«Одна из наиболее героических личностей»

(Мария Цебрикова)


1

23 марта 1917 года петроградские и московские газеты вышли с траурными заголовками: в этот день состоялись торжественные похороны жертв революции на Марсовом поле, среди которых были и женщины — «пламенные героини борьбы за народовластие». В номере газеты «Утро России» вслед за сообщениями о грандиозных похоронах, а также о судьбе царской семьи помещался скромный некролог, сообщавший, что на южном берегу Крыма в Симеизе 20 марта скончалась Мария Константиновна Цебрикова, «чье имя в девяностых годах также произносилось шепотом, как в семидесятых годах называлось имя Чернышевского, а еще раньше Герцена... Судьбе было угодно, чтобы М. К. Цебрикова увидела падение обветшалой государственной власти за несколько дней до своей кончины... Она скончалась 82 лет на заре столь долгожданной гражданской свободы»,— писал автор некролога.

Есть свои символы времени, и жизнь Марии Константиновны Цебриковой могла бы стать таким символом. Автор некролога называет Цебрикову «едва ли не первой русской публицисткой» и пишет, что «ее знаменитое письмо к Александру III, в котором она «с такой пламенной силой убеждения в правоте своего слова клеймила реакционное правление самодержавного режима, обращалось среди молодежи, переписанное чернилами, как некогда ходили по рукам «Что делать?» и «Письма с того берега»[229]

Имя Цебриковой поставлено здесь в один ряд с именами Герцена и Чернышевского... Для многих современников это не было преувеличением. Некролог «Утра России» напоминал о деятельности Цебриковой как литературного критика «Отечественных записок», о том, как многим обязано ей женское движение за равноправие в России.

Под некрологом стояли скромные инициалы. Пока не удалось установить, кто его автор. Но имя Цебриковой было достаточно широко известно читающей России. Попытаемся же себе представить, кто бы мог написать о ней, не переживи она свое время.

Во-первых, Лев Николаевич Толстой. В годы, когда возникло толстовское издательство «Посредник», Цебрикова была центром кружка, в котором мечтали издавать книги для народа. Сама Мария Константиновна написала немало книжек для народного чтения, и ее рассказ «О трех мужиках и бабе ведунье» Толстой считал «интересным как программа»[230].

Знаменитое письмо Цебриковой к императору Александру III также было высоко оценено Толстым. В письме к издательнице А. М. Калмыковой, печатавшей многие народные рассказы Цебриковой, Толстой писал 31 августа 1896 года: «Сдерживать правительство и противодействовать ему могут только люди, в которых есть нечто, чего они ни за что, ни при каких условиях не уступят. Для того чтобы иметь силу противодействовать, надо иметь точку опоры. И правительство очень хорошо знает это и заботится, главное, о том, чтобы вытравить из людей то, что не уступает,— человеческое достоинство». Отметив, как спокойно правительство Александра III уничтожило все наследие реформ 1860-х годов, Толстой пишет:

«И в проведении всех этих мер не встречало никакого противодействия, кроме протеста одной почтенной женщины, смело высказавшей правительству то, что она считала правдой»[231].

Этой женщиной была Цебрикова.

Слова, проникнутые уважением и сочувствием, мог бы произнести о Цебриковой и Некрасов. В журнале Некрасова «Отечественные записки» Цебрикова сотрудничала почти десять лет — до самой смерти поэта. Редактору «Отечественных записок» она принесла свою первую статью «Наши бабушки» — о женских типах романа Толстого «Война и мир». Некрасов напечатал ее в шестой книжке своего журнала за 1868 год. Статья принесла автору широкий литературный успех, и о Цебриковой заговорили как о заметном литературном критике.

В пору конца 60-х годов и развернувшегося в России женского движения было модно награждать женщин, достигших общественного признания, почетным титулом «первая»: Первая женщина-врач. Первая женщина- математик. Первая женщина-историк. Цебрикова стала первой женщиной-критиком. Вскоре имя Марии Константиновны получило достаточно широкую известность. Оно оказалось притягательным для читателя и крамольным для цензуры. Некоторые ее статьи в «Отечественных записках», чтобы не ставить под угрозу выход номеров журнала, редакция предпочитала помещать без подписи автора.

Известно, что человека, помимо всего иного, характеризует и круг его друзей.

С революционером В. В. Берви-Флеровским, о котором сочувственно писал Маркс, Цебрикову связывала глубокая личная дружба. Ее близким товарищем был и известный литературный критик Н. В. Шелгупов. Этель Лилиан Войнич, автор романа «Овод», назвала Цебрикову «одной из наиболее героических личностей, которых я когда-либо знала»[232].

А женское движение... Путь многих выдающихся женщин 1860—1870-х годов, таких, как А. П. Философова, М. В. Трубникова, Е. И. Конради, Е. О. Лихачева, пролегал рядом с Цебриковой. Они высоко ценили подвижничество Марии Константиновны, ее самоотверженные старания помочь русским девушкам получить образование, вместо «кухонного огонька и огонька жертвенного» засветить огонь служения науке, обществу, искусству. Впрочем, Цебрикова никогда не разделяла крайностей феминизма и высмеивала тех, кто считал, что возиться с головастиками много интереснее, чем воспитывать собственных детей.

Борьба русских женщин за право получить высшее образование, за свои человеческие и юридические права была длительной и нелегкой. Но собственно «женское движение» начало своего самосознания числит со статей известного поэта, переводчика и публициста, одной из самых ярких и драматических фигур 1860-х годов Михаила Илларионовича Михайлова, появившихся в журнале «Современник» в 1860—1861 годы. Это были статьи «Женщины, их воспитание и значение в семье и обществе», «Женщины в университете» и «Джон Стюарт Милль об эмансипации женщин». «Говорить в защиту женщин,— писал Михайлов в первой своей статье,— пока значит не что иное, как доказывать, на основании почти тех же фактов, на которые опираются и противники женской эмансипации, возможность и женщине быть гражданкою умственного и нравственного мира, составляющего в настоящую минуту исключительную привилегию мужчин». Эти статьи стали программой действия для целого поколения русских девушек, надолго определили судьбы многих из них.

Однако при утверждении нового университетского устава 1863 года женщины так и не получили туда доступа. Для получения образования женщины устремились в заграничные университеты. Среди них была и Мария Цебрикова. Однако это не помешало ей до конца жизни остаться верной поборницей прав русской женщины высшее образование получить у себя на родине. Вместе с Н. Стасовой, М. Трубниковой, А. Философовой она организовала женские общеобразовательные Владимирские и Аларчинские курсы, вместе с Е. Конради — вечерние публичные курсы — «этот эмбрион Высших женских курсов», открытых лишь в 1878 году. Впоследствии Цебрикова напишет: «Примеры, которые доказывают, что то, что было и есть, еще не ручательство, что будет всегда».

Говорят, что поэтом нужно родиться. Однако и критиком нельзя стать иначе. Мария Константиновна Цебрикова, несмотря на свои многочисленные занятия — педагог, детская писательница, издательница, переводчица, редактор, осталась в истории русской литературы и общественной культуры прежде всего критиком.

Талант критика неминуемо является там, где общество разворошено жаждой перемен, затронуто брожением еще по-настоящему не проявившихся сил. Симптомы самых смертельных болезней и юные надежды на розовых лицах, брюзжание сходящих со сцены целых поколений тупой старости и бесшабашный азарт не ведающей преград своей энергии и уверенности переиначить мир по-своему молодежи. Горячечный бред реформаторских иллюзий, жестокость циркульных чертежей по головам людей — все перемешано, перевито, сплавлено в неразъемный клубок идей, надежд, борений, исканий. В такие времена неотвратимо появляется талант критика — человека с горячим сердцем и ясной головой.


2

Мария Цебрикова родилась в 1835 году в Кронштадте в семье капитан-лейтенанта Константина Романовича Цебрикова. Несмотря на постоянные ссоры с начальством, Цебриков на склоне лет дослужился до чина генерал- лейтенанта. Зная независимый его характер, моряки не раз говорили дочери: «Как это он дослужился до генеральского чина, а не до матросской куртки!»

Отец Цебриковой был сыном казака Романа Цебрика, который из Харькова вместе с обозом немецких купцов ушел в Лейпциг. В ту пору Екатерина II послала нескольких молодых людей учиться в Лейпциг, а русский консул сообщил ей об оказавшемся здесь случайно украинском самоучке. Простой казак присоединился к посланным учиться за границу.

Получив образование, Роман Цебрик поступил на службу в иностранную коллегию, прибавил к своей фамилии окончание «ов» и стал одним из деятельных сотрудников Александра I в пору его либеральных увлечений. По поручению императора, Цебриков переводил исторические сочинения. Одновременно он вел подробный дневник, что не осталось тайной для самодержца. Едва он умер, от императора явился адъютант, который забрал все бумаги, включая дневник, и они уже никогда не вернулись в семью. Однако из ранних детских лет запомнились Маше книги в толстом переплете: это была «Шведская история», переведенная и переписанная дедом.

Роман Цебриков женился на девушке из известной дворянской семьи Карауловых, племяннице знаменитого драматурга Княжнина, автора вольнолюбивого «Вадима». Лишь шепотом говорили тогда о подробностях внезапной смерти Княжнина после статьи «Горе моему отечеству», где утверждалась необходимость реформ в России, за которую, по преданию, он был допрошен особым образом в доме начальника тайной полиции Шешковского. Бабушка Марьи Константиновны умерла от родов, оставив трех маленьких сыновей, а вскоре скоропостижно скончался и ее муж, Роман Цебриков. Опекуншей маленьких сыновей Цебрикова — Николая, Константина и Александра — стала сестра бабушки — Варвара Караулова-Княжнина, переводчица и литератор[233].

Роман Цебриков, вольнодумец и вольтерьянец, воспитывал сыновей по системе Песталоцци, мечтая сделать из них граждан, полезных отечеству. Несмотря на раннюю смерть, он успел повлиять на их души. Старший Николай стал декабристом. Константин, мистик по натуре, заинтересовался масонством, которое привлекало его тем, что «открывало возможность для мирной борьбы со злом».

Константин Цебриков, как и его брат Александр, окончил морской корпус. Впоследствии Цебрикова вспоминала, со слов отца, что Александр Бестужев, «завербовав старшего их брата Николая», усиленно склонял вступить в декабристское общество и Константина. Константин отказался, исповедуя своеобразную религию верности «престолу-отечеству». На следующий день после 14 декабря, обходя казарму, Цебриков увидел матроса за чисткой фонарей и сказал ему: «Умен, брат, что не пошел на площадь». Матрос ответил: «Ваше благородие, Констанция или конституция там затевалась, а нас все равно будут гонять на работу».

Однако когда братья Николай и Александр были арестованы и Константину были присланы ключи от их комодов, чтобы он передал братьям белье и прочие необходимые в крепости вещи, Константин со спокойной душой уничтожил все бумаги, компрометировавшие братьев. Александр был вскоре оправдан и выпущен — он стал впоследствии контр-адмиралом. Николай держался на следствии вызывающе, «в выражении употреблял дерзость», за что и был закован в кандалы. Он сидел в одном каземате с Пестелем и Каховским и написал позднее об их последних днях воспоминания «Кронверкская куртина», которые отослал Герцену в «Полярную звезду». К личности Николая Романовича Цебрикова, имевшего сильное влияние на племянницу Машу, мы еще вернемся.

Вскоре Константин Цебриков женился на девушке из старинного дворянского рода Давыдовых. Воспитанница Смольного института, юная Давыдова, зараженная сословными предрассудками и проникнутая барской спесью, была живым воплощением идеи «соmmе il faut». Ее аристократическое тщеславие подогревалось родовым культом эмигрантов-французов де Финборков, и Маша Цебрикова с детства вдоволь наслушалась рассказов о том, как «ее бабушка подростком варила шоколад для императора Павла, который, боясь, что его отравят, приходил завтракать к де Финборкам»[234] в Гатчине.

С одной стороны, французские аристократы, бежавшие от революции 1789 года в Россию, с другой — вольнолюбивый дух Княжнина; дядя декабрист, сосланный вначале в Сибирь, а потом на Кавказ, и мать-институтка, мечтавшая сделать из дочери великосветскую даму,— все эти разнородные семейные традиции неожиданно выработали в дочери Константина Романовича — Маше цельный и сильный характер.

Цебрикова получила домашнее воспитание — ее учили языкам, рисованию, музыке и танцам. В Кронштадте жило немало англичан, среди которых попадались хорошие учителя, и девочка в совершенстве овладела английским языком. Отец сам преподавал ей арифметику, географию, русскую историю и закон божий. Он служил при кронштадтской гавани в порту и там, где другие наживали огромные состояния, принимая подарки от капитанов купеческих судов, Цебриков имел одни неприятности. Он не только сам никогда не давал и не брал взяток, но и строго преследовал тех, кто был в этом замечен. Его честность стала легендарной, этой честности боялись и негодовали, называя необычного портового начальника «собакой на сене».

Впоследствии часто возвращаясь мыслью к отцу, пытаясь воссоздать его психологический портрет в своих мемуарных и беллетристических зарисовках, Цебрикова пришла к выводу, что отец «принадлежал к немногочисленному типу неподкупных честных служак и патриотов николаевского времени, был, как прозвал его брат-декабрист, «последним могиканом религии престол-отечества»[235], идеалистом этой религии.

Цебрикова вспоминала, что ее отец едва не попал под суд за то, что не хотел принять партию гнилой пеньки на казенный канатный завод. Он поехал объясняться с военным министром Меншиковым (правнуком знаменитого сподвижника Петра I) и оправдывая свое «упрямство», доставившее всем столько хлопот, процитировал в разговоре строчку из любимой грибоедовской комедии «Горе от ума»: «Служить бы рад, прислуживаться тошно». Министр скривился и ответил: «Все мы, брат, прислуживаемся». Этих слов Цебриков не мог ему забыть. Он всегда честно служил, никогда не прислуживался, умел и «истину царям с улыбкой говорить». Среди моряков Цебриков прославился тем, что два раза заступился за команды кораблей, вызвавшие монарший гнев Николая I, и тем спас их от жестокого наказания.

Пытаясь лучше понять личность отца, Цебрикова разгадывала и себя. Не раз она обращалась мыслями к поре своей юности, эпохе 50-х годов, задавалась вопросом, как скромная дворянская барышня смогла стать независимой девушкой с жаждой литературного творчества и духовной самостоятельностью. Немалую роль тут сыграли и события времен Крымской войны, которая коснулась семейства Цебриковых довольно близко.

Кронштадт был военной крепостью и ключом к столице, но был готов к войне еще менее Севастополя. Матросов загоняли на учениях бессмысленной шагистикой, но стрелять они не умели. Ржавые пушки, старые суда, привычка интендантов воровать и делать угодное начальству привели к неизбежному поражению, которое, как потом писала публицистка, «было позорным не ради поражения, позорным тем, что оно было заслужено, было плодом невежества, рабства, душевного торгашества». «Виденные мною абордажные крюки, отлетавшие от древков, с которыми отец готовился идти на абордаж вражьего судна, были хорошими уроками, которые не забывались» [236].

Еще с детства Маша видела из окон, как держиморды из офицеров учат солдат, выбивая им зубы. Испытанием для нее было встречать потом этого офицера в гостиной у знакомых, еле сдерживая свое отвращение. Она наблюдала горькие слезы матросских жен, хоронивших мужей, которые умерли от гнилой пищи. Еще мучительнее было видеть сцены телесного наказания матросов. С ужасом смотрела она на приятельницу матери, которая прославилась своей жестокостью с крепостными девушками.

В августе 1854 года вернулся из ссылки дядя-декабрист, которому сестра через Дубельта выхлопотала это разрешение еще при жизни Николая I. В ту же пору приехал с берегов Черного моря третий брат — Александр Цебриков, контр-адмирал, участник Крымской войны, немало порассказавший обо всем, что он там видел. Девушка стала свидетелем нескончаемых споров между братьями.

Впрочем, в это время в семье уже стали беспокоиться и принимать меры против «неженственных стремлений» Маши. Но как писал Герцен, тайна женского развития одна из самых удивительных тайн: где, когда и как тепличная барышня превращается в закаленный к борьбе и испытаниям характер?

В Крымскую войну впервые появились в армии сестры милосердия, и одна из них Назимова, работавшая непосредственно с хирургом Пироговым на поле сражения под Севастополем, оказалась дальней родственницей Маши Цебриковой. Она провела с ней неделю, гостя у тетки в деревне. Встреча эта произвела на Цебрикову сильное впечатление. Назимова очаровала ее «силой светлой, правдивой, нелгущей женской души... Томимая душевным голодом в двадцать лет, я на нее накинулась как на здоровый хлеб. Ее образа мыслей я не помню, не могу сказать, как она относилась к устоям,— тогда еще я не размышляла об устоях, ни к господствующему мировоззрению... Она поднимала нравственною силою и правдивостью своей личности, освежала, как озон после грозы; с нею дышалось легко, виделось светло, чуялась сила среди дряблости, гнили»[237],— уже на старости лет попыталась передать свое впечатление от Назимовой Цебрикова.

Вот эта правдивость, особенно увлекательная для юной души, служила той высотой, которую хотелось и самой достичь в каждодневной жизни. Вероятно, этим объяснялись дерзкие выходки Маши, которые одобрял отец и горячо осуждала мать.

В петербургском доме тетки — Натальи Романовны Алимпьевой (урожденной Цебриковой), которая дружила с сестрой Пушкина Ольгой Павлищевой и была замужем за преподавателем российской словесности, часто бывали в гостях цензор А. В. Никитенко и Н. И. Греч, товарищи Алимпьева по университету. Как-то Маша увлеклась разговором со своей кузиной и не пошла в гостиную, куда уже звали гостей здороваться с Гречем. На уговоры явиться поскорее молодая бунтарка ответила, что не имеет желания идти на поклон к лакействующему писателю. О смерти Николая I Маша Цебрикова впервые узнала в доме тетки, когда все русское общество еще обманывали бюллетенями о состоянии здоровья царя. Бывавший в придворной среде Алимпьев сообщил родным, что император уже скончался.

Если впечатления от встречи с Назимовой сильно повлияли на душу Маши Цебриковой, то общение с дядей-декабристом коренным образом переменило круг ее понятий о мире, во многом изменило систему ценностей, отношение к «устоям», а это увело ее «на другой берег», как говорила потом о себе Цебрикова, вспоминая слова Герцена.

Декабрист Николай Цебриков очень рано внушил своей племяннице восхищение личностью и деятельностью издателя «Колокола». Он тайно передал в «Колокол» для публикации свои воспоминания о декабристах — «Анна Федоровна Рылеева» и «Воспоминания о Кронверкской куртине». Можно предположить, что его участие в «Колоколе» было шире. Так, до сих пор считается невыясненным, кто именно передал Герцену «Записки Н. И. Греча», где автор так много писал о декабристах. Впоследствии, когда они стали печататься в России в журнале «Русский вестник», вдова Греча была вынуждена сделать такое признание в предисловии к публикации: «В 1862 году один знакомый попросил у Николая Ивановича одолжить ему для прочтения записки о декабристах, в числе которых был близкий родственник этого знакомого. В скором времени знакомый возвратил рукопись, но вслед затем «Записки» без согласия и ведома Николая Ивановича появились в «Полярной звезде» 1862 года»[238].

Можно высказать предположение, что знакомый этот — «близкий родственник» Николая Романовича Цебрикова, женатый на его сестре,— А. П. Алимпьев[239]. Так что, возможно, рукопись Греча передал Герцену Цебриков.

Цебриковым было также написано и послано Герцену рассуждение о причинах поражения восстания с обвинением генералу Ермолову. По мнению бывшего офицера, «отличного фронтовика», как назвал Цебрикова Николай I, восстание декабристов могло бы победить, если бы ему на помощь пришел Ермолов с кавказской армией.

В отличие от многих сотоварищей по 14 декабря, годы ссылки не сделали его более терпимым к российским недостаткам. «Чин декабриста», как он называл свое положение, он носил с гордостью[240].

Машу Цебрикову потрясло, как дядя Николай встретил известие о падении Севастополя. От него девушка услышала изумившие ее невероятные слова. «Я рад, что нас побили, рад»,— говорил дядя, а у самого слезы горохом падали на седые усы. «Мы проснемся теперь, этот гром разбудит Россию. Мы пойдем вперед. Ты увидишь великие шаги». На недоумение племянницы, почему же он сам плачет, дядя отвечал: «Ну что ж такое? Ум с сердцем не в ладу. Это вошло в плоть и кровь. Жаль Севастополя, жаль крови, а это к лучшему. Глаза откроются».

«Верь в русский народ, не в одного мужика... Верь в русскую мысль, из-под каменных плит пробилась она, и ее цепкие корни раздробят плиты».

Впоследствии Мария Константиновна взяла имя дяди как псевдоним и многие свои статьи и рассказы подписывала фамилией «Николаева» или инициалами «Н. Р.» (Николай Романович).

Николай Цебриков был едва ли не единственным из декабристов, кто сблизился со студенческой молодежью, искал ее понимания, стремился, чтобы молодое поколение приняло идеалы героев 1825 года. Сохранились «Воспоминания старого студента 1858—1861 гг.» В. М. Сорокина о том, как студенты «рвали» Цебрикова из кружка в кружок, как ухаживали за «мучеником», «с увлечением слушали и учились мыслить и работать ради блага общественного»[241].

Скоро влияние дяди-декабриста на племянницу стало настолько явным, что вызвало недовольство остальных родных. Машу упрекали, что она то «как собачка бегала» за Назимовой, теперь вот дяде смотрит в рот. Однако родные поняли и другое: при Маше нельзя говорить все, что вздумается: дядя контр-адмирал «остерегался говорить при мне, опасаясь, что я передам дяде-декабристу Николаю Романовичу Цебрикову и рассказанное попадет в «Колокол»[242]. Он был, видимо, постоянным информатором Герцена.

Маша Цебрикова вместе с дядей ходила в студенческие кружки, давала уроки в воскресных школах, которые стали популярны в эти годы. Но вместе с тем понимала, что преподавание это не та захватывающая целиком душу работа, которой она жаждала. Ей хотелось великого, забирающего всю жизнь дела. Душа ее рвалась.

Как-то один писатель — видимо, И. С. Тургенев[243] увидел у дяди ее фотографию и сказал: «Какое мыслящее и измученное лицо!» Это было справедливое определение: нелегко было отплывать от берега, «на котором с отчаянием удерживал любимый отец». И боролась мать, отстаивая родственное право не пускать дочь к тому, что было ей так ненавистно: «Дядя носил ей книги, при виде которых ее отец страдальчески морщился... И она читала статьи Добролюбова и статьи Чернышевского и под тюфяком от матери прятала брошюры Герцена и «Колокол». Не легко дался ей душевный кризис — переходы от младенческих верований к критической мысли. Особенно в [Добролю]бове она находила ясно и горячо выраженным то, что порою смутно шевелилось в ней самой, что пугало ее. Она была толковой ученицей, но ученицей, имевшей свое суждение. Так несколько позже прочтя «Луч света в темном царстве», она никак не могла видеть луч тот в Катерине, оттого что никогда сомнение в истине основ мира Кабанихи не шевелилось в душе ее несчастной жертвы — снохи... Что ждало ее как благовоспитанную барышню, в которой мать хочет видеть светскую куклу, а отец — идеальную мисс английских романов?.. Мелькали мечты о любви, о счастье, но она не давала себе долго останавливаться на них... И молодость просила поэзии, любви. Она встречала иногда у дяди молодежь; случалось, что ей нравился то один, то другой, но все это были только ученики: взять ее мог только учитель... Она знала, что есть трудовой мир за стенами их дома... Уйти туда? Оставить отца одного? Сердце ее захолонуло... Она еще ребенком поняла, что мать не любит отца, а только притворяется, когда ей надо заставить его плясать по своей дудке... Нет, отца она не оставит во имя самостоятельности... Пять лет тому назад вернулся дядя... Она сразу почуяла силу: «15-летняя девочка поняла, что он выше всех, кого она видела... Дядя указал ей путь, он нашел слово... Ей хочется великого, захватывающего душу дела. Явись такое дело, скажи ей дядя: ты нужна... И она пойдет, и отец не остановит ее, как бы ни разрывалось сердце...»[244]

Так рисовала Цебрикова сложный путь своего возмужания и духовной борьбы. В краткой автобиографии она скажет сухо: «Училась я самоучкой. Дядя-декабрист дал политическое образование, но философию пришлось вырабатывать самоучкой. Право писательства пришлось брать с бою. Не отец мешал; он говорил только, что бог не благословит завиральные идеи. Мать, институтка старого типа, была возмущена оррерами (ужасами. —С. К.), которые я писала, и она жгла мои рукописи»[245]. Маша зашивала исписанные листы бумаги в юбку и носила их тайком к бывшей своей няньке, муж которой был писарем. Мать не желала, чтобы дочь занималась литературным трудом. Однажды, верная привычкам недавней барыни-крепостницы, она послала даже свою приятельницу в редакцию с угрозами редакторам, чтобы они не смели печатать работ дочери.

Но, несмотря на все преграды, сопротивление родителей, Цебрикова начала печататься поначалу в педагогическом журнале «Детский сад» (впоследствии он был переименован в журнал «Воспитание и обучение» и Цебрикова стала его редактором).

Первая ее повесть «Ошибка за ошибку» появилась под инициалами «Н. Р.» в «Русском вестнике» за 1860 год. Через три года «Отечественные записки» напечатали рассказ «Который лучше?». Этот рассказ молодого и еще не совсем искушенного автора написан в традициях повествовательной тургеневской прозы, даже имел подзаголовок — «Охотничьи очерки». Однако в нем подкупала попытка собственного решения современных «больных» вопросов.

Герой первого очерка, разбитной деревенский парень Василий, подговаривал свою возлюбленную сказать, где спрятаны деньги у ее дяди. Василий устраивал поджог дома, похищал деньги и бежал вместе с деньгами и возлюбленной. Во втором очерке помещик Куроедов либеральничал, как все, толковал об общей пользе, хотя сам не хотел и не умел делать добро людям. «К жизни и людям относился довольно сатирически. И кончил тем, что, женившись на безобразной, но очень богатой барыне, проматывал ее деньги за границей и все собирался писать статью о «могучей пружине-выгоде».

Кто же лучше, спрашивает автор, «наш народный воришка» или «наш западник-пройдоха»? И отвечает: оба хороши!

На фоне народофильских настроений начала 1860-х годов этот рассказ о деревенском бунтаре, который, выбившись из состояния безропотности и покорности, немедленно занялся воровством и поджогами, конечно же, звучал некоторым диссонансом, но вместе с тем выдавал в авторе трезвость взгляда и внимание к нравственной стороне общественной жизни.

Что такое нравственное начало в человеке? Врождено оно или может быть воспитано? Это пристальное внимание к нравственному дыханию современной жизни определило своеобразие позиции Цебриковой как литератора.


3

В очерке «Русский человек», написанном «в контраст русскому духу Пуришкевича и К°», Цебрикова описывает, с каким отвращением отец относился к жандармам. При этом она вскользь упоминает, как к ней неоднократно приезжали жандармы «о чем-то допросить», или вызвать для объяснений в III Отделение, или устроить обыск[246]. Отец не слишком тревожился, потому что дочь сказала ему, что «не собирается идти в красные». Она и в самом деле не стала профессиональной революционеркой, как, например, ее близкий друг В. В. Берви-Флеровский. Кругом деятельности Маши Цебриковой стала литературная критика. Но это не означает, что революционная деятельность ее современниц и современников была ей чужда. В дневнике Сазоновой есть такая характеристика Цебриковой: «Неисправимая республиканка, и все, что она пишет, нецензурно».

Первые критические статьи Цебриковой получили признание с двух сторон сразу: читатели нашли их острыми, яркими, современными, цензура — опасными. Что же составляет их главный нерв, пафос?

Пожалуй, больше всего Цебрикову интересует, как живет идея в обществе, какие испытывает превращения, созревая, обогащаясь, но подчас и изменяясь — до полной неузнаваемости. Ведь революционные идеи, замечает критик, вызвали к жизни не только самоотверженные, благородные характеры. Показных нигилистов Тургенев определил ядовито как «примазавшихся».

Этим злободневным вопросам была посвящена статья Цебриковой о только что появившемся романе Гончарова «Обрыв». Роман вызвал яростные споры. Симпатии критика очевидны — они на стороне социализма и «гонимой правды», на стороне главного вождя этой правды — Герцена.

В январе 1870 года Герцен скончался за границей, а имя его давно запрещено было упоминать в российской печати. Статья Цебриковой была напечатана в майской книжке «Отечественных записок» и оказалась своего рода некрологом Герцену для тех читателей, что умели читать между строк.

Оценивая аитинигилистические романы «Марево», «Некуда», «Взбаламученное море» и пр., Цебрикова пишет, что среди людей нового направления, разумеется, есть и никудышные болтуны, дураки, фразеры, но зато есть и люди, которые «все силы свои, всю жизнь положили в это направление и имели глубокое и прочное влияние на развитие общества, люди, которые до последней минуты не выпускали из рук знамя и, умирая, благословляли друзей идти, куда оно вело. Влияние этих высоких, честных личностей на молодое поколение не изгладит коллекции карикатур умных и портретов дураков»[247].

В этих словах Цебриковой — дань благодарной памяти Герцену. Цензура уловила подтекст статьи. 16 июня 1870 года на заседании Главного управления по делам печати один из основных его деятелей Ф. Толстой выступил но поводу статей Цебриковой: «В последних нумерах «Отечественных записок» появилась новая писательница г. Цебрикова... Статьи ее по методу и приемам напоминают манеру покойного Писарева, который в рецензиях своих, как известно, более занимался развитием собственных своих философских воззрений, чем разбором, оценками критикуемого им произведения. Г-жа Цебрикова поступает почти так же... В качестве сотрудницы обновленных «Отечественных записок» г-жа Цебрикова выступает, конечно, против теории «искусства для искусства»... Она требует от писателей «слова и дела», вот почему идеалом писателя она почитает Герцена»[248].

Впоследствии Цебрикова вспоминала, что она несколько раз спрашивала своего товарища по журналу критика Елисеева, почему к ее работам так придирается цензура. «Елисеев, посмеиваясь, отвечал, что там лучше разобрали и что дух у меня очень богам противный».

Почти одновременно со статьей об «Обрыве» в издательстве Звонарева вышла книжка Джона Стюарта Милля с предисловием Цебриковой, написанным специально для этого издания. Книга Милля называлась «Подчиненность женщины», и автор предисловия с удивительной энергией и смелостью заявил читателям, что решение женского вопроса есть решение «вопроса о правоспособности и освобождении целой половины человечества и, следовательно, вопроса о разумном устройстве жизни всего человечества». Цебрикова напоминает, что во многовековой истории женщины так же шли проповедовать, совершали те же подвиги, переносили те же мучения, что и мужчины.

Литературная критика и борьба за женское равноправие — две мощные стихии долгой и плодотворной деятельности Цебриковой. Если бы ее сочинения были собраны и изданы, они составили бы несколько томов. И во всех этих томах главным пафосом было бы то же, что заявлено Цебриковой уже в первых ее статьях. Крушение надежд 1860-х годов увидеть Россию преображенной реформами побудило Цебрикову понять с несомненностью то, что понимал мало кто из ее современников: сама по себе идея, как бы ни была она прекрасна, не способна изменить жизнь общества.

«Идеи не обладают сверхъестественною силою превращать урода в человека, идиота — в гения,— писала Цебрикова.— Из каждой вступающей в жизнь идеи люди берут себе то, что они способны усвоить по степени своего развития и силе ума. Кретину не втолкуешь, что дважды два четыре. Один и тот же корень может дать диаметрально противоположные ветви, одна и та же идея породить самые противоречащие учения. Из христианства католики вывели принцип божественного происхождения власти, протестанты — верховное право народа. И буржуазные либералы, штыками и картечью отстаивающие свою собственность — право эксплуатации народа, и сен-симонисты, разрушающие эту собственность, находят для своих доктрин опору в одном и том же учении»[249].

Цебрикова не останавливается на признании этого факта и задает себе вопрос: что же заставляет идею жить разной жизнью? И отвечает себе — люди, различие их сил, интересов, духовного потенциала. Именно поэтому она так много внимания уделяет в своих статьях проблеме нравственного сознания. Общество заботится о своем промышленном, культурном и научном прогрессе, который достигается ценою огромных усилий человеческой воли. Но оно, по глубокому убеждению Цебриковой, должно также заботиться и о своем нравственном прогрессе. Кроме талантливости в науке, искусствах, культуре, Цебрикова призывает ценить и взращивать «талантливость нравственную», которая, по ее мнению, встречается «при самых дюжинных умственных способностях, делает человека особенно чутким к радостям и горю других, к человеческой правде... В народе такие люди отмечаются названием людей справедливых»[250].

Следует ли понимать эти рассуждения как проповедь личного самоусовершенствования? Ничуть не бывало. Цебрикова достаточно трезва, чтобы понимать, что «отдельная личность, как бы гениальна она ни была, никогда не сможет проложить дорогу для всего человечества, сгладить все трудности пути, предвидеть все препятствия». Не будем идеалистами, говорит Цебрикова, не будем думать, что идеи могущественнее жизни, но не станем и отрицать того, что они способны на нее влиять.

Это пишет человек, переживший эпоху либеральных надежд, эпоху крушения революционных порывов. Чернышевский давно сослан в Сибирь, как и многие другие шестидесятники. Как оценить их судьбу, значение их деятельности для страны? Цебрикова защищает революционеров, которых упрекают в фанатизме, в «напрасно пролитой крови, в бесполезно загубленных жертвах, в том, что они довели до страшного взрыва накопившиеся веками чувства негодования и озлобления». Она вспоминает, что «эти мечтатели, несмотря на их гибель, были лучшими людьми своего века... Они были светом своего века, его воплощением, людьми, взявшими на себя крест страданий его. Они были нравственной силой своего времени, которая не пропала без следа».

Правы те, кто воплощают в себе «нравственную силу времени», они и победят. Дело же общества и всех сознательных членов его, «когда неправда и беззакония медленно переполняют меру долготерпения народа, когда яд общественных язв всасывается капля по капле незаметно и подготовляет разложение всего организма. Велика заслуга тех, которые понесут на себе и эту «злобу дня» и вложат в сокровищницу народной жизни лепту своего ума и характера на борьбу с началами, разъедающими жизнь»[251].

Можно только удивляться беззаботности цензуры, которая несмотря на то, что на статьи Цебриковой давно было направлено ее бдительное око, все-таки пропускала подобные строки в печать. В трудное время перехода от 1860-х к 1870-м годам Цебрикова неустанно раздумывала о будущем страны, о том, какими способами можно одолеть ее политическую отсталость, добиться демократического устройства с гарантией общественных свобод, подлинного освобождения крестьян.

«Никогда ни одна сила не сознавала добровольно, что прошло то время, когда она была необходимою, и что она сделалась лишним, бесполезным бременем; это значило бы для нее подписать собственный смертный приговор, а каждый организм хочет жить даже тогда, когда настоящая жизнь кончилась, а началась безобразная агония»[252].

Значит, нет надежды, что что-то победит само собой, значит, «нужно вести борьбу не со злобою дня, а со злобою века»...

Сотрудничество Цебриковой в журнале «Отечественные записки» было напряженным и плодотворным. Она пишет одну за другой большие работы, не проходившие бесследно в литературной общественной жизни. Когда в статье о романе Гончарова «Обрыв» Цебрикова рассуждает о проблеме положительного героя в русской литературе, она с чисто литературной почвы легко переходит на политическую: «Бедная русская жизнь! Вот уже который писатель пытается дать тебе героев и героинь нравственных, добродетельных, благонамеренных и проваливается на этой попытке. Тут не спасет никакой талант. Тургенев с Литвиновым, Гончаров с Тушиным и Штольцем, Писемский с своей Баклановой, даже Гоголь со своими Уленькой, Myразовым и Костанжогло. Или точно не ко двору нам эти добродетельные герои, и наша сила — одно отрицание, и не сложилась та жизнь, которая превратит горькое слово отрицания в слово подтверждения и хвалы... Нет крепостного права, есть гласный суд в известном пределе. Но отчего же не выдвинулась та партия действия, которую он обещал? Где же она и каким делом заявила себя? Но г. Гончаров не допускает общего дела, но много дел у каждого. Правда, у каждого много своих дел, и за ними не до общего»[253].


4

«Партия действия»... Вот о чем думала, на что надеялась критик «Отечественных записок» Мария Константиновна Цебрикова.

Биография ее полна белых пятен, и мы лишь по крупинкам можем восстановить некоторые события дальнейшей ее жизни. Дядя-декабрист умер от заражения крови еще в 1862 году. Но связи Цебриковой со студенческими кружками, которые она посещала вместе с дядей, по-видимому, не исчезли. Мы уже говорили, что Николай Романович Цебриков был одним из корреспондентов Герцена. Нельзя в связи с этим счесть случайностью то, что в 1871 году Цебрикова переводит и пытается издать на свой счет книгу одного из ближайших герценовских друзей Мальвиды Мейзенбуг, воспитательницы его детей,— «Записки идеалистки между революциями 1830-1848 гг.».

В письме к Стасюлевичу Цебрикова рассказала, с каким трудом на короткий срок достал ей экземпляр этой книги один «очень трусливый господин» и как вследствие этого она должна была «страшно спешить»[254]. Слова «трусливый господин» лишний раз подтверждают, что перевод и издание книги Мейзенбуг были делом небезопасным. Тираж отпечатанной книги был уничтожен по постановлению цензурного комитета, переводчице пришлось расплачиваться с издателем, который потребовал возместить убытки. Одновременно с книгой Мейзенбуг была уничтожена по постановлению цензурного комитета и книга В. В. Берви-Флеровского «Положение рабочего класса в России».

К этому времени престиж Цебриковой как критика «Отечественных записок» среди революционно настроенной молодежи был весьма высок. Статья «Герои молодой Германии» о романах Шпильгагена имела огромный успех. Да и как было не откликнуться молодым сердцам на такие энергичные, зовущие к немедленному действию слова: «Наше время — время борьбы; оно говорит: кто не за меня, тот против меня: оно требует от писателя служения жизни. Энергичный человек не удовлетворится указанием зла — он кинется на борьбу с ним... Только то произведение может сделать глубокое впечатление на общество, в каждом слове которого мыслится искреннее, непоколебимое, горячее убеждение. В этой силе убеждения тайна влияния Белинского, влияния романов и повестей Искандера, и даже тайна мгновенного успеха некоторых, вовсе нехудожественных произведений (намек на «Что делать?» Чернышевского.— С. К.). Горячее слово, в котором чуется человек, сумеющий постоять за свое, всегда найдет отзыв. Каждая новая мысль спускалась в мир с Голгофы»[255].

Эту же силу убеждения чувствовала молодежь и в самой личности Марии Константиновны. Ее близкий друг Берви-Флеровский, уже много лет кочевавший из ссылки в ссылку, только что издал тут же арестованную книгу «Положение рабочего класса в России», написанную «кровью сердца-очевидца». В 1871 году вышла его книга «Азбука социальных наук», которая была написана по заказу революционного кружка чайковцев. Эта книга в течение многих лет была действительно азбукой для революционной молодежи. Черпая доказательства из области истории культуры, Флеровский высказывает мысль, что хищническим началом борьбы за существование противостоит и всегда противостоял «союз за существование», и только альтруистические начала спасали мир от разложения и гибели.

На экземпляре книги, представленном Александру III, царь написал: «Азбуку эту не следует допустить к продаже»[256].

Благодаря дружбе с Флеровским и собственным душевным тяготениям Цебрикова ближе всего оказалась к кружку чайковцев. Флеровский дружил с чайковцами, которые приезжали к нему под Петербург, так как въезд в столицу ему был категорически запрещен. Для понимания взглядов Цебриковой важно отметить, что кружок чайковцев возник в борьбе и противостоянии Сергею Нечаеву.

Роль Нечаева в освободительном движении России была особенная. Человек сильной воли и неотразимого влияния на окружающих, Нечаев считал, что в революционной работе можно пользоваться любыми средствами, начиная с шантажа и кончая денежными вымогательствами. Девиз «цель оправдывает средства» был его боевым оружием.

В своем «Катехизисе революционера» Нечаев писал: «Революционер — человек обреченный. Он разорвал всякую связь с гражданским порядком и со всем образованным миром и со всеми законами, приличиями, общепринятыми условиями, нравственностью этого мира... Он презирает и ненавидит во всех ее побуждениях и проявлениях нынешнюю общественную нравственность... Все нежные, изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены в нем одною холодною страстью революционного дела. Денно и нощно должна быть у него одна мысль, одна цель — беспощадное разрушение»[257].

Летом 1871 года в Петербурге состоялся суд над нечаевцами. Революционная молодежь отшатнулась от их методов и приемов, извлекла практический урок — «ни в коем случае не строить революционную организацию по типу нечаевской».

После нечаевского процесса кружок чайковцев «заболел вопросами этики», доказывая, что «пока не будет создана научная этика, невозможно будет осуществить социалистический строй»[258].

В своем кружке чайковцы жили по законам строгой революционной этики. Князь Петр Кропоткин и владелец огромных богатств Дмитрий Лизогуб отдавали в кружок все свои доходы, между членами кружка существовало братское доверие друг к другу и полное равенство. Чайковцы относились к Флеровскому как к своему «предтече». Он, в свою очередь, выделял из молодых Сергея Кравчинского и Софью Перовскую. Чайковцы осудили «нечаевское дело» как недозволенный революционный опыт, считая его «кошмарным эпизодом в истории революционного движения»[259].

Практическим делом этого кружка стало «книжное дело» — распространение в провинции и среди студенчества революционных книг, попытка создания литературы для народа. Дело было поставлено на широкую ногу. Завели в Швейцарии свою типографию, там печатались доставлявшиеся тюками в Россию запретные книги. Чайковцами были изданы и распространены сочинения Чернышевского, Добролюбова, Писарева, Лаврова, «Положение рабочего класса» и «Азбука социальных наук» Флеровского, «История великой французской революции» Луи Блана. Из числа народных брошюр «наибольшим успехом пользовался рассказ Цебриковой «Дедушка Егор» — об истории крестьянского ходока, снаряженного в Питер и попавшего в острог»[260].

Этот рассказ Цебрикова напечатала в легальной «Неделе» в 1870 году, но чайковцы не дали ему там затеряться.

Мы можем лишь предполагать, что Цебрикова встречалась с участниками кружка, с которым был так близок ее друг Берви. Возможно, навещая его, она могла познакомиться и с Кравчинским и с Перовской. Однако одно несомненно: чайковцы напечатали рассказ Цебриковой не без ее ведома и согласия. Доказательством тому служат воспоминания участника кружка Н. А. Чарушина. Рассказывая об организации им и его товарищами книжного дела, он вспоминает, что когда встал вопрос о народной литературе, «необходимой при работе среди народных масс», то сначала приступили «к ознакомлению с имеющимся материалом, а затем и к переговорам с авторами о разрешении издания наиболее ценного из него. Переговоры эти велись Чайковским и другими членами кружка». Чарушин вспоминает, что лично он вел переговоры с двумя писателями: «Обследование это и переговоры с авторами не много что дали, но все же кое-какие результаты были. Так, едва ли не первым изданием кружка в этой области было издание талантливого и пользовавшегося большим успехом среди рабочих рассказа Цебриковой «Дедушка Егор»[261].

Боясь не получить разрешения на отдельное издание в Петербурге, чайковцы издали этот рассказ отдельной брошюрой в Киеве. Как раз в те месяцы, когда в Киеве был издан рассказ Цебриковой, сама она отправилась в Швейцарию. Можно ли считать это простым совпадением? Цель поездки Цебриковой осталась неизвестной, но возникает предположение, что ее брошюра была издана в типографии чайковцев в Цюрихе, а указание на место издания в Киеве было намеренной маскировкой. Такие случаи были нередки в практике чайковцев. Во всяком случае легко установить, что в Швейцарии Цебрикова общалась с кругом революционной молодежи, которая была занята там в это время организацией журнала. Как раз в эти дни П. Л. Лавров, редактор журнала «Вперед», получил письмо: «В настоящее время находится в Цюрихе Цебрикова, как вы думаете, можно ли будет ей сделать предложение участвовать?»[262] Это был несомненный знак доверия. В Швейцарии Цебрикова сблизилась с девушками из группы, которая впоследствии составила «процесс 50-ти». «Я близко знала группу, из которой вышли участники политического дела, известного под именем дела Бардиной и рабочего Алексеева, вернее сказать, участницы, потому что женщины в этом деле играли активную роль, а не шли за вожаками»,— вспоминала потом Мария Константиновна[263].

Во время пребывания Цебриковой в Швейцарии там был арестован для выдачи русским властям Нечаев. Агитация в защиту Нечаева и его сторонников из числа русских эмигрантов успеха не имела, поскольку всем было известно, что он обвиняется в убийстве своего единомышленника, студента Петровской академии Иванова. Не помогли ни брошюра, выпущенная в его поддержку, ни митинги в его защиту. Когда Нечаева привезли на вокзал, группа радикальной молодежи попыталась отбить его у полиции. Но эта попытка закончилась неудачей. Нечаев был увезен в Россию, судим и умер в Алексеевском равелине спустя десять лет. Своеобразную позицию в этой нечаевской истории заняла и Цебрикова.

Несколько лет спустя в своей автобиографии она напишет: «Когда в Цюрихе красные затеяли демонстрацию о невыдаче Швейцарией Нечаева, я после одной сходки на площади перед гостиницей, где была сходка, невольно сымпровизировала речь. Досталось и террористам, выставлявшим юнцов и юниц, которые манифестацией портили себе культурную работу в России. Досталось и властям».

Цебрикова была одной из немногих в России, которая, как и Достоевский, поняла всю низость и социальную опасность «нечаевщины», но, в отличие от автора романа «Бесы», не распространила ее на все революционное движение. Она увидела в нечаевской левизне особую опасность «при полнейшем недостатке у нас политического воспитания общества», когда «нечаевщина» проявляется «темным макиавеллизмом, то ужасающим, то комичным по мелочам», приводит к «убыли души и забвению совести»[264].

До конца жизни Цебриковой «нечаевщина» осталась для нее смертельным врагом, которого она, впрочем, никогда не путала с настоящим революционным делом.

В литературном труде в 70-е годы Цебрикова неутомима. Кроме участия в «Отечественных записках», статей и переводов, выходит несколько ее беллетристических произведений — «Записки гувернантки» (1873), сборник рассказов «Быль и вымысел» (1876). Сохраняются, по-видимому, и ее революционные связи. Однако начавшееся с весны 1874 года массовое «хождение в народ» не вызывает у Цебриковой заметного энтузиазма. Не обольщаясь надеждами своих друзей-народников, она смотрит на дело более трезво. Впоследствии она напишет: «Я признаюсь... не понимала тех, которые ждут от деревни новой жизни, «влейся, мол, в нас, пустые мешки, живая вода». Деревню надо знать, чтобы иметь полное понятие о русской жизни... Малоземелье малоземельем, но и вековая рутина первобытной культуры свое берет»[265].

Цебрикова не забывала заветов своего дяди-декабриста, который внушал ей веру в «русский народ», а не в одного мужика», веру в «русскую мысль».

Между тем сочинения Цебриковой широко использовались народниками в их пропаганде. В ноябре 1873 года Кравчинский с товарищем отправились в Тверскую губернию для пропаганды среди крестьян. Была у них и книжка Цебриковой «Дедушка Егор». Через год после отъезда Кравчинского из Казани пришли с обыском к товарищу, у которого он жил. Полиция обнаружила и изъяла хранившуюся в доме пропагандистскую литературу. Наряду с «Отщепенцами» Н. Соколова, книгой Бакунина «Государство и анархия» здесь оказалось и десять экземпляров «Дедушки Егора»[266].


5

Когда пытаешься проследить жизнь Цебриковой год за годом, испытываешь затруднение хотя бы только кратко очертить все области ее деятельности, перечислить статьи, которые она написала, упомянуть дела, в решении которых приняла участие.

Женское движение за образование, педагогическая деятельность Цебриковой, редактирование журнала «Воспитание и обучение», в котором она к тому же была зачастую единственным автором, выступая под многими псевдонимами, а подчас и без всякой подписи,— это лишь часть ее каждодневных забот. И все это еще помимо главной для Марии Константиновны деятельности литературного критика и публициста.

Конец 70-х годов принес Цебриковой два горьких личных удара: в 1879 году скончался лежавший три года в параличе ее отец, двумя годами ранее — в 1877 году умер Некрасов. На смерть Некрасова Цебрикова откликнулась некрологом, помещенным в приложении к февральской книжке журнала «Воспитание и обучение» за 1878 год за подписью «М. Артемьева». Хвалебные отзывы о поэзии Некрасова не поощрялись цензурой, даже родное детище поэта — журнал «Отечественные записки» — ограничился скромным кратким некрологом. Велико было негодование цензоров, когда обнаружилось, что какая-то М. Артемьева «восхваляет личность Некрасова и его литературную деятельность как издателя «Современника» 1847 — 1866 годов и «Отечественных записок» с 1868 года, ставит его на высокий пьедестал как могучего народного поэта»[267].

После смерти Некрасова в «Отечественных записках» Цебрикова уже не печаталась. Ее статьи появлялись время от времени в других петербургских журналах.

Началось второе десятилетие ее литературно-публицистической деятельности, совпавшее с тяжелейшим десятилетием русской истории.

После покушения на императора Александра II, убитого народовольцами, затем гибели пятерых из них па эшафоте начались годы безвременья, растерянных идеалов, ненайденных решений, погибших иллюзий. Друзья Цебриковой разбросаны но тюрьмам и ссылкам. В 1889 году в Саратове умирает Н. Г. Чернышевский. В ссылке оказывается и ее друг Берви-Флеровский. В пролет лестницы в приступе отчаяния бросается Гаршин. Нужно что-то делать, но что? Цебрикова решается на дерзкий поступок: она пишет открытое письмо императору Александру III.

В жизни каждого человека бывают переломы судьбы, идущие как бы со стороны, связанные с объективными невзгодами. Но настоящим мужеством владеет, пожалуй, лишь тот, кто способен сам круто изменить прежнюю жизнь. К числу таких подлинно мужественных натур принадлежала и Мария Цебрикова.

Неожиданным свидетелем этого этапа ее биографии оказалась англичанка Этель Буль, впоследствии автор прославленной книги «Овод», Этель Лилиан Войнич. Буль, или Булочка, как звали ее русские друзья, приехала в Россию из Лондона в 1887 году. Булочка познакомилась со Степняком-Кравчинским и его женой Фанни Марковной в Лондоне, где они поселились после покушения Степняка-Кравчинского на шефа жандармов Мезенцева. Сестра Фанни Марковны, оставшаяся в России, была замужем за родственником Цебриковой Карауловым, арестованным и сидевшим в Петропавловской крепости. Цебрикова была дружна с семьей Карауловых, куда приехала английская гостья.

Мария Константиновна в ту пору была едва ли не вдвое старше англичанки Буль, по это не помешало ей стать ее близким другом. Цебрикова рассказывала ей о русской литературе, о своих встречах с Некрасовым, Тургеневым, Щедриным. Поделилась она с ней и своим намерением написать письмо царю. Этот план Цебрикова обдумывала уже давно, три года. Но отчетливо представляя себе, что этот шаг может стать для нее роковым, прервет ее литературную и общественную деятельность, что она «заживо себя похоронит», откладывала исполнение своего намерения.

Ей пришлось бы многим пожертвовать и вовсе не из области личных интересов и тщеславия.

Цебрикова в ту пору — активная деятельница Красного Креста. К ней нескончаемым потоком идут письма от заключенных, приходят хлопотать родные: мать за сына, невеста за жениха, отец за дочь.

У нее скопился огромный обличительный материал — переплетенные письма от заключенных и ссыльных, и чем больше было этих писем, тем сильнее «в душе копилась жажда крикнуть на весь русский мир — смотри, что творят и что ты терпишь!»

Не зря спустя несколько лет Цебрикова сблизилась с Львом Толстым, ее мучило то же состояние духа, которое впоследствии, в нору столыпинских казней, заставило Толстого воскликнуть: «Не могу молчать!»

Цебрикова всегда была поборницей того взгляда, что для России гораздо важнее просветительная работа, чем эксцессы революционного терроризма. Это убеждение она высказывала в свое время в Швейцарии на митинге, посвященном Нечаеву. Об этом писала и в своих статьях: «Я всегда боялась крови и находила, что Россия слишком дорого платится за развитие дела выпалыванием лучших всходов молодых поколений»[268]. Цебрикова сожалела, что лучшие молодые силы уходили в снега Сибири, а на «обыденную работу мирного прогресса оставались умственные и нравственные оборыши».

Всю жизнь воевавшая с цензурой, Цебрикова попыталась организовать ей отпор среди писателей. В ее голове созрел донкихотский план — составить писательский адрес Александру III или просто сговориться всем и «к назначенному дню напечатать такие статьи, что или закрывай все газеты и журналы, или изменяй порядки». Никто не решился последовать се совету. Тогда, повторяя как заклинание строчки Виктора Гюго: «Если будет тысяча, я один из них, будет сто, будет десять, я один из них; и десяти не будет — пусть буду я один»,— Цебрикова решилась действовать в одиночку.

«Посещая друзей, заключенных в тюрьмах,— объясняла Цебрикова, — я всегда чувствовала угрызения совести и спрашивала себя: «Вот они страдают, почему же я ничего не делаю?» Друзья говорят мне, что мой поступок — напрасное безрассудство, что я решаюсь заплатить слишком дорого за ничтожный результат. Но разве есть меры и весы для нравственного влияния?»[269]

Ей дороги не политическая выгода, не немедленный практический результат. Цебрикова хочет спасти честь — и свою собственную, и честь русской литературы. Из писем, присланных ей из Сибири, она составляет брошюру «Каторга и ссылка», которую вывозит в Англию «мисс Булочка» — будущая писательница Войнич.

Но где напечатать обличительное письмо царю? в России один за другим шли провалы подпольных типографий, так что не было никакой надежды на то, что удастся напечатать письмо и распространить его прежде, чем текст его перехватят.

Остается одно: ехать за границу и напечатать письмо там. Но Цебрикова давно состоит под надзором полиции — пустят ли? Ведь заграничного паспорта ей не дают с последней поездки в Швейцарию в 1872 году. Мария Константиновна распускает слух, что собралась ехать в Америку, читать там лекции по русской литературе, что будто бы уезжает туда на несколько лет. Для правдоподобия она даже распродает вещи и книги. В ее тайну посвящен один только друг, которому она оставляет деньги, вырученные от продажи имущества.

Цебрикова решает ехать за границу морем через Одессу. В Севастополе ее задерживают на неделю, не выдают заграничного паспорта, в канцелярии градоначальника долго меряют «пытливым грозным и глупым взглядом». Наконец, Мария Константиновна всходит на пароход, но и там жандармы бесконечно вертят ее паспорт, будто учуяв, что эта немолодая дама везет какую-то контрабанду. Стенки и дно ящика с табаком, с которым не расстается Цебрикова, оклеены бумагой. За верхним ее слоем спрятаны черновики письма к царю.

В Париже Цебрикова встречается с давней приятельницей, видной деятельницей женского движения Е. И. Конради, которой открывает тайну своего приезда. Конради начинает отговаривать Цебрикову от безумного поступка. Такой шаг, говорит она, мог бы быть оправдан, «если бы за письмом стояла 200-тысячная армия». Но Цебрикову ничто не в силах уже остановить.

«Я всегда глубоко чувствовала стыд человека, присутствовавшего при всех безобразиях торжествующего зла и принужденного рабски молчать»,— напишет она Джорджу Кеннану, объясняя, зачем посылает письмо царю.

Парижские друзья Цебриковой советуют ей печатать письмо в Женеве у издателя М. К. Элпидина. Письмо в целях самой строгой конспирации отправляют в Женеву без подписи автора. Два месяца ожидает Цебрикова в Париже типографских оттисков. Наконец письмо царю в количестве 50 экземпляров и 20 экземпляров брошюры «Каторга и ссылка» готовы. Издатель, по уговору, присылает в Париж бандеролями буквы шрифта, чтобы автор собственноручно мог оттиснуть на каждом экземпляре подпись. Теперь скорее в обратную дорогу!

Несколько десятков экземпляров — брошюры и письма — Цебрикова прячет на себе: она собирается разослать их в Петербурге. По совету друзей, Цебрикова заказывает конверты с бланками различных французских обществ — научных, промышленных, торговых. По ее знаку из Петербурга, что ею рассылка в столице окончена, все бандероли в этих конвертах будут отправлены в Москву и другие города России. Не зря столько лет провела Мария Константиновна в близком общении с друзьями-революционерами. Ее навыки конспирации вполне профессиональны.

На границе Цебрикова поняла, что за ней следят уже давно — жандарм перешептывается с таможенником, а у нее одна мысль: арест неизбежен, это ясно, но только бы не сейчас! Важно доехать и довезти до Петербурга в целости и сохранности письма и брошюры.

Дорога до Петербурга кажется на этот раз необычайно длинной, нескончаемой. Едва сойдя с поезда, Цебрикова отправляется в Знаменскую гостиницу напротив Московского вокзала. Она не хочет компрометировать никого из друзей и знакомых. Освободившись в номере от спрятанной на себе поклажи, она выходит на Невский и принимается за развоз письма по адресам, которые наметила заранее: прежде всего —в канцелярию царя заведующему комиссией прошений генералу Рихтеру, письмо наследнику было послано по городской почте, затем в редакции газет, правительственные учреждения.

С 9 утра до 7 вечера Мария Константиновна развезла по всем адресам обе брошюры. Впоследствии, на допросе, прокурор отказывался верить, что она могла сделать это одна, без всяких помощников. Последним она опустила в городской почтовый ящик письмо в Париж. В нем говорилось, что образчики кружев приняты и можно отправить заказ по адресу. Это было сигналом для друзей в Париже, что она развезла в Петербурге свое письмо и теперь пора высылать бандероли. Тут только она испытала душевное освобождение: «Я боялась, чтобы не арестовали до сдачи письма, и когда дело удалось, почувствовала, что хоть на этот миг сорваны душившие меня цепи».

Цебрикова была арестована в номере гостиницы. При аресте она сказала жандармскому полковнику: «Мой предок Княжнин потерпел за стих «Самодержавие всех бед содетель», а дядя мой, Николай Цебриков сидел в Алексеевском раввелине в крепости, и когда поднималась вода в Неве, окна закрывала вода. А за что сидел? За то, что хотел свободы всему русскому народу». Это был вершинный миг судьбы Цебриковой. Не зря она обратилась к памяти своих предков. Она ждала этой минуты.

На допросах Цебрикову спрашивали, куда и сколько развезено экземпляров письма. В редакциях газет были сделаны обыски в поисках крамольных брошюр. В тюремном заключении Цебрикову навещали друзья «с воли», с волнением сообщали, что письмо наделало шуму, а заграничные газеты приходили в Петербург, замазанные черной краской,— там были сообщения о письме Цебриковой.

Боясь, что ее арестуют на границе или в дороге, Цебрикова предусмотрительно послала экземпляры письма и брошюры о каторге Лаврову, Лиле Буль, известному датскому литератору Брандесу и Де Губернатису, в Италию (он был известным издателем словаря европейских писателей), а также Джорджу Кеннану — американскому журналисту и путешественнику, который в это время заканчивал работу над своей знаменитой книгой «Сибирь и ссылка»[270].

С тремя последними Цебрикова и прежде состояла в переписке. Друзья сообщили ей, что именно огласка дела в Европе спасла ее от более строгого суда.

Когда Александру III доложили о письме Цебриковой и аресте автора, он будто бы расхохотался и сказал: «Отпустить старую дуру!» Однако прибавил, что жить с ней в одном городе невозможно. Если письмо не произвело на царя большого впечатления, то сильно раздражила брошюра «Каторга и ссылка», и в особенности цитата из английской газеты «Times», где было сказано, что своим бесчеловечным обращением с заключенными в сибирских каторжных тюрьмах царь порочит монархический принцип. Это вызвало его ярость.

Прочитав письмо и брошюру, царь карандашом над подписью автора поставил приговор: «Ей-то что за дело?» Передавали и такие слова царя: «Это видно, что отечество свое она все-таки любит». Впоследствии Лев Толстой говорил Цебриковой, что во время разбора ее дела царю приходила мысль запереть ее в монастырь,— так слышал он от осведомленных людей. Однако шел уже конец XIX века, и это посчитали делом невозможным.

Письмо Марии Константиновны Цебриковой к Александру III — один из замечательных документов русской публицистики. Оно начинается так: «Ваше Величество! Законы моего отечества карают за свободное слово. Все, что есть честного в России, обречено видеть торжествующий произвол чиновничества, гонение на мысль, нравственное и физическое избиение молодых поколений, бесправие обираемого и засекаемого народа,— и молчать». Обращаясь к царю, она напоминает ему об убийстве его отца — «царя-освободителя» и пытается по-своему определить его причины: «Не реформы прошлого царствования создали террористов наших, а недостаточность реформ. Вас отпугивают от прогрессивной политики. Вам подсказывают политику в духе Николая I, потому что первая грозит самодержавию министров и чиновничества, которым нужны безгласность и бесправие всей земли русской... Еще Александр I, сказал, что честные люди в правительстве случайность и что у него такие министры, которых он не хотел бы иметь лакеями. И жизнь миллионов всегда будет в руках случайности там, где воля одного решает выбор. Если бы вы могли, как сказочный царь, невидимкой пройти по городам и деревням, чтобы узнать жизнь русского народа, Вы увидели бы его труд, его нищету... Вы увидели бы, как губернаторы ведут войско пристреливать крестьян, бунтующих на коленях, не сходя с облитой их потом и кровью земли, которую у них юридически грабят сильные мира. Тогда Вы поняли бы, что порядок, который держится миллионной армией, легионами чиновничества и сонмами шпионов, порядок, во имя которого душат каждое негодующее слово за народ и против произвола,— не порядок, а чиновничья анархия... И в обществе и народе не воспитано и не будет воспитано никакого понятия о законности и правде...»

Цебрикова подробно останавливается в письме на том, что так волнует ее, чему она отдала столько лет жизни,— на проблеме воспитания детей и юношества. Все письмо Цебрикова строит как доказательство, что карательные действия против революционеров неизбежно поощряют новые эксцессы террора. Она не побоялась упомянуть даже имя Н. Суханова, стоящего во главе военной организации народовольцев, как человека, который вступился за «обкрадываемых и побиваемых нижних чинов — и кончил смертью террориста».

Порой слово Цебриковой обретает силу сатирического бича: «Люди слова, люди науки озлоблены, потому что терпится только слово лжи, рабски славословящее, распинающееся доказать, будто все идет к лучшему, которому само не верит; потому что нужна не наука, а рабская маска ее, а передержки научных фактов для оправдания чиновничьей анархии. Молодежь озлобляется, озлобляются даже дети.

Мне кровь противна, с какой бы стороны ни лили ее, но когда за одну кровь дают ордена, а за другую веревку па шею, то понятно, какая кровь имеет для молодежи обаяние геройства... Сколько гибнет жертв! Правительство, охраняющее себя безнравственными средствами — административной ссылкой, сонмами шпионов, розгами, виселицей и кровью, — само учит революционеров наших принципу «цель оправдывает средства». Там, где гибнут тысячи жертв произвола, где народ безнаказанно грабится и засекается, там жгучее чувство жалости будет всегда поднимать мстителей».

Цебрикова сравнивает чиновников с опричниками и бросает в лицо царю, как пощечину, слова, что все его распоряжения последних лет вызваны лишь заботой о «самодержавии дома Романовых», а не о развитии России и просвещении общества.

Случалось, что и прежде оппозиционно настроенные люди обращались с письмами к царю. Но письмо Цебриковой занимает и в этом ряду особое место. Письмо вообще предполагает некоторую интимность обращения, это разговор одного человека с другим, без слушателей и посредников. Чаще всего письма, направлявшиеся царю, писались в увещевательном тоне, почтительно и, разумеется, в одном экземпляре. Цебрикова написала письмо-памфлет и отпечатала в типографии тиражом в полсотни экземпляров. После закрытия в 1884 году «Отечественных записок» в России уже не осталось трибуны вольной подцензурной печати, и письмо Цебриковой было неожиданной вспышкой публицистически яркого проявлении общественного чувства.

Цебрикова призывает Александра III не только вернуться к реформам отца, но и развить их дальше: «Свобода слова, неприкосновенность личности, свобода собраний, полная гласность суда, образование, широко открытое для всех способностей, отмена административного произвола, созвание земского собора, к которому все сословия призвали бы своих выборных,— вот в чем спасение».

Подобно вещей Кассандре, Цебрикова не побоялась пригрозить царю будущим: «Мера терпения переполняется. Будущее страшно. Если до революции, ниспровергающей монархию, далеко, то очень возможны местные пугачевщины... Честные гражданы с ужасом предвидят бедствия и молчат, но дети и внуки их молчать не будут».

Предсказания русской публицистки сбылись: до революции 1905 года оставалось всего 15 лет, до свержения монархии Романовых, которое ей привелось увидеть, 27.

Студенческая и революционная молодежь восприняла письмо Цебриковой радостно: «Нас-то удерживала, а сама на старости лет не стерпела».

Цебрикову без суда выслали через Вологду на дальний север — в Яренск. Впоследствии ей разрешили поселиться в Смоленской губернии у издательницы О. Н. Поповой, но навсегда оставили под надзором полиции. Въезд в обе столицы ей был закрыт также навсегда.

Однако и ссылка не убила ее кипучей энергии, не погасила в ней жажды деятельности. В эти годы Марией Константиновной под разными псевдонимами издано немало воспоминаний, фельетонов, литературных обзоров, книг для народа.

Ее письмо к Александру III, отпечатанное на гектографе, а также переизданное в революционных типографиях в Швейцарии, широко распространяется в России. После революции 1905 года историк литературы С. А. Венгеров организовал издательство «Светоч», где стал печатать яркие документы общественного протеста в России, распространявшиеся в рукописях. Он напечатал в этой серии письмо В. Г. Белинского к Гоголю и письмо М. К. Цебриковой к Александру III. Венгеров переписывался и дружил с Этель Лилиан Войнич, автором нашумевшего романа «Овод», которая помнила своего старого друга по России — Цебрикову.

Цебрикова была одной из самых цельных и нравственно высоких личностей, какими нас с такой щедростью одарила русская культура прошлого столетия. Ее духовным завещанием может служить статья, напечатанная в сборнике «На помощь нуждающимся женщинам» в 1901 году. Статья была написана раньше, но долгое время ее не удавалось напечатать.

Здесь, как мне кажется, Цебрикова сформулировала свое кредо. «Личность ли делает историю или среда? — спрашивает Цебрикова и отвечает: — Время — это мы сами, в смысле преобладания личностей, создающих тот или другой порядок». Как поступать человеку, когда он встречается с фактами, возмущающими его совесть и чувства, когда он видит, что не в силах изменить порядок, порождающий эти факты?

Нравственные истины, говорит Цебрикова, не менее ясны и положительны, чем истины научные. Но как трудно идти прямым путем! Сколько людей согласны на уступки ради высоких целей, и неизбежным следствием этого является понижение в обществе «уровня совести», а личность, начав с уступок, вызванных высшими соображениями, нередко кончает уступками, сделанными ради корысти. Никогда условия в обществе не изменятся, утверждает Цебрикова, пока «не прибудет в обществе число энергичных и честных личностей»: на то, чтобы быть честным, нужна сила... В пору сонного затишья будить спящих, в пору поворота назад не давать увлечь себя общим движением и до последней капли сил держать знамя. Когда мутная волна поднимается и уносит одного за другим, то что же делать сторожевым, как не повторять клик: держись!.. И клик этот придает силу держаться... Нужно изо дня в день, из года в год будить совесть, и если слабо зашевелится укор ее, то и это хоть капля, отнятая у черта. Далеко не все равно, совершается ли постыдное дело с меднолобою ясностью или смущенно, неохотно: выйдут разные степени зла».

Письмо Цебриковой было известно широко по всей России, оно отозвалось и в самых отдаленных уголках страны. Об этом свидетельствует такой малоизвестный факт.

В 1890 году Чехов совершил свое знаменитое путешествие на остров — тюрьму Сахалин. Мы не знаем, был ли знаком Чехов с письмом Цебриковой до своей поездки, но некоторые обстоятельства заставляют предположить, что он не только читал это письмо, но и привез его с собой на Сахалин. Иначе откуда оно оказалось в руках у ближайшего знакомого Чехова по Александровску-на-Сахалине Д. А. Булгаревича? Приезжих по своей воле из центральной России на Сахалин в те годы можно было пересчитать по пальцам. Между тем вскоре же после возвращения в Москву Чехов получил, по-видимому с оказией, письмо от Булгаревича, в котором, в частности, говорилось: «Только что прочел письмо Цебриковой и нахожу, что там масса горьких истин. Но замечательно, между прочим, как я охолопствовался! Мне даже как-то жутко и страшно становится, когда я прочитываю некоторые места письма, в которых особенно ярко выступают все безобразия обыденной жизни»[271]. Призыв Цебриковой «будить совесть» был услышан и отозвался в тысячах душ, не способных мириться с постыдной немотой и жестоким произволом.



Загрузка...