Как мы видели, истинное значение лозунга зеленщика никак не связано с тем, к чему призывает сам лозунг. Тем не менее это истинное значение совершенно ясно и всем понятно. Оно вытекает из общедоступности данного кода: зеленщик декларировал свою лояльность — и ничего иного ему не оставалось, раз уж его заявление было принято — единственным способом, на который реагирует общественная власть: тем, что он принял предписанный ритуал, что принял «иллюзии» за действительность, что согласился на предложенные «правила игры». Приняв их, он, разумеется, и сам вступил в игру, стал игроком, сделал возможным, чтобы эта игра вообще продолжалась, чтобы просто существовала.
Если идеология изначально — это «мост» между системой и «человеком как таковым», то в момент, когда человек вступает на этот мост, она становится одновременно и мостом между системой, и человеком как ее составной Частью. Если изначально идеология помогает своим действием, направленным «вовне», конституировать власть как свое психологическое «алиби», то с того момента, как она принята, она ее конституирует также «внутрь» как свое неотъемлемое слагаемое: она начинает функционировать как главный инструмент ритуальных внутригосударственных коммуникаций.
Вся структура государственной власти, о «физическом» аспекте которой уже шла речь, тоже не могла бы существовать без определенного «метафизического» порядка, который связует отдельные ее элементы, соединяя и подчиняя их единому способу «самовыражения»; диктует их действиям «правила игры», то есть определенные нормы, ограничения и закономерности. Это фундаментальная коммуникационная система, общая для государственной структуры в целом, интегрирующая ее и обеспечивающая ей внутренний контакт, а также передачу информации и инструкций; это своеобразный свод «правил дорожного движения» и «путеводителей», придающих ей должные параметры и форму. Этот «метафизический» порядок является гарантией внутренней прочности тоталитарной государственной структуры; это ее цементирующий раствор, связующий принцип, инструмент ее дисциплины, без которого она должна бы — как тоталитарная структура — погибнуть; она должна бы распасться на множество отдельных элементов, сталкивающихся друг с другом в хаосе неуправляемых и частных интересов и тенденций; вся тоталитарная пирамида власти, выстроенная без цементирующего раствора, должна была бы, как говорится, «рухнуть сама собой» в момент коллапса материи.
Идеология как интерпретация действительности на уровне власти в конце концов всегда подчинена государственным интересам; поэтому она имеет естественную тенденцию к отрыву от действительности, созданию «мира иллюзий» и ритуалов. В том обществе, где существует борьба за власть, а следовательно, и общественный контроль над властью, существует, естественно, и общественный контроль за тем, что власть идеологически закрепляет. В этих обстоятельствах, следовательно, всегда действуют определенные коррективы, препятствующие идеологии полностью оторваться от действительности. В условиях тоталитаризма эти коррективы, разумеется, исчезают, и ничто, таким образом, не препятствует идеологии все более отдаляться от действительности и постепенно превращаться в то, чем она и является в посттоталитарной системе: в мир «иллюзий», всего лишь в ритуал, в формализованный язык с разорванными семантическими связями, превращенный в систему ритуальных атрибутов, замещающих действительность псевдодействительностью.
Идеология в то же время становится, как мы видели, все более важной составной частью и опорой власти — как ее «алибистическое» подтверждениеf и как внутренне связующий принцип. С ростом этого значения и с продолжающимся отрывом от действительности она приобретает исключительную реальную силу, сама становится действительностью, хотя и действительностью особого рода, имеющей на определенных уровнях (и прежде всего «внутри» власти) в итоге больший вес, чем действительность как таковая: идеология все более зиждется на браваде ритуалов, нежели на реальной действительности, которая за ней скрыта; значение явлений вытекает не из них самих, а из их понятийного включения в идеологический контекст; не действительность воздействует на тезис, а тезис — на действительность.
Власть, таким образом, ближе к идеологии, чем к действительности, из тезиса черпает свою силу, от тезиса полностью зависит.
Это, конечно, неизбежно ведет к тому, что тезис, или шире — идеология, в конце концов перестают (и в этом парадокс) служить власти, а власть начинает служить им; идеология как бы «экспроприировала власть» у самой власти, как бы сама становится диктатором. Складывается впечатление, что сам тезис, сам ритуал, сама идеология распоряжаются людьми, а вовсе не люди ими.
Поскольку идеология является главной гарантией внутренней прочности власти, то она становится одновременно и все более значительным условием ее преемственности; в то время, как в «классической» диктатуре право наследования является все же проблематичным — и возможные претенденты, не имея иных средств утвердиться, прибегают к «голой» силовой конфронтации, — то в посттоталитарной системе власть переходит от одного лица к другому, от группировки к группировке и от поколения к поколению существенно более гладким способом, а именно функцию нового «ring-maker» при отборе руководящих кадров выполняет ритуальная легитимация; способность опереться на ритуал, одушевить его и обеспечить претендентам, как говорится, «путь наверх».
Естественно, и в посттоталитарной системе существует борьба за власть, в большинстве случаев даже намного более жесткая, чем в открытом обществе (разумеется, борьба эта не открытая, регулируемая демократическими правилами и доступная общественному контролю, а скрытая, закулисная: непросто вспомнить пример, когда бы при смене генерального секретаря в какой-либо из правящих коммунистических партий воинские части и подразделения безопасности не были бы приведены по меньшей мере в состояние готовности). Эта борьба, однако, в отличие от «классической» диктатуры никогда не представляет угрозы самим устоям и ее стабильности. Самое большее — она вызовет потрясение государственной структуры, от которого, однако, та быстро оправится именно потому, что ее природная соединительная ткань — идеология — останется в целости: пусть сменяет, таким образом, кто угодно кого угодно, все это происходит лишь на фоне и в рамках общего ритуала и никак иначе.
Этот «диктат ритуала» ведет, естественно, к тому, что власть заметно обезличивается; человек почти растворяется в ритуале, подчиняется ему, и часто кажется, что ритуал существует сам по себе, чтобы возносить людей из мрака к свету власти: разве не характерно для посттоталитарной системы, что на всех уровнях государственной иерархии яркие индивидуальности все чаще вытесняются людьми безликими, марионетками, унифицированными слугами ритуала и государственной рутины?
Произвольное самодвижение такой обесчеловеченной и обезличенной власти и есть один из признаков этого основополагающего «самодвижения» системы; кажется, будто диктат этого «самодвижения» сам отбирает в государственные структуры людей без индивидуальной воли, кажется, будто «диктат фразы» сам вручает власть «фразерам» как наилучшим гарантам «самодвижения» посттоталитарной системы.
Западные «советологи» часто переоценивают роль личности в посттоталитарной системе и упускают из виду, что руководящие лица, несмотря на огромную власть, предоставленную им нейтралистскими структурами, не более чем послушные орудия закономерностей системы, закономерностей, которые сами тоже ничего не отражают и не могут отражать. Впрочем, как показывает опыт, «самодвижение» системы намного сильнее личностей воли иного руководителя; до тех пор, пока личность сохраняет свою индивидуальность, она вынуждена ее прятать за ритуально-анонимной маской, чтобы иметь хоть какой-то шанс в государственной иерархии, и если затем она в этой иерархии пробьется и постарается осуществить свою волю, то «самодвижение» раньше или позже одолеет ее мощью своей инерционной силы и либо вытолкнет из государственной структуры как чужеродное тело, либо же постепенно принудит отречься от своей индивидуальности, слиться с «самодвижением» и превратиться в его прислужника, практически не отличимого от тех, что были до него, и от тех, что придут после него (вспомним, например, эволюцию Гусака или Гомулки). Необходимость постоянно прикрываться ритуалом, обращаться к нему приводит к тому, что даже просвещеннейшие умы в государственной структуре становятся, можно сказать, «пленниками идеологии»: никогда они не в состоянии заглянуть на самое дно «обнаженной» действительности, которую им обычно заменяет — пусть и в самую последнюю минуту — идеологическая псевдодействительность. (Одной из причин, почему руководство Дубчека в 1968 году не сумело совладать с ситуацией, является, на мой взгляд, именно то, что в решающий момент событий, в «последних вопросах» оно не сумело вырваться из мира «иллюзий».)
Таким образом, можно сказать, что идеология как инструмент внутригосударственной коммуникации, гарантирующий государственной системе внутреннюю цельность, — это элемент посттоталитарной системы, который шире, чем «физический» аспект власти, и который в определенной степени подчиняет ее себе, но одновременно обеспечивает и ее стабильность.
Идеология — один из столпов внешней стабильности этой системы.
Между тем этот столп на зыбком фундаменте: на лжи. Поэтому он держится лишь до тех пор, пока человек согласен жить во лжи.