на Новый год яркие поздравительные открытки. В одной сообщалось, что диссертация о тартасских бобрах защищена успешно. Иван Васильевич хотел было не отвечать, но потом стал наказывать внучке посылать Вениамину Сергеевичу поздравления с Новым годом. Пусть думает, что сам он болен, пусть думает, что обиделся. Так оно и было. Поймет — хорошо, а нет — так нет. И вот прилетела в васюганскую тайгу новая весточка от Вени — и какая, и каким образом! Иван Васильевич сидел у костра, пил чай и слушал вполуха на суку транзистор «Геолог». И вдруг после легкой музыки объявляют: «Слушайте передачу из никла «Человек и природа» «Каким быть госпромхозу». У микрофона преподаватель факультета охотоведения Иркутского сельхозинститута кандидат биологических наук Вениамин Сергеевич Демидов». И точно: Венин голос — резкий, отрывистый. Иван Васильевич кружку в сторону, уши свои большие навел, как локаторы, на транзистор, кажется, и не дышал. Хорошо говорил Веня! И что нынче госпромхозы маломощны, бесправны — тут, к слову, Веня и «Васюганский» помянул! — и что с их интересами не считаются работники других ведомств — лесники, мелиораторы, строители. Словом, в тайге нет одного главного хозяина. А таковым должен был стать, по Вениному проекту, госпромхоз — комплексное, хозрасчетное хозяйство, оснащенное вездеходами, «Буранами», а в некоторых случаях и арендованными вертолетами. Ничто не должно пропадать в тайге — ни гриб, ни ягода, ни орех, ни такая, казалось бы, малопригодная живность, как мормыш. Ловят его мизер — аквариумным рыбкам да на продажу рыболовам-любителям. А ведь мормыш, запасы которого огромны, — отличный корм для домашней птицы и свиней. Подумал Веня и о зверофермах возле рыбных озер, и об охране угодий. Кроме штатных егерей, ею должны заниматься на своих участках все работники промхоза. Егерь-промысловик — так их следовало бы называть. Еще упоминалось о типовых промысловых избушках, банях на колесах и прочих удобствах для безбедной работы и жизни в тайге.
Так-то — по-Вениному — что бы ни работать хоть и у черта на куличках, думал Иван Васильевич, бережно придерживая в слуховой памяти нотки Вениного голоса. И молодежь пошла бы в егери-промысловики. Добрую речугу толкнул Веня, то сказал, о чем душа болела, о чем мечтал и он, старый охотник, мытарясь в васюганской тайге.
Но поработать в госпромхозе будущего Ивану Васильевичу не довелось. Ждал, ждал — не дождался, на пенсию вышел. И едва ли не на второй день после этого грустно-радостного события то райское тайгование, о котором говорил Веня, само постучалось в двери — только не с той стороны, откуда поджидалось.
Началось с того, что Ивану Васильевичу поставили телефон. Эта штука в райцентре, может, и не так нужна, как в городе, а все же выручает при случае, да и родне можно, не тащась на почту, позвонить. «Чье указание-го?» — допытывался Иван Васильевич у разбитных парней-монтеров. «Приказ верховного командования, — темнили те. — Наше дело — сполнять». Видно, военкомат постарался, догадался Иван Васильевич. Почаще стали старых фронтовиков вспоминать.
Когда впервые зазвенел белый пластмассовый аппарат, Иван Васильевич аж вздрогнул, подбежал, путаясь в половиках, к трубке и отчеканил по-военному: «Гавырин слушает». А когда назвались на том конце, Ивана Васильевича и вовсе пот прошиб. Звонил Игнат Игнатьевич Рогов — бессменный помощник высокого районного начальства. Начальники приходили и уходили, а Рогов оставался. «Как слышимость, Иван Васильевич?» — зарокотал известный в округе бас. «Добре, как рядом с вами». — «А вот рядом нам и надо потолковать. Греби в мой кабинет. Хотя ты же… Погодь, сиди дома, мой Колька счас подскочит». И точно, не успел Иван Васильевич переодеться, как подскочил под самые окна «уазик». До Дома Советов каких-то полверсты — так и не смог Иван Васильевич сообразить, для какой такой надобности везут его к Рогову. Тот, правда, заядлый рыбак-охотник, да он-то, Гавырин, здесь при чем? «Можно?» — Иван Васильевич слегка приоткрыл дерматиновую дверь (и стукнуть не по чему). Таежник как-то оробел, пока шел по мягким дорожкам. «Входи, садись». Рогов — здоровенный, лобастый чалдон — вышел из-за стола, на ходу сунул Ивану Васильевичу розовую пятерню, давнул, а затем плотно прикрыл дверь.
У Рогова короткий седой ежик, а под крутым лбом с вечно насупленными и тоже седыми бровями — белкастые немигающие глаза. Взгляд их, будто оглоблями, сразу припер Ивана Васильевича к стене. «Так… Уж извиняй, Иван Васильевич, все о тебе знаю — что на пенсии, что сварганил новую дюральку… Да кто тебя не знает, ты же у нас был свой районный Улукиткан. Знаю и то, что лишнего не говоришь. А у нас будет дело такое: все — законно, чин чином, но без эфира, болтологии. У нас же, знаешь, любят посудачить; только повод дай — наговорят три короба. Так вот: будем, Иван Васильевич, рыбачить, охотиться — там, где Макар телят не пас. Появляется такая возможность. В районе нефтью пахнет, техникой не обделяют. Слышал, поди: базу авиаохраны леса в районе поставили — вертолет у них с летнабом. Короче, могут нас забрасывать по пути — на озера, ну, куда надо. Твоя задача какая? Быть в готовности номер один — с лодкой, сетями, с прочими потрохами. Да! И тычек пятиметровых наготовь — штук двадцать. В брюхо «ми-четвертого» входят, проверено. Сам знаешь, не на каждом озере их нарубить, а если нарубишь — полдня ухлопаешь. Так вот, я тебе, при случае, звонок: «В ружье, Иван Васильевич!» Подойдет грузовая, свезет в порт, а там по обстановке — или один летишь, или со мной, или с товарищами. Наезжают к нам иногда из области — им тоже надо размагнититься. Ну, как? Ты, надеюсь, не против?» — Игнат Игнатьевич широко улыбнулся.
Нет, он был не против. Ему, «безлошадному», да с нынешним здоровьем — только мечтать о такой рыбалке. И он сказал: «Как мне, рыбаку-охотнику, от такого отказываться? Это, считай, на ковре-самолете над тайгой полетать. Ни разу не доводилось». «Вот и договорились», — Рогов отворил дверь и выпустил на волю вспотевшего старика.
Ивана Васильевича хватило всего на два полета. Уже после первого — на рыбалку — появился неприятный осадок от того, что загружались в вертолет как-то по-воровски, хоронясь людей. Выбросив Ивана Васильевича и еще двух приезжих рыбаков-отпускников на озере, «Ми-4» тотчас взмыл и пошел обратным курсом. Не похоже, что попутно их забросили, засомневался Иван Васильевич. А когда он узнал, во что обходятся полеты «стрекозы», — триста с лишним рубликов за каждый час лета! — да когда на его глазах хлобыстнули прямо с воздуха очумевшую, загнанную в сугроб лосиху, на которой от винтов взметалась дыбом шерсть, — все! — сказал себе твердо, больше он не леток. На очередное «В ружье!» Иван Васильевич отрезал: «Больше не могу. Здоровье не позволяет». И для полной ясности добавил: телефон можете отрезать, претензий не будет.
Телефон не отключили, но с тех пор Игнат Игнатьевич, если доводилось встретиться на улице, старика не замечал. Не оправдал тот высокого доверия. А Иван Васильевич после разрыва с Роговым на какое-то время вновь обрел душевное равновесие. Снова жил он по святому для него, простому из простых, правилу: не положено по закону, по совести — не бери. Для Ивана Васильевича эта простая заповедь была что посошок. С годами он все крепче опирался на него. Шла от этого сознании своей личной невиновности какая-то сила и большое, оплаченное многими годами самоуважение.
Верно и долго служил Ивану Васильевичу сей невидимый посошок. А вот сегодня, он это все отчетливее осознавал, — не помогал. Сначала смутно, а затем все отчетливее, больнее наплывали и вина, и горечь, и бессилие, по мере того, как ближе и ближе подгребал он к разрушенной посередине бобровой плотине. Сломали ее, видать, не так давно, а восстанавливать было уже некому. Перстами торчали из воды и кололи глаза обрубки попаленных бобрами осин…
Не уберегли Вениных бобров. Только разрешили отлов, только раскумекали, что оно такое завелось в таежных дебрях, — и пошло, поехало! Ополчились на бобров все, кому не лень. Браконьеры, как правило, охотились на бобров в межсезонье — стреляли из дробовиков, не столько добывая, сколько калеча и губя укрытого густою шубой зверя. Много его погибло потом по норам, по бобровым речным засекам, привлекая на пир воронье и хищников.
Кто только не обижал бобра! Плывут рыбаки ли, туристы вверх по реке, а тут поперек русла бобровая плотина. Моторку обтаскивать хлопотно, тяжело: поднатужились, поднапружились — хрясь, и порушена плотина. Идут мальчишки неразумные на реку, собак с собой кличут — милое дело бобров погонять, хатки их позорить. Кто на таких просторах бобров защитит, кто разбой пресечет? Егерь-одиночка? Куда ему! В Люксембурге, как говаривал старик Евсеич, и то больше армия: там один солдат в обороне да другой — в наступлении. А тут — один егерь, и фронт у него куда поболе люксембургского. А из области, знай себе, втемную планы добычи спускали, тоже во вкус вошли…
Еще раз оглянулся Иван Васильевич на порушенную плотину, и под самое сердце будто холодной иглой вошел неотступный вопрос: и так ли ты жил, на тот ли посошок опирался? Не на твоей ли чистой совести и эти бобры, и разоренная тайга? Не было, не находилось ответа. Выходит, мало самому по совести жить, надо было и других к этой совести призывать. Кого словом, кого делом, а кого и судом. Чем дольше смотрел с такого погляда Гавырин, перебирая один за другим те случаи, когда доводилось быть невольным свидетелем разора, большого ли, малого браконьерства, тем обиднее и горше становилось за себя. Такие-то, как он, стыдливые молчальники и нужны всем, кто не чист на руку. «Знаю, лишнего не скажешь», — это Рогов не кому-нибудь, а ему сказал. И ведь не ошибся! Много ли было толку в том, что ушел он в сторонку от роговской компании! Другого нашли.
Нет, не так надо было расходиться с Роговым — другие следовало сказать слова на прощанье. Не такой уж он, Рогов, всемогущий. Чего-чего, а огласки при своей должности он пуще огня боится. И не он один. Все они, с жуличьими-то замашками, пуганые вороны. Взять хотя бы Федю-лосятника. Матерый по слухам браконьер и силы, что у медведя. А душа-то — по воровской привычке — в пятках. Шли однажды с Федей на лыжах по тайге. Вдруг он в одном месте приостановился, сделал, прислушиваясь, предостерегающий знак. «Гонятся за нами — слышь, Васильич, как снег под палками взвизгивает». — «Как не слышать, слышу — синички махонькие верещат». У этих синичек и в самом деле зимняя трель похожа на скрип палок в сильный мороз. А про себя Иван Васильевич подумал: ну и промысел у браконьера, себе не захочешь. Намается, потреплет нервишки бедняга, пока упрячет, замурует свою добычу. Чем такое переживать, не лучше ли со спокойной душой сена для двух бычков накосить? Подумал, а не высказался, как надо бы. А вот теперь Федя, поди, сам до этого додумался, как пришили ему в конце концов за лося пятьсот рублей да полтора года лишения свободы — условно.
Федю выловил новый районный охотовед Лешка. Попервости парень начал круто, отобрал у пастухов и шоферов десятка два безучетных ружей и над Федей показательный суд устроил. Поприжали, было, хвосты васюганские браконьеры, потом по-старому поехало. То ли весь порох у парня вышел, то ли втолковал ему Рогов, кого в лесу ловить нужно, а кого можно не замечать. Да и что он без служебного транспорта поделает с моторизованным воинством? Живя месяцами на озерах, не знал, не ведал Иван Васильевич, сколько в их райцентре развелось — охотников на колесах, а теперь, на пенсии, насмотрелся, наслушался. В выходные дни только забрезжит, а уж там и сям глухо урчат моторы «газиков», лязгают гусеницы вездеходов — все в лес, в лес… Держись теперь косачи, глухари, лоси и козы, куропатки и зайцы — все, что попадет в прицел малокалиберных винтовок, ружей-автоматов и безотказных «тулок». Глядя на районщиков, и деревня поднялась. У кого нет легковых автомашин — едут за косачом на бензовозах и самосвалах, мотоциклах и тракторах.
Возвращаются по домам так же воровски: в сумерках или по ночи. Да в селе трудно утаиться. Все видят, все знают, кто и зачем ездит, а помалкивают. Иной побаивается, иной не хочет с соседом на вражду идти, у него и самого рыльце в пушку. Но кто-то же должен возвысить голос, ударить, кого надо, по рукам! Веню бы сюда! Веню…
Вернувшись мыслями к Вене, Иван Васильевич вместе с привычным раздражением и обидой на парня вдруг почувствовал не то досаду, не то злость и на себя. Надулся, видите ли, как девчонка. Перестал писать, за внучку спрятался. Нет, паря, если уж обиделся — наберись-ка духа и выложи начистоту обидчику все как есть. Надо, надо Вене хоть одно письмо написать! Он, кстати, с месяц назад снова напомнил о себе. Прислал коротенькое письмо с настоятельной, как было сказано, просьбой: высылать ему, Вене, содержание зобов и желудков глухарей, а также косачей и куропаток. Появилась, мол, идея организовать фермы этих птиц — для чего и надобно поточнее узнать, чем они питаются на воле.
Прочитав письмо, Иван Васильевич чертыхнулся и бросил его в сундучок с бумагами. Отвечать «по форме»? Нет, хватит с него бобров. Эх, Веня-Веня, рано ты, брат, с головой в голую науку зарылся. Не видишь, должно, за бумагами, что в тайге творится.
Не однажды вспоминая о последнем Венином письме, Иван Васильевич дополнял свой мысленный ответ все новыми фразами, от которых Веня, получи такое письмо, не раз бы вспомнил про «Ешкину долю». «Напишу тебе, браток, напишу, — все более утверждался в появившемся желании Иван Васильевич. — И про бобров, и про госпромхоз будущего, который неизвестно кто поднимет из бумажных пеленочек. Грош науке, если она за версту от дела убежала. Такая наука, хошь, Веня, не хошь, а на шее у народа сидит и ножками да языком побалтывает. Ты уж поверь мне, старому. Не о себе я теперь пекусь…»
Сочиняя Вене письмо, казня и его и себя, Иван Васильевич, должно быть, настолько отвлекся от окружающего, что не сразу сообразил, что ему делать, когда перед самым носом обласка возникла, слабо трепыхаясь, крупная красноперка. Скорее, чем он догадался, что вообще могло означать это небывалое для него явление, сработал инстинкт рыбака. Иван Васильевич положил весло и подсаком с ходу выхватил из воды белобокую рыбину. Не успел он рассмотреть на ней чуть заметные вмятины и царапины, как справа по борту всплеснулся синеспинный елец — из самых рослых и нагульных. Задетый подсаком, он, шлепая хвостом по воде и не глубоко заныривая, рванулся вверх по течению и смешался с целой дюжиной сонно шевелящихся рыбин — лежащих, как и первые, на боку или кверху брюхом. Работая веслом и подсаком, Иван Васильевич вылавливал их, а сверху тихо наплывали новые подношения отборной белой рыбы. Истосковавшийся по рыбалке старик работал споро, с азартом. Выпрастывая из подсачка рыбу, он по привычке, оставшейся с детства, успевал нюхнуть ее запах — дразнящий и тоже будто исходящий от самых мальчишеских лет. Дно лодки уже покрывал этот фантастический, дармовой улов. Не побывала ли эта рыба в сетях? Но зачем бы ее стали выбрасывать? Догадки сменяли одна другую, пока не ударила громом наивернейшая — глушеная рыба! И как он сразу не подумал! Тотчас вспомнилось, что где-то здесь, у верхних тартасских излук, проходит отряд сейсморазведки, а в ней, как не раз слышал, кое-кто рыбачил только на толовые шашки. Эта шатия, видно, и к Зимовальному омуту подобралась. До него оставалось каких-то двести метров — сразу за крутым поворотом и откроется просторное плесо, уставленное по краям высокими снопиками рогозы. Скорее туда! Но почему он взрыва не слышал?
Весло дрогнуло, замерло в руках. Новый взрыв мог грянуть в любую секунду. А те, с бикфордовым шнуром… на любое идут… Встречный ток воды остановил лодку и потянул назад, в сопровождении эскорта полумертвых рыбин, слабо и прощально помахивающих плавниками.
Вот так же покачивалась на волнах и трепыхалась рыба, когда их часть в далеком сорок четвертом форсировала под огнем Буг, а по всей реке вздымались и опадали водяные столбы, брызжущие смертью.
Но чем зримее представлялась картина их ярого, неудержимого броска на вражеский берег, тем презреннее и ненавистнее казались те, со взрывчаткой, тем скорее хотелось добраться до них.
Все, о чем он сегодня передумал, на что решился, требовало немедленного действия, и он, погружая в воду весло, почувствовал, как руки впились в дерево цепко, будто в приклад винтовки, и сильными толчками погнали лодку вперед. Перед глазами все быстрее мелькали нависшие над водой кусты, все стремительнее наплывал и разворачивался высокий правый берег. Еще толчок, еще. Вот уже набежала густая гряда рогозы, а за нею, как за воротами, сразу открылось раздольное, залитое солнцем плесо.
Едва обласок выскочил на открытое место, как вся видимая гладь затишного омута вдруг взорвалась десятками фонтанчиков! С шумом, хлопками крыл, в воздух поднялась огромная стая пролетных больших крохалей. Иван Васильевич ухватился за камышину и помолодевшими счастливыми глазами следил за тем, как набирали высоту птицы, как загорались розовым их белые бока и груди. Из воды то тут, то там выныривали последние, увлекшиеся охотой утки, у некоторых торчала в клювах непроглоченная рыба. Птицы мигом снимались с воды и догоняли кружившую над излукой розовую стаю.
Иван Васильевич следил за стремительным полетом птиц и досадовал, что нечаянно спугнул эту отдыхающую перелетную стаю. Скоро ли найдется для нее новое пристанище и корм на скованной холодами, все более неспокойной и переменчивой земле? А тут как бы славно она попировала…
С прежней непримиримостью подумал Иван Васильевич о людях, которых, к счастью, не оказалось на Зимовальном плесе, но которые где-то в других местах пакостят в тайге и с которыми теперь ни за что ему не ужиться. Иначе не ворвался бы он как угорелый на плес — плыл бы себе помаленьку, как обычно, любуясь берегами и примечая все, что творилось вблизи и окрест. Глядишь, и посчастливилось бы подивиться через редину камышей на это редкое зрелище — рыбалку крохалей. Ни за что не потревожил бы он тогда отдых птиц.
Стая розовых от солнца крохалей все еще кружилась над тартасскими излуками. Авось и вернется сюда, к рыбьему косяку, подумал старик. А его рыбалка подождет. И куда ее, рыбу? Вон сколько наловили для внучки крохали — из той, что оказалась им не по зубам. А уж расспросов-то будет, как узнает, какой ему выпал улов!..
Иван Васильевич отпустил камышинку, и река понесла его домой.