Если понятие «оппозиция» было перенесено из демократического общества в посттоталитарную систему до того, как были тщательно обдуманы и определены его значение и сфера употребления в этих новых, столь отличных условиях, то понятие «диссидент», напротив, предложено западной журналистикой и общепринято как обозначение феномена посттоталитарной системы, практически не существующего в демократическом обществе, по крайней мере, в такой форме.
Собственно говоря, кто же такой «диссидент»? На мой взгляд, этот титул заслужили прежде всего те граждане советского блока, которые решили «жить в правде» и которые к тому же отвечают следующим условиям:
1) свою нонконформистскую позицию и критические взгляды они выражают, даже в рамках своих ограниченных возможностей, публично, систематически, а это способствует их популярности на Западе;
2) благодаря этой позиции они, несмотря на то что не могут публиковаться у себя и что правительство их всеми способами преследует, рано или поздно приобрели и в своих странах определенный вес в глазах общественности, и у правительств, и, следовательно, какой-то — пусть и довольно ограниченной и даже удивительной — мерой косвенной фактической силы всё-таки и в своем окружении располагают; эта сила, особенно в обстановке постоянных преследований, либо оберегает их от наихудшего, либо дает, по крайней мере, гарантию, что их преследование будет стоить правительству определенных политических осложнений;
3) сфера их критического внимания и деятельности выходит за рамки их непосредственного окружения или узкопрофессионального интереса, охватывая таким образом вопросы всеобщие, и приобретает в определенной мере все же политический характер, хотя степень, в какой они сами себя воспринимают как непосредственную политическую силу, может быть довольно различной;
4) в большинстве своем это люди интеллектуального склада, люди «пишущие», для которых письменное выступление является главным — а часто и единственным — политическим средством, доступным им и гарантирующим интерес к ним, особенно за границей; другие способы «жизни в правде», таким образом, не воспринимаются зарубежным наблюдателем, ибо они либо теряются в трудно обозримых границах определенного регионального пространства, либо — если выходят за эти границы — кажутся каким-то незначительным дополнением к письменному самовыражению;
5) это люди, о которых независимо от их профессии на Западе чаще говорят в связи с их гражданской позицией или с политическим аспектом их деятельности, нежели с их работой в сугубо профессиональной области; из собственного опыта знаю, что существует какая-то невидимая граница, которую человек должен был — и, сам того не желая и не зная, когда и как он это сделал, — перейти, чтобы о нем перестали упоминать как о писателе, который в той или иной форме выступает как гражданин, а стали говорить как о «диссиденте», который (как бы между делом, видимо, в свободное время?) пишет к тому же еще какие-то театральные пьесы.
Бесспорно, существуют люди, которые соответствуют всем этим условиям. Однако весьма спорно, стоит ли употреблять для столь случайно — в основе своей — выделенной группы какой-то специальный термин и должно ли им быть именно слово «диссидент».
Однако это происходит, и, очевидно, мы тут ничего не изменим; да и мы сами время от времени и вопреки, в конце концов, желанию, а лишь для того, чтобы быстрее договориться, скорее иронически и всегда в кавычках прибегаем к этому определению.
Вероятно, самое время пояснить, почему «диссидентам» чаще всего не нравится, когда их так называют.
Прежде всего это определение проблематично уже с этимологической точки зрения: «диссидент», как известно, означает «отступник», но «диссиденты» не чувствуют себя отступниками, поскольку попросту ни от чего не отступали. Скорее наоборот, они примкнули к самим себе, и если даже некоторые от чего-то и отступились, так, вероятно, только от того, что было в их жизни фальшивым и чуждым, — от «жизни во лжи». Это, однако, не главное.
Определение «диссидент» вызывает, естественно, предположение, что речь идет о какой-то специальной профессии и будто бы наряду с самыми нормальными способами пропитания существует еще один особенный способ — «диссидентское» роптание на обстоятельства; будто бы «диссидент» не является просто физиком, социологом, рабочим или поэтом, который лишь поступает так, как велит ему долг, и которого сама внутренняя логика его мышления, поведения и работы (часто противостоящая более или менее случайным внешним обстоятельствам) привела — по существу без каких-то определенных усилий, да и надежд — к открытому столкновению с властью, а будто это, наоборот, человек, который просто выбрал себе специальность профессионального недовольного, примерно так, как человек выбирает, быть ли ему сапожником, или кузнецом.
В действительности же все происходит иначе: что он «диссидент», человек обычно узнает и осознает это уже после того, как давно им является; это положение — следствие его конкретной жизненной позиции, основанной на совершенно иных мотивах, нежели приобретение того или иного титула; таким образом, ни его конкретная жизненная позиция, ни его конкретная работа не являются следствием какого-то предварительного умысла стать «диссидентом». «Диссидентство», собственно, не есть профессия, даже если человек посвящает ему двадцать четыре часа в сутки; это изначально и в первую очередь определенная экзистенциальная позиция, к тому же вообще не являющаяся исключительной принадлежностью тех, кто, выполняя по чистой случайности те внешние условия, о которых шла речь, заслужил звание «диссидента».
Если из всех этих тысяч безымянных людей, которые пытаются «жить в правде», и из тех миллионов, которые хотели бы в правде жить, но не могут (хотя бы только потому, что из-за случайного внешнего стечения обстоятельств это потребовало бы от них десятикратной отваги по сравнению с теми, кто этот шаг сделал), если из такого множества выбрать — и вдобавок ко всему столь случайно — несколько десятков лиц и составить из них особую общественную категорию, то возникнет совершенно искаженный образ ситуации в целом; может сложиться представление, что «диссиденты» — некая исключительность, эксклюзивная группа «охраняемых животных», которым разрешено то, что остальным запрещено, и которых правительство даже культивирует как живое доказательство своей значимости; или же, наоборот, может укрепиться иллюзия, что, поскольку так мало тех, кто постоянно недоволен, и поскольку ничего особого с ними не происходит, то все остальные, собственно, довольны: если бы не были довольны, стали бы также «диссидентами»!
Но это не все: подобной классификацией невольно поддерживается представление, будто бы «диссиденты» преследуют прежде всего какой-то свой групповой интерес и что весь их спор с правительством — лишь некий абстрактный спор двух противостоящих групп, спор, происходящий вне общества, и общество, в сущности, по-видимому, не затрагивающий. В каком глубоком противоречии, однако, находится такое представление с подлинной сутью «диссидентской» позиции: ведь эта позиция всё-таки продиктована заботой о других, о том, чем страдает общество как целое, а значит, и все те «остальные», которые не подают голоса. Если «диссиденты» все же пользуются определенным авторитетом и пока еще не истреблены как некое экзотическое насекомое, попавшее куда не следует, то это происходит вовсе не потому, что правительство питает расположение именно к этой странной группке и ее оригинальным мыслям, а потому, что оно верно чувствует ту потенциальную политическую силу, которая поддерживает «жизнь в правде» в «скрытой сфере»; потому, что верно чувствует, из какого мира то, чем эта группка занимается, откуда вырастает и в какой мир возвращается : в мир человеческой повседневности, ежедневного противостояния между интенциями жизни и интенциями системы. (Может ли быть тому лучшее подтверждение, чем то, что предприняло правительство после выступления Хартии-77, когда начало добиваться от всего народа заявления, что Хартия не права? Между тем миллионы тех вынужденных подписей засвидетельствовали как раз противоположное — что она права.) Огромное внимание, которым пользуются «диссиденты» со стороны политических органов и полиции и которое может, вероятно, в ком-то вызвать подозрение, что правительство боится «диссидентов» как какой-то альтернативной правителям группы, объясняется на самом деле не тем, что они действительно являются таковыми, что они — нечто всесильное, что возносится, подобно самому правительству, над обществом, а как раз наоборот — тем, что они являются «обыкновенными людьми», живущими «обычными» заботами и отличающимися от остальных только тем, что говорят открыто то, о чем остальные говорить не могут или не отваживаются. Я говорил уже о политической силе Солженицына: она заключается не в его особой политической мощи как одиночки, она — в опыте миллионов жертв ГУЛАГа, о котором он открыто прокричал во весь голос, воззвав к миллионам людей доброй воли.
Стремление узаконить некую особую категорию известных или выдающихся «диссидентов» означало бы в действительности отрицание самого существа нравственных истоков их начинаний: как мы видели, к ним относится основанный неделимости прав и свобод человека принцип равноправия, из которого и вырастают «диссидентские движения»; разве «известные диссиденты» объединились в КОР не для того, чтобы заступиться за неизвестных рабочих — и не стали ли они «известными диссидентами» именно благодаря этому? Разве «известные диссиденты» объединились в Хартию-77 не после того, как они солидаризировались с неизвестными музыкантами и объединились с ними, и разве не благодаря этому они и стали «известными диссидентами»? Поистине жестокий парадокс: чем более некоторые граждане вступаются за других граждан, тем чаще они обозначаются словом, которое их от тех, «других граждан», отделяет!
Надеюсь, теперь ясно, почему в ходе этих рассуждений я последовательно заключал слово «диссидент» в кавычки.