Воскресенье

Мы были счастливы. Я начала ходить по пятницам на уроки музыки.

Возвращаясь оттуда, я шла не торопясь, хотя всего-то и нужно было перейти улицу, а там меня уже ждали бабушка и дедушка.

Бабушкины волосы отрастали, ей больше не надо было носить платок, и дедушка говорил, что это моя заслуга. На ее щеки вновь вернулся румянец, но глаза смотрели пусто, мимо меня. Мы больше не сидели на полу в кухне и не разговаривали, а ее прикосновения были деревянными. Когда я приходила после музыки, она открывала дверь. На столе в гостиной стояло ванильное мороженое, которое медленно таяло в стеклянной вазочке, я перемешивала его ложкой, получалась похожая на кашу масса, и бабушка говорила, ешь, пока он не пришел.

Когда дедушка приходил домой, я пряталась за диваном. Он считал, что это такая игра, игра, которая мне нравится. Ради меня он делал вид, что никак не может найти свою внучку. Он обыскивал квартиру, комнату за комнатой, хотя знал, что я прячусь за диваном, другого места быть не могло, я всегда ждала за диваном. Он бегал по квартире.

Где моя Мальвиночка, — говорил он, где она?

Он начинал с прихожей, проходил на кухню, заглядывал в буфет, гремел кастрюлями, а в спальне искал в шкафу и за занавесками. Дедушка действовал не торопясь, но игру не затягивал и находил меня задолго до того, как кто-нибудь приходил меня забрать. Папа, Пауль или Анна. Мама, само собой, никогда здесь не появлялась, а остальные всегда приходили слишком поздно.

Поискав во всех комнатах, дедушка приходил в гостиную, я видела, как его коричневые тапки шаркают по ковру. Сначала он смотрел за креслом, но меня и там не было. Он открывал окно и говорил: неужели моя Мальвиночка улетела?

Потом вставал на колени перед кушеткой, медленно, из-за больных коленей, суставы издавали странные звуки, и он тихонько вздыхал, чтобы я понимала, сколько сил у него отнимают наши игры. Он заглядывал в щель под диваном, там было темно и пыльно, потому что бабушке стало трудно наклоняться во время уборки. «Пылевые мышки» — так она называла пушистые круглые комки, в которые скатывалась пыль. Подождав, пока глаза привыкнут к темноте, дедушка говорил: ах, я что-то вижу! что же это такое? Наверно, моя маленькая Мальвиночка.

На этом игра заканчивалась, и я перелезала через спинку кушетки, маленькую Мальвину я оставляла за диваном, она тихонько лежала между пылевых мышек, ей удавалось повернуть время вспять, она снова могла сидеть с бабушкой на полу в кухне, рассказывать истории и, смеясь, висеть вниз головой на драконовой горке.

Другая Мальвина перелезала через спинку и шла за дедушкой в ванную, в маленькую комнатку с зеленым кафелем на стенах, где всегда пахло чистящим средством и пеной для ванны. Дедушка включал бойлер, некоторое время он нагревался, другая Мальвина вставала на коврик перед ванной, смотрела, как пробегают огоньки газа в бойлере, и вскоре в ванну начинала журча течь вода.

Пена для ванны пенилась, а дедушка смеялся.

Это пена для красоты, всегда говорил он, добавляя в воду все больше и больше этой похожей на сироп медово-коричневой жидкости. Я пену терпеть не могла, ее запах вызывал во мне тошноту, волнами расходящуюся в животе, пена пахла старым мужским одеколоном, мужчины часто пахнут так по воскресеньям, когда приходят в церковь, становятся на колени, а ты стоишь сзади и видишь их реденькие тусклые волосы. Я ненавидела этот запах. Ненавидела ванну, ненавидела, что я никогда не произнесла ни слова, никогда не осмеливалась ничего сказать. Я ненавидела, что я так боялась его, что молча снимала с себя одежду, складывала ее на стиральную машину и залезала к нему в ванну.

В ванне мне было не видно, что он делает, я только чувствовала костлявое тело под шапками пены, ему нравилась пена, он чувствовал себя в безопасности, его руки скользили в воде, как гибкие, гладкие рыбины, они затаскивали меня к себе на колени, он становился счастлив, когда я сидела у него на коленях, опираясь спиной о его грудь.

Если я счастлив, бабушка тоже счастлива, — говорил он, ты делаешь бабушку очень, очень счастливой.

Мы сидели в ванной, пока пена полностью не опадала, потом он завертывал меня в синий халат и отпускал. Когда приходил папа с Паулем или Анной, я была уже сухой и одетой, бабушка сушила мне волосы феном, на кухне, она включала фен так сильно, что шее было больно, но я не говорила ни слова. Я стискивала зубы, я хотела, чтобы бабушка была счастлива, хотела, чтобы рак не съедал ее изнутри. Только это и было важно.

* * * *

Первое воскресенье, когда я не жду Пауля. Место на ограде остается пустым. Я смотрю из окна на улицу. Я вижу, как сижу там, мои волосы блестят на солнце и даже немножко отливают рыжим. Мне приходится сидеть на руках, иначе попа замерзает на холодных камнях, кожей рук я чувствую их шершавость.

Пронзительно-желтый «Смарт» Пауля заворачивает на нашу улицу, вот сейчас брат подхватит меня и закружит. Ты слишком мало ешь, — скажет он и обхватит своими большими руками мои запястья.

Что ты тут торчишь, — говорит Анна.

Она накрывает стол к обеду. Она все еще злится из-за синяков на голени и нарочно громко гремит тарелками. Я растворяюсь в пространстве за окном, странное ощущение, я куда-то ускользаю, уплываю, а здесь, у окна, остается моя пустая оболочка, прислонившаяся к подоконнику.

Эй, — говорит Анна, лучше помоги мне.

Пауль паркует «Смарт» перед нашей калиткой, видно, что у него хорошее настроение, не похоже, чтобы он по мне скучал. Он даже не замечает, что я не встречаю его. Он упруго бежит по садовой дорожке, он всегда так бегает, двигая руками, как хороший бегун, который тренируется для марафона.

Я отворачиваюсь от окна, скоро все соберутся, я поскорей возвращаюсь в свою пустую оболочку, от этого болит голова и сильно бьется сердце. Я размышляю, возможно ли такое — не вернуться обратно в свою оболочку.

Может быть, другие этого даже и не заметят, они привяжут к моим рукам и ногам шнуры, как марионетке, и усадят на стул, это было бы очень удобно, потому что я смогла бы летать везде, по всему миру. Не надо будет заботиться о своем теле, от него все равно одни только неприятности. Анна пихает меня, сует в руки вилки и ножи.

Эй, — кричит она, Земля вызывает Мальвину! Господи, как же с тобой трудно! Возьми себя в руки, сегодня Пасха, не обязательно всем знать, что ты кое по кому страдаешь.

Ни по кому я не страдаю! — огрызаюсь я, хотя сама в точности не уверена.

Из осторожности я стараюсь пореже вспоминать о Мухе, я засунула его в ящичек для несделанных дел, которые и не собираюсь делать, и крепко заперла. Дедушка тоже там, внутри этого ящичка. Я знаю, что это несправедливо, но в моем сердце нет бесконечного числа ящичков, и я думаю, Муха с дедушкой смогут как-то ужиться, хотя чаще всего они ведут себя весьма беспокойно, особенно дедушка, он колотит в дверь, кажется, она как раз за моей головой, и этот стук я слышу все время, днем он тихий, но по ночам его уже сейчас очень хорошо слышно, так что я не могу больше спать, просыпаюсь от его криков и стука кулаков. Мне даже немножко жаль Муху. Он наверняка глаз не может сомкнуть из-за всего этого шума.

В полном молчании Анна и я вместе накрываем на стол, потом мама приносит еду, и все садятся, папа и Пауль тоже. Пауль подмигивает мне, а я смотрю на него недружелюбно, я — инородное тело в моей семье, что-то вроде камешка, который попал в ботинок и натирает ногу.

Что с тобой? — спрашивает Пауль, снова подмигивая.

Да не обращай на нее внимания, — говорит Анна, она уже несколько дней совершенно невыносима. С тех пор как ее ухажер тут поблизости появился.

Под столом я пытаюсь пнуть Анну ногой, изо всех сил.

Вот видите, — вопит она, девчонка совсем сбесилась!

Папа сурово смотрит на нас. Он терпеть не может, когда за едой ссорятся, он хочет, чтобы все было тихо и мирно, особенно на Пасху, когда все собрались вместе и мама в виде исключения не жалуется на мигрень.

Нам надо кое-что обсудить, — говорит он, Анна тут же затихает и смотрит на папу в ожидании. Наверно, надеется, что меня запихнут в школу-интернат или еще лучше — на необитаемый остров. Даже мне немножко интересно. Обычно папа с нами ничего не обсуждает и все решает один, он ведь лучше знает, что для нас хорошо. Поэтому было бы пустой тратой времени спрашивать наше мнение, говорит он, а для мамы принятие решений — только дополнительная нагрузка. Пауль — исключение, он мужчина и взрослый, и к тому же студент. Лиззи такие вещи возмущают до глубины души. А что если никто не захочет ехать с ним в Австрию, говорит она. Мы почти всегда ездим в Австрию на летние каникулы. Я в ответ пожимаю плечами, хотим мы или нет, папе это все равно.

Я бы ни за что в Австрию не поехала, — горячо говорит Лиззи. Они с мамой каждый раз едут куда-нибудь в другое место, у них есть старый синий «Фольксваген», минивэн, они ездят на нем, как цыганки, последний раз были в Португалии, семь недель, потому что машина там сломалась, и португальцы долго-долго ее чинили.

После тех каникул Лиззи пришла в школу на неделю позже, загорелая до черноты, а волосы у нее были на вкус соленые, она специально не стала их мыть, чтобы я смогла их попробовать. Больше всего мне бы хотелось уехать на каникулах с Лиззи и ее мамой, но родители не разрешают, они говорят, это не дело — разъезжать по разным странам на такой старой машине, и вообще, дети должны путешествовать со своими собственными родителями. Я уже устала ждать, когда же я вырасту, и боюсь, что синий «Фольксваген» так долго не продержится, это ведь еще четыре года, но Лиззи говорит, это ничего, они потом просто купят новый подержанный минивэн — специально, чтобы брать меня с собой.

Папа кладет нож и вилку рядом с тарелкой и откашливается, я сижу наискосок от него и вижу по его лицу, что он будет говорить не о каникулах, а о чем-то более важном, о чем-то, про что он и сам не любит заговаривать, я вижу это, и страх сжимается вокруг желудка ледяным кулаком.

Вы знаете, что здоровье вашего дедушки оставляет желать лучшего, — говорит он, после смерти бабушки он уже не тот.

Я бросаю быстрый взгляд на Пауля, он спокойно продолжает есть, наклоняется над тарелкой, кладет в рот кусок мяса и жует.

Мы с мамой считаем, что дедушка больше не может жить один.

Я едва сдерживаю смех. «Мы с мамой!» Маме дед совершенно по барабану, она его ненавидит и никогда о нем не думает, а если и думает, то только плохое, она ни за что ни станет о нем заботиться. Ни за что.

Мы решили, что дедушка переедет к нам, он будет жить в комнате Пауля, — говорит папа.

На секунду мне кажется, что кулак вокруг желудка сжался крепко-крепко и меня сейчас вырвет, прямо на обеденный стол.

Быть не может, — говорю я и стараюсь поймать мамин взгляд.

Ты не могла так решить, — говорю я, ты же дедушку ненавидишь, ты не захочешь, чтобы он жил с нами. Никто этого не хочет! Никто!

Я медленно встаю и прижимаю руки к животу, там все болит, ощущение такое, как будто кусок мяса, который я проглотила пять минут назад, поедает мой желудок, а вместо яблочного сока я выпила стакан кислоты.

Не говори глупостей, Мальвина, — говорит Пауль.

И откладывает наконец вилку в сторону.

Куда же дедушке еще деваться, у него есть только мы.

Он может переселиться в дом престарелых, — говорю я без всякого выражения, дома престарелых для того и существуют.

Я знаю, как по-дурацки это звучит, холодно и бесчувственно, в точности так, как я себя чувствую. Остальные ничего не говорят, папа качает головой, а Пауль прищурился, глаза у него как маленькие щелочки. Он нечасто сердился на меня, почти никогда, один только раз, когда я сломала подарок его подруги, брелок для ключей, и он разозлился по-настоящему, но очень ненадолго, потому что тогда я была совсем еще маленькая и глупая. Я боялась, что он больше не будет меня любить, никогда не подбросит в воздух и не заговорит со мной, а сейчас я снова боюсь. Так много всего уже сломалось. Я бежала по коридору и захлопывала за собой двери. Много-много дверей, так много, что я боюсь, больше никто и никогда не сможет их снова все открыть. Пауль точно не сможет. И папа тоже. Мама и Анна не в счет. Их там не было. Я не знаю почему, но там были только бабушка, дедушка и я. Почему не было Анны? Почему с Анной ничего такого не случилось?

Я отступаю еще на шаг.

Ты этого не хочешь, — говорю я маме.

Я и сама точно не знаю, что имею в виду — что она не хочет, чтобы дед сюда переехал, или что она не хочет, чтобы он меня целовал, прикасался ко мне, приходил ко мне в комнату. Если он будет здесь жить, я уже никогда не буду чувствовать себя в безопасности. Он будет ночью подходить к моей кровати и заходить в ванную, когда я принимаю душ, будет подстерегать меня за каждым углом, каждую секунду, каждый день, пока не умрет.

Мама только беспомощно пожимает плечами. Если папа что-то решил, так и будет, мы все это знаем. У меня не очень много времени, чтобы предотвратить катастрофу. На самом деле — ровно столько времени, сколько длится праздничный обед в пасхальное воскресенье, и ни секунды больше, потому что когда все закончится, назад пути не будет, дедушка переедет к нам быстрее, чем я досчитаю до трех. Пытаюсь представить себе такое — и у меня в голове появляются дыры, я больше не могу ясно мыслить. Лихорадочно ищу объяснений, ищу слова, которые выразят то, что заперто во мне, слова, которые я смогу выговорить и не умереть от стыда. Пока я безуспешно ищу их, Пауль наблюдает за мной, он откинулся на спинку стула, руки скрестил на груди. Я не храбрая. А надо быть очень храброй, чтобы суметь высказать то, что я хочу сказать, и одновременно выдержать этот взгляд.

Он целует меня, — говорю я и чувствую, как они от меня отшатываются. Они не хотят слышать, что я говорю, а чтобы услышали, надо выражаться яснее, гораздо яснее. Недостаточно просто сказать, что он целует меня, этого мало, мало, мало. Надо сказать, что он кладет руки мне на грудь и засовывает язык мне в рот, и делает такое, про что я даже думать не могу, а уж делать и подавно.

Может быть, и этого будет мало.

Может быть, они и тогда ничего не поймут.

Ну что ты выделываешься, — говорит Анна, маленькая фройляйн-недотрога!

Она смеется, Пауль и папа присоединяются к ней. Они смеются с облегчением, ведь все, оказывается, так просто, и не надо ломать голову над тем, что я сказала.

Это такой период роста, — говорит папа, и его слова звучат очень понимающе, как будто я больна. Полное понимание и сочувствие.

Пауль кивает и снова принимается за еду, на подбородке у него блестит жир, меня передергивает от отвращения.

Когда он переезжает? — спрашивает Пауль.

Как можно скорее, — говорит папа, квартиру, которую снимает дедушка, надо освободить, так мы сможем сэкономить деньги, это пойдет на пользу всем нам.

Они больше не обращают на меня внимания и ведут себя так, будто ничего не произошло, только мама нервно тычет вилкой по тарелке. Она опять совсем бледная, но ничего не говорит, она ничего и не скажет, даже если ее схватить и встряхнуть. На самом деле, я бы с большим удовольствием потрясла ее, так, чтобы зубы застучали, чтобы она упала в обморок или начала кричать. Но руки у меня как из резины, они безжизненно висят по сторонам, кажется, у меня нет сил даже на то, чтобы удержать нож и вилку.


Дедушка переедет к нам, эти слова крутятся у меня в голове, от них все вокруг бледнеет, краски исчезают, остаются только огоньки в сгущающейся тьме. Дедушка переедет к нам, его комната будет на другом конце коридора, по утрам, когда я просыпаюсь, он будет стоять у моей кровати, и вечером тоже, когда я засыпаю, и днем от него ни на секунду не скроешься.

Он будет сидеть у меня в голове, когда я в школе или в гостях у Лиззи, он будет все теснее обвиваться вокруг меня, пока от меня не останется ничего. Никто этого не заметит, потому что я буду функционировать точно так же, как сейчас, и потому что они не хотят ничего замечать, и спасения от этого нет. Нет. Выхода нет.

Они уже давно говорят о чем-то другом. Я упустила шанс, потому что у меня не хватило смелости швырнуть им правду в лицо. Они разговаривают про учебу Пауля. Он изучает финансовое дело и хочет потом работать в каком-нибудь крупном банке. Он оживленно рассказывает о профессорах и других студентах, на меня никто не обращает внимания, и я ухожу.

Это все возраст, — слышу я слова Пауля, оставьте ее, она сама успокоится и придет в себя.


Я еду на велике через поселок. Я не знаю, где живет Муха, но я найду его, я прочесываю улицу за улицей, ищу какие-то зацепки, но в поселке все выглядит совершенно одинаковым. Прямые улицы, ряды домов с квадратными палисадниками, у всех полосатые тенты от солнца, синие с белым. В каждом квартале детская площадка, горка, качели, конструкция для лазания. Везде пусто.

Понятно, сегодня же Пасха, сейчас время обеда, все сидят с семьей за столом, а после обеда пойдут гулять и будут искать пасхальные яйца. А я ищу Муху.

Не знаю, что я ему хочу сказать. Пока мой взгляд блуждает по длинному ряду домов, я сочиняю речь. Я скажу: ты должен мне помочь. Звук этих слов успокаивает. Одна только эта фраза и лицо Мухи, и этого хватает, чтобы сердце начало биться ровнее.

Ты должен мне помочь, моя лучшая подруга уехала, и я не знаю, кто еще может мне помочь. Но ты — можешь.

Последнее предложение я решаю не говорить. Оно звучит слишком театрально. Но что Муха единственный, кто может помочь, — это правда. Я не знаю, когда вернется Лиззи. У голубого «Фольксвагена» нет цепей для колес, а они поехали на нем в горы. Может, застряли где-то посередине глетчера и ждут оттепели, я знаю, это может продлиться долго. Может быть, так же долго, как ремонт машины в Португалии, или еще дольше. Я не могу ждать Лиззи.

Я пробую сказать шепотом: мой дедушка трогает меня.

Пульс зашкаливает, и я останавливаюсь, чтобы смахнуть волосы со лба.

Нужно передохнуть. И попробовать еще раз.

Нужно повторить это много-много раз, чтобы слова слетали с губ без запинки.

Дедушка трогает меня. Дедушка трогает меня. Дедушка трогает меня. И я должна его трогать.

Нет, не получается. Я не смогу такого сказать. Мухе — не смогу. Но это правда. Это правда, — шепчу я.

Я ищу в кармане джинсов заколку для волос, хочу заколоть прядки. Ветер слишком сильный. Я вспоминаю, как ветер надувал юбку фрау Бичек. И как она сказала, что дедушка — злой.

Ты должен меня спрятать, — шепчу я, ты должен меня спрятать у себя в подвале, пока мой дед не умрет.

Эти слова тоже звучат успокаивающе. Муха каждый день приносил бы мне еду, мы лежали бы на матрасе обнявшись. Каждый день. В конце концов, я стала бы совсем бледной, потому что в течение многих лет не видела солнечного света. Мне придется надеть темные очки, в тот день, когда дед умрет и я снова выйду из подвала. Солнечные очки я не буду снимать, пока идут похороны, а вместо того чтобы бросить в могилу цветы, я плюну на гроб.

Я не нахожу ничего, что указывало бы на Муху. Ни веревки, на которой сушились бы его выцветшие дырявые джинсы, ни крыльца, где стояли бы его помятые кроссовки. И его велосипеда я тоже не вижу. Если ничего не найду и в самом последнем квартале, придется начать все сначала. Буду звонить в каждую дверь и спрашивать о нем. Это может продлиться годы. Остается только один квартал и детская площадка.

Площадку окружает живая самшитовая изгородь, за ней слышны голоса и громкий скрип качелей. Потом все тихо, и вдруг — какой-то глухой удар.

Минимум пять метров, — кричит кто-то задыхаясь.

Идиот, тут и трех метров-то нет, — кричит кто-то в ответ и разражается диким хохотом.

Я смотрю в щелку между ветками изгороди и вижу на площадке Муху, Лужицу и Покера. Видимо, они тренируются в прыжках в длину с качелей. Лужица сидит на песке, обиженно скрестив руки на груди.

Пять метров, — упрямо настаивает он.

Теперь на качели усаживается Муха. Качели скрипят, как сумасшедшие, будто их крепления готовы в любой момент разорваться, но Муха раскачивается все сильнее, он почти переворачивается.

Да уйдите же, — кричит он, и Лужица обиженно отползает с дороги.

Он и Покер встают на безопасном расстоянии рядом с песчаной площадкой. Тогда Муха прыгает, он прыгает с самой высокой точки, загребает руками и действительно приземляется немного дальше, чем Лужица.

Что мне теперь делать? Мальчишки плюхаются на песок. Муха пускает по кругу пачку сигарет, они говорят тихо, мне ничего не слышно. Я осторожно опускаю велосипед на землю и размышляю. Что я, собственно, теряю?

Ты должен мне помочь, — снова шепчу я, но теперь эта фраза кажется мне довольно глупой. А когда рядом Лужица и Покер — так и просто невозможной.

Вход на площадку слева от меня, мне надо просто войти и спросить у Мухи, если ли у него немножко времени. Надо сказать ему, что мне нужно поговорить с ним. Это очень просто.

Так что я вхожу на площадку. Мальчишки не сразу замечают меня, потом меня видит Покер, он толкает других ногой, Муха и Лужица одновременно поворачиваются ко мне.

Сердце почти останавливается, я не могу произнести ни звука. Муха смотрит на меня недоверчиво. Он не улыбается, просто смотрит, а я иду к качелям. Мимо мальчишек, ничего не говоря. Даже привет не говорю. Ничего.

Гадство! Гадство! Гадство!

Чего ей тут надо, — шепчет Покер, и я вижу, как Муха пожимает плечами.

Понятия не имею, — говорит он.

Лужица ухмыляется, он не сводит с меня глаз, двое других продолжают разговаривать, шепчутся друг с другом, а я от смущения начинаю раскачиваться.

Все выше и выше, желудок, наверно, сейчас вывернется наружу, я не очень хорошо переношу качели и все, что на них похоже — карусели и американские горки, мне тут же становится плохо. Муха ни разу на меня не взглянул, он делает вид, что не знает меня, может быть, ему даже стыдно, что он меня знает.

Ты должен мне помочь, — думаю я и поздравляю себя с собственной глупостью.

Мир проносится мимо, и всякий раз, когда качели идут назад, я ощущаю, как желудок проваливается до колен. Мальчишек я больше не вижу, только слышу, как они смеются. В самой высокой точке я спрыгиваю. На секунду кажется, что все стоит на месте, я загребаю руками, сила инерции выносит меня за площадку, это гораздо дальше, чем прыгнули Лужица и Муха, может быть, потому что я такая легкая. Я плюхаюсь на затоптанный газон, правую руку пронзает боль, она наверняка сломана, но плакать не хочется, поэтому я решаю, что она цела, ведь Лиззи говорила, если у человека что-то ломается, он обязательно плачет. Продолжая не обращать внимания на мальчишек, я ухожу с площадки, с достоинством, как я надеюсь, но едва скрываюсь за живой изгородью, как припускаю бегом. Муха догоняет меня, когда я уже у велосипеда.

Что ты устроила, — шипит он, ты ж могла все кости себе переломать.

А тебе-то что, — шиплю я в ответ, усаживаясь в седло.

Не надо мне ничего доказывать, — говорит он и крепко держит руль, мне совершенно ясно, что ты не в себе, но не убивать же себя из-за этого.

В запястье пульсирует боль, поэтому я не могу его оттолкнуть. Я жду, пока он сам отпустит руль.

Что тебе здесь надо? — спрашивает он.

На качелях покачаться, — отвечаю я резко и чувствую себя полной дурой.

Он зажимает между ногами еще и переднее колесо, чтобы я не могла уехать.

Вот оно, это мгновенье, когда можно сказать ему, что он должен мне помочь. Оно прошло, а я им не воспользовалась.

Сзади меня в изгороди шуршат Лужица и Покер.

О-кей, — говорит Муха тихо, все ясно.

Он отпускает руль и освобождает путь.

Кстати, на следующей неделе начинают сносить виллу, — говорит он.

Я киваю.

Я тоже слышала, — говорю я.

Я хочу быть храброй, но я не храбрая. Я никогда не смогу рассказать ему про меня, никому не смогу. Про меня и дедушку.

Я медленно еду обратно через поселок. Ветер надувает полосатые тенты, крутит разноцветные вертушки в палисадниках. Запястье болит зверски, но я так и не заплакала. Внутри меня все захолодело, спрыгивая с качелей, я каким-то образом осталась там, наверху. Я не вернулась в свою оболочку. Я лечу к звездам. Я далеко, и меня никому не догнать.

Загрузка...