Жить и просто и сложно, как повезет. Бывает, живешь себе привычно и удобно, и вдруг — хлоп! Увидел что-то, узнал такое, после чего жить по-прежнему нельзя. И тогда жизнь поворачивает — круто, идет иначе.
— Жизнь моя, — говаривал Павел, — повернулась в лесу.
— Да ты не охотник, — возражали мы.
— На охоте, так.
…После обеда охотники рассуждали о дичи и номерах дроби (тетереву — четверка, журавлю — картечь два ноля).
Павел решил потрястись, сходить к ряму, залесенному, кочкастому болоту. Там по ночам какие-то птицы гукали и гремели крыльями.
Интересно, какие?
…Путь Павла Герасимова к ряму начался не здесь, а в городе. С гриппа, добротного и сильного, с оставшейся после хворобы слабости.
Затем Павла стал душить запах красок.
Шел март. До теплого времени, когда он мог бы работать при открытых окнах, ждать еще месяца полтора-два. Долго! Павел побежал к врачам.
Те нашли легочный процесс, оставленный гриппом. Врач рекомендовал лечение свежим воздухом или паском (три раза в день по 8 таблеток).
Двадцать четыре таблетки в день! Семьсот двадцать за месяц! Нет и нет.
Павел выбрал лечение свежим воздухом. Дело в том, что, возвращаясь домой (с кульком таблеток), он встретил школьного приятеля: Гошка Жохов как раз собирался на весеннюю охоту. Еще два охотника ехали с ним. Они соглашались взять Павла. Так Павел Герасимов, художник, оказался в лесной избе, где и жилось и дышалось ему просто замечательно. Но было и нехорошее. Охотники, столь благожелательные к нему, оказались лесными браконьерами. Они били запретных косачей. Но воздух так помог. Павел прощал их.
— Надо жить человеком! Мир велик, птиц в нем предостаточно.
В ряме, сев на кочку, он рассматривал тесно растущие сосенки и косматый на макушках кочкарник.
Павлу думалось, что вырисовать хвоинки, кору и прочее сможет только большой, деревянный фотоаппарат, на цветной пленке. Художник (он сам, например) здесь пасует. Хотя Шишкину и удавалось.
…Шишкин, размышлял Павел, был просто старый леший. Он угадывал неизбежную гибель леса и надеялся на жизнь его хотя бы в своих картинах. Оттого и прописанность их, страшная, непосильная другому.
— Ерунда такая, а попробуй-ка нарисуй ее, — ворчал Павел, разглядывая кочку. — Целый мир… Микромир… Микро, макро, мокро. То ли дело небо…
Он поднял голову, чтобы произвести сравнение пустоты громадного неба с миллионом деталей, составляющих тело одной только кочки, и увидел перед собой ноги.
Перед ним стояла серо-бурая лошадь, одна, без седока.
Лошадь? Глупости! Откуда в лесу быть лошади?
Это же зверь, лесной огромный зверище — лось! Он смотрит (под волосяными кустиками блестели, любопытствовали звериные глаза).
У-у, громадный…
Павел охнул и побежал. Позади трещали кусты. Гонится? Стопчет!
Павел закричал, но горло его перехватило.
Он вырвался из ряма и увидел лесную избу. В ней охотники, в ней было спасение. Но далекая поляна вдруг показалась Павлу огромной площадью с избяной звездочкой посредине.
(Лось не гнался, не топтал Павла Герасимова. Испуганный, он убежал к просеке.)
Павел влетел в избу и ухватился за косяк.
Охотники (они, наговорившись, играли в шахматы) вскочили, рассыпав фигурки. Спросили в один голос:
— Инспекция?!
— Лось! — прохрипел Павел и сел на порог. Он задыхался. Грудь была сжата, ее хотелось разорвать. «Умру, умираю уже…» Павел привалился к косяку.
…Удушье прошло. Павел поднял глаза: все трое глядели на него. Пристально, холодно.
— За мной погнался… в болоте…
— Гнался? Так не бывает!
Гошка встал и крепче затянул ремень титанов. И в избушку вошло что-то, непонятное Павлу. Все заторопились. Хватали ружья, ссыпали в карманы патроны.
И Павлу стало ясно, что они сделают: убьют лося!
Но это огромный лесной зверь, а не черные птицы, есть они или нет, все равно.
— Он же запретный, — говорил Павел.
Николай даже плюнул сердито.
Охотники пошли краем леса. Шли быстро. Они то появлялись на солнце, то исчезали в тени.
Выстрел ударил — с размаху. Лесная стеклянная тишина лопнула и пошла длинными трещинами эха.
Павел вскочил. Эхо еще плутало в деревьях, а вдалеке уже били двойными быстрыми выстрелами. «Раз-два, раз-два, раз-два»… — гремели ружья.
Наверное, решил Павел, лось защищался, и они всаживали свинцовые пули в его бурое коряжистое тело.
Нет! Лось упал. Он лежит, а они стреляют в голову, в сердце. Добивают его!
Павел холодел спиной.
…По поляне несся Николай. Без ружья. Остановился и хрипел.
— Топор… скорее… нож… давай. Ведро… кровь собирать…
Он дышал по-собачьи часто, но черные глаза торжествовали и смеялись.
С топором и ножом, прихватив котелок, убежал. Но побежал не к ряму, а в сторону. Павел шел за ним, быстро, задыхаясь шел, пока не вырвался на веселую и долгую прогалину лесной просеки.
На ней, облитый серебристым светом, поднимался и опять тяжело падал лось. Он (так казалось Павлу) тянул к нему горбоносую, длинную, слепую и уродливую голову.
Зверь вставал и падал, вставал и опять падал. Задняя его нога была жутко вывернута.
«Ему больно, — думал Павел. — Ему страшно. Надо сделать что-то». И стал подходить: он не помнил себя.
— Стой! — орали охотники. — Зашибет!
— Так добейте же его, гады! — кричал Павел.
К зверю подошел Гошка. Наставил ружье, сухо ударил выстрел бездымного пороха.
Звериная голова приподнялась и опустилась. «Он умер… — руки Павла тряслись мелкой дрожью. — Он умер, ему хорошо, покойно, боли нет…»
Была середина теплого дня. Сырой весенний лес дымился, исходил паром. Это курчавое земляное дыхание окутывало лося, поднимаясь, колебало его контуры. Павел догадался: земля хочет взять зверя в себя. (И правильно, она дала, она и берет!..)
Тут-то он увидел страшное.
Лось не хотел идти в землю, он забился в конвульсиях. Трещал валежник, брызгалась земля, взлетела разрубленная копытом лесная мышь.
«Так вот, оказывается, как умирают! — думал Павел. — А я болен, и если не стану как следует лечиться, то…»
Кончилось… Охотники подошли к лосю. Иван примерился и, ахнув, ударил в череп топором. Колька, присев с ножом к горлу, подставил котелок, собирая кровь.
Они пили ее.
— Живая, полезная, — говорил Иван горящим на солнце ртом. — Таежники завалят зверя, обязательно пьют.
Хлебнул Гошка.
— Пей и ты! — говорил он Павлу. — Это полезно, скорей вылечишься.
— Кончай треп! — сказал Иван и облизал выпачканные пальцы.
Павел смотрел. Он прислонился к сосне и стоял. Он думал: «Я когда-нибудь напишу картину, лось и браконьеры вокруг. Поэтому я обязан все запомнить, хорошо, навсегда».
Он глядел, врезая в память зеленые листики прошлогодней земляники, охру увядших трав, черную зелень сосен, горящие пятна крови. Но это фон, на нем двигались, действовали люди.
«Гады, — думал он. — И я с ними…»
Около лося шло мельканье, суетня.
И опять нависла дымка, не солнечная, живая: взялась откуда-то, налетела мухота. Она вилась над кровью, лезла в глаза, в уши.
Воровато, низким полетом, перепархивали сороки.
Лося торопливо потрошили. Потом расчленили его тушу на большие мокрые куски. Шкуру и спине, дурно пахнущие кишки завалили валежником и прикрыли мхом. Мясо унесли в избушку. Павел смотрел.
Вечером мясо солили. Резали, горстями сыпали крупную соль, что привезли с собой из города, бросали и черные горошины перца, крошили чеснок. У них все было готово заранее. Должно быть, на всякий случай.
В избе стоял густой, тяжелый запах.
Павел сидел в стороне. А трое охотников деловито рассуждали, как сохранить мясо и разделить его. Решали вопрос, стоит ли объездчику давать, чтобы припутать, и сколько. Поспорив, решили ничего не давать.
И — ликовали: все лето будет мясо. Даровое.
Они говорили, что вот уже начало мая и быстро теплеет, мясо может испортиться. Что общая охота, разрешенная на десять дней, началась и надо уходить, что они хорошо поработали, с большой выгодой.
Решили закругляться. Прикинули дальние планы, на осень: в ноябре приехать сюда и завалить еще одного лося, а может быть, и двух.
В тесноте лесной избушки Павел видел жестокие бородатые лица, пятна рубах.
«Бандиты, сволочь», — думал Павел.
Он вышел.
Павлу казалось, что убийство лося должно отразиться — в молчании птиц, в крови заката, в холоде вечернего ветра.
Но вечер был тих и приятен, а небо с вечерней зеленцой. Кое-где поблескивала новая паутина.
У куста ольхи толкли воздух комары.
На светлом небе они походили на пушинки, на фоне близких черных сосен светились. Осины — от талых вод — будто черные носки надели.
В них кто-то посвистывал нежно и одиноко; Павел пошел туда.
Под ногами лежали умершие бабочки — крапивницы и лимонницы. Ледяные тонкие лепешки дышали холодом. Проносились чирки.
К сухой громадной березе стремились кукушки. Они подлетали низом, присаживались, начинали вскрикивать. С вскриками кукушки поднимались выше и выше по сухим веткам, пока не утверждались на обломанной ветром верхушке.
Их собралось около десятка. Они кланялись во все стороны и кричали:
— Ку-ку… ку-ку… ку-ку…
Тоскливость призыва, его прозрачность не соответствовали бессердечной жизни птиц, подкидывающих своих птенцов в чужие гнезда. «Тоже браконьеры в своем роде…» — думал Павел.
На маковке другой сухой березы сидел краснотеменной дятел. Он бил березу, не жалея носа. Постучав, откидывался на хвост и слушал эхо. Оно возвращалось из глубины леса.
«К этому я ехал, к этому. А что сделал?»
Надо было не выдавать, а спасать лося.
Не бежать в избу, а прогнать его.
Недовольство собой росло в Герасимове. Таилось это недовольство глубоко.
…Надо разобраться во всем, разобраться… Так все замечательно шло, так хорошо к нему относился друг Гошка. Скажем, дорога.
— Теперь, брат, поспевай за нами, — говорил ему Гошка. — Изучай метод ходьбы. Лично я ступни поворачиваю чуть внутрь, оттого мой шаг на сантиметр шире. Миллион шагов — десять верст экономии. И второе, ноги я не задираю, а везу, силы берегу. Перенимай опыт. Подумаешь, легкие болят… И не из такого положения люди выкручивались. Осенью убью тебе барсучка, сала натопишь, вылечишься.
И Павлу стало хорошо от этих слов, и лес был чудесен…
Пролетели галки — черной толпой. Вырисовались с необычайной четкостью вершины берез. Вплавились в лед прошлогодние листья.
На первый отдых остановились, когда и солнце поднялось и лес зашевелился.
Они сошли с троны на поляну, желтую, с черными пнями и серыми пятнами снега. Присели. И Павел вздохнул всем телом — ногами, руками, измученной спиной.
Это было счастьем — сидеть на пне, ощущая поднимающийся от снега холод.
— Че, устал? — щерился Гошка… — Терпи-и…
В городе он был с угрюминкой, здесь же улыбчатый, друг до конца.
— Еще как, — сказал Павел.
— Честняга, — ухмыльнулся Николай. — А то язык вывесят, а бодрятся. Будем жрать?
Он развязал мешок. Кисти его рук были широкие, сноровистые, в татуировке. Наколото: «Коля плюс Маша».
Они ели вкусно — тушенку, хлеб, сало. Не ожидая, чтобы все улеглось в желудке, поднялись, свернули с троны и решительно двинулись лесом.
Шли трудно — по задубевшим сугробам, сквозь частый осинник. Переходили вброд мелкие речки.
— Мы заблудились? — спрашивал Павел.
— Изба особенная, ее не каждый найдет.
Когда смерклось и все стало как льняной негрунтованный холст, они перешли вброд еще одну речку и пьяной тропкой («Главная примета», — сказал Гошка) вышли на обширную поляну.
В центральной точке ее на равном расстоянии от леса стояла избушка. Узенькая. Черная.
Небольшое оконце ее желтело, железная труба пыхала дымом. Около похрапывала, жевала в торбе лошадь с челкой.
Гошка крикнул веселым голосом:
— Избушка-избушка, стань ко мне передом, а к лесу задом!
Дверь распахнулась. Вышел горбун в нижней белой рубахе, в ватных штанах. Смотрел, вытягивал шею.
— Хто? — спросил горбун. — Хто ко мне пришел?
— Свои, свои, — сказал Николай.
— Чьи свои? — вглядывался тот. Но узнал и сказал сердито: — Притопали, язви вас! Я же писал, не раньше праздника.
— Да будет тебе, — сказал Николай.
— Пойми! Вся деревня знает, что я в этом квартале, а вы завтра грохать начнете. Вышибут меня с работы по вашей милости.
— Ладно, сматывайся! — решительно приказал Николай.
— Ночью? Знаешь, какая тут дорога?
— Пойдешь, — сказал Гошка. — Лошадиными ногами. Вишь, места тебе в избе нет. Да, мы кое-что пролезли тебе, в бумажках.
— Ладно уж, — сказал горбун, принимая деньги. — Но последний раз. Так вот, бочонок вам готов, и картохи мешок. Снег — в сугробах, их сеном прикрыл, чтобы не таял. Всего доброго, городские разбойнички.
— Приятной прогулки!.. Жратва есть?
— Все есть, — ответил горбун. — И мясо, и чай горячий, и хлеб. Сам исть собирался.
…Объездчик оставил (за пятьдесят рублей) хорошо подготовленное место. Он выследил тетеревиные тока и даже нарисовал план на двойном тетрадном листе в клеточку. Отдаленные же тока он подразорил, вынудив этим птицу переместиться в избранные места.
Трое занялись охотой.
Павел готовил. Освобождаясь от кухонной возни, ходил, дышал отличным воздухом.
Ходить было в тысячу раз веселее, чем коченеть в тесном шалаше и стрелять токующих птиц.
Это, в конце концов, была жизнь разумного человека, попавшего случайно в компанию мелких нарушителей закона. Он должен примириться, и все. А птицы… Их здесь множество.
…Вставал он позже всех — в шесть утра. Просыпался от утреннего холода, от разговора галок.
Умывался, шарил в теплой печке и завтракал куском тетерева и вареной картошкой. Шуя, включал транзистор и слушал городские известия.
Утром дел было немного: пучком сосновых веток он подметал избу, сбивая мусор в щели. Потом шел за дровами.
Сушняка в лесу валялось множество. Павел натаскивал его целую гору и рубил на дрова-коротышки, чтобы печке-железянке было удобно пережевывать их.
Нарубив, укладывал в поленницу.
От этой неспешной хлопотни, от синих далей, от процеженного хвоей воздуха, такого чистого, столь богатого кислородом, что Павел даже захлебывался в нем, спокойствие лезло в душу. Обо всем неприятном думалось глухо, словно ничего в легких не было, и болел кто-то другой, а друг Гошка — не браконьер.
Сложив дрова, Павел отправлялся в свои шатания.
Он лазил в кустах, сердя недавно прилетевших дроздов. Из желтых трав вспугивал зайцев, собиравшихся густым обществом. Весело было Павлу смотреть на рассыпавшуюся в страхе компанию.
Он ругался с белками, пытался прочесть иероглифы хвоинок, усеявших талый снег, манил токующих тетеревов, изображая их странный, ручьистый крик.
Или шел по заледенелой дороге в низину, раскисшую, поблескивающую тысячью весенних луж, где в фиолетовых березовых кустиках обитали куропатки.
Там — прилетные утки.
Там — носатые пигалицы.
Однажды вспугнул Павел птичью объединенную стаю. С воды поднялись утки, с берега — табун куропаток, с низкой березки — косачи. Весь отряд (двадцать или тридцать птичьих голов) взлетел с треском крыльев, с общим испуганным кряком.
Этот птичий фейерверк снился Павлу больше недели.
В полдневный пожар вялых трав Павел возвращался домой. Он щипал косача, рубил его на куски и варил густую похлебку. Клал в нее лук и сало, сыпал перец.
В ведре кипятил чай.
Похлебки получалось полведра, чаю столько же.
Охотники приходили часа в два. Они шли, увешанные черными птицами, еле передвигая ноги, такие красномордые, с таким звериным аппетитом, что Павлу было приятно смотреть на них.
Нахлебавшись, налившись чаем, они ложились и говорили о разностях охоты: делились опытом. Иногда приносили раненого петуха и, привязав за лапу, дразнили. Тогда Павел вскакивал и, махая руками, начинал ругаться. Иван говорил:
— Да че мы, в самом деле, надумали?
Он брал птицу за лапы и прикусывал ей голову.
Вечером охотники шли на ток — вечерний.
Павел ждал их, сидя на крыльце: вертел транзистор, выискивал интересные волны, потом сидел просто.
От леса тянуло холодом. Сосны плыли. Мигали, вещая перемену погоды, созвездия. В блеклых травах пробегали двойные огоньки: это любопытствовали мелкие здешние жители, мыши и прочие.
Холод, поднимаясь снизу, прохватывал сначала ноги, потом пробирал всего.
Павел сидел, не двигаясь, деревенел и продлевал это ощущение до того момента, когда быть недвижным казалось столь же удобным, как и деревьям. И еще ему казалось, что он здесь жить будет вечно.
Но долго сидеть нельзя — он делает дело, ждет охотников. В загустевшие сумерки Павел вставал, зажигал свечку, раскалив печь до белого жара, он собирал еду на стол — резал хлеб, расставлял чашки.
За короткое время Павел загорел лицом, окреп.
И что же! Все кончилось убийством лося. Теперь охотники казались Павлу отвратительными. В его памяти лось без конца тянул к нему слепую голову.
— Проклятая хворь! — негодовал Павел. Она совместила его правильную жизнь в городе с неправильной, лесной.
Да, лучше было лечиться в городе, а не видеть этого.
…Павел вернулся к избе. Услышал голоса (странностью избы было то, что тихий разговор внутри отчетливо слышался снаружи).
— Где Пашка? — голос Николая.
— Шатается, — отвечает Жохов.
— На кой ты волок его сюда? Ему ведь тоже подавай долю.
— Не надо давать. Это во-первых… во-вторых… — Голос Жохова стал капризным, ломаным. — Черт его знает, зачем я его вез. Прилип ненароком, как репей к штанам.
Вот тебе и друг… Нарочито громко топая, Павел вошел в избу. Обида ворочалась, просилась наружу. Но что тут скажешь?
Войдя, Павел столкнулся взглядом с Гошкой. Заметки: хитроватое скользнуло в его губах, пробежало по лицу серой мышью. Оба почувствовали: их дружба кончилась. Но первым заговорил Гошка.
— Шеф, — он сощурился. — Мы решили сматываться: горбатый завтра с телегой будет. Косачи, считай, уже в городе. Тебе нужно?
— Нет, — ответил Павел.
— Ты подумай. Стряпал, лося нашел. Твоя доля законная: семьдесят пять носатых, пуда два солонины.
— Нет.
Павел обрадовался: они уйдут. И можно будет просто ходить, жить одному. Но Павел не показал своей радости. Сказал:
— Я поживу здесь, мне спешить некуда.
— Как хочешь.
Павел стал растапливать печь, готовить ужин.
Он щепал ножом лучину, вносил дрова. Николай говорил:
— Поохотились мы замечательно, душу отвели. Пера на подушку набрал, баба будет рада.
— Не блямкай языком, — говорил Иван. — Мы селитру из города не прихватили, солонина выйдет некрасивая. Ну-ка, неси шахматы, партию сгоняем.
И они понурились над доской…
Утром Гошка с Иваном разрыли сугробы и сложили в мешки косачей — триста заледеневших черных комков. Затащили на телегу бочонок. И сразу лошадь пошла себе потихоньку. Шуршали травами колеса телеги.
Рядом шел горбун, весь в белом солнце. На ходу он разбирал вожжи и почмокивал.
Пошел Иван, шел Гошка, а Николай остался. Он вытирал руки сухой травой. Павел ощущал на себе его взгляд.
— Ну, всего тебе, — сказал тот. — Пока! Такое хочу сказать — человечек ты теплый, но не от мира сего. Пожелал бы тебе выздороветь, но помереть для тебя будет беззаботней. А о лосе помалкивай.
Говорил, а глаза его — черные, с припрятанным в глубине лихом — смеялись.
Нехорош был Николай в усмешке.
Махнув рукой, он побежал догонять телегу. Догнал и, подпрыгнув, ловко сел, и горбатый закричал на него, замахиваясь.
Павел остался у избы. Один. И как-то вдруг устал, сел на крыльцо. Он понял — эти люди опасны.
«Как это я с ними связался… Ах ты, болезнь, проклятая хворь».
Жил Павел приятно. Днем, раздевшись по пояс, грелся на солнце, вечерами жег дымарь.
Огонь захлебывался дымом в брошенной ему прошлогодней траве, боролся с ней, жрал ее. Отсветы качали бревенчатые стены избы.
Павлу было и хорошо, и стыдно: бездельник (дома его ждала брошенная работа).
Но до чего приятно было жить здесь, бездельничать, гулять, смотреть лес.
Что он видел сегодня?
Увидел — летали бабочки-лимонницы.
Увидел — ручьи милы и чисты в лесу, но мутнопьяные в оврагах.
Хорошо! Но (от тепла?) горели верхние ободки ушей. Все сделанное — стрельба охотников в лося, убийство трехсот птиц — разрасталось в тишине леса.
А лес жил, словно не заметив ничего. Он пучился сережками, просвечивал на солнце травами и пятнами первых цветов, курился зеленым дымом молодой листвы на опушках.
Казалось, лес разводил зеленые костры.
В пасмурные дни выделялась ржавчина коры, лес пах лиственной прелью и тетеревами.
Зеленое все прибывало и прибывало. Обширная поляна ожила мелкой древесной порослью. Тянулись вверх травки, оживали мухи, порхали мелкие птицы — синицы и щеглы. Ползали в кустах птахи, зеленые, серые, с бровями и без бровей, величиной с кулак, с наперсток. Павел не знал их имен.
Он словно пришел к родне, забыв, как и кого звать. Стыдно!
Но кончились и хлеб, и картошка. Тогда Павел собрался и ушел теперь знакомой дорогой.
Шел к станции до позднего вечера, ночью уехал в город, а утром увидел вышки, башенные краны, трубы, дымы…
Гремели поезда. В их близких окнах виднелись люди — вспыхивающими и тотчас гаснущими призраками. «Он огромен и силен — город, — думал Павел. — От него в лес идут беды в виде Гошки и двух охотников».
Тетка не узнала Павла. Она ахала, всплескивала руками.
— Как ты поздоровел! — говорила она. — А загар…
Успокоясь, рассказала, что приходили за ним врачи раза два… ищут, зовут его, жить без него не могут. И он пошел в диспансер по зеленым улицам — деревья в городе распустились. Хорошо! Березы выбросили листья, клены — кисточки соцветий.
Только запоздалая сирень выставила на место будущих цветков черные угольки. В ее кустах бурлила птичья жизнь!
Врач, прослушивая Павла, круглил свои глаза. Павел заметил, что радужки их собраны из клинышков разного цвета.
— Хорошо шагнули, — хвалил врач. — Заморозили процесс, хрипы уменьшились, рубцевание началось. Это все кислород! Но таблеточки все же ешьте, да! И больничный лист выпишем, отдыхайте, скажем, еще месяц.
Врач улыбался добродушно. Сам в белой рубашке с закатанными рукавами, в несминаемых легких брюках.
Сплошное торжество химии!
Халат брошен на спинку стула. Врач курит и, пуская дым, громко мечтает:
— Хорошо вашему брату, художнику. Работаете дома. По звонку не ходить. По сути, одни вы всегда свободные люди. Эх, мне бы на лоно удрать, на все лето, если бы не работа, не ваш брат. Закатиться месяца на три. А? И дальше, дальше от города. Хотя теперь он всюду. Ну, бог с ним! Итак, я даю вам месяц проверки. Если резко не улучшитесь, навалюсь. И езжайте-ка в деревню, на чистое молоко и парной воздух! А таблеточки получите у старшей сестры и принимайте, принимайте их. Кислород, это хорошо, а с таблетками он будет еще лучше.
Павел ощущал свое ухмыляющееся лицо. Он был доволен. Уходя, Павел соображал, куда ехать, в какую такую деревню. «Надо ковать железо, ковать железо…»
Он еще не знал, куда поедет и поедет ли, и что с ним будет дальше. Знал: будет только хорошее.
Он с благодарностью вспоминал лес. Но вспоминался и лось, и его глаза.
Павел даже остановился: они стреляли в глаза зверя. Случайно?.. Нет! Чтобы ослепить его и легче убить.
И он, человек, глаза для которого инструмент и концентрация всего, радости, счастья, жизни, помог им? «О, какая подлость! — думал он, — Поделом мне болезнь. Хочу болеть сильнее, хочу болеть».
Придя домой, он заперся в комнате. Опять разбирался в случившемся, вспоминая, перебирал все. Ведь уезжал он с радостью, с благодарностью к Гошке. Даже ликовал — он уезжает из места, где заболел.
Город должен был остаться позади, исчезнуть. Но он не исчезал, не выпускал их. Кончив тянуться массой зданий, он волочился сыпью деревянных пригородов, сетью проводов, серыми переплетающимися дорогами.
Пошел лес, тонкий пригородный, местами лиственный и голый, местами хвойный. Павел прилип к окну. Увидев что-нибудь, он отмечал: «какая распахнутая черная сосенка!» (А та уже вырвалась из поля зрения.) «Вороны на проводах».
…Вспыхнула, мигнула Павлу желтым глазом лесная поляна. По ней, задрав хвостики, скачут кролики. Да нет же! Это зайцы, настоящие.
— Зайцы, — говорит он.
— А какой они породы? А?
Гошка ржет. Он сидел, положив ноги на скамью. А за окном интересное — деревья, поляны, желтое, белое, зеленое, пестрое! Ух!..
— Это кто? — опять вскочил Павел. Был подъем, электрический поезд шел медленно, и был слышен скрип гравия под рельсами. Но разглядеть «это», темным живым шаром прокатившееся вдали, было невозможно.
— Заткнись, — сказал Павлу Иван. Он поднял голову. Лоб — узкая, белая полоска. Широченные плечи.
Это человек из странного и незнакомого ему мира лесных охотников.
…Темнело. Цвета умерли. Поезд — бурей — летел в ночном лесу, мимо желтых пятен полустанков. Временами раздавался гром и вспыхивали окна встречного. «Лечу — грохочу, лечу — хохочу», — шумел тот. Неожиданно для себя Павел заснул.
Будил его Гошка: толкал в бока, дергал за нос, дул в уши. Павел отмахнулся — рукой, опомнился и сел с ощущением онемелости в теле.
— Вставай, — велел Гошка.
Он взял свой и Павлов скарб. Павел шел за ним, держался за качающиеся стены. Вышли в тамбур — все. Стояли, ежились.
Мимо неслась седая ночь. Холодно! Павел опустил уши шапки-ушанки.
— Кореша, а место здесь, — сказал Иван. — Что он не останавливает, я ему трешку давал.
— Дерни тормоз.
Но тут машинист затормозил, открыл автоматические двери. Охотники спрыгнули на гальку, а электропоезд рванулся дальше.
Затем изба, горбун, охота на косачей, лось…
Перед Павлом опять стоял лесной зверище. Под волосяными кустиками блестели, любопытствовали глаза.
— Я предал тебя от глупого страха. А бояться надо было их, людей…
Опять гремели ружья. Еще и еще поднимался и тяжело падал лось, он тянул к Павлу длинную уродливую голову, словно упрекал его. Или молил о помощи?
…— Живая кровь полезна, — говорит Иван горящим на солнце ртом.
— Это глупости, — бормотал Павел. — Отчего мои видения? Будем рассуждать. Я устал я перегрелся на солнце, я окреп, но и ослаб одновременно. Не зря же снова назначили паск. Будем рассуждать: мозг воспален, надо пить таблетки, пить таблетки… Проклятый свет! (Невыносимо яркий мир лез к нему — светом, шумом…)
Павел лег на постель, натянул на голову одеяло. Задыхался, потел. И твердил:
— Хочу болеть… уже болен… так мне и надо.
Но сам уже понимал — это прорезается, словно зуб, новая его жизнь. В ней он не станет молча смотреть на пакостные дела скверных людей.
Он понимал: в этой новой жизни он перестанет писать городские пейзажи, зато напишет лес, страдающее зверье. Он должен, должен говорить людям, как нужно жить.
Павел даже застонал, догадываясь, что болезнь — это еще самое легкое в его будущей жизни. Зато ему, быть может, простится предательство, гибель лося… Тем, что он спасет другого зверя, черных птиц-тетеревов (хоть десяток), несколько деревьев, спасет людей — от их дурных поступков.